Решаем вместе
Есть вопрос? Напишите нам
top-right

1958 №3

Нина Попова

Дело чести

Роман

Продолжение. См. «Урал» № 1,2.

VIII
В центре старого города на плотине есть заросший кустами и деревьями сквер. Перпендикулярно к нему по набережной тянется широкая аллея. Ее осеняют ветвистые старые тополя. Она тянется по улице-односторонке, состоящей из чинных каменных зданий в один-два этажа. Дом с колоннами, дом «горного начальника», господствовал еще не так давно над ними... Но вот в начале пятилетки, бесцеремонно растолкав плечами чинных соседей, поднялся новый шестиэтажный кирпичный домина,— протянулся на целый квартал.
Собственно говоря, это был не один дом, а целое скопище корпусов, похожих на спичечные коробки, поставленные на ребро. Они шли друг за другом до самой площади, образуя внутренние дворы, где мирно уживались детские площадки для игр, клумбы и мусорные, выбеленные известкой ящики.
В корпусе, который выходил окнами на набережную пруда, жила Ирина Матвеевна Светлакова с дочерью Машей.
А так как они здесь жили, — наполовину обитал здесь и Боря Ярков. Ведь он с раннего детства привык бегать к Светлаковым не по одному разу в день.
Ребята ходили вместе в детский сад, учились в одной школе. До сих пор срывались у них с языка детские прозвища «Маковка» и «Бобочек».
В свое время Борис научил Машу кататься на коньках, бегать на лыжах, плавать, нырять. Сколько синяков износил он из-за Маши! Когда ребята — «огольцы» — дразнят тебя «девичьим пастухом», как не полезешь в драку?
За последнее время Борис стал ходить к Светлаковым реже. Тянуло его к ним сильнее прежнего, но он боялся: «тетя Ириша» догадается о том, что он влюбился в Машу. Было у него такое чувство, словно он носил камень за пазухой...
... Одним духом Борис взбежал на второй этаж, но прежде чем позвонить, постоял — подождал, пока успокоится.
Хотя день был выходной, Ирины Матвеевны, к сожалению, дома не оказалось. При ней Борис чувствовал себя проще, сразу попадал в привычную колею. Сами собою лились слова с языка. Юноша рассказывал о заводских новостях, о своей работе, о друзьях-товарищах.
Без тети Ириши он чувствовал себя окованным. О пустяках говорить с Машей не хотелось... а разве можно заговорить о том, что не дает тебе покоя? «Как к ней подступишься? — думал по временам Борис.—
Левка, вот тот умеет подойти к девчонкам: скольких уже перецеловал!» Но и Левка не посмел бы подступиться к Маше,— так казалось Боре. Не посмел бы и Кирюха, который хвастается, что уже «жил» по-настоящему с одной вдовой. При мысли о Кирюхе сами собой сжимались кулаки и кровь бросалась в голову. «Пусть попробует подступиться, я ему так наподдаю!»
— Что-нибудь случилось, Боря?
И Маша заглянула в его хмурые глаза.
— Да нет, ничего.
Войдя в столовую, юноша невольно взглянул на портрет Ильи Светлакова... Смотрит! Откуда бы ты ни глядел,— с порога, от окна, из угла,— обязательно встретишь задумчивый проницательный взгляд удлиненных темных глаз. Такие же глаза у Машеньки, такие же чистые линии лица... и мысок верхней губы так же упрямо ложится на нижнюю... Только у Машеньки все это мягче, нежнее.
Борис не то с вызовом, не то с честным признанием уставился на портрет: «Ничего я плохого не думаю... люблю, вот и все».
— Чаю хочешь, Боря?
— Нет, не хочу.
Он по-свойски взял из буфета стакан:
— Воды хочу.
И пошел на кухню, как бывало много раз.
— Ты уроки, поди, учила? — спросил Борис вернувшись.
— Нет, я...
Машенька смешалась. Лгать даже в мелочах она не хотела и считала ложь непростительной слабостью. Признаться же в том, что она сидела, сочиняла стихи,— тоже не могла. Это была ее тайна. Только матери она читала свои произведения, да и то вечером в темноте, на ушко.
Маша Светлакова не была замкнутой девочкой, не держалась особняком от подруг. Активная пионерка, а сейчас комсомолка, она с жаром включалась в коллективные дела: помощь отстающим, сбор лома, веселые субботники в городе, работа на полях колхоза, близ которого расположен пионерский лагерь... Деятельная, энергичная, неутомимая, она не казалась такой с первого взгляда, потому что не было в ней внешней бойкости. Девочка обладала большой выдержкой, которая изменяла ей лишь тогда, когда приходилось сталкиваться с несправедливостью или нечестностью. Никто, кроме матери, не знал, какими пламенными чувствами, какими высокими мыслями живет эта сдержанная девушка.
Ее воспитали в благоговейном уважении к отцу. «Папа это осудил бы... Папа сказал бы: хорошо!» — вот что помогло девочке выработать высокий нравственный критерий. Узнав от матери историю чистой и верной любви родителей, Маша мечтала о таком же целомудренно-страстном чувстве.
Урывая часы из своего уплотненного дня, она работала в кружке юных историков при музее, кропотливо изучала события гражданской войны на Урале. Ее хорошо знали и в обществе старых большевиков. Подруги называли ее «навьючным сотрудником».
— Так что же ты делала сегодня, Маковка? — спросил Борис. Она не ответила и в свою очередь задала вопрос:
— А ты что делал это время? Почему не заходил? Юноша стал рассказывать.
Во-первых, в эти дни он сдавал на разряд, во-вторых, вечерний техникум много времени отнимает, в-третьих, проводили обследование подшефного общежития ФЗУ.
— И, представь, я говорю Ваньке Зубакину: «У тебя не койка, а гайно, у нас в цехе на полу чище, чем у тебя на одеяле», а он меня всяко выдразнил и говорит: «Я тебе, указчику, плюх насажаю!» Ну, я разгорячился, понимаешь...
— Подрались?!
— Да нет, не подрались. Я говорю: «Драться здесь не буду, я — член проверочной комиссии... А если хочешь, если гребтится тебе, выйдем в скверик и посмотрим, чья возьмет!» Не пошел. Знает, что я боксом занимаюсь, сдрейфил. Я бы ему наподдавал!
Помолчав, Борис продолжал:
— Мы с Левкой хотели в осодмил записаться, да там только с восемнадцати лет... чушь, понимаешь, какая! Я, может, сильнее другого взрослого. Я говорю: «Не по годам бьют, по ребрам!» А он только смеется. Безобразие! Мы решили в аэроклуб записаться... Ох, здорово,— с парашютом прыгать и вообще... Правда, 'здорово? А тебе не нравится? Что ты так на меня глядишь? Я бы и на летчика выучился и на водолаза. Читала? «Садко»-то подняли! На судне водружен флаг Эпрона! Промывку начали, пробоины заделывают. Восемнадцать лет на дне пролежал, больше чем я по земле хожу!
— Мама считает, что ты разбрасываешься, Борис,— сказала Маша серьезно, как взрослая.— Я тоже так думаю.
— Что значит,— разбрасываюсь? — рассердился юноша.
— В прошлом году все рвался на комсомольскую стройку в Сибирь, только и разговоров было об Амуре. А сейчас... ну, посмотри на себя: и токарем, и летчиком, и подводником, и на техника учишься... Нет у тебя одной цели. А ведь всеми сразу не будешь? Правда?
Она говорила с ним как старшая — рассудительно и ласково... но чем-то детски-милым дышало ее овальное личико. Стриженые темные, даже на взгляд мягкие волосы, расчесанные на косой пробор, спускались на уши, загибались концами внутрь, к шее. Отложной воротничок белой блузки открывал впадинку у горла. Загорелые маленькие крепкие руки неподвижно лежали на столе — ладонь в ладонь.
Борис вдруг взъерошил кудри, и они стали дыбом. Шумное его дыхание, упорный взгляд расширенных глаз испугали Машу.
— Никуда я отсюда не поеду!
Перегнулся через разделявший их стол, схватил Машины руки, неуклюже потянул к себе с такой силой, что Маша привстала.
— Из-за тебя не поеду!.. Вот!
Он с трудом шевелил губами,— Казалось ему, они распухли, одеревенели. Их палило огнем. Одно желание испытывал юноша: обнять Машу, прижаться к ней... навсегда. Зажмурившись, он потянулся через стол.
-— Руки больно...
Борис раскрыл глаза, отрезвел и ужаснулся. Огорченная Маша с обидой глядела на него.
«Все пропало! Все...» Не будет больше тихих вечеров в этой знакомой, в родной этой комнате с гулкими часами, со старинным рубчатым секретером, с портретом Ильи Светлакова.
Борис опустил глаза, и при виде измятой скатерти стыдно стало ему. Он ясно представил себе, как тетя Ириша заметит измятый край этой старенькой, но чисто выстиранной и накрахмаленной скатерти: «Кто это измял? Каким образом?»
Несчастный, взъерошенный, багровый от стыда, он пошел к выходу, но на пороге остановился.
— Потом, когда-нибудь... поженимся?
— Нет, Боря...— и Машенька запнулась, не договорила. Однако колебалась недолго.
— Я люблю другого.
— Кого? — ревниво спросил юноша.— Не верю.
Он хотел добавить: «Ты же еще малявка, рано тебе!» — но вспомнил, что сам добивается ее любви.
— Скажи, кого...
Маша помотала головой. С выражением тихого счастья глядела куда-то поверх головы Бориса.
— Никто не знает. И он не знает. Может быть, и не узнает никогда.
— Но он может другую полюбить!
— Это не имеет значения,— ответила Машенька.

* * *
Не суждено было, видно, сегодня сесть за уроки. С утра — уборка квартиры, завтрак, потом — Борис... Едва успела Маша успокоиться после неприятной сцены с ним,— явилась Кира.
В ранней молодости Ирина Матвеевна Светлакова дружила с матерью Киры. Из-за чего они разошлись, Маша не знала, предполагала лишь, что мать узнала об этой женщине что-то очень плохое. Года три тому назад Кира явилась к ним, сказала, что преклоняется перед памятью Ильи Михайловича и хочет «дружить» с его семьей. Потом стала забегать попросту.
Ворвется, перебуторит все в квартире, нашумит, натрещит и убежит, напевая: «Напылили они, накоптили и исчезли под дьявольский свист!» За последнее время веселость ее ушла куда-то. То придет Кира скучная — бука-букой, то злая — ведьма-ведьмой.
На этот раз Кира вбежала с хохотом. Сбросила на стул пальто, на стол шляпку и повалилась на Машину кровать, дрыгая ногами:
— Ой, что мне Милька сказала! Ой, что она сказала! Представь... ты представь... сидит Буханцев, готовится к лекции в пустой аудитории, а наш Глотов... Ой, не могу!.. Похлопал по плечу! Ха-ха-ха! «Учись, браток, учись!» Бра-а-ток! Ужас! Прелесть!
Она хохотала так, что и Маша невольно стала вторить ей.
— Ой, колет! Ой, не могу!— сквозь слезы стонала Кира.— Бра-а-ток!
— Кира, кто этот Буханцев?
— Новый... доцент...
— А Глотов — студент?
— Ну да! Такой ру... рубаха-парень. О-о! По плечу его... «Учись, браток...» Маша! У меня сердце выскочит. Она и в самом деле задыхалась.
Пришлось подать ей воды. Но проглотить Кира не успела, снова ее обуял приступ смеха,— она прыснула, и брызги разлетелись по всей комнате.
Мало-помалу девушка успокоилась, отдышалась, пригладила волосы. Она весело начала рассказывать, как везет Глотову на подобные случаи. Перед первой лекцией Киреева Глотов, встретив его у дверей и приняв за студента, сказал ему: «Вот уже пять минут первого, а этот черт, Киреев, не пришел».— «Во-первых, сейчас ровно двенадцать,— ответил Киреев,— а, во-вторых, я здесь».
Едва успев рассказать, Кира опять покатилась... и на этот раз дохохотала до икоты.
Разбитая, расслабленная, она попросила:
— Напой... чайком... Поем — перестану икать.
В одну минуту этого не сделаешь. Пока подогрелся чайник, заваривался чай, пока на столе появились посуда, хлеб, масло, сахар, прошло добрых полчаса. В спальне стояла полная тишина. «Уж не заснула ли она?»— Маша заглянула в дверь, да так и охнула, кинулась к подруге. Стоя у письменного стола, Кира читала Машины стихи.
Не желая отдавать тетрадь, она все выше поднимала ее, отстраняя другой рукой Машу. Глаза так и бегали по строчкам.
— Отдай тетрадь!— потребовала Маша.
— Слушай, это твои? Позволь мне дочитать.
— Отдай тетрадь!
— Маша, Маша! Кто бы мог подумать? Ты никому не показывала?
— Маме. Отдай, Кира. Это нечестно.
— Тебе кажется, Машура, что ты из скромности скрываешь!— заговорила Кира, спрятав тетрадь за спину.— Нет, милая, ошибаешься: от гордыни, из самолюбия. Боишься плохой оценки.
Пораженная Машенька примолкла. Может, и правда — самолюбие мешает ей обнародовать свои произведения? Вдруг кто-нибудь скажет «плохо»! От одной мысли стало больно, жутко. «Нет! Надо перешагнуть через нежелание, через «не хочу»!
— Можешь прочесть, Кира.
— Ты напрасно боишься, дурочка.— Подруга погладила ее по голове как маленькую.— Просто глазам не верю: наша Машечка-букашечка — и вдруг поэт! Я не люблю слова «поэтесса» и поэтому говорю «поэт». Тут настоящее вдохновение. Правда, есть много сора, все это необработано, но... послушай сама!
Кира, как на уроке танцев, вынесла вперед на полшага правую ногу и, наклонившись стройным телом, начала с чувством:
Смотрите! Он все еще с нами!
Под сенью скрещенных клинков —
В тяжелой багетовой раме
Матрос молодой—Хромцов!

Мне кажется, он, непреклонный,
Как раньше, с винтовкой встает,
И снова идут эшелоны,
Как в тот восемнадцатый год.

...У моста колышется тихо
Под ряской зеленой вода,
За лесом на шумной Крутихе
Гудят, уходя, поезда.

Он смотрит на дальнее пламя,
Он слышит разрывы гранат,
Он знает, что в схватке с врагами
Не справится горстка-отряд...

Но верит, что, если не мешкать,
Не выдержат цепи врагов.
И, руку подняв: «В перебежку!» —
Скомандовал вдруг Хромцов.

— Готовься! — он крикнул отряду...
Но взрыв прогремел над рекой,
И ранен осколком снаряда,
Без крика упал Хромцов.
И, рану зажавши рукою,
Увидел в последний раз,
Как цепи готовятся к бою,
Его выполняя приказ...

...И нынче колышется тихо
Под ряской зеленой вода,
Вдали на спокойной Крутихе
Гудят и стучат поезда.

И кажется: в воздухе знойном
Звенят еще отзвуки слов,
И эхо твердит беспокойно:
— Держитесь! Добейте врагов!

Кира, увлекшись, читала одно стихотворение за другим: и «Смерть комиссара», и «Мой отец», и «Отступление», и «Освобождение». Наконец, она дошла до последнего в цикле:
Эти гордые знамена
Не склонялись в бое.
Их рукою непреклонной
Пронесли герои.

Уж потерлись, поредели
Кисти шнуровые,
Уж поблекли, потускнели
Буквы золотые...

И, овеянные славой,
Дымом опалены,
Наклонились величаво
Старые знамена
Маша сидела затихшая, неестественно красная. Пыл, с которым читала подруга, точно наполнил каждое слово новой силой. Маша снова испытывала чувство, с которым обдумывала и писала эти строчки.
Помолчав, Кира сказала:
— Это — «он смотрит», «он слышит», «он знает», «но верит»— у тебя настоящее. А теперь о недостатках. Вот из «Отступления» слушай:

Шаги замолкнули в обкоме,
И ветер треплет за углом.
Газетный лист — последний номер
Да лозунг: «Мы еще придем!» —

Где ошибка, а ну-ка?
— Я не знаю,— ответила Маша с таким видом, будто только что проснулась.— Ошибки? Так ведь это я писала два года назад. Орфографические?
— Разве есть слово «замолкнули»? Надо «замолкли»— правда? Или вот «опалены», «кисти шнуровые»... но все это мелочи. Маша, дай я тебя поцелую... Может, сходим в оргкомитет, покажем писателям? Нет? Ты Бурова знаешь?
— Роман «Платина»?
— Ну да. Чудесный старик... да он совсем и не старик! Он сам воевал, он так и зажжется... Поехали? На трамвае быстро доедем. Он живет на Вокзальной, семь.
— У меня и современные стихи есть. Взять?— спросила Маша.
— Обязательно... А сейчас сядь и выслушай меня. И не удивляйся, не возражай, все решено. Я одной тебе доверяю... Ты уже не ребенок,— сбивчиво говорила Кира, пытаясь побороть волнение и неловкость.
Она старалась не встречаться взглядом с Машей. Трудно было ей начать...
— Я люблю Игоря Горева.
— А не Сережу?— радостно вырвалось у Машеньки. Она по-детски хлопнула в ладоши... и под внимательным взглядом подруги закрыла руками лицо.
— Все твои тайны разом выведала,— тихо шептала Кира, обнимая ее.— Не стыдись же, девочка... родная! Будем дружить, хочешь? И мне легче,— сказала она другим озабоченным тоном.— Ты любишь, значит, скорее поймешь меня.
— Говори.
— Только, пожалуйста, не пугайся. Это — право всякой женщины... располагать своей судьбой. Я взрослая... и вообще,— сбивчиво говорила Кира.— Пойми, я долго мучилась. В конце концов это никого не касается... Хорошо! Пусть «подруга», пусть «любовница» — но не прятаться! Понимаешь, не прятаться. Пусть все знают!
— Ты — любовница, Кира?
— Нет еще. Но буду. Скоро.
— Он тебя любит?
— Говорил: «Нет на свете любви», а теперь признал, что есть! И прошу тебя, Маша, я за этим и пришла, поедем со мной к нему.
— Зачем я поеду?
— Хочу при тебе условия поставить.
— Условия? В любви? Как же так, Кира? И как вы будете говорить при постороннем человеке?
— Условия... да... ты не знаешь, как все сложно. И ты, мне не посторонняя... если ты мой друг.
— Ну, пожалуйста, посоветуемся с мамой, она скоро придет, подождем, Кира!
— Никому ни слова!— сказала Кира, подняв палец.— Я тебе доверила тайну, одной тебе.
Надолго запомнилось Маше, как она стояла с поднятым пальцем: черное, узкое в талии, широкое в подоле платье, красные от помады губы, красный лак на ногтях, густые тени у черных глаз,— красивая, трагическая.
— Одевайся, поехали,— сказала нетерпеливо Кира.
— А чай? Ты ведь чаю просила.
Не садясь за стол, девушка залпом выпила чашку остывшего чаю. Маша уложила в портфель стихи.
— К Бурову сейчас заедем?
— Ах ты господи, неужели одна не сходишь? Зачем тебе Нянька?— раздраженно ответила Кира, уже позабыв, что сама предложила Маше ехать к Бурову вместе.

* * *
Горев, неприятно пораженный, переводил некоторое время взгляд с Киры на Машу, с Маши на Киру. «Ага! Очередной «решающий разговор», и при этом свидетельница. Прекрасно. Ты у меня не обрадуешься!»
— Раздевайтесь, барышни,— с холодной вежливостью предложил он.— Я к вашим услугам в течение часа. Прошу извинить за домашний вид.
Он был одет в синюю пижаму с черной отделкой.
— Прошу вот сюда, в эту комнату!
Кира бросила ему на руки пальто и шляпку и рывком открыла дверь,— не ту, на которую указывал Горев, а другую. Не дожидаясь приглашения, уселась на краешек тахты, покрытой ковром. Маша присела рядом.
Горев остановился, опираясь на резную высокую спинку стула.
Среди тяжелой темной мебели, тяжелых синих портьер, он казался особенно моложавым и стройным. И нельзя было не заметить красоты белокурых волнистых волос и волевого лица с ледяным вызывающим выражением. Они с Кирой глядели друг на друга, как враги.
— Чем могу служить?
— Полюбезнее нельзя?
— Полюбезнее? Ты мой характер знаешь. Я пригласил вас в столовую, а ты...
— Нахально вперлась к тебе?
— Таких выражений я не употребляю... но... действительно, такая бесцеремонность не располагает. Каюсь, не люблю нажим. Нажимом ты ничего не добьешься, Кира-Киралина.
— Ах, так?
— Да, так.
— В столовую... интересно! Я не с твоей мамой пришла разговаривать, а с тобой. Дай папироску!
С полупоклоном он поднес ей пачку «Сафо», подал огня, потом закурил сам.
— Простите, Машенька, я не предложил вам. Вы, я думаю, не курите? И правильно, детка! Вредно. Кстати, о папиросах... знаете такой анекдот? Кончим «Сафо», возьмемся за «Пушки» и потом выкурим «Советы»? Нравится вам?
— Не смешно и ничуть не страшно,— серьезно сказала Машенька.
— Ну, тогда не знаю, чем еще вас занять.— И Горев взглянул на часы-браслет.
«Он дерзит, он выживает нас! Неужели она не видит?» — и Маша потянула подругу за рукав.
— Пойдем, Кира.
Но та, казалось, ничего не слышала и не видела. Она ожесточенно затягивалась,— дым шел у нее изо рта и из ноздрей.
— Я пришла...— с трудом начала девушка, но Горев насмешливо оборвал ее:
— Вижу! Польщен!
— Ты будешь говорить серьезно?
Угроза в голосе. Судорога молнией бегает по лицу... Размахнувшись, девушка бросила на ковер дымящийся окурок.
Горев насмешливо пожал плечами, наклонился, поднял его, брезгливо, двумя пальцами, положил в раковину-пепельницу. Кира вскочила.
Ничего больше не было сказано. Взгляды их скрестились. Она схватилась за щеки, и красные, блестящие от лака ногти резко выделились на побледневшей желтоватой коже. В этом движении был почти ужас.
Выскочила в переднюю и трясущимися руками стала нахлобучивать шляпку. Маша слышала, как Горев сказал, понизив голос:
— Никаких свидетелей, никаких условий, никакого торга.
Выбежав из подъезда на освещенную солнцем улицу, Кира внезапно напустилась на свою подругу:
— Ну, чего ты привязалась ко мне? Иди, куда хочешь. Иди, играй в свои ребячьи цацки. Не смей идти за мной. Я хочу остаться одна.
«Как ее оставить одну в таком состоянии? — думала Маша.— Но, правда, ей легче будет без меня: ведь я видела ее унижение».
— Кира, ты домой пойдешь? Да?— тихо спросила она.
— К черту!— бросила Кира и побежала по направлению к дому.

* * *
«Вокзальная, семь»— это низенький домик с непомерно высокой крышей, как бы присевший, чтобы укрыть свои окна за кустами сирени, растущими в палисаднике. Правда, сейчас кусты стоят оголенные, и Маше видны тюлевые шторки, цветы на подоконниках. Полотняные «задергушки» плотно сдвинуты.
Ворота на запоре. В сенях горит пятнадцатисвечевая лампочка. Сени поражают чистотой. Кажется, что дощатые стены только что выскоблены и вымыты до желтизны. В углу стоит голубая крашеная кадка, на скамье — ведра, на стене висит коромысло. В дальнем углу — топчан, очевидно, здесь спят в летние душные ночи.
Маша хотела постучать, но дверь в бревенчатой стене вся была обита войлоком, укрепленным рейками. Девушка уже взялась за скобку, как вдруг в доме послышался заливистый лай, и тонкоголосая собачонка стала царапаться в дверь. Хрипловатый мужской голос сказал: «Марсик! Опять царапаешь! Сколько раз тебе, дураку, говорить?»
Дверь приоткрылась, Буров увидел Машу. Недовольное лицо его разгладилось.
— Ты ко мне? Войди, девочка.
Весь пол кухни устилали половики, только у порога лежала плетеная рогожка, да у иссиня-белой русской печки — клеенка. Полки с кухонной посудой закрыты были белой занавеской с пышной оборкой по низу. Здесь, как и в сенях, все говорило о неутомимых руках заботливой хозяйки.
Буров помог Маше раздеться, пригласил в комнату, усадил к столу с необыкновенным письменным прибором, украшенным бронзовыми листьями и ягодами. В комнате стояла двуспальная кровать, стол с чертежной доской, диван, несколько стульев и два глухих шкафа. Над диваном висело охотничье ружье, а над письменным столом — грамота, выданная ударнику и рационализатору — слесарю депо А. Д. Бурову.
Маша молчала, упорно разглядывая автора своих любимых книг. Больше всего поразило ее несоответствие полуседой головы и поджарой легкой фигуры. «Подтянут, как спортсмен!»—отметила Маша. То же несоответствие было и в лице: морщины, склеротические жилки — и быстрый веселый взгляд, быстрая улыбка...
— Ну, давай рукопись,— добродушно сказал Буров.— По глазам вижу — рассказ настрогала.
— Стихотворение.
— Жалко, в этом деле я плохо кумекаю... Но ничего. На первый раз, может, и моя критика пригодится. Сколько тебе лет?
— Шестнадцатый.
— Ух, ты! Я думал — поменьше. Как звать?
— Мария.
— Маруся? Мура? Маня? Как?
— Маша. Я вам помешала?
— Наоборот, я уж злиться стал, что не получается мой чертеж,— он кивком указал на доску с приколотым к ней листом ватмана.— Ну, валяй, Маша.
Маша уже держала в руках листок с переписанным стихотворением, но все еще не решалась начать.
— Мы, Алексей Дмитрии, нынче были в туристском походе... на руднике были, знакомились... вот и...
— Да ты без предисловий! Не робей, давай, не съем! Хочешь, смотреть на тебя не буду, мимоза ты!
Сосредоточенно нахмурившись, он стал расхаживать из угла в угол. Маша начала читать, понимая, что читает плохо и слова блекнут, как бы теряют тот особенный смысл, который их наполнял. Только понемногу сумела она преодолеть смущение, забыла о Бурове.
Под небом синим, ярким, молодым
Гора пылает смуглою окраской —
Высокая по качеству руды,
Высокая по мощности запасов.

Здесь сотни лет работали кайлой,
Скрипели быдла ветхою упряжкой,
И, как тележка с желтою рудой,
Тащилась жизнь — и медленно и тяжко.

— Реконструировать!— сказал диктатор-класс... И многие в усильях напрягались,
Чтоб этот своевременный приказ
Осуществить во всех его деталях. Жует дробилка сотни тысяч тонн, Шум перфоратора по-юношески светел, Пласты, спрессованные сотнями столетий, Играючи вздымает «Марион».
Но неувязки, разгильдяйства слякоть
Кладут на сводки грязное пятно.
— Эй, кавалеры ордена «растяпы»,
И вы, сменившие забои на вино,

Вам говорят ударники-герои:
— Долой того, кто гнилью заражен!
Мы не позволим реять по забоям
Клочкам рогожных, пакостных «знамен»!

Ударники! Рабкория! И ты,
Наш комсомол, энергией богатый!
Бурите же инертности пласты,
Вгрызаясь вглубь, в нутро, как перфоратор.

Шпуры соревнованья запалив,
Взорвем мы все барьеры и преграды.
Да здравствует активности разлив,
Да здравствуют ударные бригады!

Пред нами цель сурова и проста.
Вы слышите? Диктует воля класса:
Высокая должна высокой стать
Не только по обилию запасов!

Пока длилось молчание, Маша сидела, не поднимая глаз и поглаживая Марсика, который стоял, положив ей на колени мордочку и передние лапки. Его необыкновенно пушистый хвост дружелюбно покачивался, будто и пес хотел приободрить девушку. Буров долго вчитывался в текст, делал пометки карандашом и, казалось, совсем забыл о своей посетительнице. Наконец, он заговорил.
— Что же, Маша, искорка в тебе теплится, в этом я уверен. Стихи у тебя искренние, это тоже хорошо. И выражают они чувства нашей советской молодежи. Ты комсомолка, конечно? Так... Портрет горы неплохо нарисовала — так и видишь ее, смуглую, на синем фоне. А в целом? Не огорчайся! В целом, Машенька, не получилось. Не прожевала ты материал, не переварила. Другим, может, и понравятся все эти «шпуры соревнованья», «бурить инертности пласты» и прочее... а мне вот не поглянулось! Рассудочные эти «шпуры», придуманные. Прозаизма много. Послушай-ка сама: «Чтоб этот своевременный приказ осуществить во всех его деталях» — плохо?
— Плохо,— призналась Машенька и с удивлением поглядела на Бурова.— Почему это я не заметила, Алексей Дмитриевич?
— С пылу горячее принесла, вот и не заметила. Если бы оно у тебя отлежалось, ты бы сама увидела.
— Да нет, оно долго лежало.
— Ну, значит, критического отношения к своим стихам не выработала еще. Перечитываешь — чувствуешь волнение, восторг, словом, то, что ты хотела выразить... чувствуешь, а тебе кажется: выразила! Понимаешь меня? Очень рад. Мы еще об этом поговорим. А теперь скажи ты, сделай милость, что это за клочки «рогожных знамен» и орден «растяпы»?
— У них, Алексей Дмитриевич, отстающим присуждают рогожные знамена и орден растяпы.
— Безобразие какое! Чудаки. Можно ли швыряться такими святыми словами, как «знамя» и «орден»? Будешь перерабатывать, убери к черту эти штуки! Слышишь? Ну, что еще сказать? Посмотри, чтобы стыков не было: «здесь сотни» — и слышится сьс-с! или: «Взорвеж мы» — м-м-мы! Следи, Маша, чтобы коровушки у тебя в стихах не мычали: м-м-мы-ы!
И Буров засмеялся озорным необидным смехом. Маша тоже улыбнулась.
— Спасибо, Алексей Дмитриевич.
— Не на чем! Чем богат, тем и рад. Давай читать дальше. Или вот что, на глаз я лучше беру, чем на слух. Я сам прочту.
Он взял тетрадку и перевернул страницу.
— Ого! «Железный поток»! Это что, пересказ?
— Нет. Тут — как произведение влияет на людей.
— Да ну-у? Большие ты ставишь задачи... Ну-ка...
И он стал читать вслух стихотворение. Вначале Маша описывала собрание в цехуголке, где оратор тщетно старается объяснить рабочим причины перебоев в выдаче хлеба. Стихотворение написано было только что, но относилось оно к году великого перелома.
...И вот, когда в цехуголке, как пламя,
Метался распаленных глоток крик,
Пролез к трибуне щупленький старик,
Усиленно работая локтями.

Оратора за пуговицу взял:
— Лозунговать ты, парень, наловчился,
Похаять речь как будто и нельзя,
Но с массой говорить — не научился.

— Дядя Павел!
— Го-во-ри! Таял Крик.
В углу, как змеиный свист:
— Что слушать? Он — коммунист — Не скажет с докладчиком врозь!
— Нет! Это ты брось
— Он — свой старик... Смолк крик.

— Ребятушки, оно, конечно, худо,
Как заведешь последнюю квашонку.
А все же ни к чему вся эта ругань,
Давайте-ко посудим полегоньку.

С часу на час муку должны подбросить,
А мы подняли этакий галдеж.
Вот ты, Белов, гляди-ко, в космах проседь,
А, как углан несмысленный, орешь.

По транспортным путям перегруженным
Ползут составы кокса, кирпича.
От перегруза паровозы стонут,
Кряхтят... а, вишь, стараются домчать!

Ну и домчали б вовремя и к сроку,
Да свой же брат, ребята, подкачнул.
До той поры не будет, видно, проку,
Пока живут расхлябанность да склока,
Покамест не добит прогул.

Тихо, колюче, голос: — Видел?
Так же поет, как и тот.
Громко:
— Мы на одно в обиде: Хлеб нормирован пошто?
— Уже давно досыта не едали! —
Но, чем пыхтеть с насмешкой на лице,
Скажи, по скольку тонн листов катали,
Пока мы перестраивали цех?

Село — не цех. В деревне, братец, не был?
Там перестроить, думаешь, легко?
А мало кулачье сгноило хлеба,
Сожгло, зарыло, как собака кость?

Иной крестьянин рад душой и телом
Идти в колхоз... и вдруг кричит: — не тро-о-онь! —
Нащекотал прохвост-кулак умело Его нутро.

Вредительство, угрозы да обрезы,
Кулацкие остреные ножи...
С такими-то препятствиями резво,
Пожалуй, милый друг, не побежишь?

И шли года, вы знаете, тугие.
Колхозов дело крепло и росло,
А нынешней весною, дорогие,
Наметился великий перелом.

Как в нашем цехе после перестройки
Программу стали крыть наверняка,
Так и деревня, обождите, бойко
Покроет нынешнюю неустойку
Под руководством нашего Цека.

* * *
Чуть-чуть дрожит бровей белесых выгиб,
Чуть проалела кожа дряблых щек:
— Товарищи! Я расскажу про книгу,
Железный — называется — поток!
По лицам заструилась гамма смеха:
— Вот так собранье, чистая потеха!
Но те, что прочли, не смеялись, нет!
Сверкнуло догадки пламя...
А дядя Павел начал о войне,
О борьбе за Красное знамя.
* * *
Железная поступь Таманской колонны,
Идущей вперед, все вперед, к своей цели,
Звучит неустанно, звучит непреклонно
По кручам, по скалам, по безднам ущелья.

...В глазах опустевших слез не видно,
Но матери скорбь не слезами мерьте!
Не будешь мучиться, доню ридна,
В муках ждаты своей смерти.

...Зной. Блеск. Тишь.
Трупы. Столбы. Шоссе.
— Идти! Идти! Идти!
Или — вот так — висеть!

...Пища — стебли трав.
Дети хрипят: пить!
Отдых бы? До утра?
— Нет, идти! Идтить!
* **
— И шли же! — Павел кинул шапку оземь. —
А вам скажу такие вот слова:
Удало мы из миски ложкой возим,
А на работу, видно, наплевать?

Подшефники приедут, братцы, вскоре,
Что скажешь им? — закройся да красней...
Неуж свой цех мы с вами опозорим?
Неуж не перебьемся пару дней?
Цехуголок в молчанье жгучем замер.
В такой вот миг рождается герой.
А дядя Павел серыми глазами
Заглядывает в самое нутро.

— Бросим о плане заботу,
Или перебьемся пока?
Встанем, нет на работу?
Как?
Морозом дерет по спине,
Пружинятся мускулов ткани,
И в жгучей, густой тишине
Один за всех:
— Встанем!

— Да-а! — после паузы заговорил Буров.— Да-а, протянул он растроганным голосом и вдруг, сорвавшись с места, забегал по комнате, горячо жестикулируя.— Обидно! Досадно! Павла-то ведь видишь! Видишь! Слышишь его... пощупать можно. А с рабочими наврала. Фу-ты, какая обида. И главное — на этом все строится — на противопоставлении. Переделать нельзя... и оставить так нельзя. Ведь нигде и слыхом не слыхали — бросать работу. Ведь дойди до заграничных буржуев — как порадуются: вот, скажут, как в Советском Союзе, хлеба не хватает, забастовки у них...
— О забастовке ведь нет, Алексей Дмитриевич,— сказала огорченная Маша.
— Ничего, присочинят! Да и раз у тебя речь о том, встать или нет на работу... а это что за цехуголок? Наврала, Маша! Но ты не унывай! Выше голову. Силы у тебя есть... а что жизни не знаешь, это дело наживное.
И Буров углубился в чтение.
Стихи о гражданской войне ему понравились.
— Здесь ты не мудрила, задушевно писала, без «шпуров», без «гаммы смеха».
Прочтя стихотворение «Мой отец», Буров сдвинул очки на лоб и уставился на Машу:
— Илья Михайлович твой отец?
* * *
Долго стояла Маша на плотине, облокотившись на чугунные литые перила. Глухо волновался темный пруд. Хлопали и шипели тяжелые волны, разбиваясь о сваи. Нет-нет да запоздалые сырые листья пролетали в сумраке, почти касаясь Машиных щек.
Сегодня двое сказали, что у нее есть литературные способности и что надо развивать их. Мама давно говорит: это у тебя от папы. Он был поэтом в душе, хотя и не писал стихи. Пожалуй, и правда, способности есть. Значит, надо их развивать. Это бесспорно. Но надо ли всецело отдаваться литературе? А как же быть с давним решением — стать учительницей? «Сегодня я упрекнула Борю, что он разбрасывается... а сама? Разве я знаю, где буду полезнее? Нужнее людям? Может быть, как мама, в ночь после похорон папы, решила: куда пошлет партия, там и буду? Но мне хочется сказать партии: вот к такому-то делу я готова и уверена, что именно здесь буду полезнее».
Машу вдруг потянуло домой, в светлую тихую комнату, которую они с мамой так стараются сделать похожей на сводчатую «келью» Ильи.
Две узкие кровати, шкафы с платьем и книгами, лампа под зеленым абажуром, в тени которого так хорошо пишется и приходят в голову светлые мысли... ничего лишнего нет в этой чистой спальне.
«Не буду сейчас решать,— подумала Маша.— Буду развивать в себе все силы — физические и духовные. В этом сейчас моя задача».

IX
Даурцева дома не оказалось. Печальный вид Кати, сдержанный ответ: «Кто ж его знает, где? Я за ним не хожу»,— навели Гришу Зыкова на мысль, что у Даурцевых ее все ладно.
— Посидим, Алексей Дмитрич, подождем хозяина, некуда нам торопиться,— предложил он Бурову.
Катя тоже попросила посидеть — подождать, но видно было, что она приглашает только из вежливости.
Молодушка сидела на кровати, наклонив пушистую голову, чтобы скрыть заплаканные глаза. С плеча на колени спускался платок, под которым сопел и громко чмокал Ванечка.
Но вот ребенок отвалился от груди, заснул. Катя, отвернувшись, застегнула платье, уложила сына в кроватку.
— Кому курить хочется, попрошу в коридор, дорогие гости,— сказала она, уходя на кухню с чайником в руках.
Гриша Зыков, почесан в затылке, пошел следом за нею.
— Ты уж один посиди, Дмитрич, пойду — поговорю, что-то мне не глянется ее настроение.
В кухне никого посторонних не 'было, и они успели перемолвиться. Гриша рассказал ей, кто такой Буров.
— Я давно хотел их с Володьшей познакомить, а он сам напросился: «пойдем да пойдем». Я и взял его. А сам я пришел на новоселье вас звать. Комнату мы с Любушкой получили, мамашу ее из деревни выписали. Пусть старуха отдыхает!.. А уж мой Жигарь рад,— земли под собой не чует.
Он прозвал Любушку Жигарем, так как она работала в начале строительства на кирпичном заводе.
— Помаялись мы с нею! Что уж за житье врозь? Придет жена к мужу, а его сосед по комнате дома. Конечно, Яша найдет заделье, уйдет, да ей разве не стыдно? Так вот, послезавтра ждем вас к себе. Обязательно.
Грустно-грустно ответила Катя, что приглашение Володе она передаст, а сама не придет, пусть Люба не обижается. От Ванечки уйти никак нельзя и с собой взять тоже нельзя. Будет парод, курить будут, песни петь. Пусть Володя один идет. «Привыкает уж один-то ходить»,— вырвались у нее горькие слова.
На расспросы Гриши она отвечала неохотно. Было время, сидел Володя вечерами дома, читал, писал... а теперь все убегает, не сидится ему.
— Не сказывает, куда ходит?
— Что толку, что сказывает? — невесело усмехнулась Катя.— Все женщины говорят, что с этого всегда начинается,— причину муж находит. Ну, он скажет: вот туда-то пошел... так ведь я не побегу проверять, следить. Нету у меня такой привычки и не будет никогда.
— Надо с ним поговорить, это непорядок!
— Нет уж, ты в наше дело не путайся, сами разберемся. Я подожду-подожду и выскажусь.
— И выскажись! Это правильно.
Он смотрел на омраченное Катино лицо и думал, что вот при одном взгляде на Любушку видно, что она соколица! — гордая, властная... а Катю не сразу распознаешь: скромна, тиха, мужу подчиняется, а, попробуй, тронь за живое — и гордость в ней взыграет.
Когда они возвратились в комнату, Буров стоял, склонившись над кроваткой:
— Ах ты, ососок этакий, зателёпыш ты! — бормотал он, разглядывая Ваню.— Хорош! Про вас, Катя, можно сказать, как в сказке: родила богатыря! У меня своих не бывало, так хоть на вашего полюбуюсь. Вот, Катя, ваш будущий поилец-кормилец, утешенье во всех горестях. Верно?
— Чай кушать пожалуйте,— пригласила Катя, ревниво думая в то же время: не узнал ли Буров плохого о Володе, поскольку заговорил об утешенье?
Не успела Катя разлить по стаканам чай, явился муж. Он вошел как-то несмело... и слишком уж обрадовался гостям. Заметно было, что он навеселе.
— Этого еще не хватало,— не удержалась она.
— Выпил, Катя, выпил, не сердись. С победой поздравьте меня, товарищи! С первой победой на фронте изобретательства! С первой, но ее с последней! Надо выпить по этому случаю, чокнуться. Не хмурься, Катя, ничего плохого нет, одно хорошее.
Он достал из шкафика бутылку водки, рюмки. Со вздохом пошла Катя готовить закуску: нарезать соленых огурцов, открыть банку баклажанной икры.
А Даурцев стал рассказывать друзьям о своей победе.
Болезненно и горько переживал он свой промах с отливкой шевронной шестерни. «Но... клин клином вышибают, и чем ушибаются, тем и лечатся. На технике поскользнулся, на технике и выпрямился».
С самого начала роботы нового цеха резка прибылей стала узким местом и остается им до сих пор. Бывает, скапливается целое «кладбище» отливок, лежат навалом, не разбери-поймешь, где какая. План трещит, сроки летят к черту... а что сделаешь? У больших отливок прибыли режут часами, сменами. Автогенная резка — еще самый скорый способ, а на станке — просто наплачешься! Затраты рабсилы, материалов — большущие. Что делать? Никто не знает.
— А вот Владимиру Ивановичу Даурцеву пришла одна мыслишка в голову,— возбужденно, со смехом, похвастался Даурцев. Он взял из тумбочки бумагу и карандаш.— Мысль простая, вот поглядите.
Набросал схему прямоугольной отливки и пунктиром отделил прибыль от основного тела. Стал объяснять.
— Удельный вес жидкой стали примерно семь, а затвердевшей — семь и восемь десятых. Поэтому при затвердении жидкого металла в данном объеме неизбежно должна образоваться пустота...
— Усадочная раковина! — в один голос сказали Буров и Гриша.
— Не мешайте, сам смешаюсь,— весело отозвался Даурцев.— Коли уж вы такие грамотные в нашем литейном деле, не буду объяснять, для чего существуют прибыли. Перейду сразу к своему предложению. Ну, грамотеи, как идет застывание металла?
— По стенкам сначала,— ответил Гриша и указал на схему: — здесь, здесь, здесь и здесь.
— Правильно. Вот, учитывая это, я и додумался: проложить надо перемычку вот здесь, где начинается прибыль,— керамическую ли, земляную ли пластинку, толщиной десять-пятнадцать миллиметров. Оставить, разумеется, отверстие по центру питания диаметром два-дцать-тридцать миллиметров. Через это отверстие...
— Чудак-рыбак,— прервал его Гриша,— так ведь у тебя и по стенке пластинки застынет в первую очередь. И отверстие застынет.
С торжествующим смехом Даурцев что было сил хлопнул Гришу по широкой спине:
— Вот-вот-вот! В одно слово с бризом и с обществом литейщиков! Даже Зборовский, такой знающий литейщик и тот твердил: «Чепуха, Владимир Иванович, отверстие должно замерзнуть!» Я доказываю: «Нет! Пластинка-то ведь прогреется до температуры самого тела, и отверстие застынет не раньше, чем следует, чем нам это нужно». Куда тебе! Не верят. Я уж не знаю, чем убедить его, говорю: «Представьте вы эффект: перед вами толстенная прибыль, вы уже прикидываете, сколько па нее пойдет материалов и рабсилы... А я тюкнул — и нет ее, отделилась! Разве не стоит проверить на опыте?» Он говорит: «Не будем гнаться за эффектами, Владимир Иванович, технически это невыполнимо».
Рассказывая, Даурцев так размахивал руками, что нечаянно ударил локтем Катю по голове. Он страшно испугался, вскочил, обнял ее, поцеловал несколько раз в лоб, в щеки.
Так заботливо расспрашивал он жену, не сердится ли она, не больно ли ей, что Катину печаль как ветром сдунуло. Отбиваясь от его ласк, она шептала:
— Угощай гостей! Угощай гостей!
— И ты должна с нами выпить, Катя,— сказал он. Буров, закрыв ладонью свою рюмку, проговорил:
— Пить не будем, пока вы, милый человек, не доскажете.
— Ну... говорил я, писал, доказывал— хоть в стену лбом бейся. И что же я тогда сделал, Катя?
— Свечки искрошил у меня.
— Верно. Взял я у Кати парафиновые свечи, искрошил их, растопил, такой же ведь кристаллизации материал,— залил в картонную форму... с перемычкой. Потом разрезал свою «отливку». Моя правда вышла! Тело — плотное, раковины—в прибыли. Принес, показал Зборовскому. Дальше пошло, как по маслу. Он распорядился, сделали опытную отливку. И тут самое смешное начинается. Выпьем!
Все выпили, пожелав Даурцеву успеха в рационализации.
— Так что же смешное-то?—напомнил Буров.— Душой люблю смешные истории.
— Начинается самое смешное,— повторил Даурцев.— Знаменитый наш формовщик Гущин говорит мне: «Извините, но этого не может быть». Стали с ним спорить. Он хоть тихий, но тоже азартный человек. Решили: кто проспорит, тот поставит — ха-ха-ха! — бочку пива!
— Шальной!—испугалась задним числом Катя.— А вдруг проспорил бы, где у тебя такие деньги?
— Проспорил бы? Никогда! — воскликнул Даурцев.— Как я мог проспорить, если знал, что все в порядке. И вот сегодня—ха-ха-ха! Отливку разрезали пилой.
— Не отделилась прибыль? — даже испугался Гриша.
— Отделилась, как миленькая... легко! Я не о прибыли... Распилили, .видим: отливка плотная, раковины в прибыли. И повел Гущин е ресторан всю честную компанию — литейщиков и формовщиков. Человек тридцать набралось. Приуныл! Шагает с постным видом.
— Бессовестные! Ведь у него семья,— с упреком сказала Катя, по тоже не могла удержаться от смеха, представив постное лицо Гущина.
— Не бойся... не бочку... в складчину пили,— Даурцев едва выговаривал слова от смеха.— Но как он шел с постной рожей! На сердце-то кошки скребли, небось.
Когда все успокоились, Катя предложила:
— Выкушайте еще по рюмочке, да я чай наливать стану.
— Не скупись, Катерина,— оговорил ее Гриша.— Что значит «по рюмочке»? Мы все выпьем.
— Да пожалуйте... я ведь только, чтобы Володя...
— Ничего твоему Володе не сделается. И в эти дела ты соваться не должна, он ведь не без меры пьет. Мой Жигарь думал тоже меня останавливать, но я ей твердо сказал: «Без дураков, Любушка! Хочу выпить — не вмешивайся. Безобразия не будет, я сам не могу этого терпеть. А выпить не мешай».
Наполнив рюмки, Даурцев оказал Бурову: «Прошу вас!», а Грише:
— Дербалызни, будущий писатель! На что Гриша ответил:
— Только с тобой, будущий изобретатель.
И снова всех развеселила эта незатейливая шутка. Буров пристальными ласковыми глазами глядел на молодых людей. Он подмигнул Кате на Даурцева:
— Люблю такие открытые физиономии! Дружно живете? Не зная, как ответить, Катя отделалась шуткой:
— Не изурочить бы! На это Буров отозвался:
— Глаз у меня не урочливый.
Время шло, а гости и не собирались уходить. Покурят в коридоре и снова усядутся за стол. Поговорили о том, о сем, перешли на книги.
Буров рассказывал о пролетарских писателях. «Много выросло нашего брата, как грибов после дождя». Катю поразило, что и в литературе, оказывается, идет классовая борьба.
— И молодые, и старые тянутся к знанию,— с чувством говорил Буров, поглядывая на молодежь ласковыми глазами.— Ведь, товарищи дорогие, ведь при нас, в нашу бытность забил тот родник талантов, о котором Ленин говорил... каждый из нас, вот здесь сидящих, в себе это чувствует... Нам, пролетарским писателям, нелегко. Образования в детстве мы не получили, каждое слово с бою берешь. Я вот, например, долго говорил «колосс», вместо «колосс», а в «хаосе» до недавнего времени путался, пока не запомнил, что стихия по-древнегречески — «хаос», а беспорядок по-нашему — «хаос». Языков мы иностранных не знаем — большой минус.
— Конечно, трудно, — отозвался Гриша.— Ученье — вот оно где сидит,— и он погладил себя по загривку.— Но я трудов не жалею. Дух займется, как подумаешь сколько еще перед тобой раскроется, сколько узнаешь нового и — он поискал слово — и насладишься.
Так разговаривали они, пока Ваня не завозился, не захныкал. В это время Кати в комнате не было, и Даурцев стал осторожно и мерно похлопывать сына, напевая мотив колыбельной. Но это не помогло. Хныканье перешло в громкий, захлебывающийся плач.
Даурцев выпростал ребенка из пеленок и привычным движением прижал его к груди.
— Пики-козыри у нас, мамка,— сказал он вбежавшей Кате.— Дай Ивану сухую пеленку.
Ребенок уже успокоился и таращил круглые, как у отца, глаза на лампочку. Буров пощелкал перед ним пальцами. Малыш вначале не обратил на это внимания, а потом широко улыбнулся беззубым ртом. Катя забеспокоилась.
— Давай его мне, Володя, а то разгуляется — долго не заснет.
— Хорошее имя дали сыну,— сказал Буров.— Русское, простое. А то нынче всякие Гении да Идеи в моде,— терпеть не могу! Один знакомый мальчишка Гений все слезами уливался: задразнили его, учится-то он неважно. Посоветовал матери в другую школу отдать. Попал он к моей жене в класс. Она в список его внесла, как Геннадия, и дело с концом. А то есть еще Спартак по фамилии Тетушкин... Один дурак-отец дал сыну такое лозунговое имечко: «Догнатий-Перегнать». Мать так и взвыла. Зовет сына Игнашей. Нет, рискованно давать такие имена «со значением»— неизвестно, какой он вырастет.
— Я в честь отца назвал сына,— сказал Даурцев.— Пусть будет, как дедушка, смелый, твердый. Пусть к коммунизму дорогу торит! Вот что я думал, когда это имя давал. Жене хотелось назвать покрасивее — Юрием или Валентином. Я сказал: нет, назовем Иваном.
— Катя, ну что ты дуешься?— с шутливым упреком начал Даурцев, проводив гостей.— Я уж, если задержусь где, домой боюсь идти, совсем ты меня затуркала.
Он стал быстро раздеваться. Постель уже была готова, одеяло откинуто, подушка взбита. Катя лежала на своей кровати, подложив руку под шеку, и казалась одинокой и грустной.
— Не дуюсь я, Володя, просто тяжело.
— Да отчего же?
— Раньше ты не задерживался.
— И раньше задерживался. Всегда. То собрание, то партийное поручение, мало ли дел.
— За последнее время начнешь говорить с тобой, а ты словно не слышишь. Нетерпеливый стал, с нами тебе скучно, к другим тянет.
Заметив, что жена сморгнула слезы, Даурцев выключил свет и в ту же минуту оказался в Катиной постели. Лежа поверх одеяла, положил голову жены к себе на руку, крепко обнял Катю.
— Да уж ты не ревнуешь ли?
Катя молчала. На грудь ему брызнули горячие капли.
— Ты у меня одна, как порошинка. Поверь!
— Легко ли,— всхлипывала Катя.— Сижу, приходит Полина Петровна: «Твой-то в ресторан... целой гурьбой... пошел». Я ведь не знала, что вы с Гущиным на спор пошли... Она говорит...
— Плюнь на нее, на сплетницу.
— Сижу, думаю,— шептала Катя, обняв Даурцева,— от Володи я оторвалась, от девчат оторвалась, от жизни отстала.
— Это так. Слушай, Катенька, давай отдадим его в ясли.
— Ой, что ты! Нет. Нет, нет, не отдам.
— Чего ты испугалась? Другие отдают же.
— До садика дорастет, пусть в садик идет. В ясли не отдам: испугают, простудят, болезнь подхватит.
— Вот чудачка, да ты сходи в ясли, сама посмотри, с нянями поговори, с врачом, с мамашами, наконец. Не поправится — не отдадим. А может, лучше, чем у нас дома? Там для ребят все приспособлено. Попытка — не пытка. Договорились? Эх ты, Ванька, Ванька, обездолил ты и мать, и отца,— шептал Даурцев, порывисто целуя Катю в ухо, в шею, в лоб.
— А тебя-то чем обездолил?— тоже шепотом спросила жена.
— Сказать?
И он с силой прижал ее к себе.
— Я ведь не каменный... костяной да жильный.
— Я тоже не каменная,— прошептала Катя.

X
Даурцев пришел в новый клуб к самому началу партийно-технической конференции. Большой зал был почти полон,— оставались свободными только последние ряды. Усаживаясь, Даурцев поморщился: плохо будет слышно, но, увидев микрофон на трибуне, раструбы громкоговорителей в конце зала, успокоился.
Какое-то приподнятое, почти праздничное настроение овладело им.
Блестящие в свете люстр, голубые, покрытые масляной краской стены, тяжелые складки плюшевого занавеса, полированные спинки кресел — все веселило глаз. В первые годы революции о таком клубе и думать было нечего.
На заднике сцены симметрично расположены были овальные большие портреты Ленина и Сталина. Через стол президиума они глядели в оживленный шумный зал. Яркий лозунг протянулся над проемом сцены.
Радостно было- сознавать, что пришел на конференцию Яркое — старый производственник, старый вожак большевиков... и что встретили его аплодисментами. Даурцев улыбался во весь рот, не замечая, что улыбается, и хлопал в ладоши — отрывисто, сильно.
Доклад обещал быть интересным. Уж кто-кто, а Орлов сумеет и представление о работе завода дать и задачи коллектива определить.
Первый период освоения кончился.
Товарная продукция в третьем квартале выросла. Хорошо обстоят дела «по валу» и по тоннажу. Коллектив научился изготовлять сложные машины: пушки для забивки доменной летки, коксовые грохота, тюбинги для московского метрополитена, лебедки... А это — не будем прибедняться и скромничать — большой успех.
Взять те же тюбинги — совсем недавно за них платили бешеные деньги, так как только две фирмы во всем мире выпускали их. За лебедку два года назад тоже приходилось выкладывать десятки тысяч золотых рублей. Теперь мы вполне освоили лебедку, не смотря на то, что заграничная фирма не захотела продать нам чертежи,— проектировали ее наши конструкторы, по-своему.
Эта первая часть доклада «ласкала слух, подымала дух», как шепнул на ухо Даурцеву его сосед Гущин. Но Орлов недолго говорил о достижениях.
С гневом обрушился он на тех, кто «гонится за тоннажем». В самом деле, что получается? Чугунолитейный цех, например, выполнил план по тоннажу, но дал только половину запланированных изделий. Конечно, и внеплановые детали не пропадут, не сегодня, так завтра пригодятся... Но кто дал право цеху самовольничать? Товарищи пошли по легкой дорожке: «Ага! Мы хорошо освоили технологию такой-то детали, ее, голубушку, и будем выпускать!» Это что — большевистское отношение, социалистическое отношение к производству? Или вот еще такие фокусы-покусы бывают: иная отливка весит вдвое больше, чем следует... Ты что, товарищ Ситкин, перехитрить нас хотел? Очки втереть? Нет, нас не перехитришь.
Это правда, что доля машин в валовой продукции повышается, но мало! Мало! Если такими темпами она будет повышаться — добра не жди.
Что вам сулит будущее? Оно сулит нам освоение сложного прокатного оборудования. Это — заготовочный стан «трио-800», стан холодной прокатки — кварто, аглофабрики, каждая из которых даст в сутки двести вагонов агломерата, крупные сложные дробилки. А напольно-завалочные, мульдозавалочные, стрипперные краны — кто за нас должен осваивать? Микола Вешний? Нет, это мы должны осваивать всю сложную продукцию. В будущем году потребует от нас государство первую партию экскаваторов, с ковшом емкостью полтора кубометра, а потом и более мощные экскаваторы будем выпускать.
Что же будет с нами, если мы привыкнем укрываться 3aтоннажем? Нет! Надо строго запретить исчисление продукции в тоннах. Исчислять ее будем в готовых изделиях.
Говоря о работе различных цехов и отделов завода, Орлов особо остановился на конструкторском отделе, который он назвал «мозгом нашего гиганта».
Даурцев не удивился, услышав, что большинство работников этого отдела составляет молодежь выпуска тридцать первого и тридцать второго годов и что высшее образование имеют далеко не все. Его поразил вывод: творцами машин могут быть лишь немногие из наличного состава. «Обязательно, что ли, иметь большой стаж работы? Были бы знания да полет мысли!»— подумал он. Никак не мог согласиться Даурцев с тем «единственным выходом», о котором сказал Орлов: собирать конструкторов из проектных организаций и действующих заводов. «Почему конструкторы не возражают? Я бы возражал! Я бы оскорблен был таким недоверием!» Но протестовать, оказывается, уже поздно: нарком дал распоряжение об этом «собирании сил».
— А теперь поговорим о том, что поможет осуществлению лозунга «Догнать и перегнать!», поможет наращиванию темпов, облегчит освоение новых машин...
И Орлов произнес слова, которые позднее стали встречаться на каждом шагу — ив газетах, и в докладах, и в частных разговорах: типизация и стандартизация.
«Так! Так!»— мысленно твердил Даурцев, следя за» тем, как докладчик развивает и аргументирует свою мысль.
— Многие, вероятно, думают, что так как наш завод — завод индивидуального машиностроения, то и разговоры о типизации конструкций и стандартизации деталей, узлов, технологический; процессов— это разговоры впустую, разговоры в порядке болтовни. Я постараюсь доказать... нет, не «постараюсь», а докажу! Докажу, что можно и должно сконструировать типовые узлы,— например, шестерни, муфты, подшипники, которые применяются в различных машинах. И не надо будет для каждой новой заданной нам машины конструировать их и вырабатывать новый технологический процесс для их изготовления.
«Правильно! — думал Даурцев, вспоминая, как по требованию Зборовского сокращено количество профилей и марок стали.— Вот так и делается: из отдельных моментов практики рождается обобщающая мысль».
В прениях первым выступил тщедушный, узкогрудый молодой конструктор Балашов.
— Вот такая, знаете ли, история, товарищи. Верхний завод заказал нам прокатный стан. Ну, хорошо; Чертежи дал, понимаете ли, свои. Мы выполнили заказ, умыли ручки. Хорошо. Не брак, упаси боже! Заказчик довольнешенек, тысяча благодарностей... А ведь мы с этим станом опозорились! Вместо того, чтобы подойти к чертежам критически, предложить свою конструкцию, мы на поводу пошли! — закричал Балашов тонким злым голосом.— На кой черт техническое старье? На кой черт выпускать нашему заводу старинные машины? Позор! Вот так пропагандисты новой техники! Вот так проводники передовой технической политики!
— А ты где был? — прервал его Орлов.
— Я? Я, понимаете ли, заявлял на производственном совещании, боролся!
— Плохо боролся.
— Может быть... Да, конечно, плохо... Ну, хорошо. Горько мне слышать о конструкторах-«варягах»... но ничего, знаете ли, не попишешь: не оправляемся. Низок у нас уровень. Возьмите группу по электрооборудованию. Что она сумеет? Разве мотор выбрать только.
— Перегнул! Преувеличиваешь!— раздались голоса.
— Может быть, может быть! Но теперь, высказав горькие истины, я перейду к передовым нашим людям...
Он заговорил о тех конструкторах, которые по-партийному относятся к делу, повышают знания, следят за техническими новинками, связаны с предприятиями, пытаются заглянуть в будущее, готовятся к тому, чтобы стать действительными творцами машин.
— Хорошую мысль подбросил нам товарищ Орлов,— начал коммунист Ческидов, пожилой крепыш с тяжелыми надбровьями.— Стандартизации мы добьемся! И тогда проще будет выбрать тип машины. Разрешится и больной вопрос — запасные части. Вот я о своем механическом цехе думал. Крепежные изделия, приспособления разве нельзя стандартизировать? И еще такой мыслью хочется поделиться. Изучаем мы, как наши машины работают, то есть машины, которые мы выпускаем? Если нет, надо это поправить, связь наладить с заказчиками. Нам партия велит не просто обслуживать завод, а завтрашний день видеть. Если мы изучим, как наши машины работают, мы сумеем в дальнейшем их усовершенствовать.
«Сказать о стандартизации допусков и посадок... о марках стали»,— думал Даурцев и записывал в блокнот тезисы будущего выступления.
Коммунисты один за другим поднимались на трибуну. Рассказывали об ударной работе, о лучших людях, о соревновании, а также о фактах разгильдяйства, кустарщины, вредительства, о вычищенных из партии чужаках, двурушниках, оппортунистах, разложившихся морально людях. В то время по ячейкам завода проходила партийная чистка. Не надо думать, что весь смысл ее заключался только в прямом значении слова «чистка». При проверке честных, преданных коммунистов — передовиков производства беспартийные трудящиеся воочию убеждались, как богата партия прекрасными людьми, имеющими боевые и производственные заслуги. Каждого, проходящего проверку, спрашивали: «Как овладеваешь техникой?», «Учишься ли ты?» И отставшие подтягивались, старались поднять свою квалификацию. Все эти вопросы, поднятые в процессе чистки, нашли свое выражение на конференции.
Наконец, слово дали Даурцеву.
Поднимаясь по ступенькам, он невольно взглянул на Яркова. Тот сидел прямо, положив локти на стол, и внимательно вслушивался в каждое выступление. Глаза их встретились, и Ярков чуть заметно улыбнулся. После неудачи с шевронной шестерней они еще не встречались, и Даурцев, вспомнив об этом, залился краской. «Обязательно надо сказать о шевронной шестерне».
Он оглядел разгоряченных людей, ждущих его выступления, и снова, как тогда на митинге, почувствовал прилив особенного «братского» чувства. Вот сидят они, соратники, товарищи, те, кому партия велела идти по трудной дороге технического развития. В горячих спорах выкристаллизуются мысли, отольются в четкую форму лозунгов и... поведут за собою всю многотысячную массу завода. Он так и начал:
— Мы, большевики, должны вести за собой массу по дороге технического развития...
С неподдельным жаром высказался за стандартизацию, не забыл упомянуть насчет припусков и допусков на литье. Потом завел речь о том, как необходимо строго соблюдать все правила и ни в коем случае не нарушать технологию. Пусть все знают, куда ведет кустарщина, дедовское «авось». И как пример привел случай с шевронной шестерней.
— Поверьте, товарищи,— с порывом говорил он,— очень тяжело коммунисту сознавать, что он виновник брака. В технике нет «мелочей», и нет оправдания тому, кто пренебрегает так называемыми мелочами. По своему опыту говорю. У меня с той поры только одно желание: исправить, заровнять убыток, который я принес государству.
Здесь его прервал Орлов добродушным окающим баском: — Да ты уж, почитай, заровнял. Он, товарищи, предложил «легко-отделяемые прибыли». От этих прибылей — большая прибыль заводу,— видите, какая игра слов получилась,— это я не намеренно.
Нечего греха таить, приятно было Даурцеву «слышать слова Орлова... но выступивший вслед за ним секретарь партийного комитета Кочин точно холодной водой обдал его.
— Никому, будь это и директор завода, мы не позволим амнистировать разгильдяйство и выдавать индульгенцию человеку, который, к тому же, сам сознает свою ошибку.
Он погладил гладковыбритую голову, блестящую в свете электрических ламп, и продолжал быстро, напористо и резко:
— Каждого коммуниста проверяем, как он борется за социалистическую технику. Вот партком решил: всех коммунистов конструкторского отдела поочередно заслушаем, посмотрим, кто как учится, как работает. Коммунистов лаборатории мы уже слушали, и это помогло поднять работу. Мы собирали коммунистов-рабочих на ведущих агрегатах, провели конкурс на организацию рабочего места, охватили широкую рабочую массу.
Кочин призвал собравшихся к бдительности и непримиримому отношению ко всякого рода оппортунистам, паникерам, бездельникам. Привел несколько примеров, когда начальники участков и цехов ссылкой на объективные причины демобилизуют массу. Долго и подробно говорил о стандартизации, всячески поддерживая эту мысль.
— Партийная организация завода продолжает борьбу за генеральную линию Цека нашей ленинской партии,— говорил он, заканчивая речь.— Будем бороться и дальше под непосредственным руководством, которое мы каждый день чувствуем со стороны Бориса Романовича Яркова...
— Со стороны обкома партии,— сурово поправил Ярков.

* * *
В перерыв Даурцев с жадностью выпил кружку ситро, выкурил одну за другой две папиросы и успел обежать почти все комнаты нового клуба. «Обязательно надо будет Катю привести сюда. Ей здорово понравится!» Восхищало его то, что малыши-дошколята могли играть в детской комнате под надежным присмотром, пока их мамы с папами танцуют и веселятся. «Подрастет Ванька — и его с собой будем приводить».
Еще до конца перерыва Даурцев забрался в зал, чтобы захватить местечко поближе к трибуне. Он знал, что скоро выступит «дядя Роман», как он продолжал называть мысленно Яркова.
Тот выступил перед заключительным словом докладчика.
— Наша партийно-техническая .конференция близится к концу. Если кратко определить ее смысл, ее значение, надо будет сказать так: коммунисты решили поставить всю работу завода на научную основу, как это требует партия. Выполнить решение — от кого это зависит? В первую очередь от вас, коммунисты... и от тех, кого вы силой большевистского жгучего слова, силой большевистского примера поведете за собой.
Все это Яркое проговорил тихо, неспешно, как бы делясь задушевными мыслями. Особенно проникновенно прозвучало: «От вас, коммунисты!»
— Наш социалистический красавец завод стоит четверть миллиарда. Впрочем, нет, товарищи, стоит он много больше, неизмеримо больше! Строили его и осваивали советские наши люди, не щадя сил и здоровья. Как родной отвоеванный город, он дорог нам! Верно я говорю? Так вот, этот красавец гигант, родной нам завод, требует культурного обращения. И как ни горько признаться, а признаться придется: между ним и уровнем кадров имеется еще разрыв.
Ярков воодушевлялся все больше. Голос налился молодой силой, окреп. Руки, лежавшие на перилах трибуны, пришли в движение,— он стал помогать себе жестами.
В зале стояла полная тишина.
Ярков привел интересные цифры. Оказывается, рабочих по происхождению на заводе только тридцать четыре процента, а крестьян — вчерашних пахарей, лесорубов, землекопов — шестьдесят один процент. И среди рабочих и среди технической интеллигенции преобладает молодежь. Учитывая это, нетрудно понять, что завод должен стать не только кузницей кадров, но и школой перевоспитания отсталых людей. И нельзя мириться с таким положением, когда! люди быстро овладевают техникой, но не растут политически.
— Мы, большевики, должны видеть перспективу и ставить перед собой большие задачи. Это всегда надо помнить, думая о воспитании кадров. Вот здесь много говорили о конструкторах. Подумаем, как конструктору учиться, что он должен делать? Прежде всего изучать современную техническую литературу — нашу и заграничную, тесно связаться с научно-исследовательскими институтами... с производством, изучать свою машину в действии, знать, чем в ее работе довольны рабочие, чем не довольны. Когда конструктор поймет свои ошибки и достижения, поп-мет, в чем он слаб и в чем он силен,— смелее станет. Вот путь к самостоятельности! Нам нужны творцы машин смелые, с воображением, с полетом!— звенящим голосом говорил Ярков.— И будет время: наши конструкторы создадут невиданные машины! Это будет! Ведь социалистическая наука и техника должны расцвести, как мы и представить себе не можем. Вот мы боремся, чтобы догнать и перегнать капиталистическую технику... а когда-нибудь, не в очень далеком будущем,— помяните мои слова! — они будут нас догонять!
«Умеет поднять дух, потому что сам верит!» — подумал Даурцев.
Шелест прошел по рядам. И вдруг все разразились аплодисментами. Захлопал в ладоши и сам Ярков, как бы подчеркивая, что не относит это на свой ораторский счет, а вместе со всеми приветствует будущие успехи социалистической науки и техники.
Когда все успокоились, Яркое выдержал паузу, как бы отделяя ею одну часть речи от другой, и перешел к недостаткам работы коллектива.
Брови его сдвинулись, и в голосе, только что звеневшем, вольном и широком, послышались твердые глуше нотки.
Подытожил то, о чем говорилось в прениях, и поставил еще один вопрос — о местничестве.
— Дана прямая директива: внедрять сварку. Почему это внедрение идет у вас со скрипом? А? Товарищ Орлов?
— Это невыгодно.
— Кому?
— Изволь, товарищ Ярков, даю справку: машины продаются с тонны. Цена утверждена Наркомтяжпромом.
— Знаю.
— Зачем переводить литье на сварку? Чугунная рама весит десять тонн, сварная шесть. За чугунную мы получим шесть тысяч, а за сварную пять четыреста.
— Вам выгоднее литые?
— Как видишь!
— А государству?
— Мы — не частный завод, Роман Борисович,— с неудовольствием проговорил Орлов.
— Не будем спорить о том, о чем не следует,— оказал с достоинством Ярков.— Государству так нужно, директива дана, не будем спорить.
— Слушай! Литые технически совершеннее!
— Тогда докажи это мне и наркому. Поверю — буду тебя поддерживать, не поверю — не обессудь. И я, и все товарищи коммунисты, мы требуем, чтобы ты выполнил директиву.

* * *
Собрание кончилось. Коммунисты окружили Яркова и Орлова. Даурцев видел, что Ярков устал, побледнел1!, но продолжает с улыбкой, внимательно вслушиваться в каждое, обращенное к нему слово, поворачиваясь то к тому, то к другому. Наконец, кольцо начало редеть, все стали прощаться, пожимая руку Яркова. Даурцев тоже хотел уйти, но «дядя Роман» поманил его.
— Здорово, Володя,— промолвил он, не замечая, что повторяет старинное «верхнезаводское» приветствие. Так же машинально ответил и Даурцев:
— Здравствуешь, Роман Борисович.
Ярков незаметно для других показал ему «козу», которой забавляют малышей. Оба рассмеялись. Такой «козой» дядя Роман бодал маленького Володьку, стараясь попасть пальцами в ямки на щеках.
— Что к нам не захаживаешь, Володя?
— Некогда все... да и у вас время боюсь отнять.
— Как хоть живешь ты?
— Хорошо. Сын у меня растет.
— Это хорошо, что сын растет... а тятька у него растет? Даурцев улыбнулся и не ответил.
— Расте-е-т!— вмешался Гордей Орлов и похлопал Даурцева по плечу.
Ярков сказал:
— Это Гордей, сын Ивана Даурцева.
— Знаю. Что я, свои кадры, думаешь, не знаю? Боевой, в отца... Ну, вот что, Роман, пойдем ко мне, пошвыркаем чайку.
— С радостью бы, Гордей, не могу! В двенадцать у меня разговор с Москвой. Володю вот подброшу домой и — в обком.
— Вы меня не ждите, Роман Борисович,— замахал рукой Даурцев.— В раздевалке, знаете, какая очередь? Не ждите.
— Пошли,— пробурчал добродушно Орлов.— Я — директор, мне закон не писан. Скажу — мигом свое пальто получишь.
— Ты что, пословицы модернизируешь?— развеселился Ярков. Понизив голос он добавил:— Раньше, знаешь, кому был закон не писан?
Орлов раскатисто захохотал. Они поглядели в глаза друг другу — тепло, настойчиво... и на минуту замолчали — вспомнили молодость. Орлов сказал с сожалением:
— А Рысьева-то вчера вычистили!
— Знаю, сегодня он был у меня в обкоме.
— И ты?...
— Если он не согласен, пусть апеллирует.
— За прежнее он был наказан,— наливаясь гневом, заговорил Орлов.— Не понимаю, не понимаю, отказываюсь понимать, за что его... Что теперь делать? С руководящей работы снимать? А я не согласен снимать его, мужик он сильный. «Доверие не оправдал»... Чье доверие? Мое доверие он оправдал.
— Очевидно, о доверии коллектива идет речь,— холодно ответил Ярков.— Мы потом поговорим об этом,— добавил он, увидев Даурцева, который приближался к ним, на ходу надевая пальто.
Выйдя на широкую лестницу подъезда, Орлов и Ярков стали прощаться. И вдруг...
Позднее Даурцеву казалось, что сердце у него почуяло неладное уже тогда, когда он услышал близящиеся дребезжание и стук той одичалой машины.
Шальной грузовик с потушенными фарами, с выбитым стеклом в правой дверце, раскачиваясь и кренясь на буграх и камнях, мчался, не разбирая дороги. В окно высунулся человек в низко надвинутой шаоке. Левой рукой он закрывал лицо,— только и видны были широко расставленные глаза. Не уловив еще движения правой руки, только предугадывая это движение, Даурцев налетел на Яркова, обхватил руками, заслонил его своим телом.
Грянул выстрел, и грузовик скрылся за клубом по дороге к лесу.
Пуля никого не задела.

XI
За последние месяцы Рысьев крепко сдружился с дочерью. А после исключения его из партии Кира окружила отца особенно заботливой нежностью.
В самый первый момент она рассердилась, стала осыпать его упреками и даже бросила необдуманно: «Как теперь в университет покажусь!» Но тут же и прикусила язык. Отец стоял перед ней внешне безучастный ко всему, с опущенными руками, с потухшим взглядом. Все сердце у нее перевернулось. Кинулась к отцу, стала обнимать и целовать его... сердито прикрикнула на мать, прошептавшую с восторженным видом святоши: «Слава богу! Развязался!»
— Папочка! Я в тебя верю! Верю! Это ошибка какая-то. Она энергично понуждала его хлопотать о восстановлении.
— Тебе, гордец, унижаться не хочется, знаю я тебя! Но перед партией это— не унижение. Ты честно заблуждался, честно ошибался. Тебя восстановят, восстановят!
Кира забросила свои дела. Оставалась с отцом по вечерам, читала вслух, старалась развлечь болтовней, рассмешить.
Рысьев, со своей стороны, начинал испытывать настоящую нежность к дочери. Впервые в жизни у него появился преданный друг, с которым, правда, нельзя откровенничать, но на которого можно опереться в минуту бессилия и страха.
О Кириных сердечных делах разговора не возникало. Он понимал и без слов ее переживания. Не в сердце, правда, а в памяти сохранил он воспоминания о любви к Августе — о нетерпеливом страстном чувстве.
Читая в глазах Киры, он знал, когда ее мучит сомнение... мрачная печаль... и когда несмелая радость начинает теплиться в ней. Появилась новая привычка — подходить бессонными ночами к ее постели. С тревогой прислушивался отец к ее частому шумному дыханию. Вот она метнулась, как рыбка, и затихла в изнеможении. Повесив голову, он отходил от кровати.
Когда Киру томила жажда одиночества, Рысьев не мешал ей. Но вот она снова становилась общительной, начинала энергично заниматься, в доме появлялась шумливая молодежь — «маньки-ваньки», как называл их Рысьев, подтрунивая над комсомольской свободой обращения.
Случалось отцу и дочери вести между собой серьезные разговоры, и Рысьев все больше убеждался, что перед ним — необузданная, пылкая натура.
Воззрения дочери были ему чужды, но он не противоречил... может быть, боялся нарушить только что установившуюся связь. Говоря о серьезных вещах, Кира, как многие очень молодые студенты, пользовалась научной терминологией и с каким-то детским удовольствием произносила: «моя концепция...» Иногда отцу хотелось улыбнуться, но он слушал с самым серьезным видом.
— Нигилист! Разрушитель! — восставала она против Ницше, зло высмеивая его философию. В этом озлоблении отец улавливал сугубо личные нотки. Разговаривая с ним, она как бы продолжала спорить с Горевым.
— Я не идеалистка, папочка, но сказать, что у меня стройное марксистское мировоззрение, не могу,— доверчиво говорила Кира, усевшись на скамеечке для ног и положив локти на колени отца.— Я тебе скажу. Ты знаком с теорией разумного эгоизма?
— «Антропологический принцип философии»?
— Да... папка! Умница ты мой, все-то ты читал. Из этой теории Чернышевский сделал революционные выводы,— вспомни его Рахметова. И... я для себя сделала такие же выводы. Я хочу личного счастья. А кто его не хочет? Что в том плохого? Я считаю: оно должно сочетаться с любимым делом, которое будет полезно для общества.
— Сочетание личных и общественных интересов — этому ведь и учит марксизм.
— А я о чем говорю?.. Опять ты сбил меня... ты не понимаешь, я еще не успела сказать... Ну вот, теперь нить мыслей порвалась, противный папчишка!— капризно бормотала Кира, утратив «ученый» вид.
— Бывает, Кира, что личные желания, личное счастье идут вразрез с общественным благом,— тогда как?
— У меня так не будет. Я сумею повернуть то, от чего зависит счастье мое, в нужную сторону!— с победоносным смехом заявила Кира.
«Не знаешь ты его, подлеца»,— подумал Рысьев.— А если потребуется жертву принести?
— Я же «разумная эгоистка», папочка, жертва даст мне удовлетворение. Ты в свое время тоже приносил жертвы... в тюрьме вот сидел, на фронте был... и ведь не жалеешь?
— Кира, я не о том говорю,— с волнением продолжал Рысьев.— Давай разберемся. Какое дело ты называешь полезным?
— Такое, которое способствует прогрессу... яснее: борьбе за коммунизм.
— Ты искренне, совсем искренне веришь, что лучшее будущее — это коммунизм?
— Тот, кто знаком с законами общественного развития,— начала Кира и со смехом закончила: — И верю и знаю. Хватит с тебя, следователь?
— Хорошо, Кира. Предположим, что ты смертельно влюбилась... ну, скажем, во вредителя. И личное...
Кира зажала отцу рот рукой и прыгнула к нему на колени.
— Тьфу! тьфу! тьфу!— со смехом твердила она.— Не говори к ночи такое страшное! Да какой ты насупленный! — Кира стала разглаживать его морщины.— Ты уже представил, как твоя дочь обнимается с этаким роковым брюнетом, а в кармане у него адская машина? Ничего этого не будет. Уж если твоя дочь влюбится,— с хитрым блеском глаз продолжала Кира,— не беспокойся! Выберет! Если я полюблю, папочка, так это будет человек, скажем, движущий технический прогресс, пусть колючий, гордый... так ведь тем слаще победа!
Кира со смехом поцеловала его и ушла. А он так и остался в своем кресле, пришибленный, несчастный.
Он думал не только о Кире, но и о своей судьбе.
На восстановление не надеялся, да и не очень стремился к нему. «Со службы не выгонят — и ладно!» Мучало его не это.
С той июльской ночи, когда он стал членом контрреволюционной организации, душевный покой исчез. Рысьев буквально скрежетал зубами при мысли, что его втянули в гиблое дело. Он ненавидел своих соучастников, особенно Грубера. В своих думах он называл их не иначе, как бандой.
С недавнего времени, с той поры, как Грубер затеял вывести из строя цех, Рысьева не покидало чувство обреченности. Он физически ощущал нависшую опасность. Без конца перебирал в уме:«Идти до конца с бандой? Авось, выкрутимся? Или заявить, куда следует? Или с собой покончить?» Пока он был с дочерью, мысли эти отступали. Но стоило остаться одному — не было от них спасения. С отвращением в душе он разрабатывал план диверсионного акта, веря и не веря в то, что он осуществится. В выходной день «руководители» должны были собраться у Горев а, и он с ужасом ждал выходного.

* * *
В этот день Кира, просидевшая утро за письменным столом, выбежала к обеду жизнерадостная, в новом синем платье с красной отделкой.
— Старче ты мой дорогой! Опять приуныл?
— Ошибаешься,— проворчал он.— Куда это ты нарядилась, щеголиха?
— Стенгазету курсовую выпускаем. Вот после обеда я прочту тебе первый свой фельетон. Я его сохраню, чтобы сберечь время будущим моим биографам. После обеда прочту тебе. Он, папочка, написан остроумно! С блеском! Прелесть!
Через силу Рысьев пошутил:
— Ну и скромница ты!
— Не смейся. Увидишь — сам похвалишь.
— С радостью бы, Кирик, да у меня неотложное дело... заседание..
— Можешь не ходить, ведь сегодня выходной.
Он пожал плечами и покосился на жену. Она уже приняла «сиротский вид».
Августа сказала со вздохом:
— Да, прошли те времена, Валерьян, когда ты часу не мог обойтись без меня.
Рысьев презрительно фыркнул себе в тарелку:
— Едва ли тебе было бы весело на заседании.
— На заседании?!
И Августа подняла глаза к потолку, как бы моля небо наказать изменника и разлучницу Маргошку.
Днем ныпаит снег и не успел еще загрязниться. На выступах рам, на изгородях — всюду лежала пушистая белая оторочка. На площадях между домами вились следы детских лыж. По бульвару уже была протоптана дорожка. Разметенные асфальтовые тротуары в отблесках уличных фонарей походили на узкие каналы с черной неподвижной водой.
Рысьев шел ссутулившись, зябко засунув руки в рукава. Все его раздражало: крик и смех ребятишек, играющих в снежки, и женщина, везущая на салазках запутанного, неподвижного, как кукла, малыша, и пара влюбленных, и пьяная песня под гармошку, и цепочка усталых лыжников... Как раз перед ним шли парень с девушкой. Скромный парень не смет прижаться к спутнице бедром и, как-то неестественно искривившись, прижимался к ней плечом и что-то шептал на ухо. «Кривуля несчастная... туда же!» — со злобой подумал Рысьев, ускорил шаги и не мог удержаться — обходя, двинул парня локтем. Все раздражало, все злило его. Ненасытная злоба подымалась в нем. Он уже не боялся ничего. «Уходить, так с треском!— думал Рысьев, все ускоряя шаги.— Хлопнуть дверью так, чтобы кое у кого в ушах зазвенело!» Ему начинало казаться, что он действует не по принуждению, а по своему желанию. И снова почувствовал он себя сильным, как пружина.
Рысьев стал перебирать в памяти детали составленного им плана диверсии. Банда решила, что Рысьеву, как заместителю начальника цеха,— и карты в руки. Горев только «подбросил» мысль об огнеопасной стене.
Дело в том, что действующая часть цеха отделялась от «второй очереди», где велись монтажные работы, деревянной стеной. «На постройке большое количество контрагентов,— сказал Горев,— это создает, так оказать, безнадзорность цеха и весьма нам на руку. Вот и используйте этот момент, Валерьян Степанович. Вместе со Спесивцевым и Гарным разработайте детали».
Сегодня предстояло обсудить план и наметить день поджога.
У двери Горева Рысьев сильно позвонил.
В кабинете с задернутыми шторами было душно. На круглом столике стояли бутылки с вином, рюмки, на письменном столе патефон — все это для маскировки, на всякий случай. Для той же цели Гарный принес гитару с зеленым бантом.
Рысьев застал тех, кого и ожидал увидеть... и впервые за все время соучастники не вызвали в нем раздражения.
В кресле восседал начальник монтажной группы отдела Спесивцев. Фамилия, как прозвище, прильнула к нему. Это был высокий неповоротливый человек со спесивой нижней губой, спесивой осанкой, высокомерным взглядом заплывших глаз.
Начальник сварочного цеха Гарный полулежал на тахте, закинув руки за голову. Подумать только, как ошибаются люди в оценке этого круглолицего весельчака! Его считают ласковым, простым, влюбчивым парнем... этого-то злобного украинского националиста, который, дай ему волю, пролил бы потоки крови «кацапов» и большевиков.
Горев сел за письменный стол, спиной к окну, лицом к комнате. Под его строгим взглядом Гарный нехотя поднялся, отбросил подушку.
— Начнем, господа! Времени у нас в обрез. Мать придет в одиннадцать и домработница около того. Валерьян Степанович! Ваше слово.
— Прежде я схему набросаю,— и Рысьев взялся за карандаш.
Все, как по команде, закурили, и скоро свет замутился в наглухо закрытой комнате. Воздух стал спертым.
— Предлагаю следующий план,— заговорил Рысьев резким отчетливым голосом.— Поджог мы осуществим, устроив короткое замыкание на электропроводах, которые идут из цеха через деревянную стенку к трансформаторам, обслуживающим сварочные работы в строящейся половине. Понятно? Вот, глядите, по третьему ряду колонн идет линия, вот времянки, идущие к трансформаторам. И вот места для устройства короткого замыкания. Вопросы потом,— оборвал он Гарного, который заикнулся было. Горев постучал по столу донышком карандаша, призывая к молчанию, как это делал он во время заседаний в своем служебном кабинете.
— Продолжайте, Валерьян Степанович.
— Продолжаю. Загорание от искр короткого замыкания обеспечено: стена заполнена внутри о пи лом, если пропитать его генераторным газом,— займется сразу же, полыхнет! Откуда взять газ? Вот из этих заглушённых отростков газопровода,— они идут от основной линии к нагревательным печам, которые в данное время монтируются. Как взять газ? Очень просто,— разделать швы отростков. Недурно насытить воздух кислородом, подбросить баллоны с кислородом или ацетиленом и своевременно их открыть. Вот в общих чертах мой план. Да! — спохватился он,— о маскировке позабыл сказать. Чтобы это дело завуалировать, концы спрятать, придется перед поджогом поставить над этой деревянной стенкой электросварщиков. Искры во время их работы будут падать на стенку, и это создаст впечатление случайного загорания. Но, учтите! О работе электросварщиков я, заместитель начальника цеха, знать не должен. Даже так: перед поджогом я «случайно увижу их» и запрещу «опасную» работу.
— Детали — позднее,— оборвал Горев.— Вы об исполнителях скажите, о сроке.
«Вот так же и с Кирой говорит!» — взбесился вдруг Рысьев.
— Не командуйте,— огрызнулся он.— Командир! Мальчишка! Я ведь и отказаться могу. Дело добровольное.
— Ну, не совсем добровольное,— тихо и холодно проговорил Горев.— Что это вы вдруг взбеленились? Нервы не в порядке? Налейте ему вина, Гарный.
Рысьев одним духом выпил стопку водки и жадно стал сосать папиросу. В нем дрожал каждый нерв.
— Да ну, Валерьян Степанович, не валяй дурака, мы ждем,— сказал Спесивцев.— Что ты — кисейная барышня?
— Сейчас... об исполнителях. Так вот... Беру на себя внутрицеховую подготовку, общее руководство при выключении электроэнергии для устройства перемычки и при включении ее. Подготовку временного кабеля, разгрузку его от обслуживания агрегатов,— что даст большую силу тока короткого замыкания,— тоже беру на себя. Подготовку же короткого замыкания на времянках, устройство перемычек, возьмите вы на себя, Гарный.
— Та я ж, хлопец гарный, в отпуску,— лениво отозвался тот.— Це зробить Вольхин, чи Кондратов.
— Это правда, у вас отпуск. Отпускник в цехе привлечет ненужное внимание. Вы правы. Вольхин — инструктор по электросварке, да, но... нет уж, давайте приспособим Кондратова, он свой человек в цехе, меньше вызовет подозрений. Вы, Гарный, проинструктируйте Кондратова, как наложить перемычки на защищенные места проводов.
— Я сам поговорю с ним,— сказал Горев.
— Вам, Спесивцев,— продолжал Рысьев,— придется взять на себя маскировку и контроль над работой Кондратова до момента загорания. Насчет маскировки... кому вы можете поручить расстановку сварщиков над стенкой?
— Старшему мастеру Лесневскому и прорабу цеха металлических конструкций Вяткину,— ответил Спесивцев.— Это я устрою.
— Люди не сдрейфят?
— Нет.
— Вам, Гарный, придется взять на себя заброску в цех кислорода и ацетилена. Рекомендую связаться немедленно с Вольхиным. Знаю, знаю — отпускник, уезжаете!— но с Вольхиным это организуйте! Пусть он свяжется со Спесивцевым. Не возражаете, Спесивцев?
— Не возражаю. Но вы, Валерьян Степанович, лично дайте ему указа-ние, где и как разместить баллоны.
— Мне это труднее. Я ведь и в лицо Волъхина не знаю. Да и делать это ни к чему. Разместить баллоны вдоль деревянной стены — разве это трудно? Вы, Сергей Николаевич, справитесь с Вольхиным. Учтите только, что в видах маскировки лучше разместить их неподалеку от мест сварных работ при монтаже нагревательных печей.
— Хорошо.
— Ясно,— сказал внимательно слушавший Горев.— Значит, Кондратов, Вольхин, Лесневский, Вяткин. А вы, Рысьев, кого думаете привлечь?
— Найду. Я своих людей знаю.
— Не сомневаюсь. Но хочу и я знать.
— Ну... сменного механика Пятунина— для разгрузки временного кабеля, для усиления предохранителей на распределительном щите, для включения и выключения тока. Мастер по ремонту печей Фирсов разделает трещины по швам в отростках газопровода.
— Теперь о сроках. Пожалуйста, учтите: тянуть нельзя.
— Девятнадцатого!— отрубил Рысьев, не глядя на ненавистного ему Горева.— Восемнадцатого, в выходной, мы можем проверить степень подготовки. С утра, в день поджога, надо, чтобы электросварщики уже работали над деревянной стенкой. Поджог приурочим к обеденному перерыву. Во-первых, в нашем распоряжении будет целый час, а во-вторых, избежим человеческих жертв.
— «Человеческих жертв!»— передразнил сладким голосом Гарный.— От добрый чоловик!
— К двенадцати часам баллоны должны быть на месте. С двенадцати часов пяти минут ток будет выключен, и можно будет накладывать перемычки. Ровно через сорок минут ток включим. В момент загорания, никого из нас, кроме Кондратова и Пятунина, в цехе быть не должно. Кондратов, наложив перемычки, тоже должен немедленно уйти, а Пятунин — сразу после включения. Каждый пусть постарается обеспечить алиби.
— Хорошо!— сказал Горев, подымаясь с места. Недоброе лицо его озарилось торжеством. Выдвинув ящик письменного стола, он небрежно стал швырять из него запечатанные пачки денег.— «Сам» финансирует наше предприятие. Господа! Можете взять сейчас, но помощникам советую выдать только после пожара.
— Сколько? — небрежно спросил Спесивцев.
— Всего я получил тридцать тысяч... Резкий смех Рысьева прервал его.
— Как раз тридцать!— нервно захлебывался Рысьев и отирал выступившие на глазах слезы.— Класс... классическая цифра... иудинская!
Никто не улыбнулся. Никто ничего не оказал.
— Считая, что каждый из нас рискует головой, это немного,— с осуждением проговорил Спесивцев.— Но не будем огорчаться. Ведь мы не наемники, мы удовлетворяем этим актом чувство мести.
Горев улыбнулся:
— Я вспоминаю своего «приятеля» Кондратова: «Я — враг идейный.. Но если дают деньги, почему их не взять? Сгодятся!»
— А вы сами не возьмете, Горев?— оскалив острые зубы, спросил Рысьев. Ответа он не получил.
— Значит, пока не берете, господа? — и Горев стал небрежно швырять деньги в ящик стола.— Хорошо, потом, после операции... соответственно риску и ловкости.
Он разлил вино и высоко поднял рюмку, как перед тостом. Бледные щеки его порозовели, глаза засверкали, ноздри затрепетали.
— Итак, с начатием дела, как говорили в старину на свадьбах и как по сей день говорит Кондратов!
Спесивцев и Гарный тоже выпили, Рысьев пить не стал. Встать бы и уйти... а он сидел, поставив локти на колени, сжав ладонями щеки.
— Кстати, Горев, не знаете, что это за нелепое покушение на Яркова? Несвоевременная, ненужная попытка!
— Не знаю, но догадываюсь,— нахмурился Горев.— Придется этого услужливого дурака... одернуть.
— Услужливый дурак опаснее врага, — изрек Спесивцев, с трудом влезая в мохнатую шубу у раскрытых дверей кабинета.— Вы идете, Валерьян Степанович?
— Нет, остаюсь,— не подымая головы, ответил Рысьев.
Острыми глазами он заметил давеча, когда брал со стола карандаш и бумагу, Кирино письмо. Теперь, когда остался один, мучительная жалость к дочери поднялась в нем. В этой комнате, казалось, все дышало Кирой. Платочек с пестрой каемкой, забытый на тахте, селенитовый слоник на подзеркальнике. Он решил остаться и, пока Горев провожает своих гостей, пробежать хотя бы часть письма. Услышав голос Спесивцева, который любил поговорить на прощанье, Рысьев схватил письмо.
«Белокурая бестия моя!— читал он.— Сдаюсь, сдаюсь! Без торга, без условий. Но не воображай, что ты победил, дело не в том. Я сама беру тебя, беру таким, каков ты есть. Будущее покажет, продлится ли любовь, самое существование которой ты еще совсем недавно отрицал...»
Рысьев не дочитал. «Что со мной? — испуганно подумал он, ощущая ломоту в глазах, в висках, в надбровьях. Потом это ощущение прошло, но боль, гнев, стыд за потерявшую голову дочь остались.
Вошел хозяин. Молча взглянул на Рыеьева, продолжавшего стоять с письмом в руках. Приблизившись, взял из его рук письмо, медленно сложил, сунул в конверт.
— Правду говорите!
Рысьев стукнул кулаком по круглому столику.
— Изобретать ложь для вашего успокоения не намерен. Какую вы правду хотите?
— Что будет с Кирой? Горев повел плечом.
— К хироманту обратитесь.
— Вы будете, будете любить ее?
— Можно обещать действия, а не чувства... чувства непроизвольны. Так едко, так нагло было сказано слово «действия», как будто
у него вымаливали ласк для Киры.
— Подлец, подлец,— бессильно забормотал Рысьев. Возбуждение прошло, и снова навалились тяжелое равнодушие и сознание обреченности. Он уже думал не только о Кире. Горев казался ему олицетворением злой силы, изломавшей всю его жизнь.
— Я убью вас,— сказал он таким потухшим и безразличным тоном, как мог бы оказать: «Вот ваша шляпа». Горев даже не счел нужным обратить внимание на его угрозу.

продолжение следует

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

VK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.