top-right

1959 №1

Н. Каткова

Дождь

Рассказ

К трем часам дня все дела по командировке были закончены. Инженер Воробьев сдал пропуск вахтеру и вышел из проходной. Он остановился у плотины, разглядывая корпуса цехов, потом все с тем же чувством радостного удивления направился к набережной.
Завод приютился у подножия огромной, нависшей над прудом горы. Она была крутая и голая. На ее обнаженной вершине торчало несколько сосен, казавшихся снизу редкими волосками.
В мутной пелене туч синел вдали Таганай, и к нему тянулось длинное, бесконечно длинное шоссе, по обеим сторонам которого топорщились невысокие тополя.
Десять лет назад тополей не было. Не было и новенького, разогретого солнцем асфальта.
В остальном улица, пожалуй, ничем не отличалась от той, которую Воробьев когда-то знал. С нею было связано самое дорогое, и потому он не пошел к гостинице, а направился к шоссе, чтобы взглянуть на дом, в котором раньше жил. И еще— но в этом он с трудом признавался самому себе — хотелось зайти к Северцовым, повидать Мишку, Наташу. Если только, конечно, они все еще в этом городе; если, конечно, помнят о нем...
Улица казалась пустынной. Оставив позади белое облачко, скользнул мимо чистенький «Москвич». Шофер с юным лицом, почти мальчишка, равнодушно покосился на единственного прохожего.
Воробьев усмехнулся.
Сколько раз он думал о том, что когда-нибудь вернется в этот город, увидит сползающий в пруд Косатур, неровные каменные плиты возле домов.
И вот теперь он шел знакомой улицей, и все было так, как он десятки раз представлял себе: шаткие, готовые перевернуться под ногами камни тротуара, ключ-родник в обомшелой почерневшей колоде, полураскрытые ворота...
Промчалась пятитонка, до отказа набитая девушками в разноцветных платочках,— наверное, строители с какой-нибудь новостройки. Уже издали Воробьеву бросили из пятитонки звонкие обнадеживающие слова:
...а любовь деви-ии-чья не проходит, нет!
Любовь... Что такое любовь? Почему бывает так, что человек, которого любишь, становится вдруг равнодушным?
Воробьев посмотрел на горы, синевшие вдали, вспомнил Мишку Северцова и, конечно, Елену.
С Мишкой они сидели за одной партой, занимались до одури, до потери сознания, писали записки особым шифром, понятным только им двоим. Один раз Мишка раскрыл Воробьеву под строжайшим секретом тайну. Крючками-иероглифами он написал на клочке бумаги, что ему здорово нравится «одна девчонка». Зовут ее Леной, сидит она в соседнем ряду и что-то уж больно часто поглядывает в их сторону.
Воробьев отыскал глазами новенькую: ничего особенного, девчонка как девчонка! Худая, длинная, только ресницы черные, а волосы — светлые, золотые, падают на одну бровь.
Учительница вызвала: «Степанова!» Девчонка тряхнула головой, сунула руки в карманы вязаного жакета и, выдвинув вперед острый подбородок, пошла к доске...
В тот день Воробьев решил, что тоже влюблен в Степанову. У нее были дерзкие глаза и длинные стройные ноги. «Как у лошадки»,— сказал однажды Мишка. Лена перестала разговаривать с Северцовым. И тогда Мишкину насмешливость как рукой сняло. Он ходил за Леной по пятам, надоедал покаянными письмами...
С тех пор прошло много времени. Но красный кирпичный дом, в котором помещалась школа, остался таким же. И каменные плиты возле него — те же самые. Лишь двери заколочены, и на них старательно, крупными буквами выведено: «Швейная мастерская. Вход со двора».
Новое, здание школы почти рядом, в переулке. Оно веселое, розовое. Окна сверкают отраженным солнечным светом, стены выложены из гладкого камня. Здание новое. А люди? Люди тоже новые, другие...
Воробьев остановился, закурил, подумал, что один в этом городе. Вряд ли Северцов сейчас здесь. А если здесь, захочет ли видеть давнишнего приятеля?
Они расстались почти врагами — разодрались из-за девчонки, которая сказала: «Терпеть не могу воображал!» На глазах у одного парня она поцеловала другого.
Сейчас смешно вспоминать, но Мишка не хотел разговаривать с закадычным другом—он надавал другу тумаков. А Наташа... какими глазами смотрела на Воробьева Мишкина сестра Наташа!
За все десять лет он ни разу не написал им, не поинтересовался их житьем-бытьем. Но, наверное, так бывает всегда.
Идет человек гладкой дорогой. Кругом цветы и солнце, поют птицы. И он поет вместе с ними. И никто ему не нужен. А потом... Потом вдруг вспоминается забытое, прежние друзья. Они внезапно становятся тебе необходимы, эти люди. И ты едешь «выяснять отношения», спрашивать, «что случилось», хотя сам виноват во всем, что случилось.
Воробьев бросил папиросу и упрямо свернул в проулок, в котором жили Северцовы: годы проходят, как знать...
Кажется, пятьдесят, сто лет прошло с тех пор, как он не был здесь, и вместе с тем будто день назад шагал по этой улочке.
Дома ничуть не изменились. Их можно узнать по темным ставням, завалинам, коричневым дощатым заборам. Под окнами домов — ковер зеленой травы-муравы. В просветах между заборами светится на солнце пруд.
Все здесь по-прежнему. Лишь дом, в котором жили Северцовы, исчез. Вместо него тяжелый башенный кран вытянул над улицей металлическую руку — стрелу. Под стрелой снуют самосвалы. На разогретом солнцем асфальте отпечатались следы автомобильных шин. А из соседнего двора акации перекинули через забор желтые кисти цветов. Но благоухание их заглушается запахом бензина.
Воробьев посмотрел на кран, на цветы, вновь подумал, что один в этом городе. Нет никого, кто бы мог встретить его.
Шелестят листвой незнакомые тополя. У входа в массивное серое здание — внушительная надпись: «Горнометаллургический техникум». В просветах между домами блестит вода.
Вот и годы проходят, а он — один. Время летит удивительно, невозможно быстро. Давно ли, кажется, бегал босиком по этим вот камням, а сейчас уже и тридцать...
Все на свете казалось ему простым и ясным, когда он приехал в большой индустриальный город, поступил в институт.
Лена училась на стройфаке, Воробьев — на металлургическом. Потом Воробьева оставили при аспирантуре, дали комнату в центре города. Лена как-то заглянула в тесную воробьевскую комнатушку: «Я на секунду... Ой, как у тебя уютно!» — и осталась, не на секунду, а как будто на всю жизнь...
Вечерами, после работы, Воробьев спешил домой, добирался на трамваях, троллейбусах до старинного особняка на углу Пушкинской, где ждало его маленькое скромное счастье. Круглый стол, едва вмещавшийся в комнате, был завален рулонами кальки, ватмана, и Лена с рейсфедером в руках разгуливала по квартире, веселая, оживленная.
Надо ли говорить, что жену берегли, лелеяли. И все же... Как-то в воскресенье Лена пожаловалась:
— Знаешь, мне негде заниматься,— и показала на разбросанные всюду листы ватмана.— Куда мне с ними? Приходят люди — их некуда посадить...
Странно, но комната не казалась ей теперь уютной. С Леной — Воробьев убеждался в этом все больше — происходила какая-то перемена.
По утрам она исчезала с чертежами в руках так быстро, что Воробьев не всегда успевал накинуть пальто, чтобы проводить ее до трамвая. Если же это удавалось, она шагала рядом, близкая и далекая, непонятно рассеянная, чужая. Они шли в гуще шумной веселой толпы, и им не о чем было говорить. Оставались вдвоем — и тоже молчали, хотя для других людей — соседей, товарищей по работе — у Лены находились слова.
Он не удивился, когда однажды, вернувшись с работы, она бросила как бы между прочим, вскользь:
— Знаешь, мне дают комнату. На Мичурина. Как ты смотришь? По крайней мере, ближе к проектному...
Это было все, что она могла сказать ему, близкому ей человеку!
Внешне он ничем не выдал себя. Он даже согласился, что так, действительно, будет лучше. Он не думает ограничивать ее в чем-нибудь, тем более сейчас, когда в отделе так много работы. У нее будет своя комната, кабинет. Можно поставить удобный стол для чертежей. А для него, Воробьева, найдется место за этим столом?
Лена сделала вид, что не слышала шутливых слов, промолчала. И Воробьев отступил: не ломиться же в дверь, если ее тщательно прикрывают перед тобой.
В один из ярких весенних дней в квартире стало удивительно пусто и тихо. И не надо уже было торопиться домой после работы, заходить в кондитерские магазины.
И все же вечером он пошел к жене — куда он мог пойти еще? Более чем когда-либо он боялся потерять ее.
У Лены сидели гости — инженеры и инженерши из проектного бюро. В комнате было душно. На окне, на полу валялись окурки. Они лежали даже возле пепельницы.
Инженеры хрипло спорили о каких-то технических заданиях на узлы, потрясали перед лицом Лены чертежами на голубой бумаге.
Случайно или не случайно, но и в этот вечер Воробьев встретил у Лены конструктора со странной фамилией «Чёрный». Раньше конструктор не раз провожал Лену с завода домой. Он был вежлив и хорош собой. Но что-то в нем не нравилось Воробьеву. Манера щурить глаза? Или, быть может, излишняя предупредительность?
Инженерши пили чай. Но, конечно, Лена со своей золотой, ниспадающей на темную бровь прядью волос была красивее их.
Она ходила по комнате, приветливая, немного важная, старалась говорить просто, непринужденно:
— Знакомься, Павел. Моя братия,— и чуточку насмешливо:— Шатия-братия...
Воробьев молча кланялся, пожимал руки незнакомым людям — мужчинам в помятых рубашках и женщинам, от которых исходил запах духов и папирос.
Он не понял, чего ради они собрались здесь. По случаю ухода жены от мужа? Или это были любители длинного рубля, собиравшиеся подзаработать на чертежах?
Но в таком случае, что общего у них с Леной?
Его Леля, Леночка, Аля... Его Аленушка...
Он с нетерпением ждал, когда уйдут эти люди. Он уже мечтал о той минуте, когда они останутся вдвоем. Он сядет на диван, возьмет ее руки в свои, попросит прощения. За что? Да за то, что так легко и просто разрешил расстаться с ним.
— Елена Николаевна! — вкрадчиво и мягко сказал Черный.— Не откажите стакан чаю...
Да, конечно. Елена Николаевна. Для других. Но для него по-прежнему Леночка, по-прежнему единственная, любимая...
Он отошел к этажерке, взял первую попавшуюся книгу. Из книги выпал исписанный мужским почерком листок. Письмо начиналось словами: «Дорогая моя...»
Дальше Воробьев не стал читать, захлопнул книгу. И почти тотчас же к нему подошла Лена:
— Я только спросить,— она отвела глаза.— Ты видел письмо?
— Письмо? А разве здесь лежало что-нибудь?
Кажется, она не поверила в его искусно разыгранное удивление. В глазах ее мелькнуло что-то похожее на жалость. Но он не хотел жалости. Не хотел читать чужих писем. Он вообще не хотел и не имел права бывать в этом доме!
Она не настаивала.
Больше он не видел ее. Было бы труднее видеть и знать, что к тебе глубоко равнодушны...
Может быть, тогда и вошли в привычку бесконечные совещания, заседания и длительные командировки. Он бывал в угольных разрезах, на нефтепромыслах, металлургических комбинатах, изучал выпускаемые заводами машины в условиях длительной эксплуатации и агрегаты их, работающие при переменных нагрузках.
И всюду он встречал людей, которые интересовались темой его исследований и им самим. Это волновало и успокаивало, заставляло не думать о том, что еще так недавно причиняло боль.
Ему предложили побывать на Южно-Уральском заводе: «Надо помочь освоить новый вид продукции. И в самые сжатые сроки. Возьмите лаборантов. Сделайте, что возможно...»
Воробьев поехал. Воспользовался случаем, чтобы поехать. Он думал прежде всего побывать на Таганайской, увидеть Мишку, Наташу, поговорить с ними, отвести душу.
Но за целую неделю даже на час он не выбрался в город. Завод не мог освоить массовый выпуск корпусов агрегатов мощных буровых машин. А их он должен был поставлять в порядке кооперирования машиностроительному комбинату.
Корпуса агрегатов изготовляли литьем и получали... стопроцентный брак. Словно пена, вскипали на отливках мелкие зернистые пузырьки, и, конечно, отливки были непрочными.
Воробьев не торопился с выводами: он чувствовал особую ответственность за выполнение задания. Заказ был срочный, стоял в плане второго полугодия, а тут не ладилось с литьем...
Он вычертил два новых варианта корпуса агрегата, проверил расчеты конструкции их на прочность.
В глубине души он понимал, что заводские работники ошибались не потому, что не знали технологии, а потому, что не умели ставить эксперимент, анализировать его.
И все же он увидел здесь нечто большее, чем на других крупных заводах. Его изумили люди: рабочие-модельщики, мастера, закончив смену, подолгу задерживались у опок, в лаборатории. И тут же, на ходу, возникали импровизированные совещания. «Идеологические» противники спорили с «приезжим» и вместе с тем прислушивались внимательно к его доводам.
На третий день трудно было установить долю участия в работе каждого. Может, потому и стало получаться, может, потому последние отливки корпусов удовлетворяли техническим условиям.
Все решалось очень просто. Свободное литье в кокиль было заменено литьем под давлением в тысячу атмосфер, резкие линии контуров деталей сглажены, температура нагрева сплава увеличена на сто градусов...
За новую технологию говорили и рентгеновские снимки, и акты испытаний корпусов механизмов, и сами корпуса. Округлые, тяжелые и вместе с тем удивительно легкие, они лежали в кабинете главного инженера на длинном столе, опираясь на зеленое сукно расходящимися в стороны кронштейнами. Они не нуждались в механической обработке — они блестели, как полированные. Литьем под давлением выполнялись даже все резьбовые соединения, и размеры их точно совпадали с размерами по чертежу.
Главный инженер, еще недавно бывший в числе «идеологических» противников Воробьева, довольно улыбаясь, потирал руки:
— Оказывается, у нас есть неограниченные возможности для эксперимента.
Руки инженера с темными ладонями беспрестанно двигались в такт словам, будто стараясь убедить Воробьева в чем-то.
— Неограниченные возможности? Безусловно! Но самое главное — люди. Не нужно забывать о них!
— О, да. Вы правы.— Он был немного старомоден, этот светловолосый рассеянный инженер с темными, словно пропитанными маслом ладонями.— Да-да. Люди у нас великолепны. Но провинция, знаете, всегда нуждается в специалистах...
Он так и сказал «провинция» и при этом, выжидающе приподняв брови, покосился на Воробьева.
Воробьев едва заметно улыбнулся, но сделал вид, что не понял. Само собой разумеется, не ему, инженеру-исследователю крупнейшего института, решать вопрос о кадрах для периферии...
И вот теперь он шел безмолвной солнечной улицей, вспоминал слова обходительного белокурого инженера и улыбался. Неизвестно чему. Не тому ли, что все-таки приехал в тихий провинциальный городок?
Шелестели листвой тополя. Улица тянулась вдаль, прямая, бесконечно длинная. Когда-то гуляли по ней тихими летними вечерами двое. Шли, взявшись под руку, хохотали до упаду над каким-нибудь пустяком, молчали, когда надо было расстаться. Где сейчас Лена?
Возле того вон крыльца с резными перилами она обычно прощалась с ним и все не решалась оставить одного: заботливо — или ему так казалось?— поправляла воротник, гладила холодными пальцами щеки, лоб, подбородок...
Шумели листвой тополя. Мелькнул между домами и тотчас померк, стал серым пруд: солнце заволокла выплывшая откуда-то туча. Стало темно, как вечером, в сумерки.
Воробьев заторопился, зашагал крупнее к одноэтажному, в два окна домику с голубыми ставнями.
Он хотел пройти мимо дома, взглянуть на него и вернуться в гостиницу. Его не интересовало, кто живет теперь в комнатах, ранее принадлежавших матери.
Он не был нелюдимым, но сейчас он не смог бы говорить с хозяевами дома, видеть, как они прикасаются к окнам, стенам, дверям.
Вспыхнула молния, осветила голубым неоновым светом скамейку в нише ворот. И тотчас брызнул, застучал по забору дождь, сдувая пыль, хлестнул косыми струями по сухим ветвям деревьев.
Тополь, под которым стоял Воробьев, выпрямился. С нежно-зеленых листков обрушилась вниз лавина мелких холодных капель. И, уже не раздумывая о том, хорошо ли, плохо ли будет, если вот так, мокрый и запыхавшийся, явится к незнакомым людям, он надавил рукой на калитку, перешагнул через лежавшую торчмя доску и остановился в нерешительности под навесом ворот.
Не десять лет — пять, шесть дней прошло с тех пор, как Воробьев не был здесь...
Дом был таким, каким он оставил его. Только дорожка к веранде была посыпана песком, и еще в клумбе росла рябина, высаженная чьими-то заботливыми руками.
Но Воробьеву показалась знакомой и эта дорожка, и рябина в клумбе, и доверху наполненная водой бочка под деревянным желобом, из которого потоком лились шумливые дождевые струи. У крыльца, как и прежде, лежали старые шершавые доски, и в щели между ними тянулась молодая упругая трава.
Воробьев смотрел на дом, вдыхал свежий запах травы, влаги. Капли воды стучали по забору, барабанили по крыше сарая, испещренной желтыми прозрачными лучами. Трудно было различить, где лучи солнца, где сетка дождя, косая, синяя, как в ученической тетради,— все смешалось, перепуталось, все сверкало и пело, неумолчно, дробно рокотало...
Разуться, пробежать босиком по лужам?
Воробьев прикусил губу, чтобы не рассмеяться вслух, громко, весело.
В городе, в котором он теперь живет, он не обратил бы внимания на дождь. Там — мокрые тротуары, зеркальные кузова машин, согнутые спины прохожих под зонтиками. А в солнечный день — пыль, зной и люди в темных очках...
Здесь ничего этого нет, лишь затянутые мутной пеленой горы, бочка с водой, влажная трава под ногами. Во время дождя она пахнет сильнее, листья тополей как-то по-особенному дрожат, и отчетливо ощущаешь теплое дыхание земли.
Захотелось вдруг остаться, снять где-нибудь комнату, и обязательно с окнами на восток, чтобы видны были по утрам отливающие медью сосны на вершине Косатура, завод у его подножия, пруд. И чтоб вернулась радость неизвестности, ожидание чего-то большого и важного, что должно совершиться в жизни.
И опять вспомнился инженер в темной спецовке: «Дел у нас — по горло. Но это даже и хорошо. Чувствуешь, знаете, особое удовлетворение».
Вода в бочке булькала, переливаясь через край. Сверху, с крыши, летели на дощатый настил тяжелые дождевые капли. Почему-то представилось на мгновение сухое недовольное лицо декана металлургического факультета. Декан держит в руках его, Воробьева, заявление, хмурит брови: «Вы — способный, талантливый... Через год-два займете должность завкафедрой, сможете вести большую работу по научному отделу. Что вам делать в захолустье? Конечно, эти бесконечные разъезды... Я понимаю...»
Воробьев мысленно отверг доводы начальства: наоборот, он рад, что провел этот год в командировках. Он разъезжал всюду, видел людей, жизнь. И он предпочел бы работу сменного инженера на небольшом заводе или начальника цеха...
Воробьев прислонился к калитке, оглядел двор, поросший травой. Раньше он не замечал, как пахнет трава. Это удивительное ощущение нового, откуда оно? Словно бы кто тронул Воробьева за плечо. Он почувствовал, что не один здесь, и оглянулся, увидел в распахнутом окне чьи-то любопытные глаза, красный бант.
— Я знаю, кто ты,— радостно сказали из окна.— Ты — гость к нам, правда?
— Правда,— согласился Воробьев.— А ты кто?
Бант шевельнулся. Из-за спинки стула вынырнуло круглое детское личико.
— Я — Майка. Вот кто. Я тут живу. А ты пришел по делам? Воробьев улыбнулся, отрицательно покачал головой.
Стул снова заскрипел. В окне мелькнуло чье-то встревоженное лицо. Потом на крыльцо вышла девушка в белом платье. Она посмотрела на Воробьева темными изумленными глазами.
Волнение охватило его. Но он был рад этому своему, внезапно вспыхнувшему мальчишескому смущению.
— Вы к кому?
Нежные губы, мягкий полуовал лица, округлый подбородок... Она изменилась. Или нет—вытянулась, стала старше, женственней. Под тонким светлым платьем обрисовываются плечи, загорелые руки... Конечно, теперь ей двадцать пять, а не пятнадцать!
Как это ни странно, он сразу узнал ее. А она — нет, ничего: «Вам кого, гражданин?»
Воробьев посмотрел на свои обрызганные грязью сапоги, на тонкую пахучую веточку тополя, которую все еще держал в руке, и ему стало весело. Внезапное озорство охватило его:
— Вот комнатенку ищу. Говорят, комната у вас сдается.
Дальше он не знал, что сказать, запнулся и почувствовал, как сразу же вспыхнуло лицо.
Девушка недоверчиво улыбнулась:
— Не сдаем мы комнат. Ошиблись вы...
— Жаль,— с притворным разочарованием протянул Воробьев.— Сказали, в этом доме...
— Сказали? Кто сказал?
Она ничуть не изменилась: все такая же беззаботно-веселая, и эта привычка все переспрашивать, во всем сомневаться...
И вдруг на миловидном лице отразилось неподдельное изумление.
— Павлик?! Это ты, Павлик?
Из дверей, ведущих в комнаты, показался солидный рослый мужчина в сером коверкотовом костюме.
— Никак, Павел?— басом сказал мужчина.— Да откуда ж ты взялся, пропащий сын?
Воробьев еще ничего не успел сообразить, как очутился в объятиях солидного мужчины, который чем-то удивительно смахивал на давнишнего приятеля Мишку Северцова. Только теперь Мишкино лицо казалось странно повзрослевшим, на нем появилось выражение независимости и твердости, свойственное умным и решительным людям.
— Нет, каково? — басил Мишка.— Уехал и — с концом. Хоть бы написал, дал знать... Все «некогда» было? Работы, конечно, «по горло»? Ты что — важной птицей стал?
— Да я, Миш, и не собирался писать: думал, некому,— потеплевшим и почему-то хриплым голосом сказал Воробьев.— Говорили, уезжал ты, а своих у меня — никого. И вообще...
— Эх, ты-ы... Глупыш усатый! Мы в его доме поселились и — живем, живем... Ты хоть знал об этом? А дочку мою видал?
— Видал,— засмеялся Воробьев, вспомнив красный бант в окне.— Хороша дочка!
— Наташенька!— ласково, просительно сказал вдруг Северцов.— Сестрица! Чаем бы надо гостя... Чаем!
— Ой, и правда! Сейчас я...
Воробьев увидел веселые темные глаза, развевающуюся выгоревшую прядку волос на лбу — один завиток выбился из прядки, съехал к смуглому прозрачному уху. С каким-то новым, неизведанным волнением рассматривал он и эти глаза, и бледно-розовые губы, и руки, узкие в запястьях, должно быть, шершавые...
Вспомнил, как по утрам, когда был еще подростком, мать будила его: «Вставай, невеста пришла!» «Невеста» стояла в дверях, крошечная, серьезная, молчаливая. Не стесняясь, Павел выскакивал из постели, натягивал рубаху, и, взявшись за руки, они мчались из комнаты на сверкавшую росой и солнцем траву.
В колоде, что стояла во дворе, наполненная прозрачной, брызжущей через край водой, маленькие Наташины руки полоскали кукольные платья, какие-то лоскутки. Потом они останавливались, усердно отжимали тряпье...
— А как ты Ваську Петрова отдубасил, помнишь? — сказала вдруг Наташа и улыбнулась чему-то.— Ты был тогда маленьким, но храбрым и... добрым!
«Когда я был добрым?— нахмурился Воробьев.— Просто тебе так казалось...»
Вслух он спросил:
— Аркадий Сергеевич жив?
— Дядя Аркаша? Конечно! Что ему... Такой здоровяк. Помнишь, катушку нам соорудил какую?
Они стали вспоминать, как зимой катались с катушки, обсаженной елками. Сверху видны были маленькие, облепившие гору, словно птичьи гнезда, домики и река Громатуха в дощатых оковах. Летом по осклизлым, зеленым от тины и наносного песка бревнам, переброшенным через речку, отваживались пробегать только самые смелые. Маленькая Наташка визжала: боялась, как бы Павел не свалился в воду...
К Мишкиной младшей сестренке он всегда относился, как к своей собственной. Но явилась Лена. И тут оказалось, что уже нельзя больше смеяться, шутить, как прежде.
Он хорошо помнит день, когда приехал на каникулы домой. Это была такая радость, когда Воробьев увидел Наташу. Но он не подошел к ней. И вообще — сделал вид, что не заметил. Неизвестно, почему.
'Весь вечер он танцевал с Леной, а Наташа, каким-то чудом забредшая на танцевальную площадку, стояла, прислонившись к колонне,— бледный невзрачный подросток, серое, в крупную клетку платье, чуть розоватые губы...
— Какая прелесть!— громко сказала Лена.
— Прелесть?
Из-за Лениного плеча Воробьев видел платье в клеточку, пушистые русые волосы...
— Ну, да,— улыбнулась Лена,— я говорю, ты хорошо танцуешь...
В толпе снова показалось Наташино лицо. Наташа смотрела на Воробьева с недоумением. Впервые он заметил в ее глазах что-то похожее на грусть, хотел подойти. Но мягкий Ленин локон скользнул по щеке. Полураскрытые губы — сочные, темные от краски вишенки — шептали какие-то милые слова. Он подвел Лену к скамье — она устало опустилась на нее, вытянув под коричневой, с разрезами юбкой более чем нужно полуоткрытые, обтянутые шелковыми чулками ноги.
Воробьев посмотрел в сторону колонны, возле которой стояла Наташа. Но Наташи уже не было. Она ушла...
И вот Наташа — рядом. С ней так же легко и просто, как прежде. Она не помнит о вечере, ни о чем не спрашивает. Лишь улыбается и говорит о том, как они были маленькими, как иногда часами бродили по лесу, шаря руками в лежалой, пахнувшей грибами траве. Старые березы роняли им на головы красно-бурые листья, с зазубринами по краям, с топкими просвечивающими жилками...
Было это или не было?
Кажется, да. Но перед глазами у него — залитая электрическим светом танцевальная площадка и она, Наташа, маленькая, одинокая... Как сложилась ее жизнь теперь?
Воробьев вгляделся в светлое смеющееся лицо и — ни о чем не спросил.
Где-то постукивают молотком. В комнате звенят посудой. Слышно, как Северцов озабоченно говорит: «Колбасу ты нарезала, Соня?»
Жизнь идет своим чередом. Мимо раскрытой калитки проходят люди. И у каждого из них — свое...
Прошел высокий человек, ведя на поводу собаку. Промчалась на велосипеде девушка в красной кофточке. А он, Воробьев, стоит, смотрит на Наташу и молчит, не решается спросить о главном...
— Ты надолго к нам?
Наташа хотела еще что-то сказать и — не сказала, внимательно посмотрела вниз.
Все еще стучат молотком на улице, и мимо калитки проходят люди. Но теперь уже ни о чем не надо спрашивать Наташу: глаза у нее теплые, синие, задумчивые.
С тех пор, как умерла мать, никто не напоминал ему об этой девушке. А она, оказывается, перешла в их дом, ухаживала за больной, пока та не уехала на юг по вызову Воробьева — лечиться. Тогда он не обратил внимания на слова матери. Лишь теперь ему стало понятно все...
Надолго ли? Дома его никто не ждет. Уютно вытянувшись на тахте, лежит одиноко бухарский рыжий кот Ерофей. С противоположной стороны улицы, где театр, в окна бьют потоки света, слышится шуршание колес автомобилей, говор толпы.
Здесь ничего этого нет. Только «узкие улицы, трава под ногами и еще — неясное, непонятное беспокойство, ощущение счастья...
— Что ты молчишь?
Воробьев взглянул на Наташу, бережно взял за руку. Ладонь была теплая, мягкая и вовсе не шершавая, как ему казалось.
— Почему-то я тебя не сразу узнала,— сказала Наташа, доверчиво отвечая на пожатие.
— Неужели?— посмеиваясь, упрекнул Воробьев.— Забывчивая стала...
— Это я — забывчивая?— в голосе ее послышалась легкая обида.
— Конечно. Чай твой где?
— Ой, и правда! Сейчас я...
Она засмеялась — глаза ее стали нежными, счастливыми.
— Бегу, Павлик! Братец у меня — сам знаешь... Воробьев закурил, присел на крыльцо.
Как хорошо, если через определенное время встречаешь все-таки людей, которым ты нужен, которые ждут тебя...
В распахнутую калитку видна полоса далекого бора. Где-то за ней — таежные озера, камышевые плесы, малиновые кусты с влажными листьями. И кругом — тишина и безоблачное, в розовом закате небо. Только отдельные капли нет-нет, да и упадут на землю.
Дождь перестал. Но как легко дышится после дождя!

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.