top-right

1959 №6

Андрей Черкасов

Человек находит себя

Роман

Продолжение. Начало в № 5

18
Таня сидела, не шевелясь, и сжимала в руке табакерку. А дождь все шел, шел...
Мечта! Сколько людей уходило за тобой по нелегким дорогам жизни! Увела ты и маленькую девочку по имени Таня. Ей было чуть побольше пяти лет, а ты уже зажглась вначале робким огоньком, похожим на огонек елочной свечечки, и повела, повела...
В детском саду воспитательница играла на рояле. Все пели, а маленькая светловолосая девочка с большими серыми глазами и тугими коротенькими косичками, торчавшими в разные стороны, как две толстых морковки, стояла с открытым ртом. Оставшись у рояля, Таня не пришла к завтраку, к любимому клюквенному киселю с молоком. Пока она осторожно нажимала пальчиками на клавиши, кто-то из подружек уничтожил кисель. Таня о нем даже не вспомнила...
Воспитательница научила ее играть «Чижика», «Елочку», «Летели две птички»...
— У вашей дочери необыкновенный слух и замечательная память, — сказала она Варваре Степановне Озерцевой, Таниной матери.— Девочку надо учить. Я познакомлю вас с опытной пианисткой.
Таня помнила первые уроки. В комнате учительницы пахло черными сухарями и старыми нотами в темных переплетах. Учительница была маленькая, сухая, с усиками. Это было очень странно, Таня всегда с удивлением разглядывала эти усики...
Прошло два года. Однажды учительница музыки сказала матери:
— Вам надо везти Таню в Москву, там, знаете, все-таки профессора.
Это было очень заманчиво, но переезжать пока было нельзя. А учиться, не имея дома рояля, становилось все труднее. Но потом рояль все-таки появился. Правда, помещался он во втором этаже, в квартире лесовода, профессора Андрея Васильевича Громова, семья которого недавно переехала в дом, но получить разрешение заниматься по часу в день оказалось не слишком трудно. Это была настоящая радость.
За первой вскоре пришла вторая: Таня услышала скрипку. На ней играл сын профессора, черноглазый мальчик с черными вихрастыми волосами, среди которых над затылком забавно выделялась маленькая светлая прядка. Мальчика звали Георгием. Он был старше Тани на полгода.
Первая встреча с Георгием состоялась вскоре после приезда Громовых. В условленный час Таня пришла готовить урок и услышала скрипку. Георгий играл этюд, стоя спиной к двери, и не видел Таню. Он взял неверную ноту. Таня поправила:
— Здесь не так надо.
Мальчик прервал игру, обернулся и сердито ответил непрошенной «учительнице»:
— Без тебя знаю!..
— Зачем же врешь?..
— Сама врешь!.. А я пробую, как тут лучше можно, вот!
— Это нельзя лучше, — не сдавалась Таня.— Только правильно можно.
Георгий показал язык и, убрав скрипку, заявил:
— Вот попробуй только еще указывать, больше и к роялю не подойдешь!..
Так состоялся первый «принципиальный» разговор. Узнав об одаренности Тани, Громовы разрешили ей заниматься на рояле чаще.
Однажды профессор Громов попросил Таню сыграть вместе с Георгием баркароллу Чайковского. Таня не смела отказаться, но согласилась со страхом: «Играть вместе со скрипкой?! Выйдет ли!..»
Она все время прерывала скрипача, требуя певучести звука, будто была старой опытной учительницей. Георгий злился. Наделенный от природы хорошим музыкальным слухом и беглостью пальцев, он любил играть лишь техничные вещи. Однако, не смея перечить желанию отца, краснея, множество раз принимался играть неудававшиеся места сначала. Обливался потом, мысленно называя Танго противной девчонкой и «подумаешь-педагогшей». Злость ли, упрямство ли, природные ли способности помогали ему, только после этого первого, скорее поединка, нежели дуэта, «педагогша», ясно взглянув на него, заявила совсем не по-учительски и без тени превосходства:
— Как хорошо играется со скрипкой! Давай каждый день вместе играть, ладно?
Георгий незаметно от других изловчился скорчить Тане гримасу, но на другой день они снова играли вместе под присмотром отца.
А потом был еще один день, ясно сохранившийся в памяти Тани. Они вдвоем с Георгием украшали елку в квартире Громовых. Таня стояла на стуле и старалась повесить на дальнюю веточку блестящий малиновый шарик. Она тянулась и не могла достать.
— Дай я! — сказал Георгий. Он вскочил на этот же стул и хотел взять шарик.
— Я сама достану,— говорила Таня, отстраняя его руку.
Георгий вдруг чмокнул ее в щеку возле самого уха так звонко, словно рядом лопнул резиновый мячик. Таня вскрикнула. Малиновый шарик вырвался из рук, упал и разбился вдребезги. Она вспыхнула и с укоризной взглянула на Георгия. Он стоял рядом и растерянно говорил:
— Ну прости, ну, Татьянка, ну, милая... Ну, ведь я же нечаянно!..
— Я и не сержусь вовсе,— ответила Таня и заплакала.

О переезде в Москву, в конце концов, было решено.
Отъезд наметили на двадцать третье июня. Накануне, в воскресенье, в квартире Громовых состоялся прощальный «концерт».
Георгий играл Чайковского. Таня аккомпанировала. Из открытых окон в знойный воздух улицы лилась певучая «Песня без слов». Танины мать и отец слушали, сидя рядом. Профессор покачивал в такт головой и подпевал. Жена его, Ксения Сергеевна, довольно улыбалась...
А над страной уже летело чужое, страшное слово — война. Таня сначала не поняла, почему все бегут к репродуктору. Не поняла, почему вдруг заплакала мать, бросившись на шею отцу с криком: «Гриша, родной мой, что же будет теперь?..» Девочка спросила: «Папа, а в Москву когда?» Он ответил ей: «Все, Танюшка!.. Все теперь будет иначе. Война...» И Тане показалось, что слово иначе какое-то непривычное и страшное, страшнее, чем слово война.
По улице бежали красноармейцы, мчались машины. Ветер гнал желтую пыль, и люди кучками собирались у ворот, тревожно разговаривая о чем-то. Только небо было таким же голубым и по-прежнему ясным. Оно удивленно смотрело на землю, которая где-то уже была осквернена.
Утром ушел отец. Он обнял мать, крепко прижал к себе дочку и вышел. Таня побежала за ним. На крыльце отец остановился и помахал ей рукой, улыбнулся...
Таким улыбающимся Таня и запомнила его на всю жизнь.
Все теперь пошло иначе. Город зажил тревожной военной жизнью. Днем он двигался, вскрикивал гудками автомашин. В окна врывалась красноармейская песня и мерная поступь уходивших на фронт воинских частей. К ночи город засыпал непрочным, тревожным сном, без огней, с настороженной, вздрагивающей тишиной.
Начались тревоги, налеты авиации. Таня редко видела мать. Варвара Степановна сутками дежурила в госпитале. Девочка жила у Громовых.
Письма от отца приходили не часто. Три аккуратно сложенные треугольничка лежали в верхнем ящике комода. Таня часто перечитывала их. Ни в одном отец не писал, что война скоро кончится... Четвертое письмо Таня запомнила наизусть. Мать читала его вслух несколько раз.
«Варя, родная, поздравь,— писал отец,— час назад приняли в партию. Об одном теперь думаю: если придется помирать, так чтобы не зря, чтобы польза от меня была и товарищам, и всей Родине... Времени мало, пишу в минуту короткой передышки. Вижу тебя, Танюшку, ее косички... и это тоже мое оружие. Не сердись, что пишу про одно и то же — вы обе постоянно со мной... Если будешь эвакуироваться, напиши куда, буду писать до востребования. Обнимаю. Григорий».
На отдельном листке было всего несколько строк, написанных крупно и разборчиво:
«Танюшка, твой папа стал коммунистом. Это большая радость. Помнишь, как ты радовалась, когда тебя в пионеры приняли? Вот и у меня так же. Скоро осень, опять пойдешь в школу. Смотри, учись хорошо, чтобы после суметь сделать в жизни все самое нужное. Ну вот. А когда вернусь, мы обязательно поедем в Москву. Целую тебя. Твой папа».
А через неделю пришла похоронная. Варвара Степановна прочитала ее, положила перед собой на стол и, не шевелясь, просидела до утра, так показалось Тане. Девочка видела большие глаза матери, дергающиеся губы... Слезы давили горло. Таню трясло. Она села на пол и обвила руками ноги матери. Странно похолодевшая рука легла на ее голову. Так они и сидели обе: неподвижные, убитые горем — жена и дочь, вдова и сирота.
Таня утром проснулась на кровати и увидела мать по-прежнему сидящей у стола. Она увидела ее серое лицо, провалившиеся, незнакомые глаза, морщинки, которых вчера еще не было, и только тогда по-настоящему поняла, что отца нет...
В одну из августовских ночей был самый сильный налет. Ксения Сергеевна вывела детей во двор: под открытым небом было спокойнее. Таня тревожилась: бомбили юго-западную часть города, где был военный госпиталь. Над городом вставало багровое зарево...
Днем Ксения Сергеевна принесла известие о гибели Таниной матери; бомбежкой военный госпиталь был разрушен до основания. Таня спала после тревожной ночи, свернувшись калачиком на диване. Ксения Сергеевна не знала, что делать, как сказать девочке о новой беде. Но Таню все равно нужно было будить; час назад объявили об эвакуации города.
— Где мама? — неожиданно проснувшись, с тревогой спросила Таня, пальцами протирая глаза.
— Вставай, Танюша, ты поедешь с нами.
— Где мама?! — испуганно повторила Таня.
— Ее нет,— ответила Ксения Сергеевна.— Госпиталь разбомбили... ночью… — Больше она не сказала ничего, потому что о рождении и смерти человека можно говорить только короткую и простую правду.
Таня вскрикнула, вцепившись пальцами в щеки. Тело ее вдруг напряглось, потом сразу обмякло. Ксения Сергеевна растерялась. Не зная чем помочь девочке, она села рядом и стала гладить ее лобик и волосы. Дышала на похолодевшие пальцы.
В стороне возник ровный отдаленный гул. Он становился все слышнее. Над городом шли на запад советские самолеты.
— Наши, Татьянка! Вставай! — заголосил Георгий, не обращая никакого внимания на мать, убеждавшую его не шуметь.
Таня вдруг вскрикнула болезненным, недетским криком и по-настоящему разрыдалась.
...Собрав только самое необходимое, в тот же день они уехали на восток.
На третьи сутки пути Таня отстала от эшелона.
Остановка предполагалась долгая. Таня вызвалась сбегать за кипятком. Пока наполнялся чайник, на первый путь принимали встречный, воинский эшелон. А когда Таня, прождав минут пять, перебралась, наконец, к своему составу, мимо нее уже катился последний вагон.
Она долго еще стояла между путей с чайником в руках и сквозь проступившие слезы смотрела туда, где исчезло белое облачко паровозного дыма. Потом она растерянно бродила по платформе...
Внезапное одиночество Тани, к счастью, оказалось недолгим. К платформе неторопливо подошел другой эшелон. Таня побежала к вагонам, из которых доносились детские голоса. Это эвакуировался детский дом одного из западных городов. Десятки девочек и мальчишек высыпали из вагонов, чтобы поразмяться. Таня затерялась в их толпе. Неожиданно совсем рядом с нею раздался удивленный возглас:
— Танюшка, ты?!
Таня увидела прямо перед собой круглолицего, голубоглазого мальчика, с белыми, как лен, волосами.
— Ванек! — вскрикнула она, хватая мальчика за руки...
Да, это был Ваня Савушкин, «старый» товарищ детских игр той поры, когда она не знала еще Георгия. Они крепко дружили, а бывало и сражались за честь двора вместе, не задумываясь над тем, что сражения больше к лицу мальчишкам. Тане было восемь лет, когда Ваня уехал с отцом в другой город...
— Поедем с нами! — заявил Ваня, быстро разобравшийся в обстановке.— Пошли, я тебя к директорше Елене Ивановне сведу. Куда деваться-то будешь?..
И Таня уехала вместе с ребятами детского дома.
Обосновался этот детский дом в Новогорске, молодом уральском городе шахтеров и металлургов. Таню приняли в Новогорскую музыкальную школу...
А потом был февраль сорок второго. Концерт. Подарок солдата, который тогда назвал Таню дочкой. И она сразу подумала об отце, о письме, и о том, как за одну ночь постарела мать. Таня долго сидела за кулисами в огромном плюшевом кресле и плакала...
Шли тяжелые военные годы. Было трудно, подчас голодно. В морозные ночи в интернате можно было спать, только с головой забравшись под одеяло и поджав ноги.
Ваня Савушкин иногда приходил в интернат, и они вспоминали мирные дни, говорили о том, кем быть после, когда вырастут.
— Ты уж, конечно, кроме музыки, никуда, верно, Танюшка?!.
— А ты? — спрашивала Таня.
— Я?.. В пограничники.
Прогремел залп Победы. Этот день запомнился Тане светом, радостью и хорошей, приятной усталостью под конец. А ночью она проснулась, что-то спугнуло сон. Может быть, это юность постучалась в сердце. Таня долго лежала, глядя в голубеющее окно, а потом подошла к нему, отворила. В комнату проник сыроватый ночной воздух, пропитанный запахом свежей листвы. Рядом спали подружки. И как-то сама собой пришла в голову мысль о Георгии. Стало хорошо и радостно: «Можно будет поехать домой... встретить его... опять играть вместе...» Но куда поехать, как и где встретить, Таня не представляла себе. Просто верилось: кончилась война, и все теперь сбудется. Она стояла, опершись о косяк, и смотрела на звезды. Между ними горела одна, очень яркая. Таня закрывала глаза и загадывала самое заветное: «Если открою глаза и сразу найду эту звездочку, все сбудется». Она отворачивалась, чтобы труднее было отыскать, так будет верней... Поворачивалась. Открывала глаза, и звезда находилась сразу. «Сбудется!» — радостно прыгало сердце.
Летом, через год, Таню приняли в комсомол. Произошло это в день ее рождения. Одна из воспитательниц подарила ей томик Пушкина с надписью на первой страничке: «Танюше Озерцовой в день рождения, в знак ее чудесного музыкального дарования».
Вместе с Таней в комсомол приняли и Ваню Савушкина. Комсомольские билеты им вручили через три дня в райкоме комсомола. У секретаря было юношеское лицо и совершенно седые волосы. Рядом с его креслом стоял новый костыль. В этой комнате произошел разговор, который навсегда остался в памяти. Это был разговор о человеческом долге, о призвании, о больших делах, которые предстояло совершать комсомольцам, о труде — первой из всех необходимых человеку радостей...
— Ну, а ты чему собираешься посвятить свою жизнь? — спросил секретарь Таню.
— Музыке!.. Я её больше всего люблю. Кончу школу и поеду в Москву, в консерваторию учиться.
— А когда кончишь консерваторию и станешь артисткой, приедешь к нам на Урал? Или загордишься?
— Ну, что вы! Обязательно приеду,— краснея, ответила Таня.
— Да, чудесное это дело — музыка... — проговорил секретарь.— При коммунизме весь труд будет такой, каждое движение будет звучать и радовать, и рождать большие мысли!..
Она шла по улице рядом с Ваней Савушкиным, испытывая легкое, приятное головокружение от охватившего ее счастья. От яркого света ломило глаза. Таня щурилась и улыбалась: «Вот бы Георгия сейчас встретить! — подумала она.— Пускай бы понял, какое счастье со мной приключилось!.. Подошел бы ко мне, взял бы меня за руку и спросил удивленно...»
— Таня, ты чего улыбаешься так, а? — раздался голос Вани Савушкина.
Таня вздрогнула и, полов на ходу крепкую Ванину руку, ответила, не переставая улыбаться:
— Так, Ванёк, милый, просто так...
Вечером Таня долго читала Пушкина... «На холмах Грузии лежит ночная мгла, шумит Арагва предо мною...» Она перечитала стихи несколько раз. Строки, известные и прежде, сегодня почему-то обрели иное звучание. «И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может...»
— Не любить оно не может... — шепотом несколько раз повторила Таня, закрывая книгу и зажмуривая глаза.
Уже перед самым рассветом она поднялась и, усевшись на подоконник, снова отыскала в небе свою звезду. Она горела по-прежнему ярко. Небо казалось зеленоватым. В его светлеющей глубине неожиданно сорвалась и полетела к земле чистая, как слезинка, другая, маленькая, но очень светлая звездочка.
Верная давней привычке детства, Таня успела задумать что-то очень важное, пока падала звездочка. «Как быстро она сгорела,— подумала Таня.— Это, наверное, как в сказке: Георгий тоже обо мне подумал, и звездочка упала...»
Прислонив голову к косяку, Таня долго смотрела туда, где только что исчез чудный огонек. Все больше светлело небо над крышами дальних домов, а Таня все сидела, закрыв глаза, и думала, думала...
Милая, чудесная юность, ты сама похожа на сказку! Кто посмеет упрекнуть тебя в ребячестве или суеверии, когда загадываешь ты свое счастье? Упала ли на твои ресницы росинка с кленового листка, прицепился ли малюсенький паучок к твоим волосам, по недоразумению приняв их за готовую паутинку, кукушка ли прокуковала под твою задумку, упала , ли на заре светлая звездочка с неба—все это говорит с тобою на вечном и мудром своем языке, когда не находится меры твоему завтрашнему счастью, когда не находится никаких человеческих слов, чтобы понять и выразить всю тебя!..
Юность так похожа на белую ночь. Детство кончилось, ты не знаешь когда. Свет его еще здесь, рядом, но что-то переменилось. Легкий и прозрачный сумрак повис над тобой; над ним звезды и отблески солнца на облаках; все вокруг видно, но во все надо всматриваться, все кажется прекрасным и легким, таким, что и дотронуться будто бы ни до чего нельзя. А на сердце так хорошо, так радостно! Потому что ты знаешь: там, впереди, загорается твой завтрашний свет, твое солнце, молодость и вся твоя необъяснимо большая и такая... короткая жизнь!
В те далекие дни Тане верилось, что искусство музыки окончательно стало её судьбой.
На рассвете не думается про ночь, на исходе весны не представить снежных бурь февраля. Так уж устроен человек, что он видит впереди только самое светлое, видит и верит в него. Верила и Таня.
В июле 1948 года Таня уезжала в Москву. Впереди была консерватория, счастье, загаданное давным-давно. И почему-то все дни перед отъездом не шли из головы пушкинские строки. Она ходила с Ваней Савушкиным по аллеям городского парка, стояла на берегу пруда и мысленно повторяла: «На холмах Грузии лежит ночная мгла, шумит Арагва предо мною. И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может...»
«Не может!..» —повторяла Таня, и снова перед глазами возникал образ Георгия. К запомнившимся с детства черточкам мечта прибавляла все, что приносит с собою время и возраст. «Помнит ли он меня?— думала Таня и тут же решала: — Конечно, помнит!..» Она невольно сжимала Ванину руку:
— Как хорошо!.. Правда?..
— Что хорошо?— не понимал он.
— Жить!— радостно говорила Таня и смеялась.
А у Савушкина глаза были грустными. Когда он пришел к поезду проводить Таню, подруги ее очень кстати поручили ему подержать предназначенный Тане букет душистого горошка. Поезд тронулся, Таня стояла в дверях вагона и держала цветы у самого лица. Ваня дольше остальных шагал рядом с вагоном и видел только Танины волосы.
В вагоне из букета душистого горошка, который дал ей Ваня, выпала записка. Таня прочитала ее.
«Я давно хотел сказать тебе, Таня, только смелости не мог набраться. Если когда-нибудь понадобится тебе рука друга, когда, может быть, придется трудно и понадобится такой человек, который жизни для тебя не пожалеет, ты скажи! А я буду ждать, ждать... Если нужно, то пусть даже долго... И это правда, Таня! Самая чистая правда, и слово мое самое твердое. Иван».
«Бедный, хороший мой Ванек,— подумала Таня,— разве я виновата, что ничего тебе не могу сказать?.. Не могу и, наверно, не смогу никогда...»
Она открыла свой чемодан. Придерживая рукою крышку, достала томик Пушкина. Он открылся на заветной страничке с любимыми стихами. Туда и положила Таня записку.
«Мне грустно и легко, печаль моя светла, печаль моя полна тобою...»- украдкой шепнул ей Пушкин. Таня закрыла глаза. Из розовой мглы ей улыбнулось лицо Георгия...
Москва встретила Таню гостеприимно. Город заветной мечты, любимый с детства, бережно провел ее через суету своих улиц, провез в метро. Письмо в синем конверте, адресованное директором детского дома его старшему брату Авдею Петровичу Аввакумову, привело Таню в один из запутанных переулков. Каменная лестница подняла её на третий этаж. Авдей Петрович прочитал письмо. Брат просил согласия на «временное проживание» у него «воспитанницы детдома Татьяны Озерцовой, которая после поступления в консерваторию сможет перейти в студенческое общежитие».
Прочитав письмо, хозяин комнаты сдвинул очки на кончик носа и просто сказал:
— Ну что ж, живите, если по душе моя «скорлупа».— Над его добрыми голубыми глазами внушительно клубились густые белые брови. И Таня поселилась у Авдея Петровича.
Это был, несмотря на свои семьдесят лет, довольно крепкий старик с небольшой прямоугольной бородой и седыми курчавыми волосами, плотным полукольцом облегавшими глянцевитый купол лысины. Таня заметила одну особенность его лица: глаза были ласковыми и постоянно смеялись с добрым стариковским задорцем, а брови казались сердитыми, даже грозными. Роговые очки, которыми Авдей Петрович пользовался для работы и чтения, тоже имели особенность. Оглобли их были так замысловато изогнуты в разные стороны, что когда он утверждал на носу эту хитрую оптику, в правое стекло смотрелась грозная мохнатая бровь, в левое — часть щеки и нижний краешек смеющегося глаза, и все это при сильном увеличении.
Комната Авдея Петровича, которую он называл скорлупой, не очень тесная и не слишком просторная, была обставлена простой, уже изрядно потертой мебелью, необъяснимое исключение среди которой являла посудная горка из какого-то необыкновенного дерева. На стене висела репродукция шишкинских «Сосен», несколько семейных фотографий, ходики, страдающие одышкой... Один угол комнаты был отгорожен ширмой и служил хозяину опочивальней. У стены стояла чистенько прибранная кровать с кружевным одеялом и накидками—следами девичьих рук. Перед нею этажерка со стопкою книг. У дверей большой старинный сундук и над ним вышитый коврик с оленями и лимонно-желтой луной.
Авдей Петрович работал на одной из мебельных фабрик столицы, в квартире жил вместе со своей внучкой, девятнадцатилетней Настей, пошедшей по стопам деда; она работала фрезеровщицей на той же фабрике.
Настя домой пришла поздно. Она оказалась на редкость веселой и общительной.
Девушки подружились сразу. Настя тут же пожелала уступить Тане свою кровать, но Таня наотрез отказалась. Первый московский ее ночлег состоялся на сундуке под ковриком с оленями.
Утром началось знакомство с Москвой. Прозрачное, чуть розоватое утреннее небо окрашивало город в легкие теплые тона. Нежные отсветы ложились на стены домов, на мостовую, на древние башни. Долго ходила Таня по Красной площади. Смотрела на мавзолей, на рубиновые звезды Кремлевских башен. Чудные кремлевские звезды, не виденные еще никогда в жизни, но жившие рядом постоянно, с первых сознательных лет ее детства, теперь были здесь, близкие, желанные, сияющие, несмотря на ослепительный свет неба. Снизу они казались невесомыми и, если долго смотреть, как будто летели над головой куда-то далеко-далеко, но не улетали, оставались здесь, с Москвой, с Таней... Единственные и притом земные звезды, которые светят и днем!..
В сознании ее в эти минуты тесно сливались в одно несколько памятных строчек отцовского письма и слова солдата, подарившего ей табакерку. Таня до вечера бродила по Москве, разъезжала в метро, не раз успела заблудиться. В свой переулок попала поздно и с другого конца.
Авдей Петрович встретил ее вопросом:
— Ну, потеряшка, раз десяток заблудилась, наверно? — и, услышав в ответ, что всего только «три разочка», он удовлетворенно заявил: — Ну, молодец, годишься, значит, в москвички!
До приемных экзаменов в консерваторию оставалось еще несколько дней.
Один из дней выдался дождливым. Оставшись одна в квартире, Таня стала разбирать книги на этажерке. Наткнулась на «Северную повесть» Паустовского, полистала, начала читать и не могла оторваться. Читала до прихода Авдея Петровича. Внимание ее привлекло одно место: столяр Никитин полировал книжные полки на квартире всемирно известного писателя («наверное, у Горького...» — подумала Таня) и, показывая ему великолепие красного дерева при свете обыкновенной свечи, вспоминал слова о музыке из пушкинского «Моцарта и Сальери». А писатель («Ну, конечно, же Горький!») привел в комнату каких-то людей и показывал им чудеса необыкновенного дерева, говоря о «прелести настоящего искусства — будь то литература или полировка мебели».
«Значит, если человек очень любит свой труд — ему в работе музыка может слышаться!» В этом было что-то напоминавшее разговор в комитете комсомола еще давно, когда получала комсомольский билет.
Таня поделилась мыслями с Авдеем Петровичем, вызвав его, таким образом, на откровенный разговор о том, на что из семи его отшумевших десятков ушло без малого шесть, о большом искусстве столяра-мебельщика.
Авдей Петрович сидел за столом, сцепив руки и немного наклонив голову. На лысине его, сбегая к виску, вздувалась синеватая жилка.
•— Взгляни,— говорил он, указывая на шишкинские «Сосны»,— вот художник деревья изобразил. Хорошо изобразил, слов нет, проник в природу. Только вся ли красота здесь?.. В том и дело, что нет — только самые ее вершинки! А внутрь, в. сердце дерева ни один художник еще не проник. А красота в нем особенная тем, что показывать ее надо такой, какая она есть, без всяких прикрас, а то испортишь только... Ну и суди сама, насколько велика красота, к которой ничего прибавить нельзя. Она и есть самая большая на свете! Красивей ее не сделать, а вот сильней показать можно. Над этим и трудимся мы, столяры, те, разумеется, которые свое мастерство уважают.
От Авдея Петровича Таня узнала совсем необыкновенное. Оказывалось, в каждом дереве есть душа, не такая, как в человеке, а особенная, до которой добраться можно только через мастерство и талант, да еще через мозоли на руках.
— Мне, конечно, до такого таланта далековато,— вздыхал Авдей Петрович, — хотя и умею кое-что, и мозолями не обижен.
Он повернул свои руки ладонями кверху, долго смотрел на них, потом сказал:
— Дай вот сюда твою руку для сравнения.
Таня протянула руку. Он снисходительно улыбнулся, увидев её мягкую ладонь и длинные тонкие пальцы.
— Вот и у тебя, и у меня искусство, а скажи-ка ты мне, годится в вашем деле такая лапа, вроде моей?
Таня пыталась представить себе, как бы зазвучал, скажем, шопеновский этюд или вальс под пальцами Авдея Петровича, кряжистыми, пропитанными политурой и покрытыми множеством мозолей. Рядом с его огромной ладонью её рука напоминала не более, чем рябиновый листок, упавший возле тысячелетнего дубового корневища.
— Видишь, к каждому искусству руки свою пригонку должны иметь,— сделал вывод Авдей Петрович.— Кому рояль, кому клеек с политурцей. Только все одно другому родное. Потому тот столяр, про которого Паустовский написал, во время полировки и вспоминал про музыку.
На вопрос Тани — почему полированное дерево оживает при свечах, старик ответил: оттого это, что в свечке большой секрет есть — свет у нее особенный. При нем каждое волоконце древесное свое нутро обнаруживает, особую игру дает, не видную при прочем свете. Полировка только при тонком слое хороша, зажигает она дерево, толстая — гасит. Как натащил лишней политуры, так, словно дымом, всю красоту затянет: жилочки, волоконца — все потускнеет, умрет, вроде бы, а свечной огонек сразу подскажет, когда довольно... Это исстари повелось. Раньше столяр сутками работал: с огнем начинал, с огнем кончал и работу проверял при свече. Нету ни царапинки, ни волоска, ни единого тусклого пятнышка — добро отполировал; мутное, волосатое отражение никуда не годится! Я так же вот работу сдавал: поставит хозяин свечу и елозит глазом. Сам стою — душа в пятках. Найдет к чему придраться — берегись, Авдюха!
Авдей Петрович увлекся и начал рассказывать о том, как работал с самых молодых лет в Москве у Федотова, что на Шаболовке. Сперва в подмастерьях, после выбился в мастеровые.
— По струнке у хозяина мы, молодые, тогда ходили. Спать и то домой не пускал, под верстаками на стружках укладывались. Так и говорил нам: «Какой из тебя мастер получится, ежели ты дома в постели нежиться будешь? Столяр все равно, что солдат!» И ничего, так и спали в стружках. Я за всю-то жизнь насквозь деревянным духом пропитался.
Под конец разговора Авдей Петрович пожалел о том, что нынешняя молодежь не тянется к мебельному искусству, должно быть, считает обработку дерева неблагодарной специальностью.
— У самого шипы в гнездах расшатались, глаза открываться и закрываться со скрипом стали, да и руки повело па манер косослойной доски, а разряд свой передать некому. Коротка жизнь! Только под старость узнаешь, что ничего ты в ней изведать не успел, так хоть бы другим наказать, чтоб до самого красивого слоя дострогали. Жаль вот, что свою судьбину до последней стружечки дострагиваю. Завьется колечко и... политурцей можно накрывать,— с полушутливой и какой-то очень светлой печалью закруглил он и спрятал в бороду чуть заметную улыбку.
Неожиданно Авдей Петрович поднялся и заходил по комнате. Брови его нависли, глаза заблестели. Он говорил энергично, хотя и неторопливо по-прежнему и уже, обращаясь не к Тане, а, наверно, ко всем, кого не было в комнате, что вот бы поручили ему, Авдею Петровичу, «пока совсем не рассохся», организовать такую мебельную «консерваторию», из которой не музыканты бы выходили, а настоящие мебельные мастера - художники, такие, чтобы своими руками могли дерево оживить, до самой души его докопаться. Вот тогда бы и началась настоящая мебель. А то что такое, в конце концов, коммунизм начинаем строить, а доброй обстановки в квартиру купить негде! Добро бы фабрик не было, так ведь в том и дело, что есть где ее, мебель, создавать! А что создаем?
Он говорил и, казалось, закипал все больше и больше неудержимой жизненной силой, которую, похоже было, должно хватить еще на добрую тысячу лет. Потом подошел к посудной горке и положил ладонь на её полированный бок. Дерево под тончайшим слоем полировки переливалось шелковистыми складками. Из них слагались неповторимые по красоте узоры, и вся вещь выглядела легкой и законченной.
— Вот такую бы мебель в квартиру поставить, как думаешь, хорошо будет? — обратился он к Тане. Она согласилась.
— Вот и я так думаю,— сказал он.— Дай, кому хочешь, всю такую обстановочку в квартиру, сразу радости прибавится. А радость с красотой врозь не живут, все человеческое из них, как из кирпичиков строится, значит, и коммунизм тоже.— Тут он замолчал, почувствовал, что договорился до главного, снова сел к столу.
Отвечая на вопрос Тани о горке, объяснил, что это его собственноручная работа и что на ней его по старости вокруг пальца обвели. Велели изготовить «исключительный» экземпляр по своему вкусу будто бы для торговой палаты, а сделал, и — хлоп! Самого же к празднику Первого мая и премировали этой вещью. Потом уж узнал: Настенка в фабкоме пожаловалась — посуду дома держать негде...
Таня спросила:
— Авдей Петрович, а в войну вы тоже на фабрике работали?
— В войну? — переспросил он.— Нет, ремонтом я занимался в войну.— Брови его насупились: — Человечество ремонтировал. Из автомата червоточины на нем затыкал да сучки выколачивал, которые погнилее... С того ремонта сам в госпитале провалялся не один месяц. Рана и сейчас еще тешит.
Старик вздохнул и умолк, а глаза его как будто потемнели. В этот вечер он больше ни слова не сказал и за ширму свою ушел раньше обычного.
Позже от Насти Таня узнала, что в сорок первом у Авдея Петровича погиб сын, военный летчик, и что дочь старика — Настану мать — убило во время бомбежки. Дед отправился в один из отрядов московских партизан, где и сражался полтора года, как он говорил: топил горе в крови...
В этот вечер Таня не спала очень долго, а заснув, видела странные сны. Ей снилась консерватория. В бесконечных залах вместо роялей стояли посудные горки. Возле каждой горела свеча. Авдей Петрович, почему-то похожий на всемирно известного писателя из «Северной повести», ходил вдоль рядов и придирчиво рассматривал отражения свечного пламени в полированных боках, повторяя все время: «Смотри, чтобы ни одного волоска! Не то берегись, Авдюха!» Он отпирал и запирал стеклянные дверцы, и они звенели, звенели... И вот уже слышалась музыка. Авдей Петрович ухмылялся в бороду и спрашивал: «Ну что чем тебе не искусство?» Музыка звучала все сильнее, все громче. Из глубины зала навстречу Тане шел Савушкин. Он подходил и говорил знакомые слова: «Я буду ждать... Это самая чистая правда!..» — и почему-то называл ее Настей. Таня хотела ему что-то объяснить, но музыка заглушала ее слова. Она говорила и сама не слышала своего голоса.
Из консерватории Таня пришла счастливая, с сияющим по-праздничному лицом.
Профессор, по классу которого предстояло заниматься, сказал ей: «У вас талант и неограниченные возможности, будем штурмовать вершины искусства!» У профессора была очень трудная фамилия, Таня запомнила только, что зовут его Николаем Николаевичем...
— Чего это ты светишься вся, как яблонька в цвету, а? — спросил Авдей Петрович.— Уж не в профессора ли тебя сразу завербовали?
— Приняли! — восторженным шепотом ответила Таня.— Авдей Петрович, миленький! Приняли!
В один из дней, когда дул холодный декабрьский ветер, принесший гололедицу на московские улицы, Таня не вернулась домой из консерватории.
Авдей Петрович встревожился:
— Куда же это наша Яблонька подевалась? — растерянно говорил он Насте, прислушиваясь к хлопанью дверей и шагам на лестнице.— Уж не случилось ли что с ней?
— Что может случиться? — успокаивала Настя и тоже прислушивалась к малейшему шуму на лестнице.
Настя ушла к соседям позвонить в консерваторию. Из консерватории ответили, что никого из студентов давно уже нет.
— Что делать-то? — растерянно спросила Настя, вернувшись.
— Что делать, что делать! — не на шутку заволновался старик.— Искать надо! — и пошел звонить по телефону сам. Из отделения милиции, куда он позвонил, ответили обещанием навести справки. Он остался ждать у телефона. Вскоре из отделения сообщили, что «названная гражданка в результате несчастного случая доставлена в одну из районных больниц города», и сообщили адрес.
Авдей Петрович вернулся домой, нахлобучил шапку, надел пальто.
— Одевайся, Настенька,— сказал он глухим голосом.— Беда с нашей Яблонькой...
Только поздно ночью они отыскали больницу, где лежала Таня. В палату их не пустили.
— Перелом левого плеча и ушиб головы,— блестя очками, пояснил дежурный врач.— Кроме того, открытый перелом в левом запястье. Но волноваться не стоит: жизнь девушки вне опасности. Когда попадают под машину, знаете, часто кончается хуже.
Таня не помнила, как все произошло. Скользя на асфальте, она вместе со всеми перебегала улицу. Впереди поскользнулась и упала какая-то старушка. Таня помогла ей подняться. Потом послышался чей-то крик. Что-то сбоку налетело на нее, опрокинуло на асфальт, куда-то поволокло. Тупая боль в затылке, нестерпимая, жгучая боль в левой руке и радужные круги в нахлынувшей темноте было последним, что запомнила Таня...
Начались тягучие, невыносимо однообразные дни. Плечо и запястье срастались медленно. После снятия шины с кисти оказалось, что тремя пальцами левой руки Таня почти не владеет. «Неужели я не смогу играть?» — думала она, холодея от ужаса.
После хлопот Николая Николаевича Таню перевели в специальную клинику. Сделали новую операцию. Пальцы начали шевелиться свободнее, но ни прежняя подвижность, ни легкость так и не вернулись.
Профессор развел руками:
— Если бы больная попала к нам сразу после травмы!.. Главная беда в том, что упущен момент.
Из больницы выписали в воскресенье. Таня сразу поехала к Николаю Николаевичу.
Дверь открыл сам профессор. Он был седой и высокий с усталыми, чуть печальными глазами.
— Извините, что побеспокоила,— начала Таня, но он перебил ее:
— А-а, Танюша пришла! Ну, как наше самочувствие?..
— Плохо, Николай Николаевич,— тихо произнесла она и прошла в комнату, где был рояль. Долго стояла возле инструмента.
Николай Николаевич понял, зачем пришла Таня. Она повернула к нему лицо, и он прочел просьбу: «Можно?» Профессор молча наклонил голову.
Таня открыла клавиатуру и долго, нерешительно поглаживала клавиши пальцами. Потом пробовала аккорды правой, здоровой рукой. Неуверенно опустились на клавиши дрожащие пальцы левой. Аккорд! Еще один! Первые такты любимого шопеновского этюда... Пальцы замерли на клавишах.
— Николай Николаевич, неужели... — голос Тани сорвался.
— Вы музыкант, Таня, сами понимаете,— спокойно произнес профессор, чуть наклоняя голову.
Да, Таня понимала!... Влажная пелена застилала ее глаза. Недолго она сидела неподвижно. Потом уронила голову на руки и разрыдалась, как ребенок.
Снова начались бесконечные посещения профессоров, консультации, лечебные процедуры... Улучшений не было.
И тогда страшная правда встала перед Таней. Эта правда заслонила все: людей, жизнь, счастье, весь мир. Таню охватило отчаяние. Она перестала есть, не спала по ночам. Лицо ее еще больше осунулось, глаза провалились.
«На что я гожусь такая вот? — думала Таня. — Без мечты, без радости... Кто я теперь? Пустышка!..» — И снова слезы.
Она.ушла в книги. Читала без передышки, даже по ночам. Никуда не выходила из дома.
Как-то она сказала Насте:
— Я не знаю, Настеночек, поймешь ли ты... Я прочитала Ромэна Роллана, он говорит: «Если у тебя большое горе, послушай «Лунную сонату» Бетховена, и оно тебе покажется ничтожным...» Он сказал не про мое горе, нет! Мое только больше стало бы. Пойми, ведь я никогда, никогда не сыграю «Лунной сонаты».
Авдей Петрович, слышавший разговор, отложил газету и сердито крякнул:
— Ты, Яблонька, извини, что вмешиваюсь и что ругаться сейчас буду! — Брови его гневно клубились, и даже глаза потеряли обычное выражение доброты.— Только ты в твоем положении лишний бы разок про Павку Корчагина прочитала. Он тебя, пожалуй, побыстрее научит с горем-то расправляться! Чего ты веревки из себя вьешь? Ты человек или кто? Что же, если консерватории твоей каюк, выходит, дальше и жизни не бывает? Да ты на себя посмотри: глаза видят, ноги ходят, руки двигаются и голова варит, чего еще надо-то? Подумаешь! Руку отдавили! Душу-то ведь не переехали! Работенку подбирать надо, вот что!
Авдей Петрович поднялся и подошел к Тане. Она сидела поникшая, неподвижная.
— Пойдем-ка ты на фабрику, к нашему мебельному искусству,— сказал старик уже более спокойным тоном.— Добрая работа, знаешь, любую болячку с корнем выдирает. Сперва хоть развеешься, и в том польза, а после, как знать, может, и полюбишь, а? — гремя стулом, он сел возле девушки и, положив на ее плечо большую руку с буграми вздувшихся вен, заговорил с той ласковой убедительностью, с какой уговаривают детей: — Ты поразмысли про то, что тебе сейчас дед Авдей сказал. Наберись духу да решайся, не прогадаешь... У меня там «Лунной сонаты», конечно, нет, но уж лекарства на полтыщи бед хватит!
Таня не ответила ему.
Она долго ничего не решала. Несчастье так подавило и опустошило ее, что она совершенно потеряла себя. Несколько раз Авдей Петрович снова принимался за уговоры, раз даже насильно утащил ее на фабрику. Просто разбудил чуть свет и велел одеваться.
— Зачем? — удивилась Таня.
— Давай, давай! Быстренько! За медикаментами поедем.— Таня не поняла еще, что задумал старик, но послушно оделась и поехала с ним. Всю дорогу Авдей Петрович молчал.
— Вот тебе, Яблонька, и аптека, приехали! — объявил, наконец, он, подталкивая ее к выходу из троллейбуса, который остановился почти против самых ворот фабрики.
Старик показывал ей полировку мебели из ореха и красного дерева. На глазах Тани сказочно оживали древесные волокна, и дерево становилось живым и глубоким. Утащив дверку шкафа в темный коридор, Авдей Петрович зажег неизвестно откуда добытый свечной огарок и, погасив электрический свет, показывал Тане дерево, слабо освещенное неярким, трепетным огоньком свечи. Оно неповторимо изменялось: по слоям, вспыхивая, разбегались крохотные алые звезды и багровые полосы метались под тонким слоем полировки, как языки бездымного пламени.
— Это не хуже твоей «Лунной»,— убежденно говорил Авдей Петрович.— Думай, думай, Яблонька, да решайся...
Но решать Таня по-прежнему ничего не могла. Она достала книгу Островского, читала ее, то проглатывая в несколько минут целые главы, то часами просиживая над одной страницей, вчитывалась, и Павел Корчагин говорил с ней, как живой: «...Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой!..»
«Жизнь надо начинать заново...» — долго, словно заучивая стихи, повторяла Таня.
Однажды ночью Авдей Петрович проснулся оттого, что в комнате горел свет. Он выглянул из-за ширмы. Таня сидела за столом. Испугавшись, она закрыла что-то руками.
— Ты чего это, Яблонька?— тревожно спросил старик.
— Не спится,— дрогнувшим голосом ответила Таня.
Он покачал головой и, кряхтя, улегся спать. Она поднялась и быстро спрятала на дно своего чемоданчика старенькую серебряную табакерку и конверт, в котором хранила фронтовое письмо отца. Она не расставалась с помятым треугольничком с той поры, когда война унесла от нее две самых дорогих жизни. Памятные слова неотступно звучали в ушах, как будто сейчас кто-то произносил их совсем рядом: «Сумей сделать в жизни все самое нужное!» Им вторили другие: «Жизнь надо начинать заново...» — И все они были об одном и том же, самом главном.
«Вот когда я должна сделать самое нужное и самое трудное: правильно шагнуть, когда шагнуть некуда!..»
Таня снова пришла к Николаю Николаевичу.
— Я уже решила, Николай Николаевич,— сказала она,— но еще не решилась... мне чего-то недостает, какого-то маленького, последнего толчка. Мне нужно идти на работу... к станку. Если бы кто-нибудь завязал мне глаза и перенес на фабрику, в цех. Если бы заставили меня!
— Есть такая сила, Таня,— несколько взволнованно, но твердо сказал Николай Николаевич.— Эта сила — вы сами, да, да! Вы сильный человек, Таня.
«Сильный человек...— повторяла про себя Таня, возвращаясь домой.— Ну разве я похожа на сильного человека?..» Придя домой, еще не раздеваясь, она сказала:
— Авдей Петрович, я решилась...
Через два дня она уже работала подручной у строгального станка.
Неопределенность — первая ступенька надежды. И пока решение не было принято, несмотря на всю тяжесть свершившегося, Таня все еще чувствовала себя отчасти человеком искусства. Лишенная возможности вернуться к нему теперь, она не переставала надеяться, что это еще не конец. Но шаг был сделан, все определилось, и надежда погасла. Силы поддерживать стало, нечем.
Но не одно это угнетало. Придя в совершенно чужой мир, Таня не нашла еще в нем своего места, не ощутила себя нужным человеком.
В первый день работы, вернувшись домой, она отказалась от еды, улеглась на свою кровать и долго лежала с открытыми, устремленными в потолок глазами. От шума станков разболелась голова и сейчас сильно стучало в висках.
Однажды Авдей Петрович, покачав головой, сказал:
— Что, Яблонька, сердечко к делу не прифуговывается?
— Плохо, Авдей Петрович,— ответила Таня глухим голосом.— Я ведь по-прежнему совершенно никто...
— Ничего, ничего,— успокоил он.— Дерево под полировку после пилки да строжки тонюсенькой стружечкой доводят, чтобы душа в нем просвечивала. Из-под топора и корыто готовым не выходит. Терпеть надо.
И Таня терпела. В словах и советах Авдея Петровича она угадывала давнюю крепкую любовь к своему ремеслу, которое стало искусством. Чем-то светлым и чистым веяло от этой влюбленности в простое дело. По вечерам Таня тайком выуживала из ладоней занозы и вздыхала: «сердце к делу прифуговывается так медленно», стружечки такие до невозможности тонюсенькие, что и разглядеть почти невозможно...
Вскоре Танина станочница заболела среди смены. К станку поставили Таню. Она боялась, что не справится, но смена прошла хорошо. Вечером Авдей Петрович удивился ее радостно блестевшим глазам.
— Сама со станком управлялась,— пояснила Таня.— И, кажется, сильно проголодалась.— Она улыбнулась первый раз за все это время.
— А ну, покажи ладошку! — прищурился старик. Таня протянула руку.
— Ага, есть начало! — довольно проговорил он, рассматривая волдыри свеженьких мозолей у оснований пальцев.— Настенка, приказ поступил: в ужин выделить нашей станочнице добавочную порцию! — Он довольно рассмеялся.
Недели через две она не пришла домой после смены. Вернулась только в час ночи.
— Ты, Яблонька, что, в трубочисты поступила? — с шутливой ехидцей спросил Авдей Петрович, прищуренным оком разглядывая грязные масляные пятна на ее лице.
— Слесарям помогала станок разбирать,— ответила Таня.— Авдей Петрович, милый, родной вы мой человек! Это вам спасибо за все! За ваше... за ваше...— Таня опустилась на стул и уронила испачканное лицо на руки.
В начале мая на фабрике открылись подготовительные курсы для желающих поступить в лесотехнический институт. Третьей в списке стояла фамилия строгалыцицы Татьяны Озерцовой. В августе она выдержала экзамен, ее зачислили на вечернее отделение института. Вихрем понеслось время. В постоянной нехватке его было главное, в чем нуждалась Таня. «Так легче,— говорила она,— не знать ни одной минуты покоя, не иметь времени оглянуться назад, видеть только то, что впереди и бояться одного, что не успею сделать в срок все, что сделать необходимо...»
Однако, чем дальше входила Таня в секреты своей новой профессии, чем больше узнавала, тем страшней и невосполнимей становился разрыв между ее сегодняшней жизнью и жизнью вчерашней — той, которая, погаснув, продолжала светить, остановившись, продолжала двигать ее вперед, вырастая в то, что называется долгом.
А потом фабрика получила специальное задание. С первых дней захлебнулись строгальные станки. На одной, очень сложной детали они не справлялись даже в три смены. Таня пропустила несколько лекций, чтобы помочь цеху во второй смене. И тогда появилась мысль: что, если строгать по две детали сразу с разрезкой здесь же, в станке?..
Она две ночи просидела дома над новой идеей. Посоветовалась с Авдеем Петровичем, с Настиным Федей, пошла к начальнику цеха...
Через день ее вызвал главный инженер. Радость пришла неожиданно. Инструментальному цеху поручили изготовить все нужное по ее предложению. Заставили помогать конструкторов.
Несколько дней прошло в непрерывном волнении: «Как-то все будет?..»
Наконец, все было готово. Окончив смену, Таня не ушла из цеха. Началась подготовка станка к испытанию.
Работали всю ночь. Только в шестом часу утра Таня приступила к окончательной настройке станка.
Голова слегка покруживалась от усталости, но спать не хотелось. «Какой тут сон!»
В цехе появился главный инженер, секретарь партийной организации; сейчас у станка решалась судьба правительственного заказа. — Пускаем! — сказал главный инженер.
Один за другим вздрогнули электромоторы. Рядышком выбежали первые детали-двойняшки, как будто одна из них отражена в зеркале. Таня проверила размеры, убавила стружку с левой стороны.
Когда главный инженер придирчиво осмотрел последнюю из пробных деталей и произнес короткое и решающее: «С победой вас, Татьяна Григорьевна!..»— у Тани подкосились ноги от счастья. Но лицо ее вдруг сделалось серым. Она покачнулась... Переутомление брало свое. Нужно начинать работу, но усталость не дает шевельнуть рукой, как будто все силы кончились от неожиданной радости, так похожей на ту, давнюю, от музыки... Таню увели наверх в красный уголок и уложили отдыхать на диване.
Внизу в цехе пели станки. А наверху, на клеенчатом диване, забыв про все и положив под голову руки со свежими мозолями на ладонях, спала признанная строгалыцица пятого разряда, настоящий рабочий человек — Татьяна Григорьевна Озерцова.
Летом 1955 года Таня защитила диплом. Новый, непривычный когда-то мир, стал близким, сделался частью ее жизни. Да, он был уже собственным, этот мир! Казалось, уже не существует сил, способных оторвать от него, отдалить от поющих станков, от шелеста стружки, от ласкового и теплого запаха строганого дерева, от людей, с которыми сдружилась, и от всех бесчисленных забот и радостей, наполнявших этот трудный и привлекательный мир!
О Георгии Таня вспоминала все чаще и чаще, переставая верить в то, что все равно его встретит. Она не могла пройти по улице, проехать в вагоне метро или троллейбусе без того, чтобы не всматриваться в лица людей, чем-нибудь напоминавших ей Георгия. Она уверяла себя, что надежда эта — нелепость, но не переставала надеяться и верить.
Таня жила в отдельной небольшой комнате рядом с квартирой Авдея Петровича. Она по-прежнему работала на фабрике, теперь уже мастером цеха, и считала, что общественная жизнь ее вполне определилась, что с фабрикой она никогда не расстанется и что вообще ее не ожидают какие-нибудь значительные перемены. Но получилось иначе.
Ее пригласили в управление кадров министерства и познакомили с приказом министра: двадцать лучших молодых специалистов направлялись с московских фабрик на мебельные фабрики Урала и Сибири. Таня была в числе двадцати.
— Партийная и комсомольская организации фабрики рекомендовали вас, товарищ Озерцова,— пояснили Тане,— Вам представляется выбор...— и предложили список мебельных предприятий.
«Новогорская фабрика» — прочитала Таня в списке и подумала: «В этом городе я росла во время войны... Он почти родной мне...»
Она выбрала Новогорск, еще не зная, что фабрика находится в Северной горе, в тридцати километрах от города. Отъезд назначили на конец июля, после полагавшегося Тане отпуска. А через несколько дней... она нашла Георгия!
Это казалось невероятным! Но Таня жила в Москве, а в любимом городе, как и в волшебной сказке, сбываются даже самые несбыточные мечты.
В воскресенье в дверях магазина Таня столкнулась с пожилой жен* шиной, лицо которой показалось ужасно знакомым. Девушка даже остановилась растерянно, загородив выход. Лицо женщины вдруг сделалось строгим. Таня извинилась и дала пройти.
«Боже мой! Да ведь это Ксения Сергеевна!..» — догадалась она уже в магазине. Выбежала на улицу и огляделась, как будто можно было среди множества движущихся людей так вот запросто сразу отыскать одного, на мгновение промелькнувшего человека. Ксении Сергеевны не было.
Таня решила уже обратиться в адресный стол, но часом позже она увидела Ксению Сергеевну на троллейбусной остановке. Нет, она в самом деле не ошиблась! Рядом с женщиной стоял мужчина в соломенной шляпе. Андрея Васильевича Громова не узнать было невозможно.
Таня подошла и робко сказала, обращаясь сначала к женщине:
— Ксения Сергеевна, здравствуйте... Андрей Васильевич... Женщина не сразу узнала Таню, девушка растерянно улыбнулась,
как бы извиняясь за то, что стала такой «неузнаваемой». Наверно, это была та давняя, особенная Танина улыбка, которую нельзя было не узнать.
Что-то светлое прошло по лицу Ксении Сергеевны:
— Неужели Таня?..— проговорила она, шагнула навстречу и обняла девушку, прижимая ее голову к своей груди: — Тапюша, девочка ты моя! — тихо повторяла она, и глаза ее посветлели от радостных слез.
— Здравствуйте, здравствуйте, Таня!..— говорил Андрей Васильевич и долго тряс Танину руку.
Подошел троллейбус, и Громовы увезли Таню с собой, разрешив больше всего остального волновавший ее вопрос: Георгий так обрадуется!.. Это значило, что он тоже в Москве и что скоро, всего через несколько минут, Таня увидит его!..
Георгия не оказалось дома. В разговоре, состоявшем из бесчисленных вопросов, восклицаний, короткого и несколько сбивчивого повествования Тани, взаимного удивления и множества других слов — всего обычного при таких неожиданных встречах — было рассказано обо всем самом главном: и о несчастье Тани, и о долгих бесцельных попытках Ксении Сергеевны разыскать ее, и о Георгии...
Он окончил консерваторию в Свердловске. Его природные способности и опыт виднейших учителей сделали свое дело. Он уже был лауреатом Всесоюзного конкурса музыкантов исполнителей (Как!.. Разве Таня не знала об этом из газет?!.), а теперь вот приехал в Москву работать в филармонии. Они здесь уже почти полгода. Кстати, на днях в парке культуры состоится концерт с участием Георгия, вот-вот должны появиться афиши.
Но самым радостным для Тани было то, что, когда она потерялась, Георгий, оказывается, не давал матери покоя, все время расспрашивал о том, когда же, в конце концов, найдется Татьянка? Он и позже не раз вспоминал Таню, рассматривая в альбоме сохранившиеся фотографии; Андрей Васильевич снял детей во время музыкальных занятий. Позже, играя дома «Песню без слов» Чайковского, Георгий говорил: «Это Татьянкина любимая...»
В прихожей щелкнул замок, и Ксения Сергеевна сказала:
— Это он!
И Тане показалось, что все, окружавшее ее в этой комнате, вдруг исчезло. Остались только: бьющий в окно и затопляющий пространство солнечный свет, слепящая звездочка на чем-то блестящем в нише буфета, гулкие удары в груди, в висках, да еще крохотная крупинка тревоги: «Как-то он встретит меня?»
Георгий вошел и удивился присутствию незнакомой девушки, поднявшейся ему навстречу.
— Теперь не узнаешь, а помнишь, как покою мне не давал? Спрашивал все: «Когда найдется?..» — подсказала мать.
— Татьянка! Может ли это быть?!
Таня шагнула к нему. Она улыбалась, и чистые светлые слезы радости стояли в ее глазах.
— Георгий! Как чудно все это!
— Может ли быть, может ли быть!..— все повторял Георгий, что есть силы сжимая Танины руки.
Она не отвечала. Перед глазами колыхалась светлая пелена, похожая на теплый грибной дождик. Таня все улыбалась Георгию, улыбалась... и не могла говорить.
Когда чуть поостыл первый порыв радости, Георгий вдруг засуетился:
— Мама! Отец! Нужно же отметить, как полагается, этот праздник! Правда, Татьянка? Такая радость не может обойтись без музыки!
Он достал скрипку, открыл рояль, провел смычком по струнам.
— Татьянка, «Песню без слов»... Любимую!
В комнате наступила тишина. Таня медленно подошла к роялю и опустила крышку клавиатуры.
— Музыки больше нет,— тихо сказала она дрогнувшими губами.
Георгий стоял ошеломленный. Ксения Сергеевна прикладывала к глазам платок. Андрей Васильевич, отвернувшись, барабанил пальцами по ручке кресла.
Лицо Тани вдруг стало спокойным и строгим, только чуть шевельнулись брови. Она дотронулась до руки Георгия, в которой он держал скрипку, и повторила:
— Нету больше... Я все тебе расскажу...
Известие о предстоящем отъезде Тани омрачило радость Георгия не меньше, чем ее рассказ о несчастье. Он уговаривал Таню придумать что-нибудь, чтобы изменить так неудачно принятое ею решение. Она только покачала головой:
— К сожалению, это невозможно. Я должна ехать,— и тут же попросила пока об этом не говорить, чтобы не портить хорошее настроение, тем более, что до отъезда еще сравнительно далеко, больше месяца.
Однажды после концерта, в котором участвовал Георгий, они сидели на одной из уединенных скамеек шумного московского парка. Таня еще была под впечатлением концерта и выступления самого Георгия. Она вспомнила его рассказы о том, как проходили годы в консерватории и не могла не спросить про то, что так волновало ее прежде, когда еще только мечтала об этой встрече.
— Георгий, скажи, ты...— Таня замялась.— Ну, был ли такой человек... девушка, которая тебе нравилась?
Георгий не ответил сразу. Таня ждала и мяла в пальцах листок боярышника.
— Была,— просто сознался Георгий.— Нравилась... только очень недолго...
Это было в консерватории. Георгий познакомился с девушкой, аккомпанировавшей ему на одном из студенческих концертов. Ее звали Верой. Глазами, улыбкой, цветом волос и манерой играть она очень напоминала ему Таню. У них завязалась дружба. Частые встречи и игра вместе положили начало первому чувству. Георгий увлекся. Во время каникул, когда Вера уехала к родным, он переписывался с нею и в одном из писем признался ей в любви. Любовью были наполнены и все остальные его письма. Кончилось все неожиданно. Георгий случайно услышал, как Вера вслух читала его письма подругам, смакуя каждое слово, и подруги смеялись. После он сказал ей: «Я ошибочно принял тебя за настоящего человека. Верни мои письма». Писем она не вернула, но на этом оборвалось все.
Георгий кончил рассказ и, отыскав Танину руку, сжал ее и сказал:
— Доверчивые ошибаются чаще других именно в чем-то хорошем.— Он помолчал и спросил: — А ты, Таня... ты любила кого-нибудь?..
В его вопросе слышались нотки тревоги.
— Да,— ответила Таня,— очень давно, всегда и сейчас тоже...
— Кого же?..
— Тебя,— она ласково прикоснулась щекою к его плечу.
И был еще один вечер. Над Москвой догорали поздние облака. Спокойная, похожая на пролитый лак, река отражала небо и огни города. Таня стояла на набережной рядом с Георгием. От воды поднимался теплый легкий парок. Они молчали. Лицо, волосы, глаза Тани — все светилось.
«Песня без слов»! — подумал Георгий, сдерживая дыхание, и дотрагиваясь до тонких девичьих пальцев, лежавших на парапете, повторил вслух: — Ты сама, как «Песня без слов», Татьянка!..
"Напрасно в ту ночь Ксения Сергеевна несколько раз ставила на плитку чайник для Георгия. Напрасно Авдей Петрович, по обыкновению, прислушивался к шагам на лестнице и в коридоре.
Небо светлело, когда Георгий и Таня остановились возле ее дома. С неба сорвалась звезда, и Таня стиснула пальцы Георгия. Как часто бывает за порогом зрелости, короткое воспоминание детства коснулось памяти:
— Смотри скорее!.. Звездочка падает... совсем как тогда, на рассвете, когда я еще девчонкой о тебе думала и не знала, где ты... и встречу ли. А теперь...
— Что теперь? — улыбаясь, спросил Георгий.
— А теперь мы вместе... Как это хорошо!..
Георгий притянул Таню к себе, порывисто обнял и поцеловал в полураскрытые губы. Небо над Москвой светлело. Недалеко слышались чьи-то запоздалые или ранние шаги. Таня прижалась щекой к плечу Георгия.
— Это такое счастье!.. такое!..— шепотом проговорила она, вздрогнув всем телом, и, еще сильнее прижимаясь к его плечу, добавила: — Невыносимое!
— Если бы не надо было тебе уезжать! — гладя ее волосы, сокрушенно проговорил Георгий.— Что я буду делать без тебя?!
— Я не боюсь этого, милый! Я верю, мы все равно, мы обязательно будем вместе! Может быть, настоящее счастье такое и есть, горьковатое немножечко, когда и очень, очень светло и чуть-чуть больно от чего-то. Помнишь?.. «Мне грустно и легко, печаль моя светла, печаль моя полна тобою...» Да! Наверное, если счастье полное, то все останавливается, и ждать нечего. А ты знаешь, в жизни постоянно надо чего-то ждать, идти к чему-то, и чтобы вокруг тебя, и рядом все делалось радостнее, красивее. Мы обязательно будем вместе! — еще раз повторила Таня и положила руки на плечи Георгия:— Если бы ты знал, как я тебя люблю, родной мой!..
Георгий молча обхватил ее голову ладонями и еще раз поцеловал в губы:
— Татьяночка, милая!.. Больше он не сказал ничего.
Георгию предстояла концертная поездка в Варшаву. Ехать он должен был на другой день после отъезда Тани. Потом он собирался приехать к ней и окончательно решить вместе, как следует все устроить.
До отъезда осталась неделя. Утром Таня встала раньше обычного, быстро оделась и заплела косы. Прибрала в комнате, сменила воду в вазочке с цветами и уже собиралась ехать к Георгию, когда в коридоре раздался нерешительный звонок. Таня пошла отворить и... замерла от удивления. На пороге стоял военный в форме пограничника и с погонами лейтенанта. Это был Иван Савушкин.
— Ванек! Боже мой, это ты!..— вскрикнула Таня.— Ну проходи же, проходи скорее!
Савушкин перешагнул порог и долго жал Танину руку.
— Я такой и ждал тебя увидеть, Таня,— сказал он после непродолжительного молчания, и было видно, что он очень рад встрече.
Таня усадила его к столу. Савушкин рассказывал, как он попал в Москву, как разыскивал ее. Служит он на Дальнем Востоке с того дня, как окончил военную школу. Отпуск решил посвятить розыскам Тани, а увидеться было очень нужно, просто необходимо. Скоро отпуск кончается, через неделю возвращаться в часть.
О собственной жизни Савушкин рассказывал скупо. Таня заметила шрам на его левой щеке. Он сказал: «Так, было одно дело, вот и осталась память...» Промолчал о том, что больше месяца вылежал в госпитале тяжело раненный и выжил, может быть, потому, что думал о Тане, жил ею, видел только ее. Медсестра наклонялась к его изголовью, трогала лоб или поправляла подушку, а он чувствовал Танину руку, видел Танины глаза, волосы и, кажется, слышал даже теплое имя «Ванек»...
— Почему ты мне не написал ни разу? — с обидой спросила Таня.
— Я боялся,— откровенно признался Савушкин,— боялся, что вдруг получу ответ и узнаю...— он помедлил, достал портсигар, —...и узнаю, что мне больше нельзя писать. Как бы я жил тогда? — он тихо рассмеялся: — Видишь, какой я слабенький человек, а еще солдат!
Он замолчал, и Тане все сразу стало ясно. Савушкин больше ничего не говорил и не спрашивал, но она понимала, что он уже сказал и спросил про все, что он ждет ответа.
— Ванек, ты прости меня, если я в чем-то виновата перед тобой, но... я нашла свою судьбу...
Удар Савушкин принял твердо, как и полагается солдату. Он ждал его, этот удар, боялся и... так надеялся избежать.
— Ну что ж,— только и сказал он и попросил разрешения закурить. Разговор они продолжали как настоящие, самые хорошие друзья.
Неожиданно приехал Георгий. Он вошел в комнату и остановился пораженный, увидев неизвестного военного. Таня познакомила его с Савушкиным, рассказала, что они давние друзья и что тот приехал повидать ее. Георгий к новости отнесся настороженно. Он испытывал чувство досады оттого, что теперь придется делить с Савушкииым и без того скудный запас времени, когда нужно столько еще сказать друг другу, столько обдумать вместе.
Георгий старался держать себя непринужденно и, чтобы не огорчить Таню, прятал новое и такое тревожное чувство первой ревности. Понемногу оно росло, и по мере того, как приближался день Таниного отъезда, Георгий мрачнел все больше и больше.
Тревога его усилилась, когда он узнал, что Савушкин уезжает не только в один день с Таней, но попросту вместе.
Когда утром в день отъезда пришел Георгий, Таня укладывала в чемодан вещи и напевала что-то вполголоса, чтобы развеяться. Она пошла навстречу и взяла руки Георгия. Он долго молчал, потом проговорил, заметно стараясь подавить волнение и тревогу:
— Татьянка, мне нужна правда, ты скажешь?..
— Какая?
— Ты... любила его прежде?.. Савушкина...
— Георгий! Я ведь говорила тебе. Разве ты мне не веришь?
— Ты уезжаешь... и вместе с ним... И твое настроение все эти дни,— начал сбивчиво пояснять Георгий.— От этого так неспокойно...
— Успокойся, милый! — начала уговаривать его Таня.— Я из тех, кто любит один раз и на всю жизнь! Он просто мой хороший товарищ. Вместе были в детдоме.
— Но зачем это ласковое «Ванек»?
— Я знала его еще мальчонкой и всегда называла так. Привыкла. Я прошу тебя, не надо!.. Мне и так нелегко уезжать от тебя, а если знать, что ты не веришь мне, сомневаешься, будет еще тяжелее...— Таня обняла Георгия и, поцеловав, сказала: — Я буду думать о тебе постоянно, каждую минуту... даже во сне!..
Он облегченно улыбнулся и взял ее за плечи.
— Вот бы всегда мне видеть тебя такой! — проговорил он взволнованно.
— Я всегда такая...
Сборы подходили к концу. Оба чемодана были уложены, только один из них все еще никак не хотел закрываться. Георгий взялся все переложить по своему. Несколько книг, вынутых из чемодана и стопкой уложенных на стуле, расползлись и шумно свалились на пол. Из раскрывшегося томика Пушкина выпал сложенный вдвое листок. Подбирая книгу, Георгий пробежал глазами страницу и подчеркнутые карандашом строки: «...Печаль моя светла, печаль моя полна тобою...»
— Смотри, Татьянка, на твоих любимых стихах раскрылся! — Георгий прочитал вслух: «И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может...» — Он поднял выпавший из книги листок: «...Если когда-нибудь понадобится тебе плечо и рука друга... понадобится такой человек, который жизни для тебя не пожалеет... я буду ждать... И это самая чистая правда... слово мое самое твердое. Иван».
— Что это? — Георгий протянул Тане записку. Лицо его побелело. Она удивилась его виду и серым губам, еще не поняв как следует, что произошло. Он принял удивление за растерянность уличенного.
— Значит, все, что ты говорила мне, было неправдой? Зачем ты обманывала меня? Знаешь ты, что такое для меня хоть одна капелька лжи? Как верить после этого всему? Ты просто те знала, не ждала, что он может приехать, Таня! — тяжело и взволнованно дыша, быстро говорил Георгий, и Таня не знала, что ему отвечать, потому что он засыпал ее вопросами, на которые она не могла ответить, до того неожиданны и нелепы были обвинения. Растерянные, испуганные глаза и молчание Тани лишний раз убеждали его в том, что он прав.
— Вот откуда эта радость после его приезда! Лгала, лгала мне!..
— Это неправда, Георгий! — крикнула Таня. Ей казалось, что это страшный и тяжелый сон и что надо, как можно скорее, проснуться.
— Что неправда? Что? — не успокаивался Георгий, теряя от волнения голос и переходя на тяжелый звенящий шепот.— То неправда, что ты любила только меня, как уверяла недавно! А я верил, слышишь?.. Меня второй раз губит то, что я слишком доверчив!
В комнате вдруг стало темно, как осенью, хотя над Москвой без единой пушинки в вышине раскинулось голубое июльское небо. Таня тяжело опустилась на край кровати. Она провела рукой по глазам, лбу...
— Как? Значит, ты в самом деле считаешь, что я... что я лгала?.. Сравниваешь меня с той, которая просто смеялась над тобой! Этого не может быть, Георгий! Не может быть!..— голос Тани начал дрожать. Она не находила слов для того, чтобы опровергать несуществующую вину.
Георгий шагнул к ней и протянул зажатую в руке записку.
— Зачем же ты тогда хранишь письмо рядом с любимыми стихами? Нет! Я никогда не встану на чужой дороге! Я дорожу любовью! Я никогда не прощу лжи! Я не могу... не буду...
Что-то перехлестнуло горло. Георгий не смог говорить больше. Выронив на пол злополучную записку, он повернулся и вышел из комнаты...
Савушкин застал Таню сидящей на кровати с неузнаваемым, сразу осунувшимся лицом. На полу валялись книги, записка.
— Что случилось?
Таня молчала. Он поднял записку и догадался.
— Ванек, я просто очень, очень несчастный человек,— произнесла Таня глухим безразличным голосом. Она прикусила губу. Маленькая рубиновая капелька выступила на ней.
— Успокойся! Дай мне его адрес, я разыщу его и объясню все,— сказал Савушкин, узнав из короткого сбивчивого рассказа Тани, что произошло. Он ушел, но через час вернулся расстроенный.
— Его нет дома, и я не знаю, где теперь его искать,— сказал он.— Я звонил, стучал в дверь, но мне никто не открыл. По-моему, тебе нужно отложить отъезд, Таня.
— Нет, Ванек, я должна ехать. Все равно он улетает завтра в Варшаву... Нет, нет! Завтрашний день ничего не сможет изменить. Скорее, скорее и дальше от всего этого, от моего несчастья!
Савушкин еще два раза ездил к Громовым, но неизменно возвращался ни с чем.
Поезд уходил вечером. Георгий не появлялся. Таня ждала и надеялась до последней минуты. Она искала его глазами среди множества людей на перроне, но, его не было.
Савушкин отнес ее чемоданы в вагон, вернувшись, сказал:
— Я не поеду, Таня. Останусь, разыщу его и объясню все, должен же он понять! Обещаю тебе исправить это.
Внезапная перемена решения Савушкиным, и в самую последнюю минуту, немного успокоила Таню. Может быть, в самом деле, он сможет убедить Георгия!..
— Спасибо, Ванек, хороший мой, настоящий мой друг...— Таня стиснула его руку.
Савушкин тут же ушел. Спустя минуту объявили отправление поезда. Таня вошла в вагон. Перрон медленно поплыл назад. Разноцветные платки, шляпы, свернутые газеты, букетики цветов и просто ладони рук, мелькающие в воздухе, машущие и стремящиеся подняться, взлететь как можно выше — все это провожало кого-то, посылало вдогонку убегавшим вагонам тысячу беззвучных пожеланий, непроизнесенных слов, приветов.
Таня стояла у окна, провожая уплывающую Москву, плотно сжав губы и изредка потирая пальцами уголки воспаленных глаз... На душе было одиноко, тревожно и пусто.
...В дверь постучали. Таня вздрогнула и убрала табакерку. Она зажгла свет и отворила дверь. Перед нею стояла Варвара Степановна.
— Танечка, самовар поспел. Вы бы попили чайку с нами,— сказала она. — Нельзя же так. Утром голодная уходите, так хоть на ночь-то...
— Устала я, Варвара Степановна, миленькая. Вы не сердитесь,— осторожно перебила ее Таня, и когда Варвара Степановна ушла, снова погасила свет. Легла...
Но сна не было. А дождь все шумел, шумел...


19
Никакого улучшения в работе Таниной смены не наступало.
— Долго я эту лапшу строгать буду, товарищ мастер?— возмущался строгальщик Шадрин.— На копейку разного!.. Почему у Костылева в смене так не было? Поймите, сегодня на одних перестройках я три часа убил напрочь! Вам хорошо, а моих шестерых пацанов кто кормить будет?
Насупленные брови Шадрина, сердитые складки на недовольном, поросшем черной щетиной лице, басистый голос — все действовало на Таню угнетающе. Понурив голову, она шла к другому станку, заранее зная, что и там ее встретит недовольство.
Тане стыдно было смотреть людям в глаза. Проходя мимо карусельного фрезера, на котором работал Алексей, она отворачивалась, боялась: он заметит, что она расстроена...
«Неужели я все-таки провалюсь с этой работой? — думала Таня, уходя вечером с фабрики.— Что делать... кричать о помощи? Стыдно. Сама еще рук по-настоящему не приложила».
Возле самого дома ее нагнал Алексей.
— Тяжело подается дело, Татьяна Григорьевна,— сочувственно проговорил он, поравнявшись с Таней.
В ответ она только кивнула головой.
— Я посоветовать вам хотел,— продолжал Алексей,— людей соберите. Ну, вроде сменного собрания, что ли. По душам-то вы с народом ни разу не беседовали. А толк будет, вот увидите.
Таня задумалась: «Пожалуй, Алексей прав. Надо поговорить». Назавтра за полчаса до конца смены она, обойдя все рабочие места, объявила, что в цеховой конторке будет собрание. Но после гудка люди хмурые, недовольные начали расходиться.
— Куда же вы, товарищи?— заволновалась Таня, уже во дворе догоняя Шадрина и девушек-сверловщиц.— Куда же вы? Ведь мы договорились собраться!
— Разбегаться впору, товарищ Озерцова,— угрюмо заявил Шадрин, останавливаясь.
Девушки тоже остановились и ждали. Тане показалось, что во взгляде Шадрина она увидела нечто более страшное, нежели досада или сожаление. «Не будет из тебя толку»,— как бы говорил его взгляд.
Опустив голову, Таня медленно пошла в цех. В конторке сидел единственный человек, Алексей Соловьев. Он сказал с участием:
— Вот, значит, так, Татьяна Григорьевна... Разошлись все до единого, ясен вопрос?
— А вы для чего остались? — с горечью спросила Таня. Она встретила взгляд Алексея и потупилась, но вдруг вскинула голову:— Вы, наверное, думаете про меня: «Вот липовый мастер, который даже работать не умеет, а еще инженер!», думаете, ведь, правда?— с обидой проговорила она.— Так я отвечу вам, и верьте или не верьте, мне все равно!.. Я умею работать, я могу! Не первый год на такой работе. Сами видите, кручусь целый день без отдыха, присесть некогда! А дома за нарядами, отчетами, сводками по ночам. Отдохнуть некогда. Единственный раз только тогда, помните, к Ярцеву зашли, музыкой развлекалась немного... Ну, хоть бы проблеск какой-нибудь, хоть бы чуточку улучшилось что-то! Все хуже и хуже. Люди разговаривать со мной не хотят.
— Вот что, Татьяна Григорьевна,— сказал Алексей,— послушайтесь вы меня, навестите разок-другой третью смену, поговорите с Любченко.
Вечно его смена в отстающих была, Шпульников тоже еле-еле управлялся, а тут... Как только смену вам Костылев передал, обе остальные в полтора раза больше задания делать стали. Помните, когда я на станции вас встретил, вы еще смеялись насчет «людоедства»?.. Ясен вопрос? Вечером Таня сказала Варваре Степановне:
— Я ночью уйду в цех... Дело там небольшое сделать надо. Так вы не удивляйтесь, если утром не окажется меня дома.
Варвара Степановна насторожилась:
— Уж не одной ли хворью с Алешкой моим заболели, Танечка?— в голосе ее звучала тревога: — Смотрите, на кого вы похожи стали! В гроб краше кладут. И что это только творится у вас там на фабрике?
— Ничего особенного,— поспешила успокоить Таня,— просто трудновато в новой обстановке. Скоро все наладится, вот увидите.
Из мастерской вышел Иван Филиппович.
— Что, Танюша, не везет, что ли?— спросил он, сдергивая с носа очки.
— Не говорите, Иван Филиппович...
— Это ничего. Я, пока до звуковых секретов дерева добрался, тоже сколько добра на дрова перевел. Но уж зато как только зазвучала первый раз скрипка по-настоящему, все беды забыл! Все будет хорошо, вот увидите, так что не огорчайтесь... Варюша, а как там насчет ужина?— обратился он к жене и снова заговорил с Таней: — Не знаю я такого дела, Танюша, которое сразу получалось бы гладко. Все с трудностей начинаются. И победа подчас через первоначальные поражения приходит.
— А головная боль, Танечка, начинается с дедовой болтовни,— вставила Варвара Степановна, направляясь в кухню,— садитесь за стол,— добавила она, скрываясь за дверью.
Несмотря на отвратительное настроение, Таня рассмеялась. Иван Филиппович уселся за стол, жестом пригласил Таню:
— Учтите, что женская мудрость берет свое начало...
— Ты вот что, Иван Филиппович,— перебила его супруга, возвращаясь с миской окрошки,— если будешь Таню за столом разговорами донимать, я тебя в сенях кормить буду, а дверь в дом на крючок стану запирать, понял? — Вооружившись поварешкой, она стала разливать окрошку по тарелкам.
Иван Филиппович подмигнул Тане и показал на поварешку:
— Вот про это самое я и хотел сказать: женская мудрость начинается вот с него, с кухонного предмета, ежели его в правой руке зажмут.
Сказав это, он как ни в чем не бывало склонился над тарелкой. Усы его вздрагивали.
...После ужина Таня прилегла без всякой надежды заснуть, но, против обыкновения, через пять минут сон уже сомкнул ее веки. На миг возникло ощущение, будто она погружается в темную, тепловатую воду. Из мглы выплыло улыбающееся лицо Ивана Филипповича. «Победа!» — сказал он и, прищурившись, подмигнул Тане...
Когда в половине двенадцатого ночи зазвонил будильник, Таня удивленно подняла голову. Ей показалось, что она едва успела заснуть.


20
Ночью, увидев Таню в цехе, Любченко удивился:
— Что это вы, Татьяна Григорьевна, не в свою смену пожаловали? Я бы на вашем месте спал да сны разглядывал.
— А мне вот не спится. Сюда, в цех потянуло, хочу перенять ваш опыт.
— Мой опыт? — удивился Любченко.
— Да. Сейчас, я вам объясню. Мне Соловьев посоветовал,— и Таня коротко рассказала о причине своего прихода.
— Понятно...— Любченко нахмурил брови.— Пошли!
Он повел гостью по цеху. Все станки работали. Цех был наполнен ровным спокойным гулом. Сухо шелестела стружка. Работа шла размеренно, ни в чем не чувствовалось ни суеты, ни бестолковщины.
Таня ходила рядом с Любченко и в душе завидовала. Ведь это же ее цех, те же ее станки, только люди другие и обстановка совсем не та. Пока Любченко занимался с нею, никто не подошел к нему, видно было — каждый занят своей привычной работой.
Из-за шума говорить в цехе было трудно, и Любченко повел Таню в цеховую конторку.
Они сели у стола. Любченко рассказывал, покатывая ладонью косточки на счетах, и обстановка, в которую с первых дней попала Таня, прояснялась для нее все больше и больше...
— Наши-то две смены по одному, по два изделия гонят, а все «концы» вам достаются, да вам еще и свое задание выполнять надо. Пока Костылев первой сменой сам командовал, все «концы» мне доставались, редко когда и Шпульникову, ну, а теперь... Да вот, сами смотрите.
Любченко взял со стола листок со сменным заданием и показал Тане. Там было заполнено только пять строк. Пять номеров деталей платяного шкафа обрабатывались на станках в его смене. Ни в одной партии не было меньше шестисот штук. Да, тут можно было хорошо наладить работу!
— Вы на себя нашу судьбу приняли,— сказал Любченко, заканчивая свой рассказ,— все «концы» вашей смене достаются. Да и основное задание Костылев дает вам — будь здоров!.. Я просто удивляюсь, как это вы еще тянете. На вашем месте пять профессоров на второй день зашились бы...
— Анатолий Васильевич, а вы не хотите отдохнуть немного?— спросила Таня после длительной паузы.
— Как это?
— Очень просто. Позвольте мне две-три смены поработать. За вас. Если не доверяете, оставайтесь здесь же, присматривайте за мной.
— Валяйте!— оживляясь, сказал Любченко.
Они снова вышли в цех. Любченко подробно знакомил Таню с работой смены. Она заметила: рабочие с недоверием, настороженно поглядывают на нее.
У одного из фрезеров станочник, пожилой, с морщинистым бритым лицом, обратился к Любченко:
— Вы чего это, Анатолий Васильевич, никак смену передаете? — в голосе его слышались тревожные нотки.
— Да,— неосторожно пошутил Любченко, придавая лицу самое серьезное выражение.— Можете познакомиться с новым мастером.
— Ну, уж нет, это вы бросьте, пожалуй! — сверкнув глазами, густым голосом ответил рабочий.— Недавно только наша смена выправилась, так нешто обратно под склон пихнуть ее надо?— он устремил острый взгляд на Таню и, не скрывая неприязни, язвительно спросил:— Свою-то смену напрочь уж завалили?
Таня вспыхнула. У нее возникло такое чувство, будто она только что провалилась на экзамене.
— Это я пошутил, Егор Егорыч,— поспешил успокоить Любченко. Щеки его, обычно бледные, покрылись ярким румянцем от такого неожиданного оборота шутки.
— Ты, брат, шути, да не зашучивайся,— уже успокаиваясь, предостерег Егор Егорович.— Шутка от ума должна быть. У меня так-то вот братан в молодости «пошутил». Хлебнул лишнюю стопку да и полез впотьмах в подворотню. Хоть бы лез-то, дурак, спокойно, а он возьми, да и залай по-собачьи. И до чего похоже — чистый кобель. Так ему теща полчелюсти зубов коромыслом выщелкала, не разобравшись, думала в самом деле пес.
Он еще раз недружелюбно взглянул на Таню и принялся за прерванную работу.
Таня осталась в цехе. Любченко ушел в цеховую конторку и занялся нарядами.
Через некоторое время Таня с удивлением убедилась, что ей почти нечего делать. Работа шла как бы сама собой. Только изредка для надежности приходилось проверять размеры, да пересчитывать детали. Во второй половине ночи она попросту начала скучать. «Ну, по правде сказать, это тоже не работа,— подумала Таня.— Но какая у Костылева цель так распределять нагрузку? Или он, в самом деле, намерен меня «утопить»?..»
Думая так, она вошла в конторку. Любченко спокойно читал газету.
— Видите, у меня сегодня благодаря вам и вовсе курортное состояние,— сказал он, сладко потягиваясь и откидываясь на спинку стула.— Сижу вот и ничего не делаю. Ну, каково впечатление? Спать, наверное, хотите до смерти?
— Не спать, а ругаться изо всех сил хочется,— ответила Таня.— Не знаю, как утром за свою смену приниматься.
В конторку заглянул Вася Трефелов.
— Анатолий, айда Лешкин автомат пробовать! Сейчас ставить будем,— позвал он Любченко и, выгнув бровь, продекламировал из Пушкина:
Но близок, близок миг победы.
Ура! Мы ломим, гнутся шведы...
И сразу же позади него раздался голос Алексея:
— Слушай-ка ты, «победитель», топай в механичку, я там на верстаке ключ на двадцать семь забыл.
Вася скрылся. Алексей вошел в конторку.
— А-а, и вы здесь,— обратился он к Тане.— Что, не спится опять?
— Вам пришла помогать. Принимаете помощников?
— Помощников! — усмехнулся Алексей. Лицо его вдруг стало серьезным.— Если бы кто мне по-настоящему помог! Пошли, Анатолий,— обернулся он к Любченко,— поможешь маленько.
Таня вышла в цех следом за ними. Подошла к станку Алексея. На столе карусельного фрезера лежало какое-то непонятное устройство.
— Что это?— спросила Таня.
— А вот мы сейчас узнаем, что вы за инженер,— ответил Алексей с усмешкой.— Посторонись, Анатолий, пусть погадает Татьяна Григорьевна.
Таня склонилась над столом и стала внимательно рассматривать. Косынка сбилась немного, из-под нее виднелись светлые косы, сложенные в два ряда, и белый воротничок блузки под черным халатом. Если бы Таня обернулась, она заметила бы, что Алексей улыбается много теплее, чем это бывает в производственной обстановке.
Когда, закончив осмотр, Таня выпрямилась, выражение лица Алексея уже было самым обыкновенным.
— Ну, как экспертиза?— спросил он.
— Автоматический переключатель воздушных прижимов...
— Пневматических,— поправил Алексей.
— Я думала...
— Не бойтесь, я знаю кое-что из инженерных слов.— Алексей тихо рассмеялся.— Но, в общем-то, вы на пять с плюсом ответили.
— Спасибо за оценку, только не будем тратить время на комплименты. Давайте испробуем это. Хотите, я вам помогу?
— Стоит ли пачкаться? Васька с Анатолием помогут.
— Я не белоручка, привыкла гаечный ключ в руках держать. Самой интересно, как это получится. Давайте, я пока ниппели отверну; ключ на девятнадцать есть?— и Таня стала рыться в ящике с инструментом.
Вернувшись из механички, Вася Трефелов очень удивился. Девушка, которую он когда-то принял за корреспондента, помогала Алексею отвертывать ниппели воздушных шлангов с ловкостью бывалого слесаря.
21
Станок заворчал, затрясся, набирая обороты и, наконец, загудел ровным радостным гулом.
Алексей проверил крепление ниппелей на корпусе автомата, уложил в гнезда копировальных шаблонов пробные детали, включил ход стола.
Сердце его билось учащенно и тревожно: «Выйдет ли на этот раз?» Переходя в рабочую зону, один за другим щелкали включавшиеся прижимы. Фреза коснулась первой детали. С треском полетела стружка. Хорошо! Вторая деталь... третья... Рраз!.. Сухой треск, похожий на выстрел,— и деталь со свистом вылетела на середину цеха.
— Опять та же ерунда! — махнул рукой Алексей. Он остановил станок, снял кепку. По лбу его струйками бежал пот, брови сошлись над переносицей в одну прямую линию: — Черт бы его побрал, этот автомат!
— Эх, Алеш, Алеш! — складывая губы в горестную гримасу, сокрушенно вздохнул Вася.— Зря, выходит, мы с тобой ночи не спали. И чего только этой проклятой свистульке надо, не понимаю. Мечты, мечты, где ваша...
— Пошел ты к черту! — резко оборвал приятеля Алексей.— Выключай компрессор.
Трефелов моментально замолчал и поспешно выполнил приказание. Таня принесла деталь, только что выброшенную фрезой, и внимательно разглядывала ее.
— Алексей Иванович, скажите, во время прежних опытов тоже вылетали детали?— спросила она.
— Да.
— Вы их не осматривали, не сравнивали между собой?
— Нет. К чему это?
— Жаль! Это ведь очень важно. Вылетают, наверно, не все?
— Конечно, не все.
— А какие чаще, широкие или узкие?
— Кажется, широкие, — помедлив, неуверенно ответил Алексей.— Только я не пойму, на что это вам?
— Сейчас объясню. Смотрите, эта деталь с пороком, который называется...
— Крень,— подсказал Любченко, внимательно слушавший Таню.
— Правильно! А если крень не сплошная, ее называют кремниной. Смотрите, какая твердая и плотная здесь древесина!— Глаза у Тани неожиданно заблестели:— А что, если подобрать сплошь такие детали, выбросило бы их все до одной, как вы думаете?
— Сказать по правде, мне в голову не приходило,— признался Алексей.
— Так ведь можно подобрать, Татьяна Григорьевна,— подсказал Любченко.— Давайте попробуем, я уже понял, к чему вы клоните.
Все вместе быстро подобрали несколько одинаковых, похожих на вылетевшую, деталей. Таня сама разложила их по местам. Вася загородил досками опасную зону, куда фреза выбрасывала бруски. Таня сама включила станок. Едва фреза дошла до середины первой детали, раздался треск, сильный удар об дощатый заслон, вторая... третья... четвертая детали выбрасывались одна за другой. Таня остановила станок.
— Значит, ваше предположение верное,— сказал Алексей. Лицо его по-прежнему было хмурым, но глаза светились в ожидании какого-то нового открытия.— Выходит, дело в большой нагрузке, так?
— В недостаточном давлении,— ответила Таня.— Сейчас я по порядку объясню.
Она подобрала обрезок березовой фанеры и начала выписывать на нем, как на листе блокнота, какие-то формулы. Потом достала из карманчика халата маленькую логарифмическую линейку и занялась подсчетом.
Вася Трефелов, приоткрыв рот и надвинув на глаза кепку, из-за Алексеевой спины с любопытством наблюдал за Таней. Умение владеть линейкой представлялось ему вершиной математического таланта.
— Вот, смотрите,— сказала Таня, подчеркивая карандашом одну из цифр,— усилие резания получается только на самый пустяк меньше, чем давление прижимов. На мягкой древесине, которая режется легко, они еще с грехом пополам держат, а на твердой, вот как эта... понимаете?— Таня подняла злополучную деталь и показала, ее Алексею.— Но это не все. Вы заметили, в какой момент вылетают бруски? Как раз, когда включается очередной прижим. Это значит, что в воздушных цилиндрах остальных прижимов резко снижается давление. Причина может быть в том, что воздух, проходя по каналу золотника, дросселируется... Вам знаком этот термин, Алексей Иванович?
— Понимаю, понимаю, —поспешно подтвердил Алексей,— теряет давление, значит... Ну, и дальше-то, дальше-то что?— глаза его загорелись нетерпеливым огоньком.
— А дальше очень просто. Диаметр канала, очевидно, недостаточен, а длина велика, вот во время обработки твердой древесины фреза и выбрасывает деталь, как только давление воздуха упадет.
— Тогда, выходит, высверлить канал большего диаметра — и дело пойдет?— спросил Любченко.
— Я думаю, да,— ответила Таня. Алексей энергично скреб подбородок.
Ура! Мы ломим, гнутся шведы!.. —
заголосил Вася, с размаху хлопнув Алексея по плечу.— Алеш, пойдем сверлить! А! Ей-богу, правильно это! Уж близок, близок миг победы!
— Да постой ты со своими «шведами»! — одернул его Алексей.— Дай сообразить.— Несколько минут он стоял в раздумье, потом наклонился к столу фрезера и, рассматривая свой автомат, долго соображал что-то. Наконец выпрямился. Шагнув к Тане, протянул руку:
— Спасибо, Татьяна Григорьевна! За науку спасибо вам! Так оно и есть. Наверняка!— Он крепко стиснул тонкие пальцы Тани, но вдруг, словно испугавшись, что может раздавить их, осторожно выпустил.— От души спасибо!
Алексей потрогал свою ладонь: она хранила тепло Таниных пальцев, сберечь которое хотелось как можно дольше.
— Я ведь тут совершенно ни при чем, это науке спасибо говорите,— улыбнувшись, ответила Таня.— Давайте вместе посмотрим, когда разберете, хорошо?
— Так вы не уходите, мы сию минуту разберем!— вмешался в разговор Вася Трефелов.
— Разбирайте,— сказала Таня и обратилась к Любченко:— Пойдемте, Анатолий Васильевич, пора мне от вас свою смену принимать.
Они ушли. Алексей долго смотрел вслед Тане.
— Алеш, знаешь, что я думаю?— спросил вдруг Вася, сдергивая с головы кепку и отряхивая с нее пристывшую стружку.— Сказать?
— Ну.
— Дивчина-то ведь что надо, а? Гляди, как разбирается! Прямо, что твой профессор!
— Да, молодец она,— согласился Алексей.— По правде, я такого не ожидал.
— Вот бы тебе, Алеш... ну, жениться, в общем,— мечтательно глядя в ту сторону, куда ушла Таня, продолжал развивать свои планы Вася.— Эх и дело бы у вас пошло! У тебя руки золотые, у нее голова, что кладовка с книгами, вот бы гор-то вдвоем наворочали!
— Васяга, знаешь, что я думаю?— как-то особенно ласково проговорил Алексей.— Сказать?
— Ну,— насторожился Вася.
— Помнишь, не так давно на этом самом месте я назвал тебя обыкновенным дураком, когда ты про корреспондента врал?
— Ну? Ты это к чему?
— Так вот, я только сейчас понял, как грубо недооценил тебя в тот раз и, может быть, даже обидел...
Лицо Васи медленно расплывалось в улыбке.
— Я ошибся,— продолжал Алексей,— и беру свои слова назад. Потому что переменил мнение о тебе. Ты не просто дурак, нет, ты чемпион среди дураков, ясен вопрос?
Улыбка на Васином лице погасла. Он ничего не сказал, только напялил кепку и продолжал стоять неподвижно. Алексей сунул ему в руки ключ.
— Молчание — знак согласия. На, отвертывай гайки!

22
Из Северной горы, большого уральского села, еще в старину по всем городам России развозили великолепную мебель.
Когда-то здесь работало множество кустарей. По шестнадцать часов трудились они, не разгибая спины, в низеньких тесных мастерских, еще и поныне стоящих па иных усадьбах возле жилья. Кое-кто побогаче держал мастерские покрупней и наемных работников. Таких мебельных царьков было, впрочем, немного—двое-трое на все село.
Северогорскую мебель скупало уездное земство. За ней наезжали купцы из Перми, Екатеринбурга, Вятки. Слава здешних умельцев шла в Сибирь, бывала в Харбине, переваливала и через Уральский хребет, шагала к Питеру и Москве, забредала в Париж.
У иных стариков и доныне сохранились некогда нарядные, но уже помятые и потемневшие от времени прейскуранты. На скользкой бумаге — снимки зеленоватого цвета. Под каждым перечислены достоинства изделий и размеры в вершках, а под иными примечание: «Оригинал удостоен золотой медали на Парижской выставке... такого-то года».
Много повидали на своем веку порыжевшие на углах страницы. Под снимками остались жирные отпечатки купеческих пальцев там, где пухлый перст его степенства придавливал слова: «Оригинал удостоен». Тогда, должно быть, лоснящиеся уста изрекали глубокомысленное: «Запиши, стало быть, этот вот шифоньерчик...»
Мебель увозили. Творец ее получал свои «кровные», пропитанные солоноватой горечью целковые. Шифоньерчики, кресла, резные буфеты торжественно и с соблюдением всех предосторожностей — как бы полировочку не испортить — вносились в барские покои. Кто-то, может быть, поковыривая ноготком мизинца в зубах, хвалил мебель: «Медалькой у французов награждена!» Но никому никогда не приснились человеческие руки с узловатыми пальцами, загрубелыми, как черепаший панцырь, ногтями, набитыми на ладонях мозолями, такими, что крошились о них дубовые занозы и не прокалывал гвоздь. Никому не приснились выцветшие глаза, полуослепшие от вечного смотрения на пламя свечи, отраженное, как в зеркале, в небывалой по глянцу полировке. Никто ни разу не вспомнил об имени человека, погребенном в словах «Оригинал удостоен», о судьбе того, кто своими руками создавал бесценные вещи, произведения искусства, и умирал в нищете, покидая мир в еловом гробу, наспех сколоченном из невыстроганных досок...
В тридцатом году раскулачивали Шарапова, держащего на селе мастерские. Кустари организовали артель. Только Павел Ярыгин, который приходился Шарапову племянником, да еще кое-кто из сговоренных им кустарей в артель не пошли, по-прежнему работали на дому, вывозя мебель на рынок и посмеиваясь над артельщиками:
— На квас заработаете, а за хлебными корками к нам приходите, выручим, хе-хе...— похихикивая, язвил Ярыгин.
Пророком он оказался плохим. Через несколько лет артельщики построили новое здание. В большие светлые цехи с охотой потянулись надомники. Ярыгин и его единомышленники в артель вступили, но в мастерские идти отказались, работали по старинке, на дому, а мебель потихоньку «сплавляли» на сторону.
Началась война. Артель стала делать лыжи для армии. В сорок третьем, в ночь под Новый год запылал склад. Огонь охватил постройку почему-то сразу с четырех сторон. Производственный корпус насилу отстояли, но в огне погибло десять тысяч пар первосортных, готовых к отгрузке, лыж. Виновных не нашли. Поплатились сторож и председатель правления...
После войны снова взялись за мебель. Через год на собрании членов артели самый старый из северогорских мастеров Илья Тимофеевич Сысоев, некогда гнувший спину в шараповской кабале, предложил перевести надомников в мастерские:
— Хватит Советскую власть обманывать! — сказал он.— До какой поры вы, приятели, будете мебель «налево» гнать, да стариковством своим невыполнение нормы прикрывать?.. Айдате-ка в цех! А то, худого не скажу, из артели вас — коленкой под комлевую часть — р-раз! И беседуйте себе с фининспектором на доброе здоровьице.
«За» — голосовали все. Надомники руки кверху тянули нехотя. Челюсть Ярыгина сама собой отвисла книзу...
А в одну из ветреных февральских ночей загорелся производственный корпус. Спасти не удалось ничего. Вместе с артельными постройками сгорели два квартала жилых домов.
Ярыгин во время пожара стоял в толпе односельчан.
— Гляди-ка ты, как неладненько издалося,— поминутно осеняя себя крестом, бормотал он,— а ведь на подъем артелка-то двигалася, ох-ох-о-о!.. Это уж кому раз не повезло, и до последу не повезет.
На рассвете, обсуждая с приятелями ночное происшествие, он спокойно «философствовал»:
— А при всем при том разобраться: вечного-то, друг-товарищи, ничего не быват.
И снова виновников не нашлось. Надомников и Ярыгина таскали чуть не полгода, но за отсутствием улик дело вскоре заглохло.
Столяры разбрелись по своим низеньким мастерским, снова началась работа на дому. К тайному удовольствию Ярыгина, артель почти погибла.
Через три года приехавшие из Москвы инженеры занялись какими-то изысканиями. Слухи о том, что в Северной горе будет строиться мебельная фабрика, вскоре сделались достоянием всего села.
Строить фабрику начали, однако, только в 1951 году. К тому времени Северная гора стала рабочим поселком. Начавшаяся стройка заметно оживила поселок, внесла в его жизнь свежую струю. Из Новогорска автомашины почти ежедневно везли для строительства различные грузы. На станцию подавали вагоны с кирпичом, железом, цементом.
Артель к тому времени окончательно развалилась. Прежние мебельщики на время сделались строителями.
К декабрю 1953 года построили только первую очередь. Правда, еще вполовину мощности, фабрика начала работать. В магазинах Новогорска появилась новая мебель. Но покупали ее плохо. Красоты маловато, дорогая к тому же, да и прочность-то, кто ее знает.
Мастера предлагали:
— Давайте, придумаем свое! Неужели мы мебель разучились ладить? Слава-то прежняя куда подевалась?
Но бывший директор Гололедов от всех предложений отмахивался:
— Фабрика есть? Есть! Мебель делаем? Делаем! Нужна мебель? Нужна! Ну и пусть берут, какую даем. Нам некогда красотой заниматься, лишь бы не разваливалась.
Однажды Илья Тимофеевич побывал в Новогорске. На другой день с утра он пришел к Гололедову:
— Как вам, товарищ директор, не знаю, а мне стыдно, — дергая бородку, заявил он.— Своими глазами вчера нашу беду подглядел. Рижскую мебель в универмаг привезли, так в магазин не войти, аж до драки. В полчаса разобрали. А рядышком наши «шкафы», ровно будки сторожевые торчат, никто и спрашивать не хочет. Вот и решил от имени всей рабочей массы, от «столярства» всего к вам идти. Совестно делать такое дальше!
Гололедов, как всегда, держал себя очень спокойно.
— Давайте не будем принимать близко к сердцу капризы людей с испорченным вкусом, — сказал он.— Прибалтика — это бывшая заграница, а у нас, к сожалению, еще много таких, кто за иностранное готов черту душу продать. А нам нужен план! Побольше, да попроще.
— Вы меня, конечно, простите,— не вытерпел Сысоев,— только за такие рассуждения, худого не скажу, в глаза плюнуть — просто очень милосердное наказание! Извиняюсь, конечно, поскольку у меня тоже, видать, вкус сильно испорченный.
Шли дни. По-прежнему мебель увозили в город, по-прежнему поругивали и покупали скрепя сердце — где лучшую-то возьмешь? Из Риги-то не каждый день возят.
Слава северогорцев разучилась парить над землей. Она не могла взлететь, она ползала, пятилась на четвереньках, все ниже и ниже склоняя свою некогда гордую голову.
Когда сняли Гололедова, Илья Тимофеевич пришел домой в приподнятом настроении. Он достал из старенького буфета пол-литровку, стукнул ладонью о донышко и, налив полнехонький стакан, опрокинул его себе в горло. Потом крякнул, утер рукавом губы и, понюхав корочку черного хлеба, подмигнул своей встревоженной половине, Марье Спиридонова, шумно поставил стакан и раздельно проговорил:
— Со святыми упокой...
Старушка поперхнулась неизвестно чем и закашлялась.
— Ты здоров ли, батюшко?— сквозь кашель с трудом проговорила она, с опаской поглядывая на мужа.
— Выздоравливаю! На сто пятьдесят процентов! — ответил он.— Отходную сегодня сыграли нашему... с неиспорченным вкусом.
Это было нынешнею весною. Старику верилось: скоро на ощипанных крыльях славы начнут отрастать новые перышки.

23
Общее собрание закончилось поздно. Илья Тимофеевич вернулся домой уже в сумерках. Марья Спиридоновна заметила, что он возбужден до крайности, потому что особенно рьяно потеребливал свою бородку.
— Ты хоть на развод оставь, батюшко,— предостерегла его Марья Спиридоновна,— вовсе без бороды-то неловко.
Ухмыльнувшись, Илья Тимофеевич повиновался. Он сел за стол ужинать. Неторопливо прихлебывал из глиняной миски любимую «свежеварку», то и дело загадочно подмигивал жене.
— Ты чего? — заволновалась она. — Уж не на курорт ли сызнова посылают?— В прошлом году, когда Илья Тимофеевич ездил на Кавказ по бесплатной путевке, Марья Спиридоновна не спала ночей. Было страшно: вдруг полезет купаться в море да и потонет. «Эвон оно какое огромнущее, сказывают...» Моря она боялась больше всего на свете. Даже клятвенное обещание мужа, что в море его никто никаким трактором «не запятит», не принесло ей тогда покоя.
Илья Тимофеевич отодвинул миску и, потирая руки, объявил:
— Какой там курорт! Просто дело доброе предстоит. Эх, и правильный же, видать, мужик!
— Что за мужик? — не поняла жена.
— Да директор! Не гололедовской хватки. С таким не потонешь!
— Где не потонешь-то? — снова забеспокоилась старушка.
— Нигде, Спиридоновна, нигде! Даже в море самом глубокущем!
— Ехать, что ли? — произнесла Марья Спиридоновна упавшим голосом.
Илья Тимофеевич добродушно рассмеялся:
— Эка, страх тебя взял. Говорю тебе, дело большое начинается, добрую мебель всей фабрикой ладить станем!
— Прямо уж! — недоверчиво произнесла Марья Спиридоновна, и спросила, успокаиваясь: — Сережка-то чего не идет?
— Придет. После собрания коммунистам остаться велено.
— Собрания да собрания все. За день не наговорятся,— ворчала она, прибирая на столе.— Опять все простынет.
Не дождавшись Сергея, Илья Тимофеевич ушел спать на сеновал. Уснуть он не мог долго. Ночь наступала пасмурная и теплая. Сено дурманяще пахло и при каждом движении шелестело под его головой, щекотало то лоб, то ухо. Где-то скрипел коростель.
Собранием Илья Тимофеевич остался доволен: «Правильно делаем, ой, как правильно! — думал он.— Давно пора!» Снова проходило в памяти все, что говорилось сегодня. Идею взаимного контроля одобрили почти все, а Илье Тимофеевичу больше всего понравилось то, что на каждом рабочем месте теперь, будь то станок или верстак для обычной ручной работы, людей обеспечат небольшими альбомами с техническими документами, в которых будет сказано все самое главное: и размеры, и чертеж будет, и какой материал надо применить, и какой применять нельзя. Но самым умным и правильным показалось то, что, кроме всех документов, возле станка в шкафчике под стеклом поместят образец. Образцы эти Токарев назвал эталонами и объяснил, что на каждом будет наклейка с печатью и подписью главного инженера об утверждении. «Поди попробуй помимо эталона этого самого соорудить! Нет уж! Никуда брак тут не спрячешь! Молодцы мужики!»
Эталоны предложил Токарев, и к сообщению о том, что будут введены эти эталоны, на собрании отнеслись по-разному. Иные одобряли, иные посмеивались, иные махнули рукой: пустое, мол, все это!
Радовало Илью Тимофеевича и то, что народ и «начальство» поддержали его предложение сколотить «бригадку» для изготовления новых образцов, чтобы после в отдельном цехе начать серийное изготовление такой мебели и втягивать в него лучших рабочих.
Ярцев назвал будущую бригаду «художественным конвейером» и сказал, что допускать к «художественному» надо будет самых достойных, чтобы все боролись за почетное право попасть туда. И получится, что за хороший труд — трудом и награда. Большая награда правом трудиться над созданием самого красивого, художественного.
Сергей Ильич пришел через час. Спал он обычно в избе, но на этот раз почему-то полез на сеновал к отцу.
— Ты чего, тут, что ли, спать станешь? — спросил старик сына, услышав шаги Сергея и шуршание сена.
— Не спишь, батя?
— Стало быть, коли разговариваю. Ложись давай, да говори, чего там еще баяли?
— Я не спать. Директор тебе передать наказывал, чтобы ты утром прямо к нему шел. Не заходя в цех. И чтобы пораньше, слыхал?
— Не глухой. А на что?
— Не знаю, сам скажет.
— Вечно у вас тайны всякие: сам, сам скажет! — проворчал Илья Тимофеевич, поворачиваясь на бок.— Приду уж, ладно,— бросил он вслед спускавшемуся по лестнице сыну.
Ворочался он еще долго. Слышал, как хлопали двери в доме и как Сергей пробирал своих сыновей за то, что поздно вернулись с реки, как оправдывались мальчишки богатым уловом. Слышал, как Марья Спиридонова ходила с фонарем в хлев к корове. Под дощатой крышей метались и золотили доски желтые отсветы фонаря. Потом все утихло. Только слышно было, как тоненько и назойливо звенит где-то возле самого уха комар.

24
— Давайте, Илья Тимофеевич, бригадку будем сколачивать,— сказал Токарев, когда наутро Сысоев вошел к нему в кабинет.— Зерно, так сказать, будущего «художественного», а?!
Директор, видимо, был в хорошем настроении. Он ходил по кабинету, потирая руки и довольно поблескивая глазами.
— Я хочу назначить вас бригадиром,—-сказал он.— Потом, когда бригада вырастет, создадим цех и вас — мастером.
— Я худого не скажу, Михаил Сергеевич,— начал Сысоев, откашлявшись,— только в начальники-то вы меня не запячивайте, не по мне это. Век свой руками на житье зарабатывал.
Токарев начал уговаривать. Илья Тимофеевич долго не соглашался. Сошлись на том, что Сысоев примет бригадирство временно и при том условии, что и сам будет работать за верстаком, обеспечивая лишь необходимый «догляд» за делом.
Директор поручил ему подумать о составе бригады и принести денька через два, не позже, список.
Илья Тимофеевич целый день раздумывал над составом будущей бригады. Перетолковал с сыном, которого тоже прочил в «мебельные ополченцы», как назвал он бригаду. Сергей, однако, в бригаду идти отказался.
— Зря, Серега, зря не соглашаешься,— наступал отец.— На склад-то твой хоть кого поставь, лишь бы в столярном деле кумекал, а мне помощник правильный нужен.
— Не пойду, батя, не наседай,— отговаривался Сергей.— Пошел бы, и дело мне это, сам понимаешь, как мило, да только...
— Ну чего, только?
— А то, что промежуточный склад—это мне партийное поручение, понятно тебе? Ты пойми, у меня здесь оборонный рубеж, откудова браку будем отпор давать.
— У тебя оборона, а у, меня наступление,— подмигнул Илья Тимофеевич,— ну-ка, смекни, что лучше?
— Не мани, не мани!— махнул рукой Сергей Ильич.— В этом деле я над собой не хозяин, понял?
— Надо полагать,— отступился, наконец, Илья Тимофеевич.
Вечером, уже дома, отужинав и выпив по обыкновению пяток стаканчиков наикрепчайшего чаю, такого, что, по словам самого Ильи Тимофеевича, «и у турка цвет лица, без сомнения, отнял бы», старый мастер нацепил очки и, подстелив газетку, чтобы не наследить чернилами на клеенке, принялся за четвертое по счету переписывание списка бригады.
Половина фамилий уже была занесена на чистенький листок из школьной тетради, когда в обшивку дома постучали.
Илья Тимофеевич поднялся, сдернул с носа очки и подошел к окну. Просунув голову между густо разросшимися геранями и бальзаминами, спросил:
— Кто?
— Выходи, друг-товарищ, на завалинку повечеревать,— раздался где-то у самого подоконника знакомый, со сладенькой хрипотцой голос Ярыгина,
«Неспроста прикатил, хитрый черт!» — подумал Илья Тимофеевич, неохотно выходя из дома. Он знал, что выйти нужно, потому что Ярыгин все равно не отвяжется.
Ярыгин уже сидел на скамеечке у ворот, положив руки на колени и тихонько пошевеливая пальцами. Сысоев сел возле.
Солнце стояло низко. Его лучи светлыми полосами пробивались сквозь нагромождения облаков. Стороной шли дожди. Густые полосы ливня вдалеке размывали серо-синюю пелену туч. Где-то в стороне лениво перекатывался гром.
Ярыгин сидел молча и неподвижно, словно окаменевший. Глаза его остановились в одной точке, будто прицеливались. Только пальцы рук по-прежнему извивались на коленях.
— Ты, Пал Афанасьич, уж не на богомолье ли собрался?— спросил Илья Тимофеевич, усмехнувшись.— Меня из избы вытащил, а сам сидишь, молитвы на память читаешь, что ли.
Ярыгин очнулся. Глазки его засуетились.
— Ты, Тимофеич, насчет бригадки-то поразмыслил аль пока не прикидывал?— разрешился он, наконец, вопросом.
— Не прикидывал пока. А ты что, соображения имеешь?
— Вроде,— у Ярыгина вздрогнуло правое веко и левый ус начал подниматься кверху.
— Какие же, любопытствую?— насторожился Илья Тимофеевич.
— Народу-то сколь в бригаду метишь?
— Говорю: не прикидывал.
— Так, так. А ведь народишко, Тимофеич, туда самый отборный требуется.
— Смекаю.
— Да-а. Человечков шесть, а то и восемь,— продолжал развивать идею Ярыгин.
— Может, шесть, а может, и восемь,— согласился Сысоев, косясь на собеседника. Он начал понимать, к чему тот клонит.
Ярыгин сидел в прежней позе, внимательно разглядывая соседний тополь.
— Так, так. А мебелишка-то из какого сортименту будет, смекнул?
— Это мне пока не известно, после решать будем, полагаю, на художественном совете.
— А-а.
Ярыгин неожиданно повернулся к собеседнику лицом, несколько секунд смотрел на него и вдруг заговорил торопливо, вкрадчивым голоском:
— Я ведь что соображаю, дело-то к чему идет: умельство наше стародавнее раскопать, мебелишку такую, как при земстве, стряпать, верно?
— Нет, брат, такую не пойдет, — решительно замотал головой Сысоев.— Время нынче не то!
— Верно, верно, хе-хе! — мелконько затряс лицом Ярыгин.— Прежде у дворянства-то взгляды на художество тонкие были, вкусы с подходцем, а нонче-то...
— А нынче еще тоньше, так понимай! — повысил голос Илья Тимофеевич. Не скрывая своей неприязни, он хмуро глянул в испитое лицо Ярыгина.— Да, да, Пал Афанасьич, взгляды тоньше, да подходец поглубже! Тут, брат, финтифлюшками не отделаешься, настоящее художество требуется! Чтоб за живое брало, не то, что там дворянам твоим вихры-мухры разные!
— Вот и я про то же!— быстро согласился Ярыгин и вдруг сжался весь, словно для броска: — Тут окромя нас, стариков, никто не сможет, Тимофеич, никто! Слышишь, не сможет! — еще раз шепотом повторил он, нагибаясь к самому лицу Сысоева.— Ты мне там какое дельце в виду имеешь, бригадир?— пошел он, наконец, в открытую.
Сысоев не ответил.
— Тут ведь что, Тимофеич, что главное-то! — заспешил Ярыгин.— Не только состряпать надо, отстоять требуется. Многие против нас попрут. У нас, сам знаешь, к чему привыкли; побольше да попроще, план подай! Наше художество не ко двору!
— Я, Пал Афанасьич, худого не скажу,— вдруг перебил Илья Тимофеевич.— Только тебя в бригаду не предполагал.— Голос его прозвучал негромко, но твердо.
Ярыгин торопливо начал скоблить ногтями лоб.
— Это мало важности, что не предполагал,— не растерялся он.— Я не в обиде, понимаю, ты думал, я не соглашуся, ну а я, сам понимаешь, для общей пользы не постою, пойду, раз уж надобность обнаружилась, хе-хе!
— Обойдемся мы, говорю,— отрезал Сысоев.— Хватит народу. Так что вот. Не к чему тебя отрывать.
Пальцы на коленях Ярыгина замерли, как будто одеревенели. Некоторое время он сидел неподвижно, чего-то ждал. Минута прошла в молчании.
За Медвежьей горой снова прокряхтел гром. Темное облако отстригло полосы солнечного тумана. Тревожно зашелестел тополь.
— Вот я и говорю,— как бы нехотя произнес Ярыгин, — как-то еще это дельце обернуться может. Нам ведь план нужен, а такую нужду грех прозевать. Тут еще хуже мебель дай — все равно брать будут. В городе плюнут — в деревне подберут. При такой поспешной жизни кто красоту-то твою разглядывать станет? Хе-хе! На простой-то мебеляшке и заробить легче, гони знай.
Ярыгин замолчал, покряхтел, оглядел горизонт.
— Знать-то погода переменится, ишь кругом затягивает,— вяло пробубнил он.— Да-а. Хе-хе! Ты думаешь, Тимофеич, в бригаде вас с деньгой не облапошат, что ли? Держи карман! Это в приказе для красного словца насчет материальности брехнули, объедут на кривой, хе-хе! А Ярыгин что! Ярыгин не пропадет.
— Ты, Пал Афанасьич, вот что,— хмуро проговорил Сысоев,— шел бы отдыхать. Да и мне недосуг.
— Гонишь?— насторожился Ярыгин.
— Разные дороги у нас с тобой, вот что! — Илья Тимофеевич встал.
— Ты про что это?— тоже поднимаясь, спросил Ярыгин.
— Про все!
Взгляды их встретились. Глаза Ярыгина сузились до предела. Они жгли ненавистью лицо человека, постоянно портившего ему, Павлу Ярыгину, жизнь. Как ненавидел он это лицо, эти спокойные, с чуть заметной голубинкой глаза! Дали бы ему волю, разрешили бы уничтожить, раздавить этого человека! Вот бы праздник-то был! Не дошли немцы до Урала, а то бы... Ух! С каким упоением затянул бы он своими руками петлю на шее этого вредного старика!
— Зря ты, Тимофеич, хе-хе! — пробуя улыбнуться поласковее, зашевелил губами Ярыгин. Голова его медленно втягивалась в плечи. Для чего-то пошарив глазами в небе, он повернулся и зашагал прочь.
Илья Тимофеевич вернулся в дом и снова уселся, за список. Вошел Сергей. Он повесил кепку на деревянный колок у дверей, подошел к отцу.
— Я, батя, Ярыгина сейчас встретил,— сказал он, через плечо его заглядывая в список.— Идет, руками рассуждает чего-то, вид такой, будто «не все у него дома».
Илья Тимофеевич усмехнулся.
— То еще не велика беда, кабы «не все дома», беда — не знает «куда из дому ушли». Добрая бригада будет?
Илья Тимофеевич подвинул сыну исписанный тетрадный листок. Сергей прочитал список.
— А паренька этого, Шурку Лебедя, ладно ты, батя, сюда вписал? — спросил он.
— А что неладно-то? Пускай учится. Да и для остальной молодежи приманка. Подумаю, после еще, может, кого из ребятишек на подмогу приму.
— Ну, ну. А ты знаешь, Ярыгин сегодня после обеда, как приказ вывесили насчет бригады, к Тернину в фабком приходил. Прямо не сказал, но понятно, в бригаду твою метил, прощупывал все, чтоб рекомендовали. А Тернин ему прямо сказал: не мое, мол, дело, это пускай Сысоев решает. Он после, говорят, к самому директору ползал.
— Да-а, —протянул Илья Тимофеевич.— Вошь тоже ползет, ищет где кожа тоньше. Ну что ж, завтра к директору пойдем список утверждать.

25
Если бы лет пятнадцать назад кто-нибудь подсказал Алексею Соловьеву профессию станочника-деревообделочника, он бы наверняка счел это недоброжелательством. Возню с деревом он всегда считал занятием, недостойным настоящего человека, столяров пренебрежительно называл колобашечниками, а под горячую руку и гроботесами. Откуда пошла такая нелюбовь, сказать было трудно. Если копнуть в родословной Алексея, там обнаружились бы почти одни столяры вплоть до десятого колена. Разве только отец, с некоторых пор занявшийся скрипками, составлял некоторое исключение. Однако и он начинал со столярного дела, а свое музыкальное мастерство всегда признавал сродни мебельному.
Из трех сыновей Ивана Филипповича Алексей был младшим.
Старшие, что пошли по лесному делу, погибли в разное время и в разных местах в первый же год войны.
Учился Алексей плохо. Гораздо больше школьных наук его интересовало слесарное дело. Он вечно возился с какими-нибудь машинами. То чинил швейную, то ремонтировал чей-то велосипед. Раз даже набрался смелости взяться за исправление арифмометра. В результате стараний Алексея «хитрая машинка» приобрела неожиданные математические «свойства»: сколько бы ни считали на ней, сколько бы ни крутили ручку, в окошечках неумолимо появлялись одни девятки.
Доучившись с грехом пополам до восьмого класса, Алексей удрал в город. Его приняли в ученики слесаря на домостроительный комбинат. Через полгода он уже достиг пятого разряда.
«Колобашечником» Алексей стал незаметно. Началось с ремонта станков в строгальном цехе. Потом появилась первая оригинальная фреза, которую он изобрел и сделал собственными руками. Позже — вторая, после — комбинированный патрон к станку. И поскольку создавалось все это, в конечном счете, для презираемых прежде колобашек, он полюбил, в конце концов, дерево простой, но сильной любовью, сильной до того, что вскоре перешел в станочники.
В сорок первом году, через неделю после начала войны, он семнадцатилетним мальчишкой удрал добровольцем на фронт. Дома считали его погибшим, потому что не получали писем, но в сорок пятом он вернулся. Эти четыре года войны ворвались в жизнь Алексея ураганом, но, рассказывая о них, он говорил так, будто было это самым обыкновенным делом. Он партизанил где-то в тылу у врага. Выполняя одно секретное задание командования, ушел на вражескую сторону. Друзья и все, кто знал его, считали тогда Алексея изменником. А он, не щадя жизни, незаметно для всех сражался за счастье родной земли далеко за ее пределами. Возвращение в часть незадолго до победы над врагом было одним из величайших праздников его жизни. Об успехах, о делах фронтовых друзей Алексей рассказывал с увлечением, но когда дело касалось его, говорить начинал скупо и хмурился. Отец видел это и не расспрашивал. Да и нужно ли было, если ясней всяких слов говорили за Алексея строгие задумчивые глаза, возмужалое лицо, похудевшее и утратившее последние признаки былой мальчишеской свежести, да еще две красных звезды на его горьковато пахнущей гимнастерке.
Алексей возвратился на домостроительный комбинат, к своему станку. Снова начались бессонные ночи, хлопоты то над новым резцом, то над новым устройством к станку. В трудную минуту помогали друзья. Из дум, из бессонницы, из взволнованных учащенных ударов сердца рождались дерзкие мысли. Они превращались в дела, в радость.
Алексею сказали: «Тебе нужно учиться!», он только махнул рукой: «Некогда! За учением дела не сделаешь и время упустишь!» «Смотри, парень,— предостерегали его,— жалеть будешь!» «Ерунда!»— отмахивался Алексей.— Неученую голову руки выручат, а ученых голов и без моей довольно».
Позже, уступив просьбам отца, Алексей переехал в Северную гору, поступил на фабрику, строительство которой было в самом разгаре. Он работал в бригаде монтажников. После пуска фабрики стал к станку. Неспокойная мысль снова не давала спать. Он задумал большое дело, ушел в него, но вскоре понял: знаний недостает! Алексей забеспокоился, навалился на техническую литературу. Она давала половину того, что нужно было ему. В глазах пестрели бесчисленные и непонятные формулы. Они врывались в текст и превращали его, даже самый простой, в туманный и непонятный. Это вызывало у Алексея жгучую досаду на себя за то, что проучился всего только восемь лет.
Что было делать? Начинать учиться? Но с какого класса? Алексей давным-давно перезабыл все, что знал раньше. Он попробовал заниматься самостоятельно, накупил учебников, обзавелся справочниками. Просиживал над книгами все свободное время, а знания упрямо не лезли в голову. Он приходил к главному механику фабрики Горну. Александр Иванович, добродушный, живой, уже заметно лысеющий человек, несмотря на вечную занятость, помогал, сколько мог, но советы его Алексей выполнял слепо, не отдавая себе отчета в том, зачем он делает так, а не иначе.
Александр Иванович качал головой:
— Учиться, учиться нужно, Соловьев! При твоей голове да работать втемную! Разве ж это дело?
Алексей уходил от него, кусая губы и еще сильнее досадуя на себя. Часто беспокоить Горна он не решался. Ночи напролет просиживал над книгами. Бессистемные занятия поглощали время без пользы. Вера в себя исчезала. Алексей мучился, но продолжал работу над задуманным делом. «Как-нибудь кончу все равно!»

26
С инженером Валей Светловой Алексей познакомился в прошлом году.
Настраивая станок, он увидел незнакомую девушку с русыми вьющимися волосами. Она нерешительно ходила по цеху. Вид у нее был растерянный, а на лице застыло выражение того обиженного беспокойства, какое бывает у школьника, который не приготовил урок, но вызван к доске первым. Было заметно, что в цехе она чувствовала себя посторонним, неизвестно почему попавшим сюда человеком.
Заметив, что Алексей наблюдает за ней, Валя сконфузилась и покраснела. Алексей улыбнулся и продолжал прерванное дело. Может быть, от этой улыбки и зародилось у Вали то, новое для нее, чувство, которое после часто заставляло ее хоть ненадолго задерживаться где-нибудь неподалеку от карусельного фрезера как будто по делу. Она втихомолку наблюдала за Алексеем, за точными, уверенными движениями его рук.
Новое чувство овладевало ею все неотступнее, все более властно влекло ее к Алексею, с которым даже еще не была знакома.
Познакомились они в один из выходных дней. Кончался июль. Жаркий, безветренный, с застоявшейся, парящей духотой, он сушил травы, мелкими трещинами рассекал землю, серую и пыльную. Далеко за желтоватой дымкой горизонта бродили грозы, может быть, шли дожди, а поселок изнывал от жары.
Валя ушла к реке. Елонь, отступившая от берега, обнажила мыски. Сердито ворчала на перекатах, не то пугала, не то звала к себе. Валя выбрала место, где лозняк был погуще, положила под кусты книгу, маленький букетик ромашек, разделась и, прибрав волосы под ярко-желтую косынку, вздымая снопы сверкающих брызг, шумно бросилась в воду. Она не подозревала, что рядом над книгой сидит Алексей, защищенный спасительной тенью высоких кустов.
Он услышал всплеск неподалеку, а потом на середине реки увидел над водой голову девушки. В желтой косынке она напоминала большую, небывалых размеров, кувшинку. Девушка плыла к заводи. Вскоре она вышла на противоположный берег и стояла там в черном купальном костюме, стройная, блестевшая от воды и солнца.
Алексей отложил книгу и долго любовался Валей. Потом она поплыла обратно, Алексей слышал, как она выходила из воды и, должно быть, одеваясь, напевала что-то вполголоса.
Вдали, под серым облачком глухо прогремело, и Алексей ясно различил тихо произнесенные Валей слова:
— Вот бы гроза сейчас, а то до чего сухо.— Помолчав, она добавила:— Просто даже сердце высохло!
Валя поднялась наверх, накинув на плечи влажную желтую косынку, и пошла по пыльной дороге к старой вырубке.
Нагретая трава щекотала ноги. По серым растрескавшимся пням суетливо ползали пауки. Валя легла на траву.
Где-то тяжело гудел шмель. Легким порывом налетел ветер, встряхнул метелки трав и замер. Солнце жгло Валину руку. Читалось плохо.
Валя опустила книгу на грудь. Наверху застыло спокойное, горячее и .нестерпимо синее небо. Откуда-то набежала тень. Валя подняла голову. Перед нею стоял Алексей. Девушка поспешно села, не понимая, чему он улыбается и как будто чуть-чуть насмешливо.
— Отдыхаете?— спросил Алексей.
— Немного,— тихо ответила Валя, поправляя платье.
— После купания хорошо,— продолжал Алексей.
— Откуда вы знаете, что я купалась? — спросила она, вставая.
— Видел, как вы к заводи плыли,— сознался Алексей и, нагнувшись, поднял с травы книгу.— «Анна Каренина». Хорошая вещь.— Он полистал страницы, захлопнул книгу.— В той стороне не купаются, омутов много, в них вода холодная.
Валя не ответила. Ей было тревожно и радостно, что Алексей рядом. Что никто не мешает ей стоять возле и слушать его.
— Вы к поселку? — спросил Алексей.
— Да,— машинально ответила Валя, хотя вовсе не собиралась домой.
Они вместе зашагали к дороге...
Училась Валя в Свердловске. Ее увлекала профессия врача, но в медицинский институт не удалось пройти по конкурсу. Подружки уговорили идти в лесотехнический. Так началось учение чужому, нелюбимому делу. Она даже пыталась уйти с третьего курса. Мать отговорила: «На строительство пойдешь, что ли? Кирпичи таскать? Куда ты без диплома годишься? Замуж только!» И Валя продолжала учиться, в самом деле, кем-нибудь все равно нужно быть.
Но кем она будет, Вале не приходило в голову. Все напряжение, которое приходилось испытывать во время учения, состояло лишь в том, чтобы что-то заучить, запомнить, вызубрить, наконец, но не в том, чтобы узнать что-то.
Когда с трудом и слезами были сданы все экзамены и с грехом пополам защищен диплом, Валя вдруг ощутила какую-то пустоту. Напряжение кончилось. Появилось чувство непричастности ко всему, что происходило вокруг.
Только когда домой принесли заказанный железнодорожный билет до станции Северная гора, ощущение пустоты несколько потускнело.
Гололедов назначил Валю технологом. Квартиры ей не дали. Больше недели она спала в конторе на стульях. Потом ей уступил отдельную комнату бухгалтер материального стола Егор Михайлович Лужица. Домик его стоял на отшибе, в самом конце маленькой боковой улочки. В Валиной комнате было светло и тихо, только уныло поскрипывала одна старая, бугристая половица.
Работа на фабрике Валю угнетала. Она толком не знала обязанностей технолога. Выполняла отдельные поручения Гречаника, плохо иногда представляя себе, что и для чего она делала. Это было скучно и неинтересно, а оттого, что не хватало практических знаний, еще и трудно. Она иногда обращалась за помощью к кому-нибудь из мастеров. Нередко ей отвечали: «Ты технолог, тебе и знать, мы-то при чем? И Валя спрашивать старалась как можно реже. Но еще тяжелей было то, что никто не обращался к ней ни за каким делом, спрашивали у мастеров, у механика, друг у друга, а ее будто и вовсе не замечали.
...Валя шла рядом с Алексеем по дороге. Он расспрашивал про институт, про учение, особенно про математику:
— Трудно, наверно, да? Формулы эти трехэтажные.
— Очень. Они мне по ночам снились.
— Полжизни отдал бы тому, кто в мою голову их положить смог бы,— признался Алексей.
Он говорил, но Валя слушала не слова, а только его голос мягкий и спокойный, чувство большой радости все сильнее охватывало ее.
Ветер подул сильнее. Совсем недалеко загремело. Сзади надвигалось облако. Оно было громадным и наверху светилось. В середине цвет его делался пепельным и свинцово-серым — в самом низу. За ним шла туча, лохматая, в закрученных белых космах.
— Гроза будет,— сказал Алексей, прибавляя шаг.
Валя тоже пошла быстрее, хотя от грозы ей уходить не хотелось. Пусть бы налетела быстрей! Они бы укрылись под деревом, укрылись бы именно потому, что нельзя под деревьями укрываться от грозы. Это было бы страшно и хорошо!
— Вам куда? — уже в поселке спросил Алексей.
— В тот переулок, — машинально ответила Валя, и собственный голос ей показался чужим, прозвучавшим откуда-то со стороны.
— Ну, пока!— сказал Алексей на углу.
— До свидания,— едва слышно произнесла Валя и быстро пошла к дому по утоптанной тропке, но вдруг замедлила шаг и оглянулась.
Алексеи стоял на углу и, кажется, улыбался ей.
Резко повернувшись, Валя пошла дальше, стараясь прогнать неотвязные мысли, а лицо с немного насмешливыми карими глазами неотступно стояло перед ней. Она закрывала глаза, но в бурой мгле было то же лицо. Спотыкалась о камни, открывала глаза, а лицо не исчезало.
Налетел вихрь. Над домами заклубилась желтая пыль. Туча мгновенно закрыла все небо. Стало темно. Ослепительная молния с фиолетовыми краями распорола мглу, и все кругом загремело: воздух, земля.
Егор Михайлович затворял окна. Не глядя на него, Валя ворвалась в дом и пробежала в свою комнату. Она бросила книгу на стол и, раскрыв ее на первой попавшейся странице, начала читать вслух, шепотом произнося слова. Буквы сливались, и вместо них возникали те же глаза, единственные, затоплявшие все, и, казалось, спрашивали: «Ну что? Куда ты теперь денешься?»
Егор Михайлович, старичок с сердитым лицом и выставленными вперед из-под щетинистых усов губами, словно он постоянно дул на что-то очень горячее, прислушавшись к Валиному шепоту, спросил:
— Это, Валюша, что? Турецкое заклинание грозы?
— Книга очень интересная,— отозвалась Валя.— Оторваться никак нельзя.
— А-а! — понимающе протянул Егор Михайлович.— Так, так. Валя вдруг встала, захлопнула книгу и настежь распахнула окно.
В комнату с дождем и пылью шумно ворвался ветер. Створки захлопали. Испуганный Егор Михайлович бросился на шум.
— Валя, ты что это? Этак ведь створки поотрывает!
Он торопился закрыть окно. Створки вырывались из рук, хлопали, будто старались улететь вместе с домом. Фиолетовая вспышка ослепила глаза. В невероятном треске, казалось, надвое раскололось небо. Ветер спутал Валины волосы. Изловчившись, Егор Михайлович закрыл, наконец, окно. Лицо его было серым от испуга, а губы выпятились сильнее обычного.
Валя виновато опустила глаза.
— Вы не сердитесь, Егор Михайлович, воздух во время грозы такой чистый. Я хотела...
— Хотела, хотела,— бормотал старик, отдуваясь.
Туча опустилась низко и стала серо-зеленой. Гремело теперь непрерывно со всех сторон. Отдельные дождевые струи слились в один сплошной поток. За ним исчезло небо. Дома, деревья, заборы расплылись серыми пятнами. Их озаряли ослепительные вспышки молний. Грохот не прекращался. Удары слились в оглушительный рев. Временами, как щелчки гигантского бича, всхлестывали сухие, без раскатов, удары — молния вонзалась в землю где-то рядом.
Ливень внезапно стих. Туча сдвинулась влево. На горизонте посветлело. Ветер стих. Валя распахнула створки окна. В комнату хлынул запах мокрой земли и пахучая свежесть тополей. В тишине с едва уловимым звоном лопались на лужах пузыри. Чей-то голопузый мальчонка выкатился на улицу без штанов и с визгом врезался в лужу, вздымая фонтаны мутной воды.
Валя прерывисто и часто дышала. Гроза прошла, а сердце стучало взволнованно, горячее, неуспокоенное.

27
Так началась любовь. Но одновременно начались и несчастья.
Валя напутала в режимах склеивания — двести шкафов оказались браком. Она получила выговор. Неделей позже Валя ошиблась в рецепте грунтовки. На третий день лаковая пленка начала отставать отвратительными серыми клочьями. Начальник цеха вызвал Валю. Она увидела испорченную мебель и похолодела. Приглашенная к главному инженеру, она понуро стояла перед ним, уставившись на графин с водой.
— Чего же стоит ваш диплом, товарищ технолог? — голос Гречаника прозвучал мягко и даже несколько грустно. Валя не ответила, потому что понимала: ее диплом не стоит ровно ничего.
Решение директора Гололедова испугало неожиданным милосердием:
— Пойдете мастером в станочный цех,— объявил он.
Мороз пробежал по Валиной спине. «Сменным мастером!» Это было еще страшнее, это была гибель наверняка.
А вечером в Валино окошко постучал Алексей. Она увидела его и обомлела от страха. Неужели он узнал о ее позоре и пришел соболезновать? Но Алексей пришел совсем за другим. Он вошел в комнату с растерянным лицом, держа под мышкой сверток чертежей. Долго молчал, потом, развернув чертежи, попросил:
— Мне бы тут расчетик один, Валентина Леонтьевна.
— Что это? — спросила Валя.
Алексей объяснил. Он пришел просить ее сделать кое-какие расчеты по его предложению — проекту небольшой полуавтоматической линии. У самого не получится, а Горн слишком занят.
— Я-то сам, понимаете, в математике, как темная бутылка,— проговорил он.— Чуть посложней — и заело.
Валя растерялась. Так хотелось помочь ему, Алеше! Но она понимала, что не сможет помочь ровно ничем, а признаться было стыдно.
— Оставьте чертежи у меня,— еле проговорила она,— я посмотрю и сделаю, что в моих силах.
— Да для вас тут сущий пустяк!— сказал Алексей.
Валя закрыла глаза, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. Он верит в нее, в беспомощного человека, в инженера-пустышку!
— Я принесу вам это завтра, Алеша,— назвала она Алексея по имени и сама ужаснулась своему неожиданному нахальству.
...Валя до полуночи просидела над чертежами и записями Алексея. Она перерыла конспекты, перелистала учебники и не сделала ничего. От нудной стучащей боли разламывалась голова. Валя снова без конца листала учебники, не находя ничего нужного и ничего не видя перед собой, кроме лица Алексея.
— Вот тебе и «сущий пустяк»!— упрекала себя Валя, и слезы бежали по ее щекам. Она бросилась на кровать и уткнулась лицом в подушку.
Наплакавшись вдоволь, Валя поднялась, сгребла в чемодан бесполезные учебники и конспекты. Бережно свернула в трубку чертежи и долго держала перед собой, как будто прощалась.
Легла она не раздеваясь. Было слышно, как за стеной храпел Егор Михайлович.
Пять лет почти подневольного учения, страхи перед экзаменами, везение на счастливые билеты, которому так завидовали многие из подруг, позорный провал, пересдача и «милостивая» тройка под конец — все это обернулось сегодня такой непоправимой горечью.
Валя вспомнила слова профессора на студенческом вечере. О, эти слова! Они жгли, стучали в висках, сокрушали ее.
«Не забывайте, друзья мои, — говорил тогда профессор,—иные из вас, выходя в жизнь, склонны рассчитывать на «счастливый билет». Их ждут горькие разочарования. Нет у жизни таких билетов! Но нет и более строгого экзаменатора, нежели она сама. Один билет ждет вас — творческий труд! Ему вы должны отдать все три ваших богатства: голову, руки, сердце, сто процентов себя! Но не забывайте, что к этим ста процентам нужно приложить мечту! А человек плюс мечта — это тысяча процентов. Такими должны вы быть!»
«А сколько же процентов я? — спрашивала себя Валя.— Что я могу и чего я стою? Кажется, слишком мало. А моя мечта? О! Это тысяча недоступных процентов, которых я недостойна. Разве полюбит он, Алеша, такого жалкого человечишку, как я? Нет! Никогда! Слышишь ты, Валька?!»
Последние слова Валя уже крикнула, да так, что за стеной проснулся Егор Михайлович.
На другой день после смены она возвратила чертежи Алексею:
— Не смогла я, Алеша, Алексей Иванович. Вы извините меня.
— Мне прощения надо просить, Валя, — необыкновенно ласково и с нотками сожаления ответил Алексей.— Если бы знал, что стряслось с вами, я бы...
Неожиданно Алексей предложил:
— Сегодня картина хорошая, пойдемте в кино. Забудетесь хоть немного.
В кино Валя чувствовала себя на седьмом небе. Серый, неуютный барак, который временно, пока строился клуб, занимали под кинопередвижку, показался ей едва ли не лучшим кинотеатром мира. Она локтем касалась руки Алексея, и от этого было так хорошо!
После они долго бродили по поселку. Алексей рассказывал о себе, о том, что заполнило его жизнь — о любимом труде, о том, как тяжело все дается ему, и как хотел бы сделаться инженером, чтобы работать у станка «на все сто!», чтобы не только уметь придумывать, но и осуществлять до конца все.
— Алеша, а в чем, по-вашему, счастье?— неожиданно осмелев, спросила Валя.
Алексей ответил не сразу. Они стояли на углу в потоке яркого света, падавшего из окна обшитого тесом домика. Алексей видел, как блестят у Вали глаза.
— Я не знаю, как лучше объяснить,— ответил он.— Ну, понимаете...— Они медленно пошли дальше. Алексей собирался с мыслями долго. Наконец, он сказал:— Это, когда человек свое место в жизни нашел, так я думаю. Ну, как это лучше сказать... чтобы человек врезался в жизнь, как сверло в твердый металл, и чтобы нагревался так же, и чтобы и трудно ему было, и радостно, и больно, и все это враз, понимаете? И всем чтобы от него горячо делалось. Может, и неладно я объяснил, только это я вам говорю, каким сам быть хотел бы хоть когда-нибудь, пусть за час до смерти!
— А любовь? — осторожно и едва слышно спросила Валя.
— Это само собой.
— А если места не нашлось человеку? Как тогда? Имеет он право любить?
— Кого?— спросил Алексей.— Кого такой любить будет? Самого себя только?
Проводив Валю до калитки, Алексей пожал ее руку. Он чувствовал, как впились в его ладонь ее пальцы.
«Славная она,— думал Алексей, засыпая в эту ночь,— только потерянная какая-то. Впрочем, возможно, это от неудач».
Валя долго не могла заснуть. Сон пришел тревожный, непрочный. Она все время просыпалась и всякий раз задавала себе один и тот же вопрос:
«Неужели я люблю только себя?»
Засыпая, видела путаные сны. Под утро, когда сон пропал окончательно, она вновь задала себе тот же вопрос и ответила вслух, шепотом:
— Нет, себя я, кажется, ненавижу!— и расплакалась.

28
Сменным мастером Валя не проработала и месяца. Попав под начало Костылева, она фактически была предоставлена самой себе. Однажды она задала ему какой-то вопрос.
— И ничего-то вы не знаете, ничего-то вам впрок не идет,— ответил Костылев, позевывая и безнадежно махнув рукой.
Каждый день все больше выматывал силы. На работе Валя крепилась. Дома по вечерам плакала.
— Не к рукам тебе, Валя, эта инженерия, — стараясь успокоить се, говорил Егор Михайлович.— Ну, зачем ты в это дело сунулась? Видишь, какой компот получается?
— Не такой уж я бросовый человек, Егор Михайлович, — вытирая слезы, оправдывалась Валя, — Если бы помог мне кто! А то одни упреки!
Вскоре над нею разразилась новая беда. Валя спутала схожие заготовки, пустив их в обработку совсем для другого шкафа. Костылев на этот раз был немногословен:
— Ну-с! На этот раз все, девушка. Будет с меня. Он повел Валю к главному инженеру:
— Место этой вот девицы на кухне, картошку чистить,— заявил он. Гречаник только покачал головой:
— Ну, что мне делать с вами? — спросил он.— Эх, девчата, девчата! Ну, зачем вы беретесь за это хлопотливое дело?
Гречаник отвел Валю к директору. Гололедов просверлил ее маленькими и холодными, словно проковырянными на мясистом лице глазами, произнес:
— Никчемные людишки! Валя не выдержала:
— Вы не смеете!— крикнула она, чувствуя, как пересыхает у нее в горле.— Я никчемный инженер, я сама знаю! Без вас, слышите!? А никчемным человеком называть меня кто дал вам право? Кто? Вам бы только...
Слов и воздуха не хватило. Валя бросилась на стул и разрыдалась громко, не сдерживаясь.
Она смутно помнила, как ее увели, как пролежала дома на кровати весь остаток дня. Утром ее снова вызвал Гололедов:
— Выбирайте: в цех к станку или в библиотеку, — сухо сказал он.
— В библиотеку,— не задумываясь, сказала Валя. «Только не к станку,— подумала она.— Это такой позор!» Что скажет, что подумает про нее Алексей, все остальные? Она будет у всех на глазах со своим стыдом, со своей неудавшейся профессией!
Через день она уже принимала библиотеку.
Началась сравнительно спокойная и совершенно бесцветная жизнь.
Никто не упрекал, не колол, не дергал. Изредка приходил Алексей. Она подбирала ему книги, журналы, и только это было ее душевной заботой, ее настоящим делом.
Потом Алексей заходить перестал. Пришел он только в октябре, когда в библиотеку была получена из Москвы новая партия технической литературы.
Та осень была особенно хмурой. Над землей висели низкие тучи, набухшие холодом и дождем. Из них непрерывно трусилась мелкая водяная пыль. Деревья стояли голые и мокрые. Они не качались, а только безжизненно вздрагивали от налетавшего ветра, холодного, промозглого и сырого.
Алексей долго просматривал новые книги. Кроме него и Вали в библиотеке никого не было; до закрытия оставалось полчаса. Он собрался уходить, так и не выбрав ничего.
— Алеша,— тихо сказала Валя, — у меня к вам просьба, можно? Алексей удивился. О чем она собиралась просить его?
— Пройдемтесь вместе куда-нибудь,— попросила Валя, и краска залила ее осунувшиеся щеки.
— Но куда?— еще больше удивился Алексей.— Да еще в такую погоду.
— Все равно. Может быть, передвижку привезли. Алексею стало жаль ее.
— Что ж, сходим в кино, пожалуй. После сеанса Валя сказала:
— Мне нужно поговорить с вами, Алеша. Я прошу вас.
Они шли по мокрым осклизлым мосткам. Улица кончилась, а Валя все молчала.
— Дальше некуда, — сказал Алексей, останавливаясь.
Валя вздрогнула. Из низких туч по-прежнему сеялся дождь. Было темно. Как в тумане чернели расплывчатые силуэты низких домов с тусклыми светящимися пятнами окон. Валя не решалась говорить. Алексей поеживался и прятал лицо в поднятый воротник. У Вали сильно закружилась голова. Она пошатнулась.
— Что с тобой, Валя? — Алексей поддержал ее за локоть.
А она неожиданно уронила голову к нему на грудь. Руки ее легли на его мокрые плечи.
— Не могу я больше, Алеша, не могу!— сдавленным голосом проговорила Валя.— У меня нет жизни... Я.-- люблю тебя, Алеша, милый! И это жизнь, это все!— она подняла голову и приблизила лицо к лицу Алексея. Даже в темноте он заметил в ее глазах слезы.
— Валя, не надо. Ты хорошая девушка, но пойми... Это пройдет.— Он взял ее руки.
— Нет, нет! — Валя затрясла головой,— это не пройдет! Никогда не пройдет!
— Я провожу тебя домой, Валя, — Алексей взял ее под руку.
— Значит...— чуть заметно сопротивляясь, проговорила она.
— Пошли,— сказал Алексей,— смотри, как холодно.
Валя опустила голову и послушно пошла рядом, чувствуя, как холодеет все ее тело. Она перестала ощущать себя, как будто оказалась в какой-то мертвой полосе течения жизни. Где-то рядом с нею, не касаясь ее, безудержно проносилось время...
Валя шагала, едва передвигая ноги, и чувствовала, как вместе с леденящей ночной сыростью в нее проникает холодная, пугающая своей неосязаемостью, пустота.
— Я дойду одна, Алеша,— сказала Валя, высвобождая руку.
— Спокойной ночи,— ответил Алексей, пожимая ее холодные пальцы. Он ушел.
Валя слышала его шаги, замиравшие на мокрых досках тротуара.
— Неужели это все? — шепотом произнесла она, прислонившись к искривленному стволу старой березы на углу улицы. Она прижалась к нему щекой, и ей показалось, что холодный ствол вздрагивает, и тяжелое ночное небо опускается над землей все ниже и ниже, как будто хочет накрыть землю вместе с Валей, с ее болью, которая становится все сильнее, растет, давит.

29
Двойственность чувств Гречаника доставляла ему немало мучений. Руководя подготовкой к введению на фабрике рабочего контроля, он не верил в него. Отдавая ему время, не находил там места для души.
Партийное собрание решило, и он, главный инженер, подчинялся как коммунист. А свои убеждения, собственный взгляд на вещи? Как быть с этим? Отложить на дальнюю полку, как прочитанную, потерявшую значение книгу?
Бракеров уже нет и не будет больше, так решено. Но на кого же будет оглядываться рабочий? На свою совесть? На эталоны, придуманные Токаревым? На эти деревяшки, которые, в конце концов, так и останутся музейными экспонатами? Все это не то! Вот предложение старика Сысоева — это другое дело! Вначале маленькая, но растущая бригада, которая будет делать художественную мебель. В такой бригаде бракеры будут не нужны. Но сразу на всей фабрике без бракеров? Сделать в год мебели на двадцать миллионов рублей, и никто ничего не проверит?
А эталоны, между тем, готовились во всех цехах. И опять все делалось именно так, как предложил Токарев.
Каждый делал эталон для себя. Мастера собирали готовые эталоны и приглашали в цех главного инженера. Гречаник придирался страшно и добрых две трети возвращал для переделки. Люди ворчали. А когда в фанеровочном цехе Гречаник, не утвердив, в третий раз возвратил эталон фанерованной дверки, сменный мастер вспылил:
— Я в фабком пойду! Что у меня люди заработают на этих бирюльках?
Ярцев, все эти дни проводивший в цехах, вмешался:
— А интересно, что вы в фабкоме заявите, товарищ мастер?
— А то и заявлю! — ответил мастер, начиная уже выходить из себя.
— Ну да,— спокойно, как бы соглашаясь, продолжал Ярцев,— так попросту придете и скажете: «Товарищ предфабкома, вмешайтесь, администрация заставляет меня требовать от рабочих качественного изготовления эталонов, а у них не получается, отмените решение партийного собрания!» Так, что ли?
— Ничего не так! Надо, чтобы нам специально эталоны приготовили.
— Вот именно. А люди будут на них смотреть, сделать же все равно не смогут. Вы подумайте: эталона сделать не можем! Так? А то, что изготовляем, должно быть точь-в-точь по эталону. Ну, что же вы до этого дня в своем цехе делали? Брак ведь, правильно?
...Вечером в директорский кабинет вошел председатель фабкома Тернин, невысокий сутуловатый человек с добродушным лицом и усталыми глазами.
— Беда, товарищи администрация,— озадаченно проговорил он, разводя руками, — получится ли что у нас со всем этим, а? Из фанеровочного идут — шумят, Шпульников вчера пришел, говорит: рабочие отказываются по нескольку раз эталоны переделывать, как быть-то?
— А ты, Андрей Романыч, сам ответь,— сказал Ярцев,— как быть, если больной отказывается глотать горькое лекарство, лечить бросать?
— Зачем это? Уговорить надо, растолковать.
— Ну вот оказывается, ты понимаешь?
Токарев поднялся из-за стола, энергично потирая руки. Нахмуренные брови его разошлись, на лице показалась улыбка.
— А вообще, должен вам сказать, все развивается очень правильно.
— Что вы имеете в виду? — спросил Гречаник.
— Я имею в виду, что болезнь начинается всерьез!
— Что же в этом хорошего? План в августе мы завалим тоже всерьез.
— Пускай! Выполним в сентябре.— В голосе Токарева прозвучала спокойная уверенность.— Но никаких скидок, если по-настоящему хотим возродить славу уральских мебельщиков!
Тяжело вздохнув, Гречаник покачал головой.
— Та слава, о которой говорите вы,— сказал он,— это слава отдельных кустарей, художников. Их сейчас — единицы, а остальные? Делают сотни одних и тех же деталей. Искусство же требует проникновения в красоту вещи. Художество, искусство идет от красоты вещи.
— Не согласен,— вмешался Ярцев.— Путь к красоте вещи идет от красоты труда, от внутренней красоты, понимаете? А красота эта начинается с бережного, любовного отношения ко всему, что делают твои руки, что дает тебе материальные блага прежде всего!
— Допустим! — взволнованно ответил Гречаник.— Но воспитать это можно только строгим контролем извне. Делать хорошо! Это в производстве вырабатывается только привычкой.
— Разве мы возражаем? — сказал Токарев, — все дело в том, как воспитать привычку. Я считаю, что сегодня, на тридцать восьмом году революции, говорить о караульном при совести рабочего человека — дело нестоящее. Совести надо помогать. Простите за образность, но сегодня мы с вами полководцы славы не кустарей, а славы коллектива в несколько сот человек! Прошу вас: душой, душой давайте на эту славу работать!..
«Душой работать!» Эти слова не шли у Гречаника из головы. Где сегодня его душа? С теми, кто участвует в этой перестройке, или нет? В меру долга. Но разве долг может быть помимо души?
Только в одном находил Гречаник успокоение: подходила к концу его большая работа, которой он отдавал всё свободное время, жертвуя отдыхом, здоровьем. Идея была интересная и новая. Если осуществить ее, фабрика сможет без всякой перестройки изготовлять любую, самую разнообразую мебель. Для этого нужно было настроить изготовление узлов такой мебели — деревянных щитов, окленных фанерой из ценного дерева, из которых можно собирать разные вещи. Гречаник назвал свою работу проектом наборов мебели из унифицированных узлов.
Закончив работу над проектом, он созвал, пользуясь правами председателя, технический совет. Совет решил изготовить первую партию мебели по чертежам Гречаника, но обязательно с художественной фанеровкой; на этом Илья Тимофеевич, старейший член совета, настаивал энергичнее всех.
— Коли уж новое, так до последу новое!— говорил он.

30
После того, как Таня окончательно выяснила причины всех неудач, первым ее желанием было сразу пойти к Гречанику или даже к Токареву и просить немедленного вмешательства. Но она представила себе, как будет жаловаться на Костылева, а Токарев, конечно уж, опять обязательно подумает, что она ищет способ избавиться от лишних трудностей. Гречаник же, тот давно, как она догадывалась, уверен в том, что новый мастер не справляется по неопытности. И Таня не пошла ни к директору, ни к главному инженеру. Однако посоветоваться с кем-нибудь обязательно было нужно, и она решила поговорить с Ярцевым.
Из всех, кого Таня уже знала на фабрике, он казался ей наиболее простым и доступным человеком. Возможно, это было оттого, что она видела его в непринужденной домашней обстановке, когда затащил он ее к себе слушать музыку. А может быть, повлияло и то, что услышала его такой теплый, взволнованный рассказ о ней самой. Все это располагало, и Таня пошла к Ярцеву.
Теперь она работала во вторую смену, с пяти вечера, поэтому к Ярцеву пришла пораньше, за час до вечернего гудка. В кабинете она увидела Алексея. Он стоял у стола вполоборота к двери, очевидно, уже собираясь уходить.
— А-а, Татьяна Григорьевна,— сказал Ярцев, когда Таня отворила дверь,— заходите, заходите.
Алексей, закончив разговор с парторгом и сказав: «Ясен вопрос!»,— пошел Тане навстречу. Взгляды их встретились. В глазах Алексея было что-то необычное: радостное и теплое.
Алексей вышел.
Ярцев усадил Таню на стул и, довольно потирая руки, сказал:
— Итак, разрешите обрадовать вас, Татьяна Григорьевна, вы, конечно, догадываетесь, чем именно!
— Я ничего не знаю,— удивленно и растерянно ответила Таня.
— Это обычная вещь — вы не знаете, а вся фабрика говорит!
— Но о чем?
— О чем? — пристально посмотрев Тане в лицо, Ярцев сказал: — Сегодня днем Соловьев испытал свой автомат снова. Может быть, теперь догадываетесь? Нет? Ну так вот, автомат работает великолепно! Слышите? Сам собственными глазами видел. Так что поздравляю вас!
— Но причем же я? — спросила Таня, краснея.
— А кто помог Соловьеву? Кто подсказал?
— Стоит ли делать из этого событие, Мирон Кондратьевич?
— Я, кстати, никакого события не делаю, просто рад за вас — и все!
— А я очень, очень рада за Соловьева! — горячо и искренне проговорила Таня.— Он, оказывается, так долго мучился с этим.
— Вы не совсем поняли меня,— сказал Ярцев.— Я рад за вас, потому что многие из людей, и не только вашей смены, переменили мнение о вас, о новом мастере, понимаете? Я сегодня говорил с Любченко, с Шадриным, с Соловьевым, с Сергеем Сысоевым.
— Мирон Кондратьевич,— осторожно перебила Таня,— я пришла за советом. В смене у меня неблагополучно. Мне кажется...
— Я знаю. Соловьев мне только что говорил, что вы отыскали причину.
— Соловьев говорил? — удивилась Таня.
— Да. А что в этом особенного? Он коммунист и поставил перед секретарем партийной организации вопрос о наведении порядка. Я намерен сегодня говорить с директором и главным инженером. К сожалению, у нас на фабрике бывает, что мы проглядываем беспорядки у себя под носом. Но ничего.
— Я прошу вас,— немного волнуясь, продолжала Таня,— очень прошу, Мирон Кондратьевич, ничего не говорите пока ни Токареву, ни Гречанику. Они могут подумать, что я испугалась, что ищу дела полегче. Не надо. Я ведь поэтому и за советом пришла. Не знаю, как лучше, как правильнее поступить. И не из-за себя, нет! В этой обстановке больше всех страдают рабочие, и помочь нужно им, понимаете? Ну, изнутри что-то изменить, чтобы Костылев сам себя опрокинул. А то, допустим, не будет меня, кто-то другой станет мастером, а начальник цеха себя поведет по-прежнему. И, выходит, снова все начинать, так?
— Вообще, мысль у вас правильная,— согласился Ярцев.— Но что тут придумать в том плане, как предлагаете вы?
— Только без административного вмешательства.
— Хорошо! — хлопнув ладонью по столу, сказал Ярцев после некоторого раздумья.— Договоримся так: вашу смену мы берем под контроль. Я имею в виду партийную организацию и, должен вас немного огорчить, и Токареву, и Гречанику мне сказать об этом придется.— Увидев, что Таня начала волноваться — она старательно терла пальцами кромку стола — Ярцев поднял руку.— Не беспокойтесь, это будет по партийной линии без административного вмешательства, идет? Ну вот и хорошо! А вы тем временем поглубже вникнете в работу, в каждую мелочь.
На смену Таня ушла в приподнятом настроении, несмотря на то, что вновь предстояли мучения с «пестрым» сменным заданием, с обычной «зачисткой концов».
Карусельный фрезер Алексея уже работал. Возле стояли Токарев и Гречаник. Около них крутился Костылев. Он заходил то с одной, то с другой стороны, движением, всем поведением своим стараясь показать и свою причастность к событию. Он подбирал обработанные детали и сосредоточенно рассматривал их, а то, постучав по бруску пальцем, показывал директору или главному инженеру, подходя к Алексею, что-то говорил ему в самое ухо. Но Алексей как будто ни на что не обращал внимания. Он работал сосредоточенно. Стол плавно вращался. Один за другим щелкали включавшиеся пневматические прижимы. Детали послушно подставляли свои бока поющей фрезе. Она со звоном врезалась в податливое тело надежно закрепленной древесины — автоматический переключатель Алексея Соловьева действовал безотказно.
Таня, боясь обратить на себя внимание, к станку не подошла. Она недолго наблюдала со стороны. Потом принялась за обычное дело — распределение работы.
Немного позже, когда Токарев и Гречаник ушли из цеха и Алексей ненадолго остановил фрезер, Таня, проходя мимо, услышала слова Костылев а:
— Молодец, Соловьев! Ну что ж, прими и от меня поздравление.
— Не могу,— сухо ответил Алексей,— мне твое поздравление сунуть некуда...

31
Таня получила сразу два письма: одно пришло из Москвы, другое с Дальнего Востока, и на конверте его стоял обратный адрес — номер воинской части, где служил лейтенант Иван Савушкин.
До начала вечерней смены времени оставалось совсем немного, читать письма было некогда, но Таня не могла удержаться, чтобы не вскрыть дальневосточный конверт и прочесть хоть первые строки.
«Таня, милая,— писал Савушкин,— своего обещания я исполнить не смог...»
Дальше читать было незачем. Тане показалось, что на землю набежала огромная тень, как от грозового облака, хотя с самого утра небо было чистым. Последняя надежда исчезла. «Неужели это конец?!» — подумала Таня, прибавляя шаг. Гудок застал ее у проходной.
Началась смена: распределение работы, ворчливые реплики рабочих, вынужденных ждать, неполадки с размерами, бесконечное пересчитывание и разбраковка деталей перед сдачей. Только в обеденный перерыв, присев за столом в цеховой конторке, она достала письмо Савушкина.
«...своего обещания я исполнить не смог и поэтому пишу тебе против желания, зная, что огорчу тебя и ничем не смогу успокоить. Неправда ли, как странно все получается в жизни! Я шесть лет не писал тебе, боясь потерять надежду на то, чем жил, теперь знаю, что потерял, и пишу. Я поехал к Георгию сразу с вокзала. Его не оказалось дома. Я заходил еще несколько раз».
Таня оторвалась от письма. Гнетущая слабость разливалась по телу. Того, что узнала сейчас, она боялась больше всего. «Значит, Георгия Иван так и не увидел, ничего не смог ему объяснить, а теперь уехал из Москвы сам. Неужели погибло все? Счастье, которого с таким трудом дождалась?» Глаза начал застилать влажный туман. Таня с силой потерла пальцами веки. Снова склонилась над письмом.
«...Мне очень жаль, что приезд мой принес тебе столько страданий. Таня, милая! Я чувствую себя виноватым и знаю: нет никакой надежды эту вину искупить».
— Ты виноват столько же, Ванек,— проговорила Таня одними губами,— сколько и я виновата перед тобой. Если мы оба вообще виноваты.— Таня читала, и частые, написанные мелким почерком строки, ровные и прямые, ломались, расплывались и убегали в стороны. Она с трудом различала слова.
«...Из Москвы я уехал в тот же день, вечером. Проезжая через твою станцию, стоял на площадке и жалел, что не могу увидеть тебя. О себе писать нечего. Мои воинские дела в полном порядке, и это много больше того, что солдат имеет право говорить о себе. Остальное ты знаешь. По правде сказать, я увез с собой больше того, что ожидал. Ведь я даже не знал, найду ли тебя. Но вот нашел, причинил тебе горе, а ты назвала меня большим, настоящим другом. Это огромное счастье, Таня, быть твоим другом! И, хотя мне очень трудно от всего остального, я чувствую себя совершенно спокойным. Все определилось — теперь я военный на всю жизнь, но никто не отнимет у меня право непрестанно думать о тебе. Вот и все. Прости меня за невыносимо длинное письмо, но за все шесть лет, это, может быть, не так уж и длинно. Жму твою руку и верю, что счастье все-таки не ушло от тебя, а оно для меня дороже всего на свете, дороже моего собственного. Иван».
Таня сложила и убрала письмо.
«Ванек, Ванек! В жизни нет ничего странного, просто все в ней до невероятности трудно,— мысленно сказала она.— Мне осталось одно — ждать. Но хорошо, когда есть надежда дождаться. А если нет ее?»
Таня большим усилием воли сдержала слезы и поскорей вышла в цех, чтобы не оставаться одной.
Второе письмо она прочитала уже после смены, стоя под фонарем во дворе. Оно было от Авдея Петровича Аввакумова, которого Таня по праву считала отцом своей новой и неожиданной профессии мебельщика.
Неровный почерк с очень наклонными буквами читать было трудно. Местами буквы наползали одна на другую, а оттого, что в чернилах, по всей вероятности, попадалась какая-то грязь, некоторые были расплывчатыми и мохнатыми. На восьмом десятке зрение стало заметно изменять Авдею Петровичу.
Он не писал ничего особенного, сообщил, что скучает и что, будь у него «подпорки» покрепче, на недельку обязательно прикатил бы к ней. Писал, что на московской фабрике все по-прежнему. Спрашивают про Таню, просят писать.
«...Ну, будь здорова, Яблонька,— заканчивал он письмо,— желаю тебе мебельных радостей побольше и такого преогромного счастья, чтобы и на руках не унести! Твой, а уж кто твой, хоть убей, не придумаю. В общем, все равно, пускай, твой дед Авдей Петрович».
Таня улыбнулась привычному ласковому обращению «Яблонька». Счастье! О, если бы оно пришло хоть когда-нибудь!
Наступившая ночь была одной из самых тяжелых. С ней в какое-то сравнение шли мучительные ночи, проведенные в поезде, когда уехала из Москвы, но тогда была хоть искра надежды, обещание Савушкина уладить все, а эта...
Таня лежала в постели и изо всех сил боролась с желанием разрыдаться безудержно, по-девчоночьи, зарывшись в подушку. Но, наверно, сил для борьбы хватало в обрез, потому что по лицу изредка сбегали скупые обжигающие капли.

32
Утром простояла бригада сборщиков: не хватило деталей. Гречаник вызвал к себе Костылева.
Начальник цеха пришел, притащив с собой для утверждения новые эталоны. Он положил стопку аккуратных, чисто обработанных брусков на край стола и вопросительно уставился на главного инженера.
— Вызывали, Александр Степанович?
Гречаник нахмурился, показав на эталоны, спросил:
— Зачем вы принесли это? Я приглашал вас по другому делу. И потом... вы знаете: утверждать эталоны я прихожу в цех.
— Виноват, конечно,-— мягко ответил Костылев, чуть наклоняя голову.— Ноги ваши пожалел, Александр Степанович, лишний раз в цех не сходите. Работки у вас побольше нашего, закрутитесь за день да еще из-за пустяков в цех бежать...
— Почему из-за пустяков? Вы ж знаете...
— Знаю, Александр Степанович,— перебивая, сокрушенно вздохнул Костылев и добавил с ударением: — Игрушки они игрушками и останутся. Умным людям на забаву. Деревяшкой браковщика не заменишь.
Это покоробило Гречаника. Почему он говорит об этом именно ему и наедине? До сих пор Костылев еще не высказывал открыто своего отношения к перестройке на фабрике. В душе Гречаника, где-то очень глубоко, возникло неприятное чувство.
— Унесите в цех. Я сам приду,— сказал он.— И поменьше заботьтесь о моих ногах.
Костылев промолчал.
— Скажите лучше,— продолжал Гречаник,— почему у сборщиков опять простой? Когда это кончится?
— Наша инженерная девица по-прежнему срывает задания,— проговорил Костылев, усаживаясь поближе к столу.— Я вам докладывал. Вот сам прежде сменой командовал, и дело иначе шло...
— А пора бы уж ей привыкнуть, Николай Иванович, как вы считаете? — перебил Гречаник, оставляя без ответа костылевский намек.
— Само собой,— немедленно согласился начальник цеха.— Толковый инженер на ее месте...
— Как работает автоматический переключатель Соловьева? — сухо перебил Гречаник.
— Ну как... работает, вообще-то.... А что? — было заметно, что вопрос обескуражил Костылева.
— Я о другом спрашиваю.
Костылев забеспокоился под пристальным взглядом главного инженера.
— Это в каком смысле? Насчет нормы, что ли? — Он растерянно пожал плечами, не понимая, чего от него хотят.
— В таком смысле, что автомат вообще-то заработал после подсказки этой «инженерной девицы», товарищ начальник цеха! Вся фабрика говорит, а до вас не дошло! Таким образом, Озерцова, по-видимому, серьезный специалист, и мне, знаете, как-то странно, что она до сих пор не может наладить работу смены. Вы посмотрите-ка повнимательнее, подразберитесь и помогите ей. Потом доложите мне, ясно?
Костылев ушел встревоженный. Никогда главный инженер не разговаривал с ним в таком тоне.
С первых дней работы на фабрике Костылеву везло. Гречаник быстро продвинул его, назначив начальником цеха. Однажды на производственном совещании даже поставил в пример остальным, как опытного и принципиального руководителя. А Костылев и в самом деле работу организовывать умел. Оборудование он знал, разбирался в капризах машин, чем в свое время снискал авторитет среди станочников и слесарей. Когда же в цехе появилась замечательная фреза, чудесно работающая без сколов, авторитет Костылева подскочил еще на несколько ступенек выше. О том, что фрезу придумал Илья Новиков, знали только два человека: Шпульников и сам Костылев.
Костылев старался побыстрее войти в доверие к директору. Он считал, что это одно из главных условий для «укрепления устоев». Он не упускал случая обратить на себя внимание Токарева.
Как-то директор в цеховой конторке сделал выговор мастеру Шпульникову за беспорядок в смене. Присутствовавший при этом Костылев сокрушенно покачал головой и, придав лицу выражение хмурой скорби, сказал:
— Вот и поработайте с таким народом, Михаил Сергеевич! Пока сам не сунешься — никакого толку. Можно подумать, что у директора только и забот, что нянькаться с каждым.
Специального образования Костылев не имел: семь классов школы, которую он окончил уже давно, казались ему пределом учености. «Был бы толк в голове, а остальное придет»,— рассуждал он.
На фабрике Костылев держался независимо. У людей, работавших с ним, постепенно складывалось мнение, что начальник станочного цеха знает, если и не все, то «здорово много», и никакими трудностями его не испугаешь.
Было однако нечто такое, чего Костылев боялся. Боялся он знаний. Не вообще всяких знаний, а знаний молодых специалистов, людей, с которыми ему приходилось работать.
Однажды, еще в артель, где он когда-то работал, из промыслового союза направили к нему техника, молодого способного паренька. Костылев вначале принял его спокойно, но, присмотревшись, забеспокоился. Приезжий так быстро вникал в дело, так горячо брался за работу, что за короткий срок завоевал авторитет в коллективе. Поползли слухи, что скоро приезжий будет назначен техническим руководителем вместо Костылева. Тогда Николай Иванович начал действовать. Молодой техник стал то и дело попадать впросак и, в конце концов, подал заявление об уходе.
Это было первым, но далеко не последним опытом костылевского метода самосохранения.
Появление на фабрике нового инженера Татьяны Озерцовой вначале не беспокоило Костылева. Печальный конец производственной деятельности Валентины Светловой давал ему уверенность в успешном исходе атаки. Однако, искусственно начав усложнять обстановку в смене Озерцовой, он вскоре стал замечать, что эта «девчонка» вовсе не собирается сгибаться. Правда, ни одного задания ее смена еще так и не выполнила, но поведение Озерцовой в цехе, ее дела вызывали у Костылева тревогу.
Он наблюдал, как ловко она настраивала станки, как учила рабочих быстро и точно устанавливать резцы на валу при помощи индикатора — хитрого прибора, которого сам начальник избегал касаться и до приезда Озерцовой долго держал у себя в конторке, закрытым в футляре. А теперь к успеху «девчонки» прибавлялась еще удача с автоматическим переключателем Соловьева...
Да, над спокойной и уверенной костылевской жизнью нависала угроза. Костылев решил, что «беспокойную москвичку» нужно укротить и побыстрее.
Он пришел в свою конторку и, посидев с полчаса над цеховым журналом, сфабриковал для второй смены, где работала Таня, особенно сложное задание.

33
«Что он с ума сошел, что ли? — подумала Таня, глядя на аккуратно выведенные чернилами цифры.— За одну смену вырезать столько шипов на одном станке! И фрезерные тоже... Разве же они справятся?! Нет, хватит произвола!»
Таня решила протестовать. Однако попытка разыскать Костылева не привела ни к чему. Что же делать? Идти жаловаться? Нет. Не так давно она сама отвергала это.
«Как хочет,— решила, наконец, Таня,— выполню столько, сколько смогут пропустить станки, а завтра основательно поругаюсь с ним, пусть он идет жаловаться!» От этой мысли стало легче.
Но в самом начале смены выяснилось еще одно досадное обстоятельство. Шипорезчица Нюра Козырькова, всего неделю назад переведенная Костылевым в Танину смену, совсем не представляла себе, как обрабатывать новые детали.
— Татьяна Григорьевна, да вы поставьте другого кого-нибудь,— взмолилась Нюра, маленькая, круглолицая и очень курносая девушка, отличавшаяся большой подвижностью и привычкой покапризничать,— я ведь не рабатывала на них, на мелочи этой! И браку вам напорю и без пальцев останусь.
— Не напорешь, я тебе помогу,— убеждала ее Таня,— и за пальцы не беспокойся. Давай, я тебе объясню.
Видя, что просьбы не действуют, Нюра попробовала изменить тактику:
— Пф-ф! — пренебрежительно фыркнула она. — На что это мне? Без заработку остаться? Что я дура, что ли? Что мне, хлопот больше всех надо?
— Больше всех, наверное, мне надо,— с укоризной проговорила Таня.— Дай-ка мне гаечные ключи.
Нюра удивленно взглянула на своего мастера. Однако, увидев, что Таня начала перестраивать станок, девушка насторожилась.
— Чего это вы, Татьяна Григорьевна?
— Как чего? Ты же видишь. Настраиваю станок. Потом работать буду.
— Сами, что ли?
— Ну да. Ты же отказалась, а свободных людей в смене нет.
— А мне чего делать? — растерянно спросила Нюра. Она не ожидала, что дело примет такой оборот.
— Сегодня отправляйся домой, а завтра выйдешь в первую смену. Зачем нам люди, которые в трудную минуту не хотят помогать?
— Мне из вашей смены уйти? Да что я, дура, что ли? Нет уж! Давайте-ка, я сама! — решительно шагнула к станку Нюра. Глаза ее блестели.— Только вы мне расскажите, как тут все.
Через час со станка Нюры уже сошла первая партия деталей. Особенности новой работы девушка прекрасно усвоила, однако Тане было ясно, что шипорез не выполнит за смену и половины того, что нужно. Использовать один из фрезеров. Но они тоже перегружены.
Таня долго наблюдала за работой Козырьковой. Что тут еще можно придумать? Как много времени уходит на укладку деталей в каретке! Прижим ненадежный, а то можно было бы по нескольку штук сразу укладывать.
Таня подошла к карусельному фрезеру. Здесь дела шли хорошо. Это угадывалось, кроме всего, по довольной улыбке Алексея.
— Посоветуйте, Алексей Иванович, что делать? Завалим ведь наверняка и так, как ни разу еще не заваливали!
Она рассказала Алексею о том, что мучило ее сегодня.
— Насчет фрезеров беспокойство в сторону! — сказал Алексей.— Скажи-ка лучше, где клавишный прижим от шипореза. Чего не доделают, я в третью смену останусь закончить, на своем приспособлю. А насчет шипореза я тут смекну одно дело.— Алексей помолчал. — В общем, придумаем!
Едва Таня отошла от станка, совсем рядом раздался возглас:
— Клюнуло!
Алексей обернулся. Рядом стоял Вася Трефелев, улыбавшийся младенчески невинной улыбкой.
— Что клюнуло? — сердито спросил Алексей.
Вася по привычке сдвинул кепку на лоб и задрал голову, потому что иначе невозможно было бы смотреть из-под заслонявшего глаза козырька. Вместо ответа он замасленным пальцем поковырял на груди слева свой комбинезон и произнес тоном заговорщика:
— Это самое... которое тут помещается... у Алексея Иваныча Соловьева, ага?
— Ты еще рифму прибавь! — нахмурившись, грозно предложил Алексей.
— Ясен вопрос, товарищ Соловьев! — вдруг торжественно заголосил Вася.— Теперь-то уж вы разоблачены:
Влюблен, влюблен!
И жизнь, как сон...—
начал было он наспех собирать рифмованный экспромт, но Алексей резко прервал его:
— Слушай ты, мешок с рифмами! Замолчи на одну минуту! Тут дело поважнее! Скажи-ка лучше, где клавишный прижим от шипореза, не помнишь?
— Это, который Костылев весной со станка сбросил, ага? В инструменталке под верстаком. А на что тебе?
— Подбери, приведи в порядок и отдай мастеру, только срочно. Вася стоял неподвижно, не то соображая что-то, не то ожидая, что Алексей скажет еще. Тот нетерпеливо поморщился:
— Ну! Не понимаешь, что ли?
— Понимаю, понимаю! — прищуриваясь и широко улыбаясь, заговорил Вася. — Есть привести в порядок, товарищ гвардии влюбленный!— лихо козырнул он Алексею и вовремя увернулся от пущенного ему вдогонку бруска.

34
Дверь в цеховую конторку с шумом распахнулась. В дверях стоял дежурный слесарь Василий Трефелов. Он держал в руках какую-то сложную конструкцию.
— Вот, вам велено передать,— сказал он и, шагнув к столу, положил перед Таней приведенный в порядок клавишный прижим к шипорезу.
Таня обрадовалась.
— Тоже мне, слесари! — с напускной строгостью проговорила она.— Что же вы до сих пор молчали, что у вас такой клад есть?
Вместо ответа Вася неопределенно пожал плечами, давая этим понять, что клад-то оно, конечно, клад, но вот как бы из-за этого клада кое-кому не икалось завтра при встрече с начальником цеха. Беда, если узнает, что кто-то осмелился воспользоваться этой штукой.
Позже, устанавливая прижим на каретке станка, Вася рассказал о событиях, связанных с его историей.
— У нас тогда так же вот шипорез не справлялся, а сменный мастер возьми да и придумай эту машинку, чтобы всю длину каретки использовать можно было. И делал-то сам, ночами в механичке торчал. Ночью поставили на станок, так он, шипорез то есть,— хотите верьте, хотите нет — за три часа сменную норму завернул, во как! А утром Костылев пришел, увидел и давай орать, зачем, мол, без его разрешения. Ну и велел сбросить. «Вам тут,— говорит,— всем руки пообрывает, а мне отвечай!» Только дело вовсе не в том было. Он до того сам мудрил такую же вот штуку сковырять, да так она у него на бумаге и померла, петрушка одна вместо дела получилась. Мастер тогда на своем хотел настаивать, да дело вовсе не туда потянуло. Костылев придавил. Пришлось заявление писать «по собственному желанию». Так что вот, можете учесть перспективочки, Татьяна Григорьевна...
Черный Васин зрачок предостерегающе остановился на Танином лице.
— Ну, я заявление писать не буду, Вася, можете не волноваться,— успокоила его Таня.— Дайте-ка мне ключ, я проверю крепление.
Через час после первой пробы шипорез уже работал вовсю.
Перед концом смены Таня вдруг услышала песню. Мелодия была спокойная и какая-то особеннно светлая: так поют только в самые радостные минуты жизни. Временами голос пропадал и как будто сливался с гулом станков, но, сливаясь с ним, заставлял совсем по-иному, музыкально, звучать станок, который словно принимал на себя частицу той просто человеческой радости.
Таня подошла ближе. Нюра сконфузилась и замолчала, приостановив работу, она виновато взглянула на Таню и нерешительно улыбнулась. Но глаза были радостные.
— Ну как, Нюра, задание мы с тобой не сорвем, а? — спросила Таня, сдерживая улыбку.
Нюра встряхнула головой, смешно выпятив нижнюю губу, подула на заползавшую в ноздри реденькую, выбившуюся из-под косынки, прядку волос. Лицо девушки расплылось в широкой улыбке.
— С вами-то, пожалуй, сорвешь, как бы не так! — проговорила она и вдруг, спохватившись, снова принялась за работу: — Нажимать надо! Меньше часа осталось, а еще двести пятьдесят штук.
Через час, обметая станок, Нюра говорила сменщице:
— Вот гляди, Людка, какую мы с Татьяной Григорьевной штуку сегодня приспособили! До чего ловко с ней! За одну смену столько нарезала, сколько раньше бы и за три не выгнать! Вот гляди! Я тебе объясню.
Третья смена уже началась, когда Таня собрала рабочих в цеховой конторке, чтобы объявить им первую, самую радостную новость:
— Мы выполнили сегодня задание, товарищи! Да еще сильно увеличенное!— сказала она.— Кто помог нам? Вы должны знать,— и Таня рассказала о Нюре, об Алексее, о Васе и о клавишном прижиме Серебрякова.
После десятиминутки Алексей остался.
— А вы меня зря похвалили все же,— сказал он,— я своего обещания не выполнил пока, на полсмены работы осталось. Что, если подведу?
— Люди назовут меня обманщицей и болтушкой, и только,— спокойно ответила Таня.
— Нет уж, не выйдет! Василий! Быстро мне запасную фрезу и еще те, из нового комплекта, знаешь? И на полсмены ко мне в подручные марш! Ясен вопрос?
Вася исчез в инструменталке.
— О вас я заявила авансом,— сказала Таня.— Знаю, что обещание выполните. Вы человек серьезный.
— Серьезный? Не знаю. Может быть,— как бы в раздумье проговорил Алексей.— А другое вам не кажется, Татьяна Григорьевна? — голос его прозвучал взволнованно.
Таня ответила не сразу.
— Нет, Алексей Иванович, больше мне ничего не кажется,— сказала она спокойно и ушла.

35
Кончив заполнять рабочие листки, Таня зевнула и подперла рукой голову. От усталости слипались глаза.
Шум станков становился все глуше, все слабее...
Неожиданно Таня вздрогнула и открыла глаза. Перед нею стоял Ярцев.
— Спокойной ночи, Татьяна Григорьевна,— сказал он и тихо засмеялся.— Спать-то нужно домой ходить.
Таня потерла глаза пальцами и устало поднялась.
— Никуда мне сегодня что-то не хочется идти, Мирон Кондратьевич,— сказала она.— К утренней смене нужно здесь быть. А дома просплю.
— Опять двухсменная вахта? — с напускной строгостью спросил Ярцев.
— Нет, просто хочу посмотреть, как начальник цеха отнесется к одному новшеству, которое мы применили сегодня.
— Что за новшество?
— Показать?
— Обязательно! А как же вы думали?!
Таня повела Ярцева к шипорезу. На нем уже работала станочница третьей смены.
— Вот, смотрите.
— Кто соорудил эту замечательную штуку? — спросил Ярцев.— Почему вы раньше ничего не говорили, Татьяна Григорьевна? Ну что за тайны, что за индивидуализм?
— А вот и не индивидуализм вовсе, товарищ парторг! — весело ответила Таня.— Я сама до сегодняшней смены ничего не знала. Выйдемте из цеха, здесь шумно. Я все расскажу.
Они вышли и медленно пошли по двору. Таня рассказала Ярцеву все. И про раздутое задание Костылева, и про отысканный в инструменталке прижим, и про его историю, услышанную от Трефелова, и про песню Нюры...
— Вот ведь пустяк, думается, нужен человеку, Мирон Кондратьевич. Легче, удобней стало работать, а радость какая! Праздник и только! Вплоть до песни. Нет, нет! Обязательно дождусь появления Костылева. Сама я еще терпела, но чужую радость не отдам ни за что.
Заметив в голосе Тани воинственные нотки, Ярцев сказал:
— К сражению, значит, готовитесь? Ну, ну. А все же я советую, Татьяна Григорьевна, шли бы вы отдыхать. Утром ровно ничего не случится, вот увидите.
— Вы думаете?
— Полагаю. Ну, а допустим, Костылев даже вмешается и запретит это; сможет он что-то изменить?
— Ну, конечно, нет. Теперь это уже прочно наше.
— Вот именно. Так что извольте идти домой и спать. Ярцев повернул к проходной. Таня послушно пошла с ним.
Путь до дома по тихой уснувшей улице, свежий ветер, дувший прямо в лицо, звенящий шум тополей — все это отогнало усталость. Поднимаясь по ступенькам крыльца, Таня почувствовала, что спать ей уже не хочется. Она прислонилась к резному столбику и запрокинула голову навстречу ветру. По небу мчались рваные лоскутья туч, глотая созвездия и снова выбрасывая их позади себя. Таня стояла, и на смену радостному возбуждению темное, как ночные тучи, чувство одиночества незаметно стало подкрадываться к ней, обволакивать.
«Георгий. Увижу ли его когда-нибудь? — думала она,— дождусь ли снова? Ждала всю жизнь и опять одна. Как жить? Где брать силы?» Но налетел какой-то особенно сильный и свежий порыв ветра. Таня жадно глотнула живительный, пахнущий хвоей воздух, и эти мысли стали уступать место другим: «Не раскисать, Татьяна! Не смей! Нет, нет! Я люблю. На всю жизнь люблю, и силы в этом. Я дождусь! А если очень долго тебя не будет, я снова найду тебя, Георгий, слышишь?»
В переулке послышались чьи-то шаги. К крыльцу подошел Алексей. Он остановился внизу, различив в темноте Таню. Медленно поднялся по ступенькам.
— Татьяна Григорьевна, что это вы?
— Воздухом дышу,— чуть слышно ответила Таня,— голова такая тяжелая, тяжелая.
Помолчав, Алексей сказал:
— Ну, задание я выполнил, все теперь.
— Спасибо...
Алексей осторожно взял Танину руку:
— У вас пальцы холодные. Простынете на ветру,— с каким-то особенным участием сказал он.
— Мне тепло,— все так же тихо ответила Таня, осторожно высвобождая руку,— идите отдыхать, Алексей Иванович, вы ведь устали.
И в этих совсем просто сказанных словах Алексей уловил ту же спокойную строгость, что и недавно в цехе. Ему очень хотелось побыть здесь, возле Тани, поговорить с ней, в конце концов, просто постоять. Но, отворив осторожно дверь, он вошел в дом.

36
Костылев появился в это утро раньше обычного. Шпульников, сонный и, по обыкновению, небритый, возился с рабочими листками. Увидев начальника, он сразу посвятил его в ход событий.
— Васька Трефелов с Соловьевым серебряковскую «бандуру» откопали,— торопливо, стараясь объяснить все как можно скорее, говорил он, не сводя глаз с костылевского лица.— Озерчиха приказала на шипорез привернуть. Так и работаем. Я скинуть хотел, поскольку от вас указания не было, да не посмел, парторг ночью был в цехе. А она, эта штука-то, ничего, в общем, складно получается...
— Ну, парторг, парторг, а порядок в цехе сам по себе,— негромко, но с жестяными нотками в голосе проговорил Костылев,— снять при мне и сейчас же! Пошли.
Он вышел. Шпульников выскользнул следом и, опережая начальника, быстро лавируя между стеллажами, тележками, станками, помчался к шипорезу. За ним неторопливо и твердо шагал Костылев.
Рабочие, мимо которых он проходил, догадывались, что сейчас будет происходить, и настороженно смотрели ему вслед; печальная история мастера Серебрякова была известна многим; Но все получилось иначе, чем ожидали люди, иначе, чем думал сам Костылев.
Ярцев вместе с председателем фабкома Терниным появился в цехе получасом раньше. Оба стояли возле работавшего шипореза. Ярцев издали увидел приближающихся Шпульникова и Костылева. Заметив парторга и Тернина, Шпульников замедлил шаг и в нерешительности остановился, пропустив вперед своего шефа. Ярцев улыбнулся Костылеву и поманил его пальцем:
— Слушайте, это же замечательная вещь!— громко, стараясь перекричать шум поющих резцов, заговорил он, показывая на каретку станка с укрепленным на ней клавишным прижимом.— Вы очень своевременно распорядились поставить эту штуку на станок. Смена Озерцовой, благодаря вам, выполнила, наконец, задание и довольно объемистое. Молодец, Николай Иванович! Вот это и есть настоящая помощь молодым. Идея конструкции ваша?
Ошарашенный Костылев выпучил глаза и промямлил что-то невнятное. Этого он не ожидал. Получить сразу две таких оплеухи! Выполнила задание! И это с помощью устройства, которым он запретил пользоваться, которое сейчас уже преподносят, как его идею. Его хвалят за то, что он ненавидит, чему завидует, что готов уничтожить, выбросить, исковеркать! Что делать? Отказаться? Заявить, что он здесь ни при чем? Тогда какой же он начальник, если его подчиненные творят все, что вздумается? Сделать вид, что это в самом деле его идея? Ярцев не знает истины. Но рядом Тернин, а он работает на фабрике с первых дней и около года был строгальщиком в смене Серебрякова, он-то знает!..
Воспользовавшись тем, что к станку подошел явившийся на смену Любченко и Ярцев обратился к нему, Костылев, круто повернувшись, пошел прочь, как будто его ждало самое неотложное дело. Он влетел в конторку и плюхнулся на стул. Выдернув чуть не весь ящик письменного стола, он достал папку сменных заданий и, просмотрев сводку смены Озерцовой, стукнул кулаком по столу так, что на счетах звякнули косточки.
Остервенело тыча пером в чернильницу, которая от этого отъезжала все дальше и дальше, и роняя на стол жирные фиолетовые кляксы, он стал заносить в чистый бланк злые пляшущие цифры. Перо не слушалось. Оно цеплялось за бумагу, разбрызгивая озорные фонтанчики. Он изорвал в клочья испорченный бланк, принялся за второй...
В конторку вошел Любченко. Костылев обратил внимание на его торжествующий взгляд.
— Значит, теперь прижим Серебрякова вы разрешили? — спокойно спросил Любченко.
Если бы зрачки Костылева обладали способностью жечь, переносица Любченко наверняка задымилась бы. Начальник цеха выбросил вперед руку со сменным заданием таким жестом, как будто в ней была шпага, которой он пронзал сменного мастера.
— Вот, возьмите и приступайте к работе, — дергая губой, сдавленным от приглушаемой злобы голосом проговорил он.
Пробежав глазами задание, Любченко вышел. Хлопнула дверь.
— Ррразрешен! черт бы вас брал!— свистящим шепотом произнес Костылев в пространство.— Черт бы вас брал с вашим прижимом, бездельники!
Вставая, он толкнул стол. Отъехавшая на самый край чернильница упала на пол.
В цехе уже останавливались станки. Оттуда слышались оживленные голоса, чей-то смех.
Прислушиваясь, Костылев тупо глядел на пол, на котором медленно расплывалось чернильное пятно.

37
Костылев ждал, что вся эта история закончится для него обычными в таком случае неприятностями: вызовут к директору или к главному инженеру, взгреют, может быть, запишут выговор в приказе или, по меньшей мере, «поволокут» на фабком и «пропесочат» по профсоюзной линии.
Напряженно размышляя над непонятным поведением Ярцева и сопоставляя это с тем, что возле станка был еще и Тернин, Костылев решил, что все это явный подвох. Пусть даже Ярцев, в самом деле, тогда еще ничего не знал, но ему все равно расскажут историю со всеми подробностями и. тогда...
Но слишком далеко вперед Костылев заглядывать остерегался. Однако, на всякий 'случай, он решил изменить тактику. Следовало ослабить давление на Озерцову, временно снять перегрузку, а там видно будет.
— Неправда, все равно согнем!— успокаивал он себя, обдумывая план новой атаки.
Не дожидаясь, когда его вызовут, Костылев «пересмотрел» нагрузку между сменами, распределил ее более равномерно, несколько облегчив для Шпульникова. Задания для смен Озерцовой и Любченко стал давать одинаковыми по объему. Он ждал вызова каждый день и про запас приготовил «веские» оправдательные объяснения, но, странное дело, его не беспокоил никто. Все было тихо и спокойно. И это «затишье» тревожило Костылева больше всего.
Он не знал, что история с прижимом уже известна его начальникам. Ярцев в то же утро рассказал о ней Токареву.
— Я тогда говорил тебе, Михаил, что этот тип мне не нравится,— напомнил Ярцев, рассказав все.
— А я, помнится, не заявлял тебе, что «без ума» от его качеств,— ответил Токарев, записав кое-что из услышанного в свой блокнот. Он решил, что предложенная Озерцовой «линия поведения», пожалуй, правильна: пускай Костылев пока останется на своем месте.
— Определить действительную ценность этого человека, — сказал Токарев,— мы можем, лишь рассмотрев его хорошенько со всех сторон, это самое главное. А решить, что с ним делать, на это труда много не нужно...
Вполне возможно, что, если бы в то время это стало известно Костылеву, все последующие события в смене мастера Озерцовой приняли бы совершенно иной оборот.

38
После половины августа на фабрике создалась особенно напряженная производственная обстановка.
Правда, к исходу первой декады сырьевая проблема была почти решена. Бригада Горна, хотя и основательно задержалась в Ольховке, дело свое сделала: вторая лесопильная рама была пущена. Платформы, груженные досками, с лесозаводской ветки стали регулярно поступать на фабричную территорию. На лесобирже закипела жизнь. Сушильные камеры заработали с полной нагрузкой. Раскройный цех трудился день и ночь. Запасы заготовок для станочного цеха увеличивались. Сложность обстановки была в другом: в цехах начали вводить рабочий контроль.
Токарев считал, что новую систему надо вводить сразу во всех цехах и сменах.
— Не по чайной ложке, как микстуру глотать — заявил он на совещании руководителей цехов, участков и смен,— а на операционный стол — и все. Сразу переболеть.
Гречаник, наоборот, стоял за постепенное введение контроля, за проверку на опыте какого-нибудь одного цеха или даже смены. Его поддержал Тернин.
— Черт его знает, товарищи,— нерешительно проговорил он, — не запороться бы нам враз-то? Главное, насчет заработков боязно; сдельщикам это моментально по карману стукнет, жалобы пойдут. В одной бы смене вначале надо...
— Осторожность, Андрей Романыч, дело хорошее, — поправил его Ярцев,— только со смыслом. Во-первых, по карману стукнет только бракоделов. А, во-вторых, разве тебе не кажется, что можно такое соревнование за качество между цехами и сменами организовать, что любо-дорого! Как ты скажешь?..
— Так-то оно так, — согласился Тернин.
Мнения разделились, но большинство согласилось с Токаревым. Приказ он издал в тот же день.
Вечером изрядно подвыпивший Ярыгин, встретив на улице Степана Розова, который шагал под руку с Нюркой Боковым, остановил его и, поймав высохшими пальцами малиновый галстук Степана, пригибал его голову к самому своему лицу, дышал на него парами политуры и пророчествовал заплетающимся языком:
— Ты при всем, при том, друг-товарищ, Ярыгина после помянешь, хе-хе. Додумалися, тоже. Сово-бо-ра-зи-ли... Со-об-разили, докумекалися, хе-хе! Вот погоди, друг-товарищ, выпрет им этот самый смока-а-антроль боком, хе-хе,— и сворачивал совсем на другое:— Ты при всем при том ко мне заходи. Политурки уделю...
Он никак не хотел отцепляться, причем Розов вел себя на удивление спокойно, хотя и сам был «на взводе». В конце концов, даже Нюрка потерял терпение. Он толкнул Ярыгина висевшей на ремне гармонью в живот, отчего она издала какой-то жалобный звук.
— Убери клешни, старый пестерь!— рявкнул Боков.
Ярыгин отцепился, испугавшись не столько голоса Нюрки, сколько шума, произведенного гармонью. Розов с приятелем ушли, а старик долго еще, пошатываясь, стоял у края дороги, пучил покрасневшие глазки и бубнил себе под нос:
— Ты при всем при том Ярыгина помяни, хе-хе...

39
Если бы Илья Новиков после обеденного перерыва проверил ограничители копировального шаблона, брака не получилось бы. Ограничители оказались вывернутыми на два полных оборота; три сотни без малого ножек к стулу пошли в стопроцентный неисправимый брак. Такого с Ильей не случалось еще никогда.
Кто мог устроить эту пакость? Кроме Бокова — никто. Этот давно обещал рассчитаться за подбитый глаз и предупредил, что возмездие будет такое, что Новиков «запомнит до седой бороды».
Расписываясь у Шпульникова в контрольном талоне на брак, Илья знал, что Костылев отведет на нем душу. Так оно и получилось.
— Мастер Шпульников отказывается держать в смене бракодела,— заявил Костылев Илье на следующее утро.— Вот что значит рабочий контроль, выловил тебя, голубчика! С завтрашнего дня подручным в смену Озерцовой. Здесь не трудколония, баловаться не любим. Вот так!
Новиков слушал, не поднимая глаз, отворачивался. Боялся, что сможет не сдержаться и тогда... О! Тогда бы ему не сдобровать. Он старался думать о другом, о главной беде. Разве страшны ему были назидания Костылева? Нет! Гораздо страшней было то, что он, Новиков, не испортивший на фабрике ни одного крохотного брусочка, «запорол» чуть не три сотни деталей. Он все старался понять, как это могло произойти.
Откуда было знать Новикову, что Шпульников давно уже упрашивал начальника цеха перевести куда-нибудь Илью, из-за которого в смене постоянно возникали недоразумения и скандалы и которого сам он втайне побаивался. Не знал Илья и того, как Боков, сговорившись с одним из приятелей, Мишкой Рябовым, к кому на станок попадали стульные ножки после Новикова, незаметно в обеденный перерыв подкрутил ограничители...
Возможно, Илья после перерыва не проверил размеры, потому что рассеялся, думая о другом.
Недавно встретив Любу, он поймал на себе ее случайный и какой-то очень жалостный взгляд. Сразу припомнилось все: и начало радости, и неожиданный разрыв. Теперь Люба скоро уже полгода замужем за Степаном Розовым. Тот вечно пьянствует, путается с Боковым и его друзьями, часто бьет Любу. От всего этого стало так тяжело на душе, что он отвлекся. И вот первый раз в жизни напорол брак.
«Теперь начнут снова с работы на работу гонять!» — думал Илья, направляясь в смену мастера Озерцовой. В конторке он молча протянул Тане записку: «За допущенный брак направляю в вашу смену подручным до исправления».
Об истории с браком еще вчера ей рассказал Вася Трефелов. О неудачно сложившейся судьбе Новикова Тане было известно лишь очень немного. Она вспомнила первую встречу с ним на берегу Елони, его угрюмые короткие вопросы. Сейчас лицо Ильи не выражало ничего, кроме равнодушного ожидания: «Куда-то пошлют?»
— На каком станке работали?— спросила Таня.
— На шестом фрезере,— неохотно ответил Илья и тут же подумал:— «И чего спрашивает? Все равно ведь подручным быть».
— А раньше еще на каких? На строгальном, четырехстороннем работали?
— Не рабатывал. Да на что вам это? Тут в бумажке сказано: подручным за брак. Вот и ставьте подручным. Чего выспрашивать без толку?— Новиков отвернул лицо и потупился.
Таня заметила, как дернулись мышцы на его щеке, оттого что он с силой стиснул челюсти.
— Я вас и поставлю подручным,— сказала она,— а выспрашиваю потому, что на строгальном подручному иногда тоже приходится управлять станком. Интересуюсь, сможете ли.
— Смогу, да не буду,— угрюмо ответил Илья. А то опять браку напорю!
В его словах слышалась досада, и Таня прекратила расспросы. «Не надо озлоблять понапрасну, посмотрю, что это за человек».
— Хорошо, становитесь в подручные к Шадрину, а там видно будет.

40
Новый метод контроля качества в станочном цехе приживался плохо. Особенно скверно обстояли дела в смене Шпульникова, хотя по милости Костылева нагрузка в ней была много меньше, чем у Любченко и Озерцовой.
Шпульников все жаловался Костылеву, что его заела приемка готового, да и Сергей Сысоев теперь без всякой жалости «заворачивал» детали даже с пустяковыми дефектами. Он совал в руки Шпульникову эталон и технические условия и приговаривал:
— Видел? Читал? Понял? Ну вот и все! Забирай и девай, куда хочешь. На Сысоева не действовали теперь никакие уговоры и увещевания. А плохо Шпульникову приходилось потому, что он занимался только
приемкой готовых деталей, тех, которые прошли уже через все станки. От станочников он взаимного контроля не требовал. На эталоны махнул рукой с самого начала, проворчав себе под нос так, чтобы никто не слышал:
— Кто умеет, и без них сделает, а бракоделу эти игрушки все равно ни к чему.
Не мудрено, что в такой обстановке друзьям-фрезеровщикам: Бокову, Рябову и Зуеву жилось и работалось превосходно. Они «жали на рубли».
Однако в конце первой недели после совещания у директора, на котором Шпульникову пришлось туговато, позиции следовало экстренно пересматривать.
Тогда и состоялся ночной и совершенно секретный разговор Шпульникова с Крстылевым на квартире у начальника цеха, куда сменный мастер пришел в сумерках с заметно оттопыренными карманами, а ушел за полночь, стараясь держаться поближе к стенам и заборам и подолгу размышляя перед каждой канавой.

41
Появление боковской тройки в смене было для Тани неожиданным. Еще до гудка она увидела возле фрезерных станков, на которых постоянно работали девушки, трех парней. Один из них широколицый, с неимоверно длинными губами, подошел к ней. Под его левым глазом тускло посвечивало серовато-зеленое пятно — след некогда обретенного синяка. Он улыбнулся правой половиной рта, прищурился и назвался:
— Боков. Мне сегодня какая работа будет, позвольте узнать?
— А вы откуда появились?— недоумевая, спросила Таня.— У меня тут девушки работают.
— Девок черти с маргарином съели,— с деланным огорчением ответил Боков и развел руками.— Ну, а мы здесь по распоряжению начальства. Закон и точка! Знакомьтесь!— сделав театральный жест, он указал на двух парней, вынул из кармана записку и подал Тане.
«По производственным соображениям в вашу смену переводятся фрезеровщики: Боков Юрий, Рябов Михаил, Зуев Николай. Станочницы переведены в смену мастера Шпульникова». Внизу была подпись Костылева.
— Что за производственные соображения?— возмутилась Таня.
.— Начальство больше знает,— пожал плечами Боков.— Так чего мне фрезеровать?
Разыскивать Костылева было бесполезно. Смена уже началась, и отправить парней обратно, значило бы «завалить» задание.
— Будете фрезеровать спинку к стулу, — сказала Таня. Оттопырив губу. Боков свистнул:
— Не выйдет номер!
— Это почему? — строго спросила Таня.
— Натурально! Заработок на этой детали плевый,— пояснил Боков.— Я чего — уборщица вам, что ли? Давайте мне щиты или заднюю ножку к стулу. Шпульников мои пожелания всегда учитывал, вот и вы обеспечьте мне материальную заинтересованность, закон и точка!
— Вот что, товарищ Боков,— раздельно и спокойно проговорила Таня,— или вы приступайте к работе или уходите, справимся и без вас. Другой работы не будет. Вот вам и точка, и закон. Поняли?
Решительным жестом опустив сжатые кулаки в карманчики своего халата, Таня ушла к шипорезу. К Бокову «подплыли» его друзья.
— Ну как, Нюрка? Чего она поет?— обратился к Бокову Мишка Рябов, коренастый парень со смуглым лицом и огромным черным чубом, застилавшим весь лоб.
— Чего, чего! — передразнил Нюрка,— поет натурально, как по нотам. Тоже мне, инженерша! — Он сердито сплюнул и нехотя поплелся к своему фрезеру.
— Работы не дает, что ли?— поинтересовался третий из компании, Колька Зуев, худощавый и длинноносый, со свинцовыми глазами.
— Пес се разберет,— недовольно отмахнулся Мишка, жди вот теперь. Однако ждать долго им не пришлось. Работу получили все.
...В середине смены к Тане подбежала взволнованная Нюра Козырькова. Лицо у нее было в красных пятнах, волосы растрепались, вылезли из-под косынки.
— Татьяна Григорьевна, что же это, а? — скороговоркой начала она.— Это зачем же в смену-то нашу этих обормотов направили, а? Там с ними намаялись досыта, так нам надо, да?
— Что случилось, Нюра? Расскажи толком, помедленнее говори,— успокаивала ее Таня.
— Да то и случилось! Идемте скорее ко мне, посмотрите, чего мне от них на шипорез притащили!— продолжала Нюра.
— Так не принимай, если брак, зачем ты волнуешься?
— Как так зачем?— не успокаивалась Козырькова.— А на склад что вы-то сдавать станете! Я сказала Бокову, так он меня облаял всяко!
Добрая половина деталей, поданных к шипорезу от станков боков-ской тройки, действительно была браком.
— Что я дура, что ли, принимать дрова-то?! — не унималась Нюра.— Вы же сами меня учили, вот...— Она, торопясь и роняя на пол то эталон, то тетрадочку с условиями обработки, то калибр, достала из шкафа все нужное.— Ну, глядите!
Таня и так видела, что детали испорчены. Она сдержала улыбку, любуясь, как ревностно Нюра выполняла свои дополнительные, новые обязанности рабочего контролера.
— Вот! И не буду зарезать! Я им сказала, и эталон в глаза сунула, и условия вот эти — все,— горячилась Нюра.— А этот, Мишка, мне эталоном в нос ткнул. А Боков говорит: плевал я на ваши порядки. Вы еще не знаете, какой он вредный! А я все равно сказала: нет! И вот к вам пошла...
Таня привела к шипорезу всех троих. Боков покосился на эталон, пренебрежительно сморщил нос и махнул рукой:
— У меня обработка законная. Остальные двое настороженно молчали.
— Придется расплачиваться, Боков,— строго сказала Таня.
— Не согласен,— заявил Юрка,— актов не подписываю. Не нравится — браковщика ставьте, а эта трещотка Козырькова мне не закон. Я к: главному инженеру пойду!
— Куда хотите,— все тем же спокойным тоном сказала Таня.— Но работу я вам не подпишу. После смены явитесь на десятиминутку, ясно?
Но на десятиминутку боковцы не пошли. Как только кончилась смена, они, как ни в чем не бывало, отправились прочь из цеха. Таня окликнула их. Никто из троих не обратил на это внимания. Тогда, опередив приятелей, она остановила их у дверей:
— А на десятиминутку за вас кто пойдет? Что же это, за одну смену и: брак, и нарушение порядка?— сказала она.— Народ у нас дружный, и порядок ломать не имеет право никто. Пойдемте!
Боков стоял впереди, подбоченясь, с нахальными, светящимися, как у кота, глазами.
— Идите на десятиминутку,— повторила Таня,— не задерживайте людей.
Боков потянулся, широко зевнул и, хлопающим звуком сомкнув губы, проговорил:
— Передайте вашему народу, товарищ мастерша, большущий привет и скажите: мы их на тютельку не задерживаем.— Он изобразил на мизинце воображаемую «тютельку» и добавил:— И разрешаем расходиться по домам. Мужики, пожелайте нашему мастеру спокойной ночи.— Боков повернулся к спутникам.
«Мужики», Рябов и Зуев, сделали масляные рожи и утробно загоготали.
— Значит, не пойдете?— голос Тани прозвучал строго.
— Голуба, поверь, ну никак невозможно,— с деланной озабоченностью проговорил Боков.
— Бессовестные вы люди! — возмутилась Таня.— Браку нафрезеровали, смену подвели и скрыться пробуете?
— Натурально!— согласился Боков.— Наше дело знать — сколько «бумажек» в карман ляжет! — Он похлопал себя по карману.— А поскольку вы нас нынче на брачке «купили», кушать сегодня нечего.
— Хватит трепаться, пошли!— Колька Зуев потянул Бокова за рукав. Нюрка предупредительно поднял ладонь:
— Ты, голуба, нам не препятствуй,— продолжал он, не сводя глаз с Тани, и, подавшись вперед, пояснил, конспиративно прикрыв рот рукой:—-Причина уважительная: девочки в общежитии дожидаются. Ты расстроила, а они успокоят, накормят,— произнес он шепотом, но как можно громче и прищелкнул языком.
Его приятели снова расхохотались. Таня вспыхнула и, круто повернувшись, пошла прочь.

42
Несмотря на то, что август не принес заметных улучшений в работе фабрики и на третью декаду оставалось почти шестьдесят процентов плана, а перестройка системы контроля притормозила работу цехов, на лицах людей, в их разговорах, в заметной приподнятости — во всем угадывалось что-то новое, особенное. Раньше этого не замечалось. Люди ждали нового, второго рождения давным-давно позабытой славы северогорских мебельных мастеров.
«Бои» за эту славу развернулись на двух фронтах. Одним была начатая перестройка, вторым — подготовка новых образцов мебели. И так же, как вели в Рим все дороги древности, теперь все дороги на фабрике вели в гарнитурный цех.
Если еще недавно цех этот считался местом, где искусству старейших было отведено сносное место для спокойного доживания оставшихся им считанных дней, теперь о нем говорили как о месте, где рождается и вот-вот снова «встанет на ноги слава».
Изготовление образцов подвигалось, однако, не слишком быстро. После того, как художественно-технический совет одобрил предложенную Гречаником идею унификации мебельных узлов и бригада Сысоева начала создавать первые образцы, детали конструкции менялись неоднократно. Гречаник увлекся поисками новых, дополнительных вариантов.
Часто до глубокой ночи сидел он над расчетами в своем кабинете или комбинировал что-нибудь, забравшись в цех. А утром Илья Тимофеевич находил приклеенную к инструментальному шкафу записку: «И. Т! Прошу до моего прихода не трогать щиты и детали, отложенные на верстаке справа. Гречаник». А бывало и так: Сысоев приходил и заставал Гречаника у образцов с чертежами или метром в руках.
Старик после подолгу ворчал:
— Вот неспокойная душа, всю ночь сидел да и высидел на грех новую заковыку,— и тут же добавлял: — А это, между прочим, дельно! Лешак с ним, переделаем! После в работе большое облегчение будет.— Если ворчал кто-нибудь из членов бригады, он урезонивал:— Пораскинь самоваром-то. какое удобство людям последует от твоей переделки! То-то вот? А ворчать — дело не хитрое, Жучка и та умеет.

43
Сентябрь начался первым утренним заморозком. Солнце вставало ярко-оранжевое, большое и чистое, как будто умытое. Лучи скользили по крышам и еще не грели, но под ними уже исходил легким парком иней. Он лежал сплошным белым налетом на ступенях крылечек, на мостках, перекинутых через канаву. Остеклянелая трава была серой и неподвижной.
Дверь дома, где жил главный механик фабрики Горн, отворилась. Александр Иванович вышел на крыльцо, прищурился на солнце, сделал несколько гимнастических телодвижений, потом довольно потер руки и сказал:
— Хорошо! Исключительно хорошо!— Он сошел с крыльца, цыкнул на собаку, которая скулила и царапала дверь, порываясь за ним, и быстро пошел к фабрике.
Несмотря на то что Горн с работы пришел поздно ночью, он почти не чувствовал усталости. Нужно было спешить. Осталось меньше суток до срока, назначенного Токаревым. Завтра в пять утра гидравлический пресс должен быть сдан.
Прошедшая неделя для инженера-механика Горна была, пожалуй, самой беспокойной и самой ответственной. Бригада монтажников почти без отдыха трудилась над прессом. Гречаник торопил:
— Поднажать, поднажать, Александр Иванович! Первую партию щитов по новым образцам нужно запускать уже через две недели. Без горячего прессования ничего не выйдет. Каковы возможности?
Возможностей у Горна было немного. Гречаник знал, сколько времени потеряла бригада в Ольховке. Но, недолго подумав, Александр Иванович ответил:
— Возможности? Да, конечно. Вы сказали — через две недели? Ну что ж, через неделю можете принимать.
— Серьезно?
— Вполне. Я шучу только триста дней в году.
Токарева это встречное предложение обрадовало; в обкоме партии он заверил, что в сентябре, сразу, как поспеют образцы, фабрика начнет изготовлять запас узлов и деталей для новой мебели.
Горн застал главного инженера у бригады. Гречаник поздоровался.
— Ну, как, в срок уложитесь?— поинтересовался он.— Ребята вот говорят — суток на двое еще работы.
— С этими ребятами, Александр Степанович, я за двое суток, если захотите, могу вам пресс на вертолет переделать,— бодро ответил Горн. Лицо его было совершенно серьезным.
Целую неделю работа не прекращалась ни днем, ни ночью. Вместе с бригадой, засучив рукава спецовки, неутомимо работал сам Горн. Необыкновенная жизнерадостность и неутомимость этого человека подбадривала людей, гнала усталость.
Александр Иванович был человеком среднего роста, с заметным животиком, полным, всегда чисто выбритым лицом и добрыми, постоянно улыбающимися глазами. Он любил пошутить, к месту подбросить горячее словцо, остроумный каламбур. Но люди говорили про него: «У нас Александр Иванович шутить не любит». И это означало, что слово его твердое: уж если что пообещал, сделает обязательно. Он постоянно был в пушении. Едва ли нашелся бы на фабрике человек, который мог бы утверждать, что видел Горна сидящим или бездействующим. Он постоянно кипел. Кипела и работа вокруг пресса.
К концу каждых суток лысеющая макушка Горна приобретала несколько копченый вид. Она обладала предательским свойством чесаться именно в тот момент, когда руки были чем-нибудь перепачканы. И хотя Горн при этом энергично тер ее тыльной стороной ладони, она мало-помалу все же перекрашивалась в несвойственный ей то темно-кофейный, то попросту черный цвет.
— Александр Иванович, «зеркальце» закоптилось!— смеялись монтажники.
— Да? Когда же это я успел?— удивлялся Горн и, забывая предосторожность, касался макушки перепачканной ладошкой к величайшему удовольствию всей бригады.
Если кто-нибудь из работавших допускал брак, Горн не сердился. Не повышая голоса, он собственноручно, исправлял то, что было испорчено, и спокойно, почти ласково приговаривал, называя виновника по имени и обязательно в ласкательной форме:
— Заметьте, Феденька, ни самая крохотная морская свинка, ни наикрупнейшая сухопутная свинья никогда в жизни не допускали такого редкостного свинства, какое допустили вы, дорогой мой, уважаемый мой человек!
И изобличенный «уважаемый» человек, Феденька, пылая от стыда, подходил к месту своего преступления с единственным желанием: побыстрее и получше исправить свой грех.
...Кончались решающие сутки. Шли последние приготовления к пуску. На усталых, испачканных маслом, осунувшихся от недосыпания лицах людей было нетерпение.
— Все ли ладно-то будет, Александр Иванович?— с тревогой спросил Горна кто-то из монтажников.
Вытерев руки, Горн спокойно и уверенно сказал:
— Тревогу одобряю, сомнение исключаю! Все должно быть в порядке, товарищи монтажники!
Испытание началось. К пульту управления встал главный инженер. Он повернул рукоятку. Вспыхнула зеленая лампа. Включены цилиндры низкого давления. Плиты пошли кверху...
— Хорошо!— одобрительно сказал Токарев. Гречаник вернул плиты в исходное положение.
— Давайте! — скомандовал Гречаник.
Горн включил пар. Вскоре от пресса повеяло приятным теплом. Могучая машина будто ожила и теперь хотела согреть своим дыханием вызвавших ее к жизни людей, вернуть им потраченное тепло.
— Задышал батюшка, сразу на душе повеселело,— сказал кто-то рядом. В голосе звенела радость.
— Давайте! — скомандовал Гречаник.
Рабочие намазывали клеем щиты, накладывали фанеру. Пресс заполнили. Снова пошли кверху плиты. Автоматически включились цилиндры высокого давления. Стрелка манометра полезла вверх, дошла до контрольной и остановилась, словно наткнулась на невидимое препятствие.
— Порядок! — облегченно сказал кто-то.
Гречаник включил хронометр. Вспыхнул красный сигнал. Прошло пятнадцать минут, контрольное время истекало. Горн, стоявший рядом с Гречаником', посасывал краешек нижней губы, как всегда в минуты большого волнения. Последние секунды. Щелкнуло сработавшее реле времени-. Стрелка манометра пошла вниз. Плиты опустились.
— Великолепно! — сказал Гречаник.— Поздравляю с победой!— Он крепко пожал Горну руку. На лице главного инженера, обнажая ряд великолепных зубов, появилась теплая улыбка: — Спасибо, товарищи монтажники, за хорошую работу!
— За спасибо — спасибо, а обмыть бы само собой!— почесывая шею у подбородка, выступил вперед бригадир монтажников. Обращаясь к Гречанику, он покосился на директора.
— Это уж обязательно,— успокоил Токарев,— ведомость готова, в девять контора начинает работу, приходите и все как по писаному — получил и на «промывку». Ну, а нам теперь задача: создавать бригаду и с завтрашнего дня пресс в работу! Не забыли? Десятого я должен докладывать в обкоме...

44
С боковцами Таня мучилась. После того, как «тройка» «напорола» брак и работа ее не была записана, а из заработка каждого удержали солидную сумму, Нюрка и его приятели стали осторожней. Однако рабочий контроль, с таким трудом входивший в жизнь цеха, постоянно ломался именно на их станках. От других они принимали все сплошь — иначе, какой же заработок?
На заседание фабкома, куда их вызвал Тернин, боковцы попросту не явились.
Таня потребовала у Костылева убрать их и вернуть в смену девушек. Тот довольно отзывчиво обещал подумать и решить «по силе возможности», но ничего не решал. На доске показателей станочного цеха в строке «Смена мастера Озерцовой», в графе «Процент брака деталей», не принятых складом за день, угрожающе стали нарастать сначала десятые доли, после целые проценты. На повторное требование заменить боковцев, Костылев ответил:
— Пока, Татьяна Григорьевна, возможности такой не имею,— и подумал: «Согнешься, неправда!»
И тут очень кстати на комсомольском собрании было решено ежедекадно выпускать в цехе сатирическую газету. Ей дали острое имя «Шарошка» — так называется режущая головка для фрезерного станка.
Появившиеся однажды на смену боковцы заметили в цехе необычное оживление. У стены столпились рабочие. Слышались веселые возгласы, звонкий смех девушек, чей-то басистый откровенный хохот, со стоном и приговорами после каждого приступа: «Ну и ну! Вот это да!»
— Поздравление принимайте, именинники!— проходя мимо озадаченной тройки, пробасил строгальщик Шадрин.
— Чего треплешься? — огрызнулся Боков.— Какое еще поздравление?
— Какое? А с известностью в международном масштабе!
Смех и возгласы становились все более шумными. Мышиной походкой пробрались боковцы к своим станкам. Они еще не понимали толком, что, собственно, произошло.
Смена началась. То и дело воровато озираясь по сторонам, виновники «торжества» ловили на себе пристальные, насмешливые взгляды соседей. За час до обеда Боков набрался решимости и подошел к листу ватмана, на котором красовалась надпись «Шарошка № 1», выполненная осанистыми, толстоногими буквами. Под нею был изображен фрезерный станок на тоненьких, заметно подгибающихся паучьих ножках, удирающий по направлению к двери с надписью: «Выход из цеха». На длинном конце вала фрезера торчала огромная, похожая на тыкву, голова с улыбающейся физиономией Бокова, прикрученная сверху здоровенной гайкой поверх кепки. Черты лица, выражение глаз были схвачены художником с исключительной точностью. За длинные оттопыренные уши боковской головы с каждой стороны держались повисшие на коротких крылышках амуров двое остальных: Мишка Рябов с черным чубом чуть не до самого подбородка и Колька Зуев с тоскливым, доходившим до середины грудной клетки носом. Сверху на удиравших стремительно пикировал маленький краснокрылый реактивный самолет с молодцеватым краснощеким летчиком в кабине. На ленте через грудь летчика виднелась надпись: «рабочий взаимоконтроль». Пониже справа бешено вращалась шарошка с желтым снопом летящих из-под нее стружек. Две здоровенные ручищи сжимали рукоятки копировального шаблона, в котором под огромным винтом был приплюснут человечек с растрепанной шевелюрой и испуганно разинутым ртом. Из него в обрамлении стайки восклицательных знаков вылетали слова: «Простите, больше не буду!» Очевидно, это была эмблема «Шарошки». Ниже красовалась надпись, служившая эпиграфом к содержанию первого номера:
Всем честным — слава и почет!
Всем срывщикам — обжим и строжка!
Кто к ней попал, с того «Шарошка»
Болячки начисто сдерет!
Однако шедевр музы Василия Трефелова был помещен ниже, под изображением дезертирующего трехликого фрезера:
Тройка мчится, тройка скачет,
Удирает, не спросясь.
Око Бокова маячит,
Вширь улыбка расплылась.
Гриву Миши стелет ветер,
Ветер Коле дует в лоб.
Удираете — заметьте —
Вы не нам — себе назло!
Дуйте! Скатертью дорожка!
Мы без вас не загрустим.
Мы бесстыдников «Шарошкой»
Вдоль загривков прошерстим!
Вслед платочком не помашем,
Плюнуть вслед вам каждый рад,
Коль уж вы от жизни нашей
Удираете назад!
Всех таких «друзей хороших»
Нынче мы предупредим:
Бракоделов прошарошим!
Безобразить не дадим!
Боков читал, и тяжелая злоба подкатывала к горлу. Плюнуть! Отойти! Но разрисованный лист, сверкавший всеми красками позора, не отпускал от себя. Рука потянулась... «Сорвать! Бросить! Растоптать! Вот вам!» Но только кепка замусоленным ободком заерзала по вспотевшему черепу. «Узнать, кто малевал! Ваське-стихоплету «варвару» устроить! Инженерша чертова! Ее рук дело!»
В гудение станков ворвалось замысловатое ругательство опозоренного рыцаря.
— Что, Боков, стихи дополняешь?— спросил кто-то сзади над самым ухом.
Боков обернулся. Позади стоял Алексей.
— Ну как, одобряешь композицию? Может, поправки будут,— с иронией спросил он.— Ты бы гавриков своих сюда привел для коллективного чтения. Эх ты, деятель!
На широком лице Бокова появилась гримаса презрения. Он эффектно сплюнул сквозь растянутые в линейку губы.
— Нашли дураки забаву, ну и радуйтесь, коли вам больше делать нечего! А мне это, что кобыле зонтик!— повернувшись с нарочитой небрежностью, Боков ушел к своему фрезеру.
— Ну чего там? — торопливо прошипел Мишка, сверкнув глазами из-под запыленной гривы.
— Сволочи! — гулко выдохнул Нюрка, с размаху ткнув пальцем кнопку пускателя. Фрезер взвыл.
Рябов и Зуев выключили станки и гуськом поплелись к «Шарошке».
Позор еще только начинался. Главное наступило позже, когда на время обеда остановились станки. В цехе вдруг послышалось стройное звонкое пение. Запевали девичьи голоса: «Тройка мчится, тройка скачет...» Девушки, обняв друг друга за плечи, стояли перед «Шарошкой» и, легонько покачиваясь в такт пению, распевали трефеловское творение на мотив известной народной песни, добавляя не помещенный в стихах припев. Мужские голоса подхватывали: «Едет, едет, Боков с ней, с шайкой-лейкою своей!» Кто-то начал подсвистывать. Концерт получился на славу.
А шайка-лейка сидела в стороне и угрюмо глотала всухомятку куски хлеба, смазанного маргарином, не разжевывая, как устриц (за чаем к кипятильнику нужно было идти мимо «Шарошки», мимо самодеятельных исполнителей).
Шайке-лейке было тошно...

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.