top-right

1959 №7

Андрей Черкасов

Человек находит себя

Роман

Окончание. Начало в №№ 5, 6

Черкасов А.
ЧЕЛОВЕК НАХОДИТ СЕБЯ
Роман
45
В библиотеке Таня долго перебирала книги, отыскивая что-то по электротехнике. Неожиданно она извлекла сборник рассказов Мопассана.
— Странно, французский классик среди авторитетов в области электричества. По ошибке, наверное?— сказала она, передавая книгу Вале, и та не знала, куда деться от стыда.
Найдя книгу, которую искала, Таня обрадовалась.
— Вообще электрические схемы в памяти восстановить хочу,— сказала она Вале перед уходом.
Валя покачала головой:
— Когда вы только поспеваете?— Она знала, как много Тане приходится работать, и не могла представить себя на ее месте.
Как и все на фабрике, Валя знала об успехах Алексея и о том, как помогла ему Таня. «Счастливая. Она постоянно с ним вместе, в одной смене, а я здесь, отрезанная от всего!»
После того, как ее большая и такая радостная вначале любовь не встретила ответа, Валя еще острее почувствовала себя отрешенной от жизни. Она болезненно переживала свое одиночество. Работа в библиотеке отвлекала лишь на самое короткое время. Роясь в каталоге, записывая, отыскивая и выдавая книги, Валя ненадолго приближалась к жизни. Только приближалась, но войти в нее не могла. Работала она без души.
Придя домой с работы, она обычно уже никуда не выходила. Чаще всего сидела над книгой в своей комнате. Даже Егора Михайловича видела редко.
Считавший работу в материальном столе делом первостепенным Егор Михайлович Лужица никогда не укладывался в рабочее время и много трудился по вечерам. Кроме своей бухгалтерии, он не хотел знать ничего. В прошлом году у него скоропостижно умерла жена. Хозяйства он не вел, обедал и ужинал в столовой. Только вечером пил чай дома. И, когда чай поспевал, звал Валю. Разделавшись е' шестым стаканом чая, Егор Михайлович разворачивал газету. Валя мыла посуду, благодарила и уходила к себе и снова бралась за книгу.
Чтение сделалось главным ее утешением. За книгой незаметно шло время и можно было не думать ни о чем своем. Но иногда от неотвязных мыслей не спасала и книга. Валя вдруг отвлекалась и начинала думать об Алексее.
В такие минуты Валя жалела, что когда-то выбрала библиотеку вместо стайка в цехе, но тут же убеждала себя: «Ну какой толк был бы от меня там? Разве смогла бы, как Таня, помочь Алеше в чем-нибудь? Да и кому, вообще, я могу помочь хоть в самом пустяке?»
Но тут Валя вспоминала случай, когда она помогла Егору Михайловичу. Из-за пропавшей копейки у него не клеилось дело с отчетом. Эта копейка была постоянным врагом Егора Михайловича. Она терялась всякий раз перед завершением материального баланса. Начиналось сражение. Егор Михайлович сбрасывал пиджак, оставался в полосатой тельняшке, засучивал рукава и, скинув со счетов все косточки, гонялся за копейкой, пересчитывая свои ведомости по вертикалям и горизонталям.
За то, чтобы сохранить каждую народную копейку, старый бухгалтер сражался всю жизнь. Он любил свою работу упрямой и бескорыстной любовью. Потери в производстве его возмущали, когда возникал вопрос о том, что надо описать что-то, он ворчал, рассматривая акт: «Насобирали миллион подписей, безалаберники, и похоронили народную копейку!» Часто шел прямо к директору и доказывал: «Не списывать, а наказывать надо!»
Валя как-то вечером зашла к нему в бухгалтерию за ключом от дома и застала Лужицу в отчаянных поисках копейки. Она робко предложила помочь, и Егор Михайлович с радостью согласился. Он стал диктовать Вале цифры. Дубовые косточки грохотали под ее пальцами, как снаряды, ударяя в незримый заслон, за которым пряталась каверзная копейка. Вале повезло: потеря отыскалась в течение двадцати минут, к великой радости Егора Михайловича и ее самой. Потом она стыдила себя за эту минутную радость по такому пустячному поводу, представляла, что переживают люди, в руках которых спорится большое дело, и чувствовала себя ничтожной.
За чаем Егор Михайлович был в великолепном настроении. Допив третий стакан, он перевел разговор с потерянной в балансе копейки на государственные средства и ошеломлял Валю страшными цифрами.
— Нет, ты только прикинь, Валюта,— говорил он, наливая новый стакан,— до чего иногда мы невнимательны к пустякам. Бюджет государства строится из копеек, именно из них слагаются миллиарды! Без одной копейки нет миллиарда, как же не драться за нее? Каждый сбережет по копейке в день, сколько это получится? В целой-то стране, а? Да весь год? Вот и в производстве так. От одной дощечки сантиметровый обрезок пропал, посчитай, за смену тысяча дощечек — тысяча обрезков — десятиметровая доска! Помножь на три смены, да на триста дней в году, да приведи к пятилетке, да возьми сотню фабрик, хотя их, конечно, больше всех-то, что получится? Четыре с половиной миллиона метров! Вот такой компот! Полсотни тысяч кубометров добра братья-мебельщики за пятилетку ногами истопчут! Тебе, Валюша, не страшно?
Валя слушала и наливали кипяток мимо стакана.
Шли дни. С трех часов до девяти вечера Валя работала в библиотеке. Принимала и выдавала книги, рылась в путанице разноцветных корешков и переплетов, в беспорядке, созданном ею самой, да изредка поглядывала на дверь, не войдет ли Алеша...
Но входили другие.

46
Есть на земле тишина, которая страшнее бури,— это тишина одиночества. Ничто не движется, даже время. Движутся только мысли, но движение их >не организованно. Они проносятся, гаснут, не оставляя следа. Отдельные вспыхивают ярко. В них угадывается что-то теплое и хорошее, нужное. Но эти мысли тоже умирают. Тишина. Слышны только удары твоего сердца. Оно стучит, стучит. И ничем не может помочь.
Когда-то эта тишина для Вали стала спасением. Теперь она начала угнетать. От нее нужно было уходить, но куда? У Вали даже подруг не было. С тех пор, как познакомилась с Таней, ее тянуло к этой девушке, хотелось сойтись поближе, поговорить хоть когда-нибудь, бывать с ней вместе. Таня, правда, часто звала ее к себе. Но прийти Валя все как-то не решалась.
Однако однажды в начале сентября Валя все-таки пришла. Таня ее приходу обрадовалась, долго не хотела отпускать.
«А она, оказывается, совсем простая и такая приветливая»,— думала Валя. Таня всегда представлялась ей строгой, неразговорчивой и назидательной. В маленькой комнатке было светло, уютно и чисто. Свеженькая занавеска на окне, цветы. Аккуратная постель под белым вышитым покрывальцем. В углу этажерка с книгами. И как много их!
Вале очень хотелось расспросить, как именно Таня помогла Алексею. Но она не расспросила. Рассматривала книги, одну достала.
— А это что, Пушкин? Вы и стихи читаете? — а обратной стороне переплета Валя прочла: «Танюше Озерцовой в знак ее чудесного музыкального дарования...» — Неужели вы еще и музыкой занимаетесь? — вовсе уж удивилась Валя.
— Да нет, это так... в детстве еще, немного... Теперь где же?— ответила Таня.
— Я тоже люблю музыку,— призналась Валя,— только не всякую понимаю. Классическую особенно. Красота в ней какая-то трудная очень: к себе манит, а в себя не пускает.
Валя замолчала и подумала о том, что вот, как бы совсем нечаянно она про себя сказала, про свою жизнь, про любовь к Алеше. Мысли ее прервала Таня. Они прозвучали задумчиво и как будто незаметно тоже тронули Валины мысли.
— Все красивое, все хорошее — почти всегда трудное.
— Да, да! — подхватила Валя.— Это вы очень правильно сказали: именно почти всегда трудное и такое, что не знаешь, как пройти в него.
—- В него не проходить надо, для него надо очень много делать. Все и изо всех сил! Чтобы трудное обняло тебя, твоим стало. Совсем, совсем твоим. Это я про музыку,— как бы извиняясь, пояснила Таня.
— Да? А я сейчас подумала совсем о другом,— произнесла Валя и сосредоточенно повторила:— «Чтобы трудное обняло тебя. Обняло!» А, вы, знаете, оно, трудное, едва меня не задушило. Извините, это страшное слово. Я когда на фабрику приехала...
И Валя рассказала о несложившейся своей жизни, работе на фабрике, о неудачах, не обмолвившись, конечно, и словом о своем чувстве к Алексею.
В это вечер у Вали были очень трудные мысли, на которые пока не находилось ответа: «Что-то делать надо, чтобы иначе все как-то, чтобы хоть чуточку на человека походить».
За окном погасал неяркий закат. Валя сидела у окна, пока вовсе не потемнело небо.
За стеной послышались шаги и «акая-то, особенно сердитая сегодня, воркотня усилилась, очевидно, Егор Михайлович опять уронил крышку от чайника.
Он позвал Валю пить чай. Когда она вошла, усы его все еще топорщились, и губы выпятились больше обыкновенного.
— Ну и ну! Ну и дела, Валюша! — приговаривал он, сердито сдвигая брови.— Вот вещички-то открываются, залюбуешься! — Он наливал себе чай, излишне сильно наклонив эмалированный чайник. Сердитая струя выплескивала содержимое стакана через край.
А возмутило Егора Михайловича вот что. Составляя месячный отчет, он обнаружил нечто совсем неожиданное: по рабочим листкам мебельных деталей получалось куда больше, чем было сделано. Он учел и те, что уже попали к сборщикам, и те, что хранились пока на промежуточном складе у Сысоева. Прежде, до введения рабочего взаимоконтроля, тоже случался разрыв, но такого не бывало. Стоит ли удивляться, что бережливая душа Егора Михайловича переполнилась от этого гневом и возмущением.
— Но это же понятно,— сказала Валя,— бывает так, фуговалыцику запишешь, например, три сотни деталей, и он их действительно сделал, а пока они дойдут до конца, то на строгальном, то на фрезере, то на долбежке детали отсеиваются: ну, брак там обнаруживается или при настройке...
— При долбежке! При настройке! Брак! Отсеиваются! — вскипел Егор Михайлович.— Да ты знаешь сколько за август «насеялось»? Знаешь? Ах, нет! А всходы когда ждать, в сентябре? В ночь под рождество, да?! А сколько, позвольте узнать, в одном кустике червонцев нарастет? А виды на урожай? Сам двадцать?! Так, что ли? Производственники! Техники-инженеры! «Сеятели» вы копеечки народной. На первой фабрике такое вижу. А знаешь, отчего все?
Валя не знала. Она съежилась и с опаской поглядывала на бухгалтера. Впервые приходилось видеть его таким возбужденным.
— Все этот рабочий взаимоконтроль?! Дело, конечно, большое, правильное,— заговорил он уже несколько спокойнее,— но как можно его без нас, бухгалтеров, начинать, не посоветовавшись с нами! — резко подвинув к себе стакан, Егор Михайлович невзначай опрокинул его и плеснул на колени. Он вскочил, стал отряхиваться, и лицо у него вдруг сделалось виноватым. От этого он еще поостыл и теперь говорил уже спокойно:
— Ты вот говоришь, отсеиваются. Согласен, прежде тоже отсеивались, да разве сейчас так отбраковывают? Рабочий контроль — дело строжайшее. Если тогда по десятку в смену теряли, то нынче по сотне! Я нарочно, в цех сбегал, посмотрел, как идет все. И получается совсем, как ты говорила только что.
Валя терпеливо слушала, а Егор Михайлович все втолковывал ей, что в связи с введением рабочего контроля нужно перестраивать весь учет.
Выполнив свою обычную «чайную норму», Егор Михайлович решительно заявил:
— Завтра с утра к директору. Так и скажу: пускай нашего брата в этот рабочий контроль тоже затягивает. Новый учет — и платить по готовому! Сколько у Сысоева на складе — столько и в рабочих листах, хватит!

47
Алексей все сильнее, все отчетливее начинал понимать, что Таня ему не просто нравится. Это уже было что-то такое, чего не спрячешь от других, не говоря уже о Василии, его излишне догадливом и проницательном друге, чье поэтически обостренное чутье помогало угадывать многое с полуслова или с полунамека. Подтрунивая над товарищем, Вася испытывал удовольствие уже от одного смущения Алексея, которое угадывалось по его колючим ответам. Но однажды наступил день, когда Вася понял, что всем его шуточкам пришел конец.
Они работали в третью смену. Алексей велел Васе переделать фиксаторы на копировальных шаблонах, как ему подсказала Таня.
Через час он принес Алексею новые фиксаторы. Помогая их устанавливать, он заметил взгляд Алексея в сторону проходившей мимо них Тани и толкнул товарища локтем.
— Итак, она звалась Татьяной...— начал он и осекся, таким небывало строгим показалось ему лицо Алексея. Но уже через минуту, не удержавшись, спросил: — Алеш, можешь мне по-честному на один вопрос ответить?
— Опять с трепотней со своей?— насторожился Алексей.
Вместо ответа Вася положил на грудь товарища перепачканную ладонь и проговорил, придав голосу оттенок таинственности:
— Ты скажи, как другу, вот здесь царапает, ага?
Глаза Васи стали глубокими и задумчивыми. Алексей некоторое время молчал, потом сгреб его обеими руками за комбинезон на груди и, притянув к себе, обжигая горячим дыханием, произнес:
— Слушай, Васёк...— И это необычное «Васёк» прозвучало с такой нежностью, что Васе стало немножечко страшно. Алексей поднимал его, и пола касались только носки Васиных сапог.— Слушай, Васёк! — повторил Алексей.— Человек, набитый стихами, дурью и любопытством, слушай! Есть в жизни такое, куда не всякий, даже самый поэтический нос можно совать! Если ты настоящий друг, отстань! Ясен вопрос?
— Ясен,— покорно прошелестел Вася, чувствуя, как натянулся и трещит на его спине комбинезон.
Подошла Таня:
— Что это вы, Алексей Иванович, сменным слесарем на близком расстоянии любуетесь или изучаете какие-то изменения на его лице?— Она засмеялась.
Васины каблуки возвратились на твердую землю.
— Я просто ему насчет фиксаторов объясняю, Татьяна Григорьевна, чтобы лучше понял,— ответил Алексей, слегка оттолкнув Васю.
А потом был еще один день. После трех суток обложного моросящего дождя и холодного ветра вдруг снова стало тепло, и сентябрьское небо неожиданно сделалось похожим на апрельское, голубое, со стремительно бегущими над самым горизонтом легкими облачками.
Алексей шел по берегу Елони. У самого края над обрывом стояла Таня. Ветер раздувал ее легкое серое платье. На фоне голубого неба и белых облачных хлопьев она сама напоминала маленькое и далекое грозовое облачко.
Алексей почувствовал, как все его существо наполняется необыкновенным чувством, когда человека вдруг ослепляет весь раскинувшийся перед ним мир: небо, темные ели, багряный наряд осинок, мелкая солнечная рябь на воде, когда все сливается в едином ощущении чего-то самого праздничного, необыкновенного и прекрасного.
Алексею вдруг захотелось подойти к Тане, взять ее за руки и сказать без всяких предисловий, что он не может больше без нее! И пусть делает с ним все, что хочет. Он подошел незаметно.
Таня, почувствовав, что сзади кто-то стоит, вздрогнула и обернулась.
— Алексей Иванович! — воскликнула она и едва заметно улыбнулась, как умела улыбаться только она, одними уголками губ.— Как вы незаметно подошли!
Внезапно Алексей почувствовал, что не может сказать ровно ничего: не только тех больших слов, но и других, самых обычных. Вдруг все это невпопад? Вдруг пропадет и эта теплая товарищеская простота и непринужденность? Успокоившись немного, он сказал:
— Красиво здесь, правда?
— Очень!— просто и душевно ответила Таня. Алексей сел на траву, свесив с обрыва ноги.
— Хорошо у нас на Урале,— убежденно произнес он,— смотришь на эту красоту и чувствуешь, как руки силой наливаются и голова светлеет, а внутри все волнуется, ровно и там ветер...
— Родина,— тихо сказала Таня. Она сняла прилипший к волосам принесенный ветром багряный листок осинки и долго держала его на ладони. Ветер сдул его. Листок закружился над Елонью, как алая бабочка, и медленно опустился на воду. Река неторопливо понесла его. Алексей не сказал больше ни слова. Молчала и Таня.
Но уже тогда Алексей знал, что обязательно наступит день, когда никакие силы не помешают ему высказать все.
48
Егор Михайлович Лужица, не застав директора, пошел к Гречанику и увидел там Ярцева. Он не мог ждать и сразу же высказал свое предложение. Гречаник обрадовался. Он только что разговаривал с Ярцевым о том, как усилить контроль, который то и дело погасал: чего-то не хватало.
Токарев, вернувшийся из поездки в Новогорск, узнав об этом, поручил плановому отделу и бухгалтерам разработать необходимые формы учета.
Но как только были введены маршрутные листы на каждую партию деталей, начались новые затруднения. Рабочие, не привыкшие к новой системе, путали, записывали выработку не в те графы. Таня сбилась с ног, изо всех сил стараясь наладить дело. А тут еще досаждали боковцы. Они стали смирнее, но недоразумения из-за них возникали по-прежнему чуть не каждый день. Таня решилась на смелый шаг — перевести Бокова в подручные вместо Ильи. Но на это требовалось согласие начальника цеха, а Костылев ответил просто и коротко: «Нет!» Однако терпеть больше не было сил: «Сделаю сама, и будь, что будет!»— решила Таня. Она подошла к Шадрину, у которого работал подручным Новиков.
— Бокова мне? — поморщился Шадрин.— Ну, это номер будет!..
— Если вы поможете, Петр Гаврилович, все получится,— с надеждой в голосе проговорила Таня.— Я к вам не просто так, а как к партийному товарищу, к коммунисту, обращаюсь.
— Задача,—• пробасил Шадрин, но, подумав, сказал: — В общем, если для пользы дела, то пожалуй...
Нужно было еще переговорить с Новиковым. Таня помнила, как он держал себя, когда пришел в ее смену. Она не знала, как лучше к нему подойти.
В смене у строгального станка не хватило заготовок. Нужно было подвезти их из раскройного цеха. Новиков укатил туда тележку. Таня пошла следом. Указав, где брать заготовки, она тут же стала помогать Илье укладывать пиленые бруски на платформу тележки.
— Вы идите, товарищ мастер,— хмуро посоветовал Новиков.— Сам управлюсь.
— Вдвоем и быстрее и веселее,— ответила Таня.
— - Один управлюсь,— упрямо повторил он и добавил:— Мне веселья-то в жизни мало сходилось, так что и сейчас не нуждаюсь.
— Вы еще все из-за брака расстраиваетесь?— не отступала Таня, пытаясь вызвать Новикова на разговор.
Он только махнул рукой.
— Бросьте, не надо,— продолжала Таня.— Все это мы скоро поправим. Вы успокойтесь...
В глазах Ильи появилось необъяснимое упорство:
— Товарищ мастер, очень вас прошу, не трогайте вы меня, не помогайте! Делайте свое дело. Я же к вам не лезу с расспросами. И без того тошно, а вы...
Сдернув с головы кепку, он вытер ее подкладкой вспотевшее лицо и больше ничего не сказал. Разговор не получился. Но отступать Таня не собиралась. На другой день она попросила Новикова остаться после смены. Он вошел в цеховую контору и остановился в стороне, настороженный, какой-то ощетинившийся.
— Товарищ Новиков,— сказала Таня, подходя к нему,— я все-таки ставлю вас станочником. Подручным у Шадрина будет Боков. Я не верю, что вы откажетесь и решитесь подвести коллектив.
— Могу подвести,— глухо сказал Илья.
— Неправда, такие люди, как вы, не подводят. С вашей волей...
— Полно басни-то рассказывать! Чего вы меня агитируете? Таня подошла совсем близко и положила руку ему на плечо:
— Послушайте, давайте говорить иначе. Забудьте на минуту, что перед вами мастер. Перед вами обыкновенный человек, такой же, как и вы, и тоже, кстати, видевший не мало горя. Вы воспитывались в трудколонии, я — в детском доме. Ну, давайте поговорим, как товарищи. Илья медленно наклонял голову.
— Вы присядьте,— предложила Таня и, когда он неохотно повиновался, продолжала: — Знаете, почему хочется, чтобы вы снова были станочником? Да просто потому, что верю: трудиться вы станете очень хорошо, вам будет радостно, а это так важно. Ведь до того случайного брака вы работали хорошо, верно?
— Хоть бы один, хоть бы маленький брусочек когда запорол,— угрюмо отозвался Илья.
— Ну вот видите! Вы переживаете, мучаетесь. Сознайтесь, вы ведь любите свою работу?..
— Для меня только здесь и житье,— проговорил Илья, неподвижно уставившись в угол.— Загудят станки, запахнет стружкой, и сразу тут вот отпускает будто...— Он положил руку на грудь, как будто силясь вдавить в себя ладонь, потом рывком вскинул голову и спросил: — А вы знаете, что меня здесь блатным прозвали? — его губы болезненно искривились.
— Успокойтесь, Новиков, и прошу вас, никогда не произносите это дикое слово.
— Нет, я такой,— с неожиданной твердостью сказал он.— Я все могу! Что не по мне — и нагрубить могу... Вот вам вчера нагрубил...
— Бросьте вы,— улыбнулась Таня,— не нужно вспоминать. Я понимаю: все это оттого, что вам самому-то очень, очень больно. Правда ведь? Ну скажите...
Илья ничего не ответил, но Тане показалось: что-то вдруг произошло, потому что в глазах его, где-то в самой глубине, как будто осторожно зажглись две далекие тоненькие свечечки.

49
Боков испортил сто пятьдесят комплектов ящичных стенок. Он знал уже по опыту, что незамеченным это не останется, шлифовщицы не примут от него детали.
«Дьявол с ним, с заработком,— подумал он,— вот за материал удержат, натурально!» Записать работу в «маршрутку» на ура (авось пройдет!) было делом совершенно пустым. «Раскопают черти!» Гораздо проще было уничтожить маршрутный лист, там пускай ищут и доказывают.
И маршрутку Боков порвал. Возможно, ему удалось бы спрятать следы, если бы не Нюра Козырькова. В обед в ночной смене она видела, как Боков, разорвав маршрутный лист, вышел из цеха и выбросил обрывки в водосточный желоб. Нюра сразу побежала к Тане и взволнованно сказала ей, что «никак Боков маршрутку-то напрочь изорвал!»
Таня пришла к станку:
— Где маршрутка на стенки, Боков?— строго спросила она.
Боков нахально таращил глаза и молчал. Таня позвала его в конторку. Он, на удивление, послушно пошел за ней.
«Сейчас акт писать станет, гадюка,»— подумал он, входя и затворяя за собой дверь.
Но Таня акт писать не стала.
— Все с вами, Боков,— сказала она,— люди устали от ваших вывертов. На фрезере больше работать не будете. Пойдете подручным к Шадрину.
— Не выйдет! — огрызнулся Нюрка.
— Выйдет,— со спокойной твердостью ответила Таня.
— А я не встану подручным — и все!
— Я не буду упрашивать, но с фрезера вас снимаю. Образумитесь — видно будет.
— Натурально! Любимчикам первый почет,— съязвил Боков,— вошли в доверие! У меня таланту нету подлизываться, вот! У меня талант на работу. Пятый разряд у меня еще до вашей фабрики, слыхали? Я на любом станке могу! Не думайте, по самые ноздри этим талантом начинен!
— Перестаньте шуметь и слушайте меня,— попробовала остановить его Таня, но Нюрка расходился все больше и больше.
— У вас к человеку подходу настоящего нет!— не унимался он.— Вы людей не воспитываете, а малюете по-смешному для паники: ты, мол, такой разэтакий, «плюнуть вслед вам каждый рад!» — процитировал он памятные слова из первого номера «Шарошки».— Проплюетесь!.. А ваш рабочий контроль все равно накроется. Поиграют в игрушки и отменят!
— Хватит, Боков.— Таня подошла к двери и, взглянув в цех, попросила одну из девушек сходить за Шадриным.
А Боков все кипятился. Когда вошел Шадрин, Нюрка разглагольствовал:
— Все равно без нас коммуниз-ь-ма не построите! Шагу без нашего брата, без простого человека не шагнете, и ко мне обязаны особый подход иметь.
— Петр Гаврилович,— громко, чтобы боковский разговор не заглушил ее слов, сказала Таня,— Боков с завтрашнего дня пойдет к вам в подручные, прошу иметь это в виду.
Боков на эти слова не обратил внимания, будто они вовсе не относились к нему. Он стоял, разухабисто привалившись плечом к конторскому шкафу и закинув ногу за ногу. Шадрин подошел сзади и легонько ткнул его в спину:
— К себе внимания требуешь, а перед мастером стоишь, как у пивной стойки,— грозно пробасил он.
— На вытяжку прикажешь?— скривил длинные губы Боков, не меняя позы.— Я простой человек, без интеллигентских замашек, закон и точка!
— Эва ты что знаешь, герой!— награждая Нюрку презрительной усмешкой, сказал Шадрин.— Нет уж, Боков, не ври! Знаем мы тебя не первый день. Вовсе ты не простой человек, а пока еще довольно замысловатая дрянь. До тебя в каком месте ни коснись — на руке след останется.— Шадрин положил свою тяжелую длинную руку на плечо Бокова и, стиснув, рванул его, заставив выпрямиться. Боков слегка опешил, но сразу вновь принял независимый вид.
— Долго мы тебя терпим,— продолжал Шадрин,— только ты еще жил маловато, не знаешь, что такое, когда долгое терпение лопается. Это, я тебе доложу, штука — не приведи бог! Ну, а насчет коммунизма, ты тут обмолвился, так запомни: мы его без тебя, такого вот, построим и туда на порог не пустим. Не ступишь! Вот тебе и закон, и точка. А на счет подходу особого, что ж, уважим, коли уж больно здорово запросишь. Только смотри, чтобы без обиды после!
— А ты не запугивай, не страшно.
— Да знаю, что не страшно. Чего мне тебя пугать? Дурака зеркалом не испугаешь — глянет и залюбуется, а особый подход потребуется, к таким вроде тебя — один: через строгальный разов десяток без передыху прогнать на полную стружку, чтобы разом лишаи сдернуло, и все!
— Ну, хватит играть на моих нервах,— попробовал отмахнуться Боков,— не уговаривай, все равно никто меня к тебе идти не заставит.
— Сам придешь,— успокоил Шадрин,— а вы, Татьяна Григорьевна, нервы с ним не тратьте. Нас-то ведь больше, живо научим, как по земле ходить. Говорить с ним без толку, слов-то у него больше нашего с вами, только сам он, как пустое ведро. Чужие мысли о стенки брякают: звон да гром...
— А ты не слушай, коли грому не любишь,— продолжал язвить Нюрка,— идти в подручные у меня желания нету, закон и точка!
— Ну вот чего, — строго и таким сочным басом прогудел Шадрин, видимо, теряя терпение, что Нюрка вдруг трусливо съежился,— рассусоливать с тобой не будем. Желания, говоришь, нету? Ну, ну. А у нас, у рабочего коллектива, слышишь ты, у всего цеха, значит, нету никакого желания при работе об дубовые чурбаки ногами запинываться, притом, заметь, здорово трухлявые! Силой не поволокем, но уж, слово даю от имени всего цеха, завтра к директору отправлюсь и заявлю: нам тебя больше такого не надо! Ни нам, ни мастеру нашему крови больше не портить! Как думаешь, что выйдет?
Нюрка угрюмо молчал. Невесть куда пропала охота болтать и, как говорили про него, «брать на пушку». Он знал, как уважают Шадрина в цехе, знал, что если тот, старый коммунист, в самом деле пойдет с таким делом к директору, которого, кстати, Боков основательно побаивался, дело наверняка обернется плохо.
Оставшуюся часть смены он работал нехотя, а когда Колька с Мишкой стали расспрашивать его о разговоре в цеховой конторке, он сперва отмалчивался. Приятели продолжали наседать. Нюрка выключил станок, отряхнул руки и, поймав Зуева за длинный нос, помотал его голову из стороны в сторону и проговорил:
— Вот согну тебе шпиндель на сторону, тогда будешь спрашивать, икра баклажанная!
50
Алексей забрал у Гречаника свой первоначальный проект полуавтоматической линии. Теперь, когда автоматический переключатель действовал безотказно, настала пора взяться за это, еще более интересное дело.
Проект, собственно, не был еще проектом в полном смысле этого слова. Было в нем несколько общих и довольно кустарно выполненных самим Алексеем чертежей, с десяток разрезов отдельных конструктивных узлов и довольно пространное, хотя и не везде технически ясное описание самой линии.
В размышлении над изменением деталей проекта Алексей просидел больше недели. Когда сложилось главное, пошел к Горну.
Александр Иванович был дома, он только что вернулся с фабрики, навстречу Алексею вышел голым до пояса и с полотенцем через плечо.
— А-а, юноша? — он почему-то всегда обращался к Алексею так, несмотря на то, что «юноше» перевалило уже за третий десяток.— Как раз вовремя! К пирогу поспел. Ну проходите, проходите. Я сей же час! А это, собственно, у вас что?— немного нагнулся он, разглядывая папку в руках Алексея, и вдруг пропел разочарованно: — Э-э-э, я думал вы с охотничьим инвентарем...— Александр Иванович махнул рукой.— Когда же мы с вами на косачей-то соберемся, а?
— Соберемся, Александр Иванович,— обнадежил Алексей,— сползаем в выходной пораньше.
— Ну, ну. Так вы идите в комнаты. Я пополощусь после трудового дня.
Горн толкнул дверь. Навстречу Алексею, радостно покручивая обрубком хвоста и подскакивая от радости, вылетел коротконогий, вислоухий спаниель, носивший не совсем охотничью кличку — Писарь. Путаясь у Алексея в ногах, Писарь тоже пошел в комнату и улегся у его ног.
Горн вернулся, энергично растирая полотенцем мокрые волосы и грудь. Потом, звонко пошлепав себя ладошкой по мясистому животу, предупредил:
— Только вначале, юноша, «культурное» развлечение, идет? До пирога никаких научно-технических разговоров. Давайте к столу!— Он натянул на себя желтую майку, взял со стола папку Алексея и бросил ее на диван: — «Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье!» — продекламировал он с пафосом и добродушно рассмеялся.
Как ни отговаривался Алексей, за стол его Горн все-таки усадил. Пока жена, Горна, невысокая худенькая женщина с еще молодым, несмотря на солидный возраст, лицом разливала по тарелкам суп и резала пирог, Александр Иванович рассказывал Алексею о своих двух «сынах», недавно приславших ему письма из Москвы. Они были близнецами, и оба учились в университете.
— Молодцы!— одобрительно произнес Горн, нацеливаясь вилкой в кусок пирога на блюде.— В отца пошли, механики будут. Оба на физико-математическом...
Когда все со стола было убрано, Горн сказал:
— Ну, юноша, давайте сюда ваши «плоды мучений и страстей», поинтересуемся состоянием младенца! Ну-с!
Знакомился и разбирал он долго. Слушал пояснения Алексея, на ходу подправлял карандашом эскизы, соображал, записывал что-то на корочках папки. Наконец он встал и стремительно заходил по комнате. В такт его не особенно легким шагам в буфете отзывчиво и тоненько позванивало что-то стеклянное.
— Знаешь что, Алексей Иванович,— сказал Горн, останавливаясь и ложась животом на стол с разбросанными по нему листами. Он подтащил к себе один из листов с общим расположением станков линии (надо сказать, что главный механик всегда, если придумывалось у него для Алексея что-то новое, вдруг обращался к нему по имени-отчеству и переходил на «ты» — знаешь что? Идея есть. Как ты посмотришь? — и он стал объяснять замысел.
Алексей слушал. И, когда Горн закончил и даже набросал принципиальную схему контролирующего аппарата, сказал:
— А ведь, ей-богу, здорово это, Александр Иванович! Это такое дело! Такое дело! Спасибо вам, Александр Иванович!
— Счастливо творить, юноша! — пожелал Горн, проводив Алексея на крыльцо.— Значит, за контрольный аппарат не волнуйтесь, вместе соорудим! Пока, пока! До скорого свиданья!— и помахал рукой...
И снова не стало оставаться времени на еду и сон. Как-то вечером Алексей постучал в комнату Тани и после услышанного: «Да, да!» — приотворил дверь.
— Татьяна Григорьевна,— сказал он, входя,— извиняюсь, потревожил. Просьба к вам: подскажите.— Он положил перед Таней чертеж, испещренный карандашными пометками Горна.— Вот посмотрите сюда. Ну не лезет в голову — и только! В общем, заело. Думал до Горна слетать, да неловко, поздно уж. И так ему надоел.— Он помолчал и виновато добавил:— Вот вам еще теперь надоедать пришел...
— Ну, это пустяки,— просто сказала Таня, доставая с этажерки справочник.— Где у вас остальные чертежи?
51
Таня сидела возле Алексея за столом в общей комнате. За дверью в мастерской Ивана Филипповича слышалось частое покашливание, остро шипела цикля. Варвара Степановна ушла куда-то к соседям. На стене мирно стучали часы. Сильная лампа заливала просторный стол ярким светом. От резкого сентябрьского ветра позванивали черные стекла. В них изредка ударяли крупные хлесткие капли. Видимо, собирался дождь.
Выслушав объяснение Алексея, Таня поправила чертеж, открыла справочник. Она выводила на бумаге формулы, множила и делила на логарифмической линейке числа, изредка листала справочник. Покончив с расчетами, Таня поинтересовалась проектом вообще. Алексей пояснил замысел, и она подумала: «Какой он все-таки молодец!»
— Сколько классов вы кончили, Алексей Иванович?— спросила Таня. Алексей ответил, что ушел из восьмого, и она покачала головой. Даже восьми не прошел, а как интересно все у него задумано! Не всякому инженеру это по плечу, он же только практик, простой рабочий, в сущности, и такие оригинальные решения!
А Алексей стоял теперь у стола рядом с нею и тоже думал, все больше и больше мрачнея.
«Светлая голова у девчонки! До чего светлая! А я-то чурбан!» Таня, как будто угадав его мысли, спросила:
— Почему вы не стали учиться дальше, Алексей Иванович? Как радостно вы бы сейчас чувствовали себя!..
Сказала она это без всякой тайной мысли, а у Алексея возникло тяжелое и странное чувство. Знаний мало. Это не только мешает творить и стесняет свободу его мысли, это незримой стеной отделяет его от Тани вместе со всеми его чувствами.
— Из вас получился бы замечательный инженер,— сказала Таня, перебирая на столе чертежи.
— Татьяна Григорьевна, я даю вам слово: начну учиться! Начну, вот увидите! — взволнованно заговорил он.— Одного боюсь: а затрет если? Вы поможете?
— Сколько хватит умения,— ответила Таня.— Постучите, и я приду, помогу.
«Не отталкивает, не гонит, помогать соглашается!» — подумал он. На столе лежала Танина линейка. Алексей подобрал ее, повертел в руках:
— Татьяна Григорьевна,— нерешительно проговорил он,— просьба у меня: научите пользоваться логарифмической линейкой...
— А не трудно покажется так сразу?
— Я ведь не совсем дурак,— улыбнулся Алексей,— пойму как-нибудь.
— Ну что ж, давайте, познакомлю. Садитесь рядышком. И Таня начала объяснять:
— Смотрите, вот это шкала ДЭ...
Понимал Алексей плохо. Его путало множество шкал, цифр, делений, и, главное, то, что сидел он «рядышком». Его волновала близость Тани. Самый простой пример он не мог решить.
— Как же мне попонятнее вам объяснить?'— огорченно проговорила Таня и начала объяснение снова. Закончив, она с надеждой взглянула на своего ученика:
— Теперь поняли, Алексей Иванович?
— Понял, понял,— поспешно признался Алексей, ровно ничего не поняв,— только повторите, пожалуйста, еще. Таня терпеливо начала объяснять снова.
Алексей добросовестно уставился на шкалу линейки. Придвинувшись совсем близко к Тане, он, как бы невзначай касался ее локтя. От этого делалось жарко и хорошо, но зато шкала начинала издевательски плясать у него в глазах.
— Алексей Иванович! Для кого я объясняю?— спросила Таня, отодвигая локоть.
Алексей сконфузился, и, может быть, именно это отрезало путь к отступлению. Таня была рядом. Перед ним было ее лицо, глаза, серьезные и немножечко ласковые губы. Вот-вот на них появится се хорошая, особенная улыбка.
Алексей взял Танину руку. Она была теплой и мягкой по сравнению с его грубой ладонью.
— Таня! — голосом, переходящим на шепот, сказал он.— Милая, позвольте сказать вам несколько слов!
— Отпустите мою руку, Алексей Иванович,— спокойно и чуть слышно произнесла Таня, потянув руку.
Алексей сжал ее осторожно, но сильно.
— Выслушайте меня! Я давно...
— Отпустите руку, Алеша,— еще тише сказала Таня и поднялась. Она назвала его по имени, и Алексей понял это по-своему. Он тоже
встал, не отпуская руки.
— Таня!
— Я прошу вас, Алеша, никогда — слышите? Никогда больше не начинайте этот разговор...
И это было ответом на все. Алексей выпустил Танину руку.
— Ясен вопрос,— глухо сказал он.
По стеклам стучал дождь. На столе все еще лежала маленькая логарифмическая линейка. Визирное стеклышко било в глаза Алексею отражением раскаленного волоска лампы. Словно издеваясь над ним, мелко рябила множеством делений шкала ДЭ.
52
Таня вернулась к себе и села за книгу, но в голову больше ничего не шло.
Вдруг она вспомнила, что сегодня к ней собиралась прийти Валя; вчера она сказала, что хочет поговорить о чем-то важном и безотлагательном. На часах уже было одиннадцать. «Наверное, не придет»,— подумала Таня и снова попыталась углубиться в книгу.
Она не знала, что когда стояла в той комнате у стола и Алексей все не выпускал ее руку, с улицы на них смотрела остановившаяся против окон Валя. Она шла к Тане и совершенно непроизвольно подняла голову против тех окон, в которых мог показаться Алеша. Он был перед нею и держал Танину руку. Нет, Валя не могла ошибиться. Комната была хорошо освещена, а занавески не были задернуты. Валя стояла недолго. Холодные капли дождя секли затылок. До этого она как-то не ощущала их. Вдруг сделалось холодно, почти до озноба. Валя повернула обратно и пошла к дому. В ветреную темноту из освещенных окон домов вырывались снопы света, переливавшиеся от косых дождевых струй. Вместе с дождем летели мертвые листья.
Придя домой, она отказалась от предложенного Егором Михайловичем чая, прошла в свою комнату, разделась и сразу легла в кровать.
— Теперь все...— повторяла она, съеживаясь от какого-то внутреннего холода. Валя лежала без сна, без мыслей, без слез. Холодно было так, что не помогало даже пальто, наброшенное поверх одеяла. Валя старалась убедить себя, что так все и должно быть, ведь она же давно знает это. Алеша сказал же ей прошлой осенью, чего же еще? Она начала беспощадно ругать себя за все, в чем была и не была виновата, за эту любовь, которая пришла, не спросясь, и теперь не хотела уходить, давила и угнетала ее...
Л Таня сидела все над той же страницей. Она прислушивалась к шуму дождя. На черных стеклах блестели водяные дорожки. Ветер налетал порывами. Он шумел ветвями деревьев и побрякивал на крыше отставшим железным листом.
После того, что произошло, па душе было как-то особенно одиноко. «У меня нет ничего своего,— думала Таня,— Георгий неизвестно где».
Таня достала листок бумаги и начала письмо Георгию. Она не писала черновиков, не рвала в клочья, только что написанное, не исправляла и не зачеркивала ничего.
«Георгий, я больше не могу так,— писала Таня.— Эта неизвестность угнетает меня. Неужели ты веришь, что я обманывала тебя? Я люблю и всегда любила только тебя, любила, когда ты еще ничего не знал. Эта любовь не пройдет. Я не хочу говорить о том, как ты меня обидел, хоть это и очень горько. Моя любовь в тысячу раз сильней любой из обид. Сколько их еще может быть в жизни, таких обид? Какая сила, кроме любви, будет бороться с ними? Я хочу, чтобы ты мог прочитать мои мысли, как читают книгу. Если бы ты прочитал их, ты поверил бы мне на всю жизнь! Моя любовь с тобой, милый! Она озарит каждый твой шаг, отгонит все темное, поддержит в горе и даст силы для самой трудной борьбы. Она может все, Георгий, ждать и жертвовать в том числе. Родной мой, я могла бы писать всю ночь, это успокаивает. Но правда тускнеет от обилия слов. Я кончаю. Обнимаю тебя и жду. Жду. Твоя Татьянка».
Таня сидела над письмом, положив на стол руки и наклонив голову. Вдруг она услышала музыку, где-то играла скрипка. Таня вздрогнула и осмотрелась: уж не заснула ли? Откуда взялась скрипка? Наконец, она сообразила, что это Иван Филиппович пробует свой новый инструмент.
Сначала были слышны только аккорды, октавы, несложный пассаж, кусочек гаммы. Ровная продолжительная нота без вибрации. Наконец, где-то на басовой струне началась едва слышная, осторожная мелодия. Она набирала силу. Звучание переходило в более высокие регистры.
Таня не могла узнать, что это? Мелодия казалась странно знакомой и, в то же время, новой, особенной. В ней была и напевность народной песни, и что-то, напоминающее Чайковского, Глинку. Она переходила из минорного тона в мажорный, и мажорный дышал мягкой просветленной грустью, напоминавшей краски осени среди яркого солнечного дня. В минорном сквозь чистую сердечную грусть просачивались яркие, как первые весенние капли, звучания...
Слушая, Таня, незаметно для себя начала подпевать, просто угадывая каждую следующую ноту. Она постепенно догадалась, что это собственная импровизация Ивана Филипповича. Значит, он не только мастер скрипок, но еще и музыкант.
Ночью Таня видела сон. Ока поднимается по узкой полутемной лестнице. Наверху стоит Георгий и протягивает ей скрипку. Таня отводит ее рукой и обхватывает ладонями голову Георгия. Но в руках ее уже гипсовая голова бюста Чайковского. Она выскальзывает из Таниных рук на пол, разбиваясь на тысячу мелких белых осколков. Таня хватает два из них и бежит куда-то вниз. В подвале стоит рояль. Она поднимает крышку и бросает между струн два этих осколка. Слышен далекий всплеск, как в глубоком колодце. «Опоздала»,— почему-то говорит Таня и садится за рояль. Пальцы свободно бегут по клавишам, но вместо музыки слышен однообразный гудящий звук. Приходит Алексей. Он говорит: «Не надо,— и, взяв ее за руки, поднимает со стула.— Разве же они будут звучать? — говорит он.— Ведь это же ткала ДЭ!»
Таня проснулась, когда уже было светло. Дождь кончился, очевидно, недавно, потому что с деревьев и с крыши срывались еще крупные капли и слышно было, как они падали. В окне виднелся краешек неба, ветер гнал клочковатые, похожие на морскую пену, облака. «Почему в окне солнце? — подумала Таня.— Ведь это же северная сторона!» Она встала с постели и отодвинула занавеску. Березка рядом стояла вся золотая, а еще недавно на ней было всего несколько желтых листков. «Умирает, — подумала Таня,— умирает и светит...»
И вдруг так светло, так хорошо стало от этого сияющего угасания жизни, оттого, что увиделось оно на рассвете. Вспомнилось написанное письмо, и музыка Ивана Филипповича, и то свое, душевное, что в ней слышалось. Отблеск, похожий на золотой свет осени под окном, коснулся девушки, и как будто кто-то позвал посмотреть вокруг, на все, что умирает, чтобы весной снова стать живым, на то, что живет, дышит; на тех, кто трудится рядом, и на все, что никогда не умрет. Разве это не ее свет, не ее радость? Разве можно не верить, что та радость, которую она ждет, придет обязательно?

53
Таня не видела Валю ни на другой, ни на следующий день. Закрутилась в делах цеха, в подготовке очередного номера «Шарошки», в редколлегию которой ее избрали со дня организации газеты. Номер посвящался теперь кое-каким «героям» из смены Шпульникова, где по-прежнему, несмотря на всяческое «содействие» Костылева, с рабочим контролем дело не ладилось.
К воскресенью установилась хорошая погода. На душе посветлело, наверно, оттого, что отправила письмо в Москву. Это был первый день, когда просто захотелось немного отдохнуть от всего. Утром Таня пришла к Вале. Когда она вошла в ее комнату, Валя поднялась и торопливым движением уличенного смахнула со стола на кровать кучу тетрадей с институтскими конспектами.
— Я пришла за тобой,— сказала Таня.— В такую погоду непростительно сидеть дома!
Вскоре девушки неторопливо подходили к реке. На Вале был короткий жакет и серая пуховая шапочка. Таня шла с непокрытой головой, косынку она несла в руке.
Осторожное осеннее солнце стояло невысоко. Оно золотило небо и заливало светом кроны деревьев. От этого кругом все светилось и невозможно было понять, где больше золота: в небе или на земле.
— Почему ты косынку сняла?— опросила Валя.— Полную голову паутины наберешь.
— Пускай она меня хоть всю облепит,— засмеялась Таня.— Она такая ласковая! Не бойся паутинки, Валя! Хочешь, я натащу ее на тебя?— и Таня, протянув руку, старалась поймать плывшие по воздуху паутинки. Они, словно играя, увертывались от ее руки.
— Не поймаешь, — улыбнулась Валя.— Они хитрые, эти твои паутинки.
— Когда я была маленькой,— сказала Таня, опуская руку,— мне почему-то казалось, что осенние паутинки — это время. Мама часто жаловалась отцу, что время летит так, что ничего не успеваешь сделать. Я смотрела на паутинки и думала: это вот и есть само время. И правда, в самом деле похоже. Тебе не кажется, Валя?
— Молодость уходит,— ответила Валя, протягивая руку за паутинкой. Паутинка увернулась и уплыла кверху.
— Глупости! Я вот не могу представить себе, как вдруг молодость уйдет,— сказала Таня.— Мне кажется, она постоянно будет со мной. Я все думаю: пока есть заботы, есть что делать, состариться просто невозможно. Не знаю, так ли это. А вот бы, в самом деле, так жить, чтобы заметить старость только с последним ударом сердца.
Валя молчала. Девушки спустились к самой воде и стояли, прислушиваясь к тишине.
Ветра не было. Ели наверху стояли молчаливые, будто тоже прислушивались к чему-то, может быть, к собственному безмолвию. Не вздрагивала ни одна из хвоинок. Пахло еловыми шишками, тронутой морозцем травой, можжевельником и свежестью осенней воды. Повсюду: над деревьями, над рекой медленно тянулись по воздуху серебряные паутинные нити. Они проплывали над багряными кронами вздрагивающих осинок, цеплялись за листья и горели в пропитанном солнцем воздухе, как тысячи маленьких радуг. Иные поднимались в небо и исчезали. И, может быть, это от них небо становилось прозрачным и бледным.
— Как чудно здесь, Таня! — шепотом, чтобы не нарушить тишины, проговорила Валя, сжимая Танину руку.
Вода вдалеке сверкала почти зеркальной гладью, тронутой чуть заметными рябинками. Она отражала небо и, казалось, хотела вернуть ему пролитый в нее свет. У берега вода была черной и мертвой. Она несла желтые, алые и бурые листья. Иные уплывали по течению, иные, запутавшись в лозняке, застыли.
— Я покажу тебе мою красавицу, Валя, — Таня потянула спутницу за руку,— полюбуешься ею. Пойдем.
Они медленно пошли вдоль берега.
— Вот она, смотри! — Таня остановилась.
Перед ними, опустив мохнатые, поросшие лишайником ветки, походившие на опущенные руки, стояла повисшая над водою ель.
— Пошли наверх, поближе к моей елочке! — Таня стала подниматься по тропке.
Вдали прогремел выстрел, за ним второй.
— Что это?— насторожилась Валя.
— Алексей с Горном ворон пугают, наверно,— поделилась догадкой Таня. Они при ней сговаривались вчера пораньше «упалить» в лесок.
Девушки подошли совсем близко к ели.
Таня оперлась рукою о ствол, покрытый дымчатыми потеками затвердевшей смолы.
— Вдруг она упадет,— предположила Валя, закидывая голову, чтобы разглядеть вершину.
— Мне почему-то кажется, что она всегда будет стоять так, — сказала Таня.— А вообще, страшно, когда смотришь, правда?
Отсюда, сверху, Елонь казалась еще более красивой и светлой. И оттого, что небо было слепящее, слепила вода, отражавшая его снизу, пылали на берегу кроны осин, Танино лицо показалось Вале каким-то особенным. «Разве мог Алеша не полюбить ее?» — горестно подумала она, вспоминая то, что видела недавно вечером сквозь забрызганное дождем стекло. И еще один выстрел (наверно, Алексея!) порвал последнюю паутинку, которая сдерживала желание узнать все. Но произнесенное Валей слово прозвучало не вопросом, а скорее подтверждением уже известного.
— Любишь...— проговорила она почти в самое ухо Тани.
— Люблю,— мечтательно ответила Таня. Ответила чуть слышно, как будто тугая струна откликнулась другой звучащей струне. И слово это показалось Вале громче недавнего выстрела, хоть и знала, что не услышит ничего другого. Нагнувшись, она сорвала сухую, жесткую, как проволока, травинку и стала туго обкручивать ею палец, так, что кончик его побелел. Слез больше не было. Да и к чему они теперь, когда все свое исчезло окончательно!
Обернувшись, Таня увидела унылое Валино лицо, совсем не такое, как еще несколько минут назад, и ее белый натуго перетянутый палец.
— Что с. тобой? Нездоровится? — спросила она.— Ты что с пальцем делаешь? Распусти скорее.
— Так...— безразличным голосом ответила Валя, послушно разматывая травинку, и вдруг сказала: — Алеша хороший человек. Очень хороший. Ты счастливая, Таня.
— Ты про что это?
— Я знала, что он полюбит тебя,— не отвечая, продолжала Валя.—• Боже мой, если бы я была, как ты, если бы...
— Постой, постой! Ты объясни, в чем дело? Я не понимаю! — Танино лицо выражало такое откровенное изумление, что Валя даже немножко растерялась.
— Ты же сама сказала, что любишь... Алешу.
— Я? Алексея? Да откуда ты это взяла, Валя?
— Догадывалась сначала. Ты работаешь вместе с ним, видишься. А разве можно не полюбить его? Потом... — но тут следовало сказать самое главное, и Валя замялась.— Потом я вечером шла к тебе и остановилась у окна. Танечка, милая, только ты не подумай, что я подсматривала! Я не могла не поднять голову возле его окон.
Таня окончательно поняла все. Заговорила горячо и взволнованно:
— Так вот ты о чем, Валя! Да что ты! Что ты! Это же совсем не к нему относилось!
Глаза Вали расширились:
— Это правда? — Она схватила Таню за плечи и с силой затрясла ее.— Танечка, да?
— Дурочка,— ласково, тоном, каким говорят с детьми, ответила Таня.— Разве ж такими вещами шутят?
И тут, когда все стало ясно, Валя вдруг почувствовала, что теряет силы. Она устало опустилась на подсохшую траву, поджав ноги, и провела рукой по голове. Пуховая шапочка съехала на затылок, волосы рассыпались. Радость оборачивалась той, старой горечью: снова открывалась дорога терзаний с ясным, недосягаемым светом впереди.
Таня села возле и обняла Валю за плечи. Так они сидели, а Валя начала рассказывать о себе и уже не могла остановиться и говорила путанно и многословно.
— Все равно он не полюбит меня, Таня,— сказала Валя, заканчивая рассказ.— Он упорный и сильный, а я? Потеряшка. Грошовый инженеришко. Соломинка, оброненная у дороги неизвестно кем. Что мне делать с собой? Уехать? Я не смогу. Заново жить начать? Но как? — в Валиных глазах, голубых и по-осеннему светлых, тоже, как в небе, дрожала радужная паутинка.— Это самый разъединственный свет в моей жизни.
Она часто представляла себе, что вот кто-то приходит к ней и говорит, что он, Алеша, очень болен. Нужна операция, иначе — смерть. Надо заменить сердце, но кто из живых согласится отдать свое? Валя соглашается. К чему ей сердце? Пусть живет он! Она видит Алексея с худым изможденным лицом, без кровинки. Говорит: «Ты будешь жить!» Ее уводят, и она знает, это конец. Делается страшно и необыкновенно хорошо...
— Я иду и знаю,— закончила Валя,— сейчас меня не будет. И никогда я не буду с ним рядом. А он поправится...— по ее щекам побежали слезы. Поспешно достав платок, она стала вытирать глаза, но слезы не унимались.
— Перестань, Валя, возьми себя в руки,— успокаивала Таня, сжимая ее пальцы.
— Я не могу, не могу,— еле слышно проговорила Валя, продолжая вытирать глаза.— Ты ведь не знаешь, Таня. Это я в мечтах «героиня», которой себя не жаль, а на самом деле... На самом деле я реву оттого, что мне себя жалко! Мне Алеша говорил, кто своего места в жизни не нашел, тот себя одного любит.
Успокоившись, наконец, Валя долго молчала. Она сидела, обрывая сухие метелки трав, потом сказала:
— Вот ты любишь. Тебя любит кто-то. Он думает о тебе, ждет, наверное. Как хорошо и просто иной раз счастье складывается.
— Складывается, — медленно повторила Таня.— Если бы знать, как его сложить.
— Ну, посоветуй мне, Таня, скажи, ну что делать? Ты не подумай, что я про то, свое спрашиваю. Что мне с собой-то делать?
— В таких делах советовать трудно. Ты помнишь слова Павла Корчагина? «Я держу себя в кулаке и знаю, если он разожмется, произойдет несчастье». А как ему было трудно! Он и мне помог. Знаешь, было когда-то так, что передо мной стало совсем-совсем темно. Ни дороги, ни жизни. А потом я пошла к станку, подручной. И так трудно, трудно было, просто не передать.— Таня замолчала и вдруг подняла руку, показывая вверх.— Смотри, смотри, ястреб! Как он красиво летит!
Над Елонью на неподвижных распластанных крыльях плыл ястреб. В светлом небе он казался почти черным.
— Я который раз его вижу,— сказала Таня,— все сюда летает. Ястреб покружился над берегом и полетел на ту сторону, к соснам.
Девушки проводили его глазами. Разговор больше не получался. Грохнули три выстрела один за другим—теперь много ближе. Таня поднялась.
— Пойдем, Валя, встретим наших охотников,— предложила она. Валя молча согласилась.
С берега они вышли на дорогу, ведущую к вырубке. Вдали показался лес. К лесу вела неширокая извилистая дорога, прорезанная глубокими колеями. В них стояла рыжая вода, плавали красные и желтые листья и сверкало отраженное солнце. От его блеска каждая лужа вдалеке казалась такой же золотой, как и все вокруг.
Выстрел прогремел где-то совсем близко. Вскоре на повороте, где начинался мелкий березнячок, показалось двое охотников. Впереди, волоча по земле длинные, похожие на тряпки уши, бежал коротконогий Писарь. Завидев девушек, он остановился и, понюхав воздух, повернул морду к хозяину, как бы спрашивая, что делать дальше.
— А-а! девушки-голубушки, душеньки-подруженьки! — еще издали крикнул Горн, сняв широкополую шляпу неопределенного цвета и как пращей, покручивая ею над головой.— Чем обязаны мы, недостойные 1 стрелки, такой необыкновенной встрече? Писарь, встречай!
Получив команду, Писарь помчался навстречу, крутя обрубком хвоста. Уши его развевались, как флаги. Добежав до девушек, он начал подпрыгивать вокруг них на задних лапах, норовя лизнуть чью-нибудь руку и радостно повизгивая.
— Какие ветры понесли вас в леса? — театрально подбочениваясь, опросил Горн, когда он и Алексей поравнялись с девушками.— Уж не по нашим ли следам?
— Хотели помочь вам нести добычу,— ответила Таня.— Много настреляли?
Алексей молча показал подвешенных к поясу двух тетерок и косача. Горн уныло погладил свой почти пустой ягдташ.
— Мне повезло необыкновенно,— сказал он, доставая из ягдташа какую-то большеголовую птицу,— полюбуйтесь!
— Сова...— всматриваясь, проговорила Валя.
— Совершенно верно! — горестно усмехнулся Горн.— Сова! Уважаемый товарищ начальник библиотеки, натуральнейшая сова! Весь мой улов. Кстати, нет ли у вас литературки по сверхметкой стрельбе, а то вот уже два года занимаюсь охотой, а кроме ворон, сов и коростелей добычи не доставлял. Впрочем, сегодня виноват вот этот вислоухий субъект! Писарь, поди сюда, изменник! У-у! Канцелярская душа! Представьте, всю охоту сегодня на компаньона работал.
Горн покосился на Алексея, и в глазах его сверкнула искорка приятельского, ехидства. С ловкостью заправского кавалера он подхватил обеих девушек под руки и потащил вперед.
— Кому везет на охоте, тому не везет в любви,— изрек он, оглянувшись на Алексея,— шагайте позади, дорогой Робин Гуд, только смотрите, не вздумайте стреляться на почве ревности!
Алексей был в плохом настроении и за всю дорогу не сказал ни слова. Он молча шел позади и непрерывно курил, зажигая от сгоревшей папиросы следующую.
В поселке разделились. Алексею было по пути с Таней, Валя жила неподалеку от квартиры Горна.
— Робин Гуд, поручаю вам одну из дам моего необъятного сердца! — торжественно проговорил Александр Иванович, передавая Танину руку Алексею.— До завтра! А вас, Валентина Леонтьевна, приглашаю ко мне на званый обед, жареную сову будем есть! Пошли, я вас провожу!
Увлекаемая Горном, Валя видела, как дважды Алексей пытался взять Таню под руку, и как она дважды высвобождала свой локоть. После они скрылись за углом.

54
Несмотря на неудавшееся объяснение, Алексей не терял надежду высказать Тане все, что не давало ему покоя по-прежнему. Но возможность возобновить этот разговор пока не представлялось, да и решиться Алексей все как-то не мог. Он сделался рассеянным. Это стали замечать дома.
В начале октября в один из вечеров Алексей пришел с фабрики раньше обычного и необыкновенно хмурый. Он молча сел к столу, развернул газету и просидел над ней до самого чая.
Когда Варвара Степановна собирала на стол, хлопнула входная дверь. Вернулась и прошла в свою комнату Таня. Нельзя было не заметить, как встрепенулся Алексей, какой взгляд бросил он в сторону двери.
А за чаем Иван Филиппович вдруг попросил:
— Варюша, перчику достань...
Жена молча дотронулась до его лба.
— Захворал или заработался ты, что ли? — спросила она.— Чай с обедом спутал?
Он бережно отвел ее руку и повторил просьбу. Получив перечницу, подвинул ее сыну.
— Поперчи чай, изобретатель! Замечательное средство от заворота мозгов и при сердечных расстройствах. А кроме того, по характеру заправки требуется.
Алексей не понял и, только разглядев на поверхности чая масляные блески и кружки, сообразил, что замечтавшись, вместо варенья положил в стакан баклажанной икры из банки, стоявшей перед ним на столе.
— Ты чего это, Алеша? — спросила Варвара Степановна.
— Не мешай, мать! — остановил ее Иван Филиппович.— Это он изобретает какую-нибудь карусельную печку для тебя с автоматическим переключением с ухвата на кочергу.
Алексей сконфуженно поднялся, чтобы вылить испорченный чай. В это время Иван Филиппович вскочил из-за стола и, подойдя к приемнику, из которого слышались далекие звуки скрипки, включил его на полную громкость.
Похожая на чудесный, глубокий человеческий голос, запела скрипка. Из приемника лилась певучая мелодия «Песни без слов» Чайковского.
И почти одновременно с начавшейся музыкой в дверях комнаты появилась взволнованная и сияющая Таня.
— Можно, я послушаю у вас? — спросила она, присаживаясь на стул и наспех укладывая под косынку косы, которые, очевидно, только что начала расплетать. Глаза ее светились как-то необыкновенно. Повязав косынку, она подперла рукой щеку и обратилась в слух.
Большое радостное волнение охватило Таню. Что-то нахлынуло. Слепило глаза. Теснило дыхание. «Песня без слов»! Война! Встреча в Москве... Слова на набережной: «Ты сама, как «Песня без слов». Концерт в саду и то, что пришло на память тогда, самое острое и больное: первое прикосновение к роялю после клиники и застывшие на клавишах пальцы, беспомощные, как перебитое крыло маленькой птицы...
Музыка кончилась. Голоса Ивана Филипповича и диктора прозвучали почти одновременно.
— Да, хороша скрипочка,— сказал Иван Филиппович,— басок только глуховат. Вот мою бы последнюю в эти руки, уж она бы запела! — Он довольно улыбался.
Из слов диктора Таня расслышала только:
— ...лауреата Всесоюзного конкурса Георгия Громова...
Она не слышала ничего сказанного после. Порывисто поднялась.
— Что он сказал? Кто исполнял это? Вы слышали?! — бросилась она к Ивану Филипповичу и, не дождавшись от него ответа, подбежала к Алексею.
— Алеша, Алексей Иванович! Кто играл? Скажите мне ради бога! — Она схватила Алексея за руки и ждала ответа, не спуская с его лица больших взволнованных глаз.
— Георгий Громов,— ответил он.
— Значит, не послышалось! Значит, правда! — почти крикнула Таня. Несколько секунд она стояла посреди комнаты, потом ринулась к двери, на всем ходу столкнувшись с Варварой Степановной. Таня обхватила ее плечи и на секунду прижалась лицом к ее щеке.— Варвара Степановна, миленькая!
Косынка, наспех повязанная, слетела с Таниной головы, и косы, одна наполовину расплетенная, тяжелыми жгутами упали на ее спину. Подхватив косынку рукой, Таня пробежала кухню и скрылась за дверью своей комнаты.
Варвара Степановна не слышала предыдущего разговора, обескураженно смотрела то на сына, то на мужа.
— Что случилось-то? — спросила она мужа.— Танечка-то чего убежала, словно гнался за ней кто? Объясни, сделай милость, Алеша! — повернулась она к сыну. Тот пожал плечами и ничего не ответил.
— Конечно, он получил письмо! Конечно, получил! — повторяла Таня, то присаживаясь на кровать, то вновь поднимаясь и начиная мерить шагами крохотное пространство своей комнатки. Она села к столу, повинуясь внезапно нахлынувшему желанию написать Георгию, достала чистый листок бумаги, обмакнула перо, начала: «Георгий родной!» Просидев несколько минут, Таня поняла, что сегодня она ничего не напишет, и снова поднялась.
«Он верит! Он понял, что неправ! Это моя любовь долетела! Милый мой! Я ведь знала, что ты не можешь думать обо мне плохо!» — проносилось в сознании.
А между тем диктор, которого недослушала Таня, сообщил, что концерт солистов Московской филармонии при участии талантливой молодежи, в том числе и лауреата Всесоюзного конкурса Георгия Громова, передавался в записи на пленку и что состоялся такого-то июля 1955 года в Варшаве и что транслировался тогда по Варшавскому радио.
Порывшись на этажерке с книгами, Таня достала конверт и вынула оттуда фотографию, захваченную из Москвы. Она долго вглядывалась в черты лица Георгия, в его глаза, в улыбку. Легла, не раздеваясь, потому что вдруг ощутила сильную слабость, возможно, от радости.
В эту ночь она не видела снов. Так и проспала, зарывшись в подушку, влажную от слез, мягкую, ласковую и горячую.



55
«Решающий» технический совет собрался в гарнитурном цехе, который был принаряжен по настоянию Ильи Тимофеевича. Старик заявил, что добрую вещь можно справедливо оценить только в абсолютной чистоте.
Посреди цеха расставили мебель: шкафы, буфеты, столы, тумбочки. В одном месте поставили набор мебели для квартиры.
Илья Тимофеевич самолично протер полировку мягкой тряпочкой.
Солнце спускалось с Медвежьей горы, ощетинившейся хвойным лесом. Оно заглядывало в окна цеха и зажигало под зеркальной полировкой искрящиеся древесные волокна. Орех, карагач и волнистый клен одевали мебель в красивый и строгий наряд.
Илья Тимофеевич даже сам залюбовался и долго стоял, как очарованный перед красотою того, что почти два месяца создавалось солдатами его «мебельной гвардии».
Собралось с полсотни человек.
Кроме членов совета, пришли и те, кто не имел пока прямого отношения к новой мебели, но кому душа не позволила остаться в стороне. Осматривали и обсуждали образцы. Здесь же путался Ярыгин с суетливым и едким огоньком в глазах. Он сдержанно похваливал мебель, если рядом кто-нибудь отзывался о ней одобрительно, и рьяно поругивал шепотком там, где улавливал хотя бы крохотную тень недовольства.
Больше всех однако переживал и волновался Саша Лебедь.
Еще бы! Во все, что он здесь делал, он вложил все старание, всю заботу, любовь, включая и память о ворчливых назиданиях Ильи Тимофеевича.
Когда образцы совет утвердил, Саша даже чуть не крикнул «ура!», но вовремя спохватился и только радостно потер нос.
Первый штурм высот «мебельной» славы кончился. Начинался второй, и от этого Саша чувствовал прилив новых сил. Вообще своей работой в бригаде он был очень доволен. Тот однообразный труд, которым он был занят в сборочном цехе до того, как попал в бригаду,— ненавистная вгонка ящиков — кончился.
Илья Тимофеевич с первых дней принял над ним личное «боевое» шефство и даже доверил очень щекотливое дело — подбирать по цвету и слою фанеру, которая шла на облицовку. Правда, без осторожного назидания все же не обошлось:
— Не подкачай, смотри,— предупредил Илья Тимофеевич,— а то, худого не скажу, придется тебе обратно в обоз подаваться, к ящикам своим.
И несмотря на то, что прищуренные бригадировы глаза прятали чуть заметную стариковскую хитринку, говорившую о напускной строгости, Саша изо всех сил старался не подкачать. Здесь, в кругу опытных столяров, он чувствовал себя неуверенно. Особенно удивляло и восхищало его почти сказочное умение Ильи Тимофеевича чутьем и догадкой проникать в глубину дерева и угадывать самые неожиданные вещи.
Прежде, чем пустить в дело какой-нибудь брусок, Илья Тимофеевич долго взвешивал его на ладони, потом опирал брусок одним концом о верстак и пробовал, как он пружинит, простукивал косточкой указательного пальца, рассматривал направление слоев. Саша так и ждал, что сейчас бригадир будет пробовать брусок зубами или лизать языком. Но этого Илья Тимофеевич не делал.
— Зачем это? — спрашивал Саша.
— Зачем? — переспрашивал Илья Тимофеевич и, если исследование таинственных свойств бруска закончено не было, отвечал неопределенно: — А вот затем.— Однако после паузы и раздумья смотрел в пытливые карие Сашины глаза и пояснял:
— Зачем, говоришь? А вот зачем. Ты, допустим, человек ученый — и теорию там у вас проходили, и практику, а вот посмотри да скажи мне: в какую сторону этот брусок может покоробиться и как его поэтому и куда употребить надобно, чтобы без фальши после, а?
Саша прицеливался вдоль кромки бруска глазом, вздыхал и конфузился: ответить он не мог.
— Во! — торжествовал Илья Тимофеевич.— Видишь, браток, без большой-то практики твоя теория пока-то невареная похлебка: посуду занимает, а есть нельзя. Во, смотри: тут у бруска кремнинка прошла, так? Здесь вот позаметнее, а тут поменьше, тут вот слоек поплотней и гнется в эту сторону иначе, гляди! Видел? Вот здесь я его клейком с маху, а на клеек деревце всегда ведет малость. Вот я и смотрю, как мне его повернуть, чтоб напослед, как ни коробится, а на свое место встал. Уразумел? В деревце, как в человеке, в каждом брусочке свой характер есть. Вот для нас, мастеров, и есть самое первое дело угадать его, характер этот, да от строптивости уберечь.
Илья Тимофеевич доверил Саше полировку высшего класса. Паренек почувствовал себя на седьмом небе. Крышка стола, которую он отполировал под наблюдением бригадира, в первый день после окончания полировки выглядела великолепно. В ней отражался высокий потолок цеха со всеми извилинками и едва заметными трещинками штукатурки. Саша долго любовался своей работой.
Однако через три дня потолок в полировке потускнел, ни извилинок, ни трещинок не стало видно, а рядом с Сашиным стол самого Ильи Тимофеевича по-прежнему сиял зеркальным безукоризненным глянцем.
Бригадир похлопал паренька по спине и сочувственно проговорил:
— Что, краснодеревец, просела полировочка? Слушаться надо было, силушку свою курносую не жалеть, сильнее нажимать, так-то! Ну, не тужи, дело это поправимо,— и он рассказал Саше, как быстрее исправить беду.

56
Сразу после утверждения образцов бригада Ильи Тимофеевича приступила к новой партии мебели, которую Гречаник назвал пробной. Это не понравилось Илье Тимофеевичу.
— Что за пробная?—сердился он.— Давным-давно все испробовано! Хоть бы уж первой назвали, что ли!
Кто-то предложил назвать начало «малым художественным потоком». Сысоев снова запротестовал.
— Товарный порожняк это, а не название. На километр вытянул! «Малый художественный» — вот это ладно будет.
— Еще театр, подумают...— послышалась осторожная реплика.
— А что, наше-то дело хуже театра, что ли?— наступал Илья Тимофеевич.
О дискуссии стало известно всей фабрике, и, несмотря на то, что никакого соглашения достигнуто так и не было, за бригадой укрепилось название «Малый художественный».
Состав бригады увеличили. В нее попали теперь Розов и Ярыгин.
Илья Тимофеевич убеждал Токарева:
— Это же денежная душа. Он на любое дело сквозь червонец глядит.
— Ничего, Илья Тимофеевич, пускай работает,— настаивал Токарев.— Ходит, просится. Давайте, уважим старика.
Первые дни Ярыгин держал себя в бригаде тише воды, ниже травы. Присматривался из своего угла к работе остальных, мало с кем разговаривал, а к делу проявлял повышенное усердие, оставаясь даже после смены повечеровать, чтобы подогнать работу на завтра.
Все началось с попытки «обработать» Сашу Лебедя. Как-то паренек тоже остался после смены, не успев кончить задание до гудка.
Проходя мимо, Ярыгин сказал как бы между прочим:
— Самого смолоду огольцом звали, но уж вот в дураки не рядился да и других не подводил, хе-хе!
— Кого, дядя Паша, не подводил? — не поняв, опросил Саша.
— Кого, кого! — кривя рот, передразнил Ярыгин.— Друзей-товарищей своих, вот кого!
— А кто подводит-то?
— Ваша милость, грудное младенчество, друг-товарищ! — уже не стесняясь, окрысился Ярыгин. В цехе, кроме него и Саши, никого не было, и разговаривать можно было начистоту.— Ты скажи мне, Аника-воин, чего ради норму-то выжимаешь?
— Как чего? — удивился Саша, устремляя чистые карие глаза в остренькие глазки Ярыгина.— Мы на Комсомольском собрании обязательство принимали к тридцать восьмой годовщине каждому комсомольцу по сорок норм сделать!
— А по сорок рубей с копейками к годовщине заработать — до такого обязательства не докумекалися при всем при том?
— Почему по сорок?
— Так и быть, расскажу тебе, друг-товарищ, по совести, слушай. Ярыгин примостился на уголке Сашиного верстака и обшарил глазками его взволнованное раскрасневшееся лицо.
— Нормы в нашей бригаде временные, друг-товарищ? Временные. А для чего временные? Да начальству приглядеться надо, кто с дурной головой перевыполнять их пуще начнет. Ты нажмешь — перевыполнишь, другой нажмет — перевыполнит, третий на вас шары распялит да туда же подастся, и пошло. Глядишь, на. норму нашлепку приделали — выросла матушка, а по расценочке, при всем при том, ножницами — чик! И остригли гребешок, а за гребешком и голова туда же. Докумекался, друг-товарищ? Хе-хе! Понажимай-ка вот этак-то еще с недельку да погляди, что выйдет! Вспомнишь небось дядьку Пашу Ярыгина.
Саша даже рот открыл от таких речей. Из-под красноватых век Ярыгина поблескивало что-то насмешливое и колючее. Старик слез с верстака.
— Дядя Паша! Это что же выходит? — взволнованно проговорил паренек.— Выходит, я свою комсомольскую честь должен на выгодную расценку променять, так, что ли?
— Так не так, про то гадалка знает, а карман, друг-товарищ, только так признает, хе-хе! — загадочно прошуршал Ярыгин, направляясь к своему верстаку.
— Нет, вы ответьте мне! — делая шаг вперед, крикнул вслед Ярыгину Саша.— Вы зачем меня подлости учите? Я хоть и мало еще жизни видел, только вы меня подлости все равно не научите! Советский я человек, вот! Понятно вам?
Ярыгин обернулся и некоторое время стоял, как истукан, топорща усики, потом оказал:
— Умный сам поймет, а дурака не научишь, друг-товарищ. Ну и, при всем при том, я, кажись, тоже не турецкий человек, хе-хе! — Ярыгин осклабился и ушел в свой угол.
Саша, нахмурив брови, с ожесточением принялся за прерванную работу.
Но не таков был Ярыгин, чтобы спокойно, сложа руки дожидаться той поры, когда «расценочке остригут гребешок». Нужно было что-то такое придумать, что-то такое осторожное, незаметное и действенное. Для этого нужно было побольше единомышленников, и Ярыгин искал их, прощупывал, как только умел и, не гнушаясь ничем, выбирал тех, кто, на его взгляд, послабее «торчит на столбиках». Но пока ему определенно не везло. Кроме Степана Розова, угрюмого, молчаливого и любящего выпить на даровщинку парня в бригаде никого «не наклевывалось».
Некоторое время он сохранял еще надежду отыскать сочувствующего в хмуром «трудколоновце» Илье Новикове (хоть и не работает в бригаде, все равно на что-то может сгодиться, мало ли!).
А Илья частенько заходил в гарнитурный цех (пока так и сохранивший свое прежнее название) по какому-нибудь делу. Особенно часто стал заглядывать с той поры, когда его снова перевели из подручных на фрезер. Парень обычно обслуживал станок, не прибегая к помощи ни слесарей, ни столяров. По вечерам или днем, в свободное от смены время приходил в цех к «цулажникам ». Если там не оказывалось свободного верстака, шел в гарнитурный. Ярыгин, вечеровавший почти ежедневно, охотно давал ему свой инструмент, добрый, старинный и ладно присаженный, стащенный у мебельного царька Шарапова, когда того раскулачили.
Вскоре после того разговора Ярыгина с Сашей Новиков вечером пришел в гарнитурный цех. Нужно было подремонтировать кое-что, и он попросил у Ярыгина инструмент.
— Бери, бери, друг-товарищ,— ответил Ярыгин,— любой выбирай. Будет время — посчитаемся, хе-хе!
Новиков выбрал в ярыгинском шкафу инструмент и, пристроившись на Сашином верстаке, где было светлее, принялся за работу. Часа через два он вернул инструмент, поблагодарил.
— Чего ладил-то опять? Рациялизацию все? — прищуриваясь, опросил Ярыгин.
— Так, по малости, подремонтировал.
— Скромничай!
— Нет, верно, Пал Афанасьевич.
— Я седьмой десяток Афанасьевич, не проведешь, хе-хе! На план все нажимаете?
— Да мне чего проводить вас? А на план-то как не нажимать. Вы вот тоже на план жмете?
— Как не жмем! Хе-хе. План-то, друг-товарищ, без нас с тобой сделается, без нас провалится. Шкура на нас не планом ко хребту пришита, деньгой пристрочена. Крепка деньга — крепка строчка, зубами не отдерешь, тонок карман — в пору поглядеть, кабы шкура не отвалилася, хе-хе!
Ярыгин даже причмокнул от удовольствия. После несговорчивых собеседников, вроде Саши, разговор с Ильей — сущее удовольствие! Ишь, какой смирненький.
— Так план-то из нормы получается, Пал Афанасьевич.
— Из нормы денежка вытекает, друг-товарищ. Заработки-то какие? С рабочим контролем вашим, поди, того? Лишка уже не отхватишь?
— На что мне лишние? Хватает зарплаты.
— На что? Хе-хе-хе! — рассмеялся Ярыгин. — Схимник, ваша милость! Деньги лишние не бывают. Вот погоди ужо добьется главный-то инженер, восстановят браковщиков — полегчает. А тебе ведь не стариково дело, в жизни кудай-то присосаться надо, а без деньга, что без клейку — никуда не прилипнешь, так-то, хе-хе!
Илья уже жалел, что не ушел сразу, что ввязался в этот неприятный разговор. Когда-то в детстве его собственная жизнь была исковеркана вот этим же словом — деньги. Деньги и давление черной воли темных людей увлекли его в те дни на опасные тропы. Он ушел от этого кошмара, встал на светлую дорогу, а теперь этот старик хочет поднять со дна исчезнувшую давным-давно муть.
Илье стало невыносимо гадко от присутствия Ярыгина. А тот продолжал:
— А денежки-то при всем при том и девки больше любят, хе-хе.
— Это уж дешевка называется,— брезгливо ответил Илья и повернулся, чтобы идти.
Позади раздался мелкий трясущийся смех Ярыгина, точно в картонной коробке встряхивали ржавые жестяные обрезки. Илья оглянулся:
— Вы, Павел Афанасьевич, чего?
— Чего-чего! Да того! Хе-хе! Твоя-то дешевка разве от тебя тягу дала, кабы ты, как Степка Розов, при деньгах был? Он-то втрое против тебя зарабатывал.
— Кто это, моя дешевка? — кровь начинала грохотать в висках у Ильи. Он вобрал голову в плечи и стал наступать на Ярыгина.
— Да Любка розовская,— ответил Ярыгин, несколько отступая.
— Что ты сказал? Что сказал? Старик попятился. Глазки его заметались;
— Ну чего глядишь-то? Хочешь-то чего, при всем при том? — как нагадившая собачонка, которая ждет грозную расплату за свой проступок, начал тоненько повизгивать Ярыгин срывающимся на фальцет голосом. Он пятился, выставив перед собой руку с растопыренными пальцами.
Новиков шагнул к нему и, схватив за нагрудник фартука, затряс с такой силой, что голова Ярыгина замоталась из стороны в сторону. Глаза выпучились.
— Затрясу! Насмерть затрясу! Денежная душа! — выкрикивал Новиков, не помня себя от гнева и омерзения.
Когда он отпустил, наконец, Ярыгина, тот скрючился и припал к верстаку; вцепившись пальцами в края верстачной плиты. Глаза его метались, как у затравленной рыси. Новиков стремительно выбежал из цеха.
— Это за доброту-то мою. За совет житейской... трудколоновская душа! Ну, помянешь Ярыгина, при всем при том,— неслось вслед ему хриплое бормотанье Ярыгина.

57
Еще в августе, обозленный тем, что его не включили в состав сысоевской бригады, Ярыгин долго обивал пороги в канторе, в фабкоме, у директора. Чтобы избавиться от его нытья, ему поручили отдельный заказ на письменные столы. Он четыре дня топтался в конторе, оговаривая «настоящую цену». Добившись сносной, принялся, наконец, за работу.
Присматриваясь к работе бригады, Ярыгин с досадой убеждался, что его темпы отстают, и немало. Даже оголец Саша зарабатывал больше его. Ярыгин стал нажимать. Оставался на вечеровки. Домой приходил угрюмый и злой. Едва успев отужинать, он доставал из-за буфета старые счеты с косточками, потемневшими от времени и чьих-то нечистых пальцев, и начинал утомительный подсчет, насколько больше загреб бы он денег, доведись ему работать в бригаде. Каждый раз получалась цифра, от которой потел затылок и мелко тряслись пальцы.
— Обошли Ярыгина, собаки! — хрипловато рычал он, запихивая счеты обратно за буфет, и отправлялся в чулан. Там, среди старой рухляди — струбцин с изгрызенными винтами, каких-то жестянок, кусков дерева и бутылок, облепленных натеками лака,— хранился так называемый «шмук» — четвертная бутыль с политурой. Тоненький слой дешевого клейку, положенный под полировку вместо грунта, заказчику настроения не портил, а Ярыгину позволял создавать запас даровой выпивки.
Старик наливал из бутыли в эмалированную кружку рубиновую жидкость, тащил в комнату, подсыпал сольцы, доливал водой и, размешав чертов напиток, процеживал его через марлю. Потом доставал с полатей чесноковую головку, очищал один зубок и садился к столу. Помянув для надежности нечистую силу, он пучил глаза и высасывал без передышки всю порцию.
После возлияния усы у него топорщились, как шипы на колючей проволоке, а веки краснели еще больше. Разжевывая чесноковый зубок, Ярыгин кряхтел и минут двадцать сидел смирно. Потом зелье, прозаически именуемое «мешаниной», начинало действовать. Он с размаху грохал по столу сморщенным кулаком. На столе подпрыгивала эмалированная кружка.
Заслышав этот шум, престарелая ярыгинская половина, давно позабывшая свое настоящее имя и отчество и, неизвестно почему, прозванная «Каледоновной», спешно эвакуировалась к соседям. Там она коротала вечер, все к чему-то прислушиваясь, и на вопросы: «Что сам-от?»— отвечала со вздохом: «Бурунствует,— иногда добавляла для ясности: — он у меня человек контуженный, осподь с ним».
А «контуженный человек» с грохотом двигал по комнате стульями и невероятно длинно ругался, страшно грозя кому-то:
— Доберуся я, при всем при том, до вас, запляшете, ироды, помянете Ярыгина!
Затихал он, когда беспомощно повисала челюсть и тяжелел язык. На утро Ярыгин в цех приходил помятый и угрюмый. Глаза до обеда слезились, и работалось тяжко. Только во второй половине дня он входил в колею.
Попав наконец, в бригаду, он успокоился и повеселел, а к бутыли со «шмуком» не прикладывался уже больше недели. Но Каледоновна тревожилась:
— Мой-то втору неделю мешанину свою не мешат,— вещала она соседям.— Ох, не к добру, знать-то! После, гляди-ко, разом налягет. Ох, не бывать, знать-то ему живому, разом сгорит, супостат!
Но, судя по всему, «супостат» разом гореть не собирался. Пробная партия новой мебели оплачивалась хорошо.
— Так пойдет — порядок с денежкой будет! — бормотал он себе под нос.— А ежели повечеровать при всем при том?
Тоска подкралась незаметно. Началось со смутных опасений. «Здорово мужики на выработку давить начали. Кабы выгодная расценочка, при всем при том, не накрылася».
Хуже всего, однако, было то, что ярыгинских опасений никто, кроме Розова, не разделял. Слушая шепоток Ярыгина, Розов поскабливал затылок, однако норму тоже перевыполнял.
Ярыгинские вечеровки были известным маневром: кто хочет делать больше — обязательно кончит браком, он же, Ярыгин, конфуза ни за что не допустит, потому вот и вечерует, старается.
Но теория не подтверждалась практикой. Браку в бригаде не появлялось даже у «огольца».
Тогда и состоялся тайный разговор Ярыгина с Розовым.

58
Однажды утром обнаружилось, что большинство щитов, зафанерованных накануне,— брак. Поверхность их была покрыта отвратительными волдырями «чижей» — так называются вздувшиеся места неприклеившейся фанеры.
Илья Тимофеевич встревожился: «Что такое могло приключиться?» Люди в бригаде опытные, фанеровать умеют. Пресс работает исправно. Пересмотрел работу всех. «Чижи» были даже на щитах Розова. Только у Ярыгина их не было и в помине.
Старик повеселел:
— Говорил я, друзья-товарищи, остерегал, ну, при ©сем при том, по-моему и вышло, хе-хе! Художество-то с торопней врозь живут.
Многие думали, что виноват клей, полученный накануне, тем более, что Ярыгин клеил другим. Клей проверили, он оказался нормальным. Работу пришлось переделывать. На это ушло много времени, и выработка бригады упала. Ярыгин торжествовал.
На следующий раз, когда фанеровка подоспела снова, история повторилась. Саша Лебедь был в отчаянии: «Вот тебе и обязательство! Вот и выполнил! Эх, ты, комсомолец!»
Илья Тимофеевич неприятностью поделился только с сыном и просил никому пока не говорить.
— Сами доищемся, быть не может! — негодовал он.— А нет, выкидывайте и меня на помойку!
Как-то в обеденный перерыв он не пошел домой, помогая Саше исправлять брак. Ярыгин обедать не ходил вообще — домой идти далеко, а тратиться на столовую считал недопустимой роскошью. Он сидел на верстаке, свесив ноги, попивая кипяток и заедая его присоленным хлебом,— пусть все видят, что не очень-то богато живет Ярыгин.
Илья Тимофеевич подошел совсем неожиданно и заговорил негромким позванивающим баском, в упор глядя Ярыгину в лицо:
— А что, Пал Афанасьич, как полагаешь, не волчья ли лапа здесь набродила? — и показал рукой на сложенные в сторонке бракованные щиты.
Ярыгин поперхнулся чаем и закашлялся, но тут же сладенько улыбнулся и сказал:
— Может, и так оно...— потом утер ладонью губы и продолжал: — Дело, при всем при том, вполне возможное, Илюха-трудколоновец со Степкой не в ладах. Из-за Любки. Вот и пакостит, не знавши, где чья работа. Только сомневаюся, Тимофеич, тут больше в торопне дело, хе-хе.
— Полагаешь? — ничего больше не сказав, Илья Тимофеевич в раздумье пошел к своему верстаку.
Саша, слышавший этот разговор, спросил своего учителя:
— Трудколоновец зачем сюда ходит? И этот тоже вечерует все, а? Илья Тимофеевич не ответил, видимо, вспоминая что-то. Может быть,
ему вспомнилась тревожная ночь того послевоенного года, когда зловещее зарево вдруг охватило половину неба над поселком, когда черные фигуры людей с медными отсветами на лицах бежали в ту сторону, где пылал производственный корпус мебельной артели. Может быть, снова слышал он разбойничьи посвисты гривастого пламени, треск рушащихся стропил, крики, визгливые причитания женщин, истошный плач перепуганных ребятишек и сладенькое хрипение ярыгинского голоска: «Гляди-ка ты, как неладненько издалося...»
— Поймать бы на месте гада,— тихо, себе в усы проговорил бригадир. И Саша, думавший в эту минуту про Илью Новикова, ясно увидел
перед собой скуластое лицо с черными, чуть раскосыми глазами. Он нахмурился и, стиснув зубы, мысленно погрозил злосчастному трудколоновцу кулаком.

59
Писем от Георгия не было по-прежнему, но что-то переменилось.
После того вечера, когда Таня услышала по радио его скрипку, смутная тревога, ощущение невозвратимой потери и почти полное исчезновение последней надежды — все сменилось горячим радостным ожиданием неизбежных и хороших перемен.
А работы все прибавлялось. В цехе, дома над книгой, в частой помощи Алексею, когда что-нибудь у него «заедало» и не было под рукою Горна, проходило почти все свободное время. Наступала ночь. Таня ложилась и, не успев еще погрузиться в живительную глубину сна, начинала чувствовать, как под щекой нестерпимо пылает подушка. В шесть часов утра пронзительно и дерзко звонил будильник. Снова начинался день, начиналось кипение.
На фабрику Таня приходила обычно за час до начала смены, чтобы разобраться как следует в обстановке. Учет выработки по деталям, сданным на склад, заметно прибавил порядка, но недоразумений было еще много. Часто терялись маршрутные листы и на поиски или восстановление их уходило много времени. Кое-кто из рабочих был недоволен: «Вот придумали-то! Куда лучше было с рабочими листками!» Были и скандалы при выдаче зарплаты из-за множества недоразумений, вызванных новыми порядками.
Гречаника порядочно раздражало видимое спокойствие Токарева, который на очередном совещании, выслушивая бесчисленные жалобы, почему-то потирал руки и довольно говорил:
— Очень правильно все идет! Иначе и быть не могло! Знаете, что здесь главное? Людей заставили отвечать, еще не приучив их к ответственности. Вот пусть и привыкают. Отступлений не будет!
Не смущало Токарева и то, что переход на взаимный контроль сорвал план в сентябре. Он подсчитал, что октябрьский план обязательно будет выполнен, и был доволен ходом дел.
Довольна была и Таня. В смене порядка заметно прибавилось, когда она перевела Бокова в подручные к Шадрину. Рябов и Зуев притихли, увидев что их «шеф» смирился с таким унижением его достоинства.
Новиков работал на фрезере. Он по-прежнему был нелюдим и хмур, но с Таней уже разговаривал совсем иначе. Работу между фрезерами она стала распределять так, чтобы детали от Рябова передавались Зуеву, а от того Новикову. Для этого их пришлось поменять местами. Маневр удался. Илья беспощадно возвращал осиротевшим боковцам всякую бракованную деталь. Они злобно косились на него и до одури грызлись между собой, доказывая, кто из них виноват. «Лавры делят!» — иронически замечал Вася Трефелов.
Пока работали в третьей смене, Костылев Таню не беспокоил. Он еще не знал, что, несмотря на категорический запрет, она перевела Новикова на станок. Боков после разговора с Шадриным тоже помалкивал. Узнал обо всем Костылев от Шпульникова, который, принимая смену, видел Илью у станка. На этот раз Костылев, неожиданно потеряв весь показной такт, набросился на Таню.
— На каком основании? Кто разрешил? Кто вы такая здесь, чтобы нарушать мои указания? — резким, отрывистым голосом говорил он, и верхняя губа его дергалась.— Немедленно вернуть!
— Николай Иванович,— ответила Таня, стараясь сохранить спокойствие,— не давайте указаний, которые все равно не будут выполнены. Жалуйтесь на меня. Но я Новикова не сниму!
— Посмотрим! — Костылев быстро вышел из цеховой конторки и направился к строгальному станку Шадрина.— Боков! — громко произнес он.— Бросай это дело и ступай на фрезер, слышишь?
Широкое лицо Бокова на секунду просияло, но тут вмешался Шадрин:
— На минутку, товарищ Костылев, пошли, я тебе скажу кое-что.
— Куда еще? Говори здесь, Шадрин!
— Ну, воля твоя, только я хотел там, в конторке, чтобы тебе перед народом не конфузно было.
Костылев нехотя направился к цеховой конторке.
— Ты вот чего,— сказал Шадрин, затворяя за собой дверь.— Бокова на станок я сам потребовал, ясно? И ты его не шевели. От Ильи на фрезере больше толку, чем от этого «героя», понял? Ты вот не видишь, а у меня душа не терпит при непорядках вроде как свидетелем состоять! Ты нам в смену шалопаев этих на что сунул? Шпульникову помешали? Ну, а мы размыслили сообща, как ловчее с ними, и порядок вроде начался. Или тебе до него интересу мало, до порядка-то?
— Порядок в цехе — это беспрекословное исполнение моих указаний!— резко ответил Костылев.— Я начальник цеха!
— Я тебя подметалой и не называл, кажись? А раз начальник, ты такие указания давай, чтобы по ходу дела ложились, а не впоперек.
Таня стояла здесь же и ждала, что начальник цеха выкинет какой-нибудь номер. Однако, к ее удивлению, Костылев, бросив только короткое и сухое: «Поговорим у директора!» — вышел.
Таня ждала, что ее вызовет Токарев, но ее никто не беспокоил. Она даже несколько дней перестала думать о Костылеве. Тот уехал по каким-то своим делам в Новогорск. За это время Таня узнала еще одну новость, которая вызвала в душе у нее бурю негодования.
Поручая Новикову глубокую фрезеровку сложных деталей, она сказала ему:
— Только поставьте вместо этой костылевскую фрезу, чтобы сколов поменьше было.
И вдруг Таня увидела у Ильи такое лицо и такую опаляющую ненависть в глазах, какой никогда не видала. Она невольно приняла это в свой адрес и растерялась.
— Что с вами, Илюша? — впервые назвав его по имени, спросила она.
Тот ничего не ответил. Только Таня приметила — всю смену после этого Новиков работал с каким-то невиданным ожесточением. В конце смены он подошел к Тане:
— Мне бы вам два слова сказать с глазу на глаз.
Они зашли в цеховую конторку, и Илья угрюмо и виновато проговорил:
-- Вы меня извините...
— За что? — удивилась Таня.
— Давеча я утром, помните? Только не к вам это.
— Л я испугалась, подумала: обидела чем-нибудь.
— Вы? Обидели? Товарищ мастер, Татьяна Григорьевна! Да вы для меня... Разве ж я когда про это забуду!
Он стоял перед ней, молодой, рослый, широкоплечий парень, и по смуглым скуластым щекам его бежали светлые скупые слезы. Полные губы по-детски вздрагивали.
— Успокойтесь, Илюша,— ласково уговаривала Таня,— успокойтесь! Будем работать, и все пойдет хорошо. Не надо волноваться.
Илья вытер ладонью щеки и проглотил стоявший в горле комок.
— Я вам все объясню,— глухо проговорил он, чтоб не думали про то,, давешнее...
И Новиков рассказал Тане горестную историю изобретения фрезы.
— Разве ж не радостно было мне? — закончил он свою повесть. — Додумался, ждал: подхватят, польза будет вот какая! От меня, от Илюхи Новикова, карманника бывшего, блатного. Знаете, какая радость это! А мое-то, душевное — эти вдвоем со Шпулытиковым сапогом по земле растерли! С кровью мое из меня выдрали! Костылеву почет, а Новиков Илюха, как отброс! — Илья замолчал и недолго о чем-то думал, потом проговорил: — Я вам потому все сказал, что знаю: поверите. Только все и дело-то в том, что доказать мне нечем.
Сообщение его потрясло Таню. Она не переставала об этом думать. Но сделать что-нибудь для Ильи было невозможно. Чем могла бы она доказать его авторство, даже если бы взялась помогать? Доказательств не было! Тем не менее, осведомленность ее в этом грязном костылевском дельце вскоре очень помогла и ей, и самому Новикову.
60
Смена работала с пяти вечера. Таня с четырех часов сдавала в расчетной части маршрутные листы за первую половину октября и в цех пошла всего за десять минут до гудка. Навстречу ей по двору шел, вернее, почти бежал Новиков.
— Татьяна Григорьевна, что же это опять? — часто и тяжело дыша от волнения, быстро заговорил он и протянул Тане записку.
— Что это? — Таня развернула и прочла.— Кто вам дал записку?
— Федотова. Она там у станка, у фрезера моего. На смену пришла.
— Спокойно, Илюша, и пойдемте со мной,— сказала Таня, направляясь к цеху и стараясь подавить неудержимо поднимавшееся раздражение. В записке было всего несколько слов: «Т. Новиков, выйдете в ночь к Шпульникову. За вас у Озерцовой будет работать Федотова». Внизу стояла подпись Костылева. «Уже через мою голову пробует орудовать!»— подумала Таня.
В цехе она сказала Федотовой, что это недоразумение, что Новиков остается в смене, а ей придется выходить на прежнюю работу, и извинилась.
— Это вы подумайте только, а! — всплеснула руками женщина,— Ну только бы измываться ему над людьми, только бы измываться! Ну на что с места меня сдернул? Сам ведь пришел, написал записку и велел выходить. Я и ребенка на вечер с трудом пристроила. Кабы зараньше знать, а то ведь в три часа пришел — и все, выходи давай! Вот измыватель-то нa мою голову! Нет, нажалуюсь, знать-то, я в профсоюз! — закончила она и, достав из шкафа сумку с припасенной к ужину едой, ушла.
— Работайте,— сказала Таня Илье,— и можете не волноваться, никуда я вас не отпущу.
Костылев налетел неожиданно. Встретив Федотову на улице, он узнал, что ее отпустила Озерцова, и сразу кинулся на фабрику.
— Вы что это, совсем обнаглели, товарищ Озерцова? — набросился он на Таню, врываясь в цеховую конторку.— Почему Новиков не направлен к Шпульникову? Почему отменили мое указание? Отвечайте, я вас спрашиваю!
— Я указаний не получала,— спокойно ответила Таня,— их получил Новиков. Но я мастер и решила по-своему. Новикова я не отдам. Жалуйтесь.
— У меня достаточно собственной власти! — рявкнул Костылев, рассекая воздух ладонью.
Кровь хлынула Тане в лицо. Она поднялась из-за стола и, сдерживая гнев, медленно проговорила:
— Особенно, когда дело касается присвоения чужих изобретений, Николай Иванович, но это временно, имейте в виду.
Это было ударом в лицо, Костылев остекленело уставился на Таню. Но внезапная неподвижность его взгляда длилась какое-то мгновение. В нем появилась непринужденность, однако от Тани не ускользнул чуть заметный переход к ней, вроде короткой крысиной оглядки перед бегством.
— Какие еще изобретения? — с неискренним удивлением спросил Костылев.
— Я не собираюсь объяснять вам то, что вы знаете лучше меня. Я объясню другим, если это потребуется.
Начальник цеха оказался в затруднительном положении. Что делать? Отступиться, оставить Новикова? Но это будет лучшим доказательством справедливости брошенного ему обвинения. Настоять на своем? Переломить палку? Сделать это нетрудно: подойти к Новикову, выключить его станок и скомандовать: марш к Шпульникову! Но тогда эта наглая и самонадеянная девчонка, которую сам дьявол послал ему на шею, обязательно докопается до корешков скандальной истории со злополучной фрезой, черт бы ее побрал вместе со всем прочим!
На размышление ушла секунда. Следующая за ней началась посветлением костылевских очей и уже спокойными словами:
— Удивляюсь я вам, товарищ Озерцова, почему вы так держитесь за этого Новикова?
— Я отвечу,— так же спокойно произнесла Таня,— только вначале хочу услышать от вас, чем он мешает вам в моей смене?
— Ровно ничем. Но он нужен Шпульникову.
— Который не очень давно упросил вас прогнать парня ко мне? — перебила Таня.
— Но он порол брак.
— "Значит, будет пороть снова.
— Я полагаю...— хотел пояснить Костылев.
— Я тоже полагаю, что тот брак был делом не его рук,— сказала Таня.— Здесь стараются Новикову приписать все плохое и отбирают от него, что получше. Он привык в нашей смене и пускай остается.
— Я, кстати, не очень и настаиваю,— старательно пристраиваясь под примирительный той, ответил Костылев. Лучшего выхода из боя он пока придумать не мог.
И Новиков остался в смене. А Костылев затосковал. Скверно, очень скверно оборачивалась жизнь. Вместо продолжения все более рьяных атак, чтобы опрокинуть, уничтожить девчонку, приходилось по-серьезному задуматься над тем, как сохранить себя.

61
Еще вытирая в сенях ноги о рогожку, Таня услышала непривычно возбужденный голос Варвары Степановны. Таня вошла и, снимая калоши возле дверей кухни, прислушалась.
— Будто уж без тебя там не обойдутся! — слышалось из соседней комнаты.— Ну добро бы просил кто, а то ведь сам насылаешься...
— Ничего, Варюша, не убудет меня, не бойся,— донесся успокаивающий голос Ивана Филипповича.
— Здоровье подрываешь, горюшко ты мое! И как только втолковать тебе! — Варвара Степановна вышла из комнаты и, увидев Таню, обратилась к ней, как будто искала у нее поддержки.— У нас, Танечка, час от часу не легче. Уж я молчу про то, что на обед да на ужин сроку нет, бог с ним! Так мало того, отдыхать, когда положено, и то отказываемся!.. А на сердце обижаемся: то покалывает у нас, то дух перехватывает...
По тону Варвары Степановны и по тому, что она говорила о муже «мы», Таня догадалась, что она серьезно расстроена.
А Иван Филиппович, услышав, что вернулась с работы Таня, заговорил обычным шутливым тоном:
— А-а! прибыло в моем полку! Танюша, приглашаю вас в союзники, помогайте отбиваться!
— Нет, Иван Филиппович,— укоризненно ответила Варвара Степановна, возвращаясь в комнату.— Ты, прошу я тебя, не отшучивайся. Я не шутки шучу, и, как хочешь, изводить самого себя я тебе не дам. Не дам, и все!
Таня прошла в комнату Ивана Филипповича за Варварой Степановной, еще не понимая, в чем дело.
— А в чем же провинился Иван Филиппович, Варвара Степановна? — спросила Таня шутливо-примирительным тоном.— За что вы на него сердитесь?
— Сержусь, сержусь! Да кабы сердилась я! — воскликнула Варвара Степановна.
Волнуясь и бросая укоризненные взгляды на мужа, она рассказала Тане о том, что так расстроило ее сегодня.
Последнее время Иван Филиппович частенько стал прихварывать, жаловаться на сердце. Варвара Степановна уговорила его показаться врачу. Ивану Филипповичу запретили переутомляться. Выполняя предписание врача, Варвара Степановна ежедневно в одно и то же время, почти силой укладывала мужа на два часа в постель. Но со вчерашнего дня все нарушилось. Иван Филиппович лег вовремя, но заснуть не мог. Варвара Степановна, занятая по хозяйству в ограде, не слышала, как он поднялся и снова принялся за работу. Вернувшись в дом, она увидела пустую постель и остолбенела. Ринулась в мастерскую.
Склонившись над большим листом белой бумаги, Иван Филиппович тщательно вырисовывал какие-то непонятные и, видимо, не для скрипок узоры. Возмущенная Варвара Степановна в ответ на вопрос, о таком нарушении режима, услышала непривычное для слуха, не скрипичное слово — «орнамент». «Орнамент, Варюша, для образцов, на фабрику».
В прошлом мебельщик, Иван Филиппович постоянно интересовался подробностями фабричной жизни. Узнал он и о новых образцах, и о том, что готовится пробная партия новой мебели. Выкроив время, он пришел к Гречанику и попросил разрешения взглянуть па образцы. Мебелью он остался доволен. Только рисунок инкрустации показался ему тяжеловатым. Он ничего не сказал об этом Гречанику, но мысль, что рисунок надо бы обязательно облегчить, не давала покоя.
Варвару Степановну, заставшую его на месте преступления, он кое-как успокоил, пообещав больше не нарушать режим. На другое утро он понес рисунки на фабрику, но Гречаника не застал и узнал, что тот будет после трех часов дня. Это было как раз то время, когда Ивану Филипповичу полагалось отдыхать. Он сперва решил, что на фабрику придется сходить завтра. Но отнести хотелось скорее, а жена очень кстати собралась по делам в поселок...
Дерзкая, совсем мальчишеская мысль пришла в голову Ивана Филипповича. Когда убедившись, что он лег отдыхать, Варвара Степановна ушла, он, подождав немного, поднялся, собрал рисунки...
Гречаник был у себя. Орнамент ему понравился. Он оставил рисунки у себя. Дальше все получилось бы очень хорошо, и Иван Филиппович домой бы вернулся до прихода жены, но он встретил ее возле магазина.
— Ну как, Танюша? — спросил Иван Филиппович, когда Таня узнала все.— Ваш взгляд на вещи? Кто вы сейчас в этом семейном трибунале: адвокат или помощник прокурора?
— Все шуточки тебе, Иван! — уже окончательно огорчаясь, произнесла Варвара Степановна. Она обернула расстроенное лицо к Тане. — Ведь что обидно, Танечка, вы поймите, мало будто ему забот, времячка да здоровья будто у него хоть отбавляй. Уж сидит над скрипками — я молчу, так нет, за мебель, за вовсе чужое дело хватается!
Таня еще ничего не успела сказать, как Иван Филиппович, тряхнув шевелюрой, начал защищаться без посторонней помощи.
— Ничего ты не понимаешь, Варюша, одним я занимаюсь, одним! Слышишь? Душа тянется ко всему, что человеку радость может причинить! Ну, как упустить такой случай?
— А что упустить-то, что? — не хотела сдаваться Варвара Степановна.— Скрипку-то твою в руки берут, так хоть знают, что Ивана Соловьева работа, а это?
— Да разве в этом дело? — горячо заговорил Иван Филиппович, потрясая в воздухе руками. - Посмотрит человек на этот орнамент, и хоть меня, Ивана Соловьева, не назовет, а скажет: вот ведь чего руки человеческие сделать могут! Выходит, через меня всему человечеству благодарность. А ты ругаешь меня, что день или два не поспал в положенное время. Эх, Варюша, Варюша! — он говорил, и его густые белые брови то взмывали кверху, то слетались на переносице и, нависая, почти заслоняли глаза.
— Но почему же вы, Иван Филиппович, себя-то не бережете? — сказала Таня.— Варвара Степановна правильно обижается. Ну передали бы мне, я главному инженеру отнесла бы.
— Все это правильно, Танюша,— согласился Иван Филиппович,— только разве искра от костра задумывается над тем, куда ее несет ветер, когда и где она погаснет? Лететь и гореть на ветру — вот ее дело! Тут многое и простить можно.
— Тут уже поздно прощать-то, когда дотла сгоришь,— сокрушенно произнесла Варвара Степановна. Окончательно расстроившись, она ушла.
А Иван Филиппович, оставшись наедине с Таней, воспользовался этим, чтобы поделиться с ней мыслями, которые владели им.
— Вот представьте,— говорил Иван Филиппович,— пришел человек домой усталый, расстроенный, а тут скрипка звучит. Или сам, может быть, в руки ее взял. И от ее голоса все проходит: и усталость и беды все. А мебель возьмите: те же руки ведь ее делают, значит, и на человека так же влиять должна. Пришел, допустим, я домой с работы. С ног валюсь, ни есть, пи пить — ничего не хочу, может, устал, а может, и кошки на сердце скребут. Одна дума — в постель бы скорее, отдохнуть, забыть все. А мимоходом глянул на шкафик с книгами, на новый, тот, что вчера купил, и глаз оторвать не могу. Подошел, еще раз полюбовался, открыл. Взял с полки книгу, может, Лермонтова или Пушкина, полистал. Да так и остался на стуле рядышком. А пока читал, вроде и усталость поубавилась, и сам поуспокоился. Вот и подумайте, Танюша, кто же вместе с Лермонтовым меня успокоил, а?

62
Перед концом дневной смены Алексей ненадолго отлучился в контору; Гречаник наказывал зайти для разговора об его проекте.
- Все ваше у директора, - сказал главный инженер Алексею, когда тот вошел к нему. – Пойдемте.
Алексею показалось, что Токарев сегодня в особенно хорошем настроении. Он усадил его в кресло, и разговор начал вопросом:
- Сколько классов кончил изобретатель, сознавайся?
Токарев улыбался и ждал ответа. Алексей сказал.
- Ну вот, значит, еще тебе годиков восемь поучиться – и порядок, добрый инженер получится. – Директор положил руку на желтую конторскую папку с белой тесемочкой, в которой лежали материалы Алексея, и сказал: - За это вот дело, за идею – молодец!
И Токарев сообщил Алексею такое, что у него даже дыхание перехватило от радости:
- Велел я все это главному инженеру вне всякой очереди – в технический отдел. Чтоб в месячный срок полную разработку! Делать твою линию будем у себя и своими силами. Как думаешь, справимся?
- С нашими ребятами еще и не такое можно!
- Ну вот. А завтра все это на технический совет, возьмите, Александр Степанович. – Токарев передал папку Гречанику.
Радостный и приподнятый, Алексей стремительно сбежал с лестницы и на крыльце столкнулся с Ярцевым.
- Ты, что, Соловьев? – с улыбкой спросил парторг. – Только что с седьмого неба спустился? Женишься, что ли?
- Ой, Мирон Кондратьевич! Тут дело такое! – начал было Алексей, но Ярцев перебил его:
- Ну, ну, на свадьбе, значит, погуляем!
- Да какая там свадьба! – махнул рукой Алексей. – Линию мою приняли, понимаете? Завтра на техсовет и в разработку! Директор сказал. А я то думал: ну, натерплюсь еще, с одними переделками покисну. Это дело, Мирон Кондратьев, на пару этажей повыше седьмого неба-то, ясен вопрос?
- Ну, тогда поздравляю! – Ярцев потряс руку Алексея. – Только, признаться по- честному, все мне это уже известно, при мне разговор бял. Кстати, решили мы вот что: проект закончим, построим линию, и товарищ Соловьев напишет книжку, а книжку направим в Москву, в Центральное бюро технической информации и, таким образом…
- Как же неудачам книжки писать, - нахмурился Алексей.
- С помощью товарищей почему бы и нет? Только дело еще не в том, Соловьев. Написавший книжку уже не имеет права оставаться неучем, понял? А ты, я смотрю, насчет учебы пока все на одних обещаниях едешь. Совесть у тебя что–то сговорчивая больно?
От неожиданно и более остро, чем прежде, вспыхнувшей досады на себя, радость потускнела. Снова возникло острое недовольство собой.
Однако, когда Алексей увидел в цехе горна, уже знавшего, очевидно, о судьбе линии, что угадывалось по его полному улыбающемуся лицу, снова стало радостно. Алексей пожал руку главного механика.
- Спасибо вам, Александр Иванович, за помощь спасибо! Техсовет завтра!
- Знаю, знаю, - пророкотал Горн и начал декламировать: - «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа!» В общем, очень, очень поздравляю вас.
Алексей поискал в цехе Таню, но она уже, очевидно, ушла. Работала смена Шпульникова. Алексей заторопился домой.
Дверь Таниной комнаты была закрыта.
- Пришла Таня? – спросил он у матери, вешая на гвоздь возле печки намокшую от дождя кепку.
- Пришла, - ответила Варвара Степановна, - приборкой у себя занимается. К празднику.
Дверь комнаты отворилась. На пороге появилась Таня с ведром и тряпкой в руках. Она была в рабочем халате и босиком.
- Когда освободитесь, Татьяна Григорьевна, можно к вам с делом одним? – спросил Алексей.
- Через часок. Управлюсь вот, ответила Таня, надевая калоши.
Алексей постучал ровно через час, Таня прибирала на этажерке. Книги и стальное, что размещалось на полочках, было переложено на стол. На кровати лежали приготовленные для окон чистенькие занавески.
- Рановато я? – спросил Алексей, останавливаясь у двери.
- Не кончила немного. Теперь скоро уже.
Таня не пригласила Алексея зайти попозже, и он стоял, не зная, уйти или ждать здесь. Стоял, наверно, долго, потому что Таня сказала:
- Что же вы стоите, Алеша? Присаживайтесь. – Это было сказано так просто и так приветливо, что Алексею неожиданно сделалось очень хорошо и тепло. Он сел у стола. Возле стопки почтовых конвертов лежала маленькая блестящая коробочка. Возможно Алексей бы не обратил на нее внимания, если бы на ее крышке не приметил тонкую гравировку. Суворов.
Должно быть, у Алексея была очень ошеломленный вид сросила:
- Что с вами?
- Татьяна Григорьевна, вы не обидетесь, если я спрошу?
- Если вопрос не обидный, на что обижаться.
- Помните, у Мирона Кондратьевича тогда… он еще рассказывал про музыку, про танкиста. Я тут вот, извините… - показал он на табакерку, - увидел это и подумал…
Таня взяла со стола табакерку, и лицо ее сделалось виноватым и растерянным, но лишь на какую то долю мгновения. Она сказала совсем спокойно и просто:
- Все это было, Алеша… Я прошу только: не нужно про это Мирону Кондратьевичу…
Алексей молчал, как завороженный. Сейчас Таня показалось ему какой–то особенной, еще лучше, чем прежде. Так вот оказывается, кто сейчас перед ним! Человек с такой судьбой! Это неожиданное открытие по настоящему ошеломило Алексея. Он долго еще молчал, стараясь осмыслить все как следует и, наконец, уже просто, чтобы нарушить неловкое молчание, заговорил о цели своего прихода:
- Я ведь вот зачем ввалился к вам. Спасибо, Татьяна Григорьевна, такое спасибо, что и не объяснить! Приняли мое! За подсказку вашу, за совет пришел вам руку пожать…
Таня молча протянула руку и так улыбнулась, что снова ощущение большого праздника охватило Алексея. Он сжал ее руку с откровенной и нежной силой и не хотел выпускать. А Таня не отнимала свою:
- От души рада за вас, Алеша, от души! – взволнованно сказала она и ответила на пожатие.
Алексей не выпускал ее руку, потому что тогда уже надо было бы уходить, а уйти он не мог. Нужно было сказать, наконец, по настоящему все, так и не сказанное до сих пор, но как? Она же опять, наверное, не захочет слушать.
— Татьяна Григорьевна, — решился, наконец, он,— вы позвольте мне все-таки сказать несколько слов только.— Уловив едва заметное движение ее бровей, он заговорил быстрее, как бы убеждая:— Я ведь ничего обидного не скажу, одно хорошее только. Вы уж позвольте.
В голосе Алексея, в его глазах, умных и взволнованных, было такое, что просто не позволило Тане ответить отказом. Она осторожно высвободила руку и села возле стола.
— Говорите, Алеша.
Не ожидавший согласия, Алексей не смог заговорить сразу. Он сидел еще недолго молча, не зная, с чего начать.
— Помните, вечером как-то я хотел объяснить вам, что накопилось вот здесь,— сказал он и положил руку на грудь.
Таня сидела, подперев рукой щеку, и пальцы ее машинально перебирали стопку конвертов на столе.
— Я такой человек, все могу разом отрубить в себе, — продолжал Алексей. - Могу сотню лет ждать, если знаю, чего жду. А нужно будет — через час на смерть пойду. Я, Татьяна Григорьевна, много видел. По трупам ходил, и такое было. Девушек видел с цветами, когда нас встречали в сорок пятом. Помню — только одни глаза сквозь цветы блестели,— он говорил и упрекал себя в том, что все это говорит лишь затем, чтобы Таня знала о нем побольше. «Хвалю вроде себя,— мысленно досадовал он, — ну и трусливый же я, выходит, человек!» — Я от любой правды не дрогну. По мне жизнь колесом проехала, хватит сил...— теперь Алексей понял, зачем он говорит это, чтобы набраться сил и решимости для того, главного: — Я без вас не могу больше, Татьяна Григорьевна, дня не могу! Люблю вас, словами не передать, как люблю! Вот будто родниковая струя в сердце бьет... — Алексей говорил спокойно и неторопливо, но было видно, что это стоит ему многих сил, и за внешним спокойствием скрывается волнение.
— Вот и все сказал,— закончил после недолгой паузы.— Только вы прямо скажите мне, начистоту. Прогнать надо — прогоните, уйду и никогда у меня к вам обиды не будет. Правду знать надо. Как без воздуха, без нее.
Таня ответила не сразу. Она не знала, будет он еще говорить или нет. Но Алексей молчал.
— Вы честный, простой и хороший человек, Алеша,— мягко сказала Таня, продолжая перебирать конверты.— Я очень многим обязана именно вам. Но что делать, если ответом может быть одна горькая для вас правда. Она говорится теми же словами: я люблю, Алеша. Есть человек. Он далеко сейчас. И другого не будет. Никогда в жизни не будет. Это все. Зачем мне прогонять вас? Товарищей не гонят, к товарищам идут, Алеша. Я все готова сделать для вас, для вашей работы. Я благодарю вас, что вы так спокойно и честно сказали про это. Все теперь выяснилось, правда? Мне горько за вас, за ваше чувство. Оно мне кажется очень светлым...
Алексей встал. Сделав трудную попытку улыбнуться, он протянул руку:
— Счастья вам самого настоящего. От всей души... Таня... Пожимая руку, он все-таки улыбнулся. Но улыбка эта взяла столько сил, сколько, наверно, пошло на все самые трудные дни прожитой жизни. Алексей вышел.
Трехдневный обложной дождь кончился. Сплошная пелена облаков стала рваться на отдельные клочья. Проглянуло солнце. Оно стояло совсем низко над горизонтом, и голубые просветы неба казались погруженными в золотую дымку. Края облаков розовели. Холодало.
Алексей долго сидел на скамейке в палисаднике. Курил. Глядел в землю. Все больше прояснявшееся небо бледнело, а облака разгорались красным огнем, предвещая ветер. Он сейчас уже начинал пробовать силу перед тем, как успокоиться на ночь. В воздухе кружились одинокие листья, не успевшие опуститься на землю вовремя. Они ложились возле истлевших, как золотые капли.
Ветер промчался по дороге, и лужи поголубели от ряби. Встряхнул ветви голых черемух и, разыскав на одной из них крохотную веточку с несколькими багряными упругими листьями, оторвал. Покружил в воздухе. Обронил у ног Алексея. Тот поднял ее и долго держал в руке, глядя на темные листья. Потом провел веточкой по лицу. Листья были холодные.
— Все, товарищ Соловьев! — вполголоса самому себе сказал Алексей.— Хватит! Впрягайся теперь в дело тройным запрягом. Там-то уж ты сам себе хозяин, ясен вопрос?
Алексей поднялся. В Танином окне на тугом шнурке задернулись свежие занавески. Секунду на них виднелись тонкие пальцы. Он пошел к дороге и остановился вдруг, оглянувшись на окно. Теперь в темных стеклах только отражались яркие облака и холодное небо. Алексей медленно зашагал в сторону фабрики.


63
Уверенность в том, что пакости в бригаде «Малого художественного» - дело рук Ярыгина, не покидала Илью Тимофеевича. Когда после очередной фанеровки история с браком повторилась, он дома сказал сыну:
- Пойду к Тернину, Серега, поделюсь: способ искать надо, изловить гада.
Тернин был дома. Он только что поужинал и сидел над газетой. Илье Тимофеевичу он обрадовался, показал газету:
- Вот, бригадир, наше дело выходит правильное, во! Слушай: «Став на предоктябрьскую вахту, коллектив бумкомбината борется за высокие показатели. По инициативе бригадира сеточников тов. Кучевой сказал: «Рабочая совесть – самый строгий контролер». Обязательно главному инженеру почитать дам!
-Все это, Андрей Романыч, хорошо, радостно, что не в отсталых и мы вроде. Только я к тебе, худого не скажу, большую да и дрянную при том, беду приволок, - сказал Сысоев, присаживаясь к столу. Он рассказал, зачем пришел.
- Вот, понимаешь, беда-то где! – шумно выдохнул он воздух. – Знаю ведь, знаю, что он, гад, пакостнит! У него это сызмала с легкой денежкой в кровь вошло. Есть, Андрей Романович, такая скотинка, вошь называется, смирнее нет вроде, а что крови выпить может! Я за свою жизнь водки столько не выпил. На ту скотинку один закон: изловил, и к ногтю! Его счастье – время не то. Выволок бы его самолично из избы в ограду, да, худого не скажу, его бы я собственным рылом у него избы все бы за уголки напрочь посшибал!
По энергичной расправе Ильи Тимофеевича с собственной бородкой Тернин догадался, что внутри у старика кипит здорово.
- Вот, мерзавец! Только чего тебе посоветовать, Илья Тимофеевич, - проговорил предфабкома, - вообще-то подежурить надо.
- Подежурить! – нахмурился Илья Тимофеевич. – А за старое кто ответит? Изловить надо! Туда и клоню! Такое бы придумать, чтоб сам, волчья душа, всплыл.
Протолковав больше часа и ни до чего не договорившись, Тернин и Сысоев отправились к Ярцеву на дом. Парторг удивился их позднему приходу. Он внимательно выслушал Илью Тимофеевича и долго раздумывал. Потом сказал:
— Значит, говорите, чтобы сам «всплыл»?.. Та-а-ак... Я лично считал бы вот что надо: собрать в бригаде самых надежных, рассказать, в чем дело, выбрать день, поднажать, чтобы норма у всех под полтораста вылезла...
— А утром зайдите к нам в цех, вместе «чижика» глушить станем,— заметил Илья Тимофеевич,— аккурат по полтораста штук на каждом щите чирикать будут!
— Постойте, я не все сказал,— остановил его Ярцев.— Поработайте в цехе после смены, пока вечерует Ярыгин, пусть он уйдет раньше вас. Потом — цех на замок, ключ в проходную, а утром результат — брака нет. Что это будет значить? Очень просто: в самый «производительный» день пакости кончились. Вот вам и «теория» невозможности повышения норм рухнула, и сам «теоретик» влип. Вот. А после, Андрей Романыч, это уж тебе позаботиться нужно, созовем цеховое профсоюзное собрание и расскажем про все эти «доблести». Уверяю вас, некуда вашему Ярыгину будет деваться...

64
Поздно ночью в окно ярыгинского дома постучали.
— Кто? — приникая к стеклу и вглядываясь в темноту, хрипло спросил Ярыгин.
— Дядя Паша, это я. Откройте!— донесся голос Степана Розова. Ярыгин вышел, сопя и кутаясь в полушубок, отворил дверь ограды.
В бледный просвет двери смотрела ноябрьская ночь. На секунду в ней возник силуэт Розова. Степан юркнул в ограду и растворился в темноте.
— Дядя Паша, цех-то закрыт. Здоровущий такой замок повесили. Чо делать-то станем?— скороговоркой очередями выпалил Розов.
— Чо, чо!— зло передразнил Ярыгин.— А мое - то какое дело? Я, при всем при том, с тобой, друг-товарищ, политуркой рассчитываюся? Будет в бригаде наутро порядок, ну и не оберешься туману, видел, как нажимали сегодня-то? На твоей совести дело; не вытянешь, истинный бог, все про тебя скажу, не отмигаешься,— закончил он злобным шепотком.
Розову даже показалось, что он разглядел, как топорщатся ярыгинские усики.
— Так я-то при чем?— спросил он угрюмым шепотом.
— При всем!— сипло огрызнулся Ярыгин, раздосадованный перспективой крушения.— Уговор у нас был? Был. Рассчитывается Ярыгин исправно? Исправно. Ну и держи свою линию. Не учуял, дура! Не ярыгинскую денежку — свою спасаешь. Резанут расценочки — будешь знать! Я в контору заходил утром, разговор слышал насчет этого,— для надежности приврал он.— То-то вот! По мне хоть в окно полезай, а сделай.
— Не стану! — запротестовал Розов.— Сами идите, а я под замок не пойду!
— Ох, друг-товарищ, не знаешь ты Ярыгина, видать. Ты покумекай, как я тебе житуху искорежить могу,— наугад пригрозил Ярыгин.
— А ничего вы со мной не сделаете!— огрызнулся Степан.— Ничего! Что вы про меня сказать можете? Что я политуру у вас брал, да? Так вы сами меня сговорили. Я ведь брал только, воровали-то вы!
— А ты докажи, при всем при том!
— Докажу! Вот пойду сейчас к самому директору на квартиру, а то к Тернину или Ярцеву и все по совести, как есть, выложу! Пускай хоть посадят меня, а под замок не пойду!
— А у тебя, друг-товарищ, уж давненько схожено, или не чуешь? Пакость-то она, что под замком, что так, все одно — пакость. Или честность, простота, при всем при том, замучила?
— Не пойду! — Степан шагнул к двери. Увидев в просвете его силуэт, Ярыгин забеспокоился; он не мог разобрать, лицом или спиной к нему стоит Розов.
«В самом деле, пойдет дурак, натреплется...» — шевельнулось в мозгу Ярыгина.
— Стой! Погоди пятки-то насаливать! Пошли на пару, раз уж деле такое,— без особого рвения проговорил Ярыгин. — Дождися. В избу схожу, оболокуся ладом.
Вскоре Ярыгин вышел. Вместе с Розовым они медленно зашагали к фабрике.

65
Розову с Ярыгиным везло. Они прошли через незапертые западные ворота, через которые на фабрику только что подали груженные досками платформы. Станочный цех был совершенно пустой: вся ночная смена вместе с комсомольцами из четвертого общежития работала на выгрузке досок. Ярыгин с Розовым незамеченными поднялись на второй этаж. Степан отыскал на пожарном щитке подходящий гвоздь, выдернул его,
— Попытаем счастье,— проговорил он, пробуя просунуть острие гвоздя в замочную скважину.— Как войдем туда, дядя Паша, я пресса быстренько разверну, а вы водичкой, чтоб моментально все, ну? — говорил Розов, ковыряясь в замке.
— Давай, давай, колупай, друг-товарищ,— поторапливал Ярыгин.
— Вам языком-то ладно «колупать», а если он, проклятый, не лезет,— огрызнулся Степан, продолжая шариться гвоздем в отверстии.— Вот, зараза, не зацепится никак!
Розов длинно и сложно выругался.
По лестнице взбежал Саша Лебедь. Выгружая доски, он потерял рукавицу и побежал к себе в цех за запасной парой, которая осталась у него после недавнего субботника. Он остановился в недоумении, стараясь понять, зачем здесь эти люди, почему гвоздь в руке Степана и почему у него вдруг так тревожно заметались глаза.
— Ты чего здесь, а? — приглушенно спросил Саша, начиная догадываться, что становится свидетелем какого-то черного дела. Заметив на двери замок, он только сейчас вспомнил, что Илья Тимофеевич сегодня: запер цех. Значит, и за рукавицами сюда он зря бежал. Замок заперт! Значит, не удалось мазурикам! Значит, они пакостят. «А я-то на Ильюху думал!— пронеслось в мозгу.— Вот где вы попались!»
Саша стоял, не зная, что предпринять. Уйти? Они скроются. Но как известить людей? Татьяне Григорьевне сказать?
— Пошли, дядя Паша,— проговорил Розов, засовывая руки в карманы. — Утром проверим, раз уж запер какой-то олух.
Он направился к лестнице мимо Саши. Следом двинулся Ярыгин. Глазки его укололи Сашу, и столько темного прочиталось в них, что у Лебедя по спине прошли мурашки.
— Не выйдет номер!— пронзительно крикнул Саша, бросаясь по ступенькам вниз и с размаху толкая Ярыгина плечом.— Не выйдет! Не уйдете далеко!
Ярыгин успел схватить его за полу ватника. Саша рванулся так, что в ярыгинских пальцах защелкали суставы. Опрометью сбежав с лестницы, он бегом помчался через станочный цех.
— Сцапают, при всем при том! — трусливым шепотком просипел Ярыгин, покосившись на Розова. Тот, ничего не говоря, вдруг бросился в противоположную сторону, на площадку второго этажа к запертой изнутри на крюк двери запасного выхода. «Самому-то смыться бы! — пронеслось в голове Розова.— Пускай старый пестерь один разбирается!» Сбросив крюк, он толкнул дверь и стремглав кинулся вниз по лестнице с другой стороны корпуса. У Ярыгина неизвестно откуда взялась прыть. Скатившись со ступенек, он вприскачку мчался вдоль забора, никак не поспевая за Степаном.
Поднявшиеся на второй этаж вслед за Сашей Таня, Шадрин, Алексей и Илья Новиков не обнаружили ничего, кроме отворенной двери запасного выхода, свежих следов идущих по заснеженным ступеням лестницы и еще дальше, мимо штабелей к забору...

66
Илья Тимофеевич, уже в шесть часов утра извещенный Сашей о ночном покушении, пришел в цех сразу. Он хозяйским глазом оглядел прессы; все было в полном порядке.
— Вынимать-то когда будем?— поинтересовался Саша.
— Народ придет, тогда уж. При всех чтобы.
— Скорей бы уж,— нетерпеливо проговорил Саша,— узнать не терпятся.
— Терпи. Теперь-то уж все равно пакости кончились.
— Значит, это уж определенно они, да?— Саша поднял на своего учителя ставшие строгими глаза.
— А ты думал кто? Эх, Шурка, Шурка! Если бы тебе все рассказать, чего мне про этого человечишку известно. Да не стоит. Главное сам знаешь. Поскольку ради денег на пакость решился, и скотиной не назовешь, вся скотина смертельно обидится за такое прозвание. Ты вот молодой, тебе особо помнить полагается: два сорта людей на земле живет — человеки и человечишки. У одних забота — сделать побольше, у других — побольше денег слупить. Им все равно за что, лишь бы деньга, да потолще. Их, по правде сказать, у нас не здорово много остается, но есть все же. И загвоздка тут вот в чем: чем их меньше, тем злее душонка ихняя пакостная. Да и нам-то, чем дальше, тем тошнее станет на грязь эту глядеть, хоть и меньше ее год от году остается. Отчего так?.. А сам посуди: если на тебе одежонка дрянь, рваненькая, бедненькая да припачканная, ты хоть по самые ноздри в грязи обливайся, мало заметно будет. А ну-ка надень на себя все новое, праздничное, да светлое, да посади хоть крохотную грязинку! Душа ведь изболится, пока не смоешь. Вот и в жизни так: чем житье радостнее, тем больнее от всякого сору делается, верно? А всего досаднее, браток, что живут эти человечишки промеж нас, пользуются всем наравне, говорят по-нашему, паше дело делают, праздники наши справляют и за ручку с нами здороваются, а в душонке у них, худого не скажу, помойка! Вот, браток.
Саша внимательно слушал Илью Тимофеевича, широко раскрыв глаза и приоткрыв рот. Старик подергал бородку и усмехнулся.
— Рот затвори, сквозняком продует,— сказал он тихо и тепло засмеялся.
— Таких надо в тюрьму, а то и под расстрел! — гневно проговорил Саша.— Хуже врага всякого такие вот.
— Ну это ты, браток, хватанул,— сказал Илья Тимофеевич. — Я сам казнь придумывал спервоначалу, так у меня получилось, что всего-навсего морду набить требуется. А с Мироном Кондратьевичем поговорил, другое понял. Показать надо человечишкам, что в нашей жизни мы их гостями считаем и что ихнего ничего среди нашей жизни нету, кроме того куска земли, на котором ихние пятки стоят, все остальное наше, уразумел? Вот именно, все наше! И покуда живем — наше, и помрем когда — тоже нашим останется. Ну, ладно, давай-ка, браток, к работе приготовляться,— неожиданно оборвал разговор Илья Тимофеевич и направился к своему верстаку.
В цехе начали появляться рабочие. Они приносили с собой морозный воздух и едва ощутимый, непередаваемый запах первого настоящего снега, который с ночи начал валить, не переставая. Снимая шапки и ватные куртки, они стряхивали их у дверей, расходились по местам. Пришли Ярцев и Тернин.
Ярыгин ввалился уже после гудка. Розов почему-то не появился совсем.
Ярыгин выглядел спокойным и независимым, будто вовсе ничего не произошло. Он неторопливо прошагал к своему верстаку, мимоходом обронив замечание насчет «снежку и погодки» и не обращая внимания на окружившую его настороженность. Он так же неторопливо разделся, повязал фартук и направился к тому прессу, в котором были зажаты еще вчера зафанерованные им щиты.
Начали освобождать и остальные прессы. Илья Тимофеевич распорядился разложить все щиты на верстаках, чтобы удобнее было рассматривать. Их осмотрели все члены бригады за исключением Ярыгина; он продолжал заниматься своим делом. Осмотр закончили быстро. Браку не было.
— Ну как, товарищ бригадир, доволен работой?— спросил Тернин, потрогав зафанерованную поверхность кончиками пальцев.
— Фанеровка первый сорт,— ответил Илья Тимофеевич и обратился к Ярцеву.— Правильный ваш подсказ был, Мирон Кондратьевич! Яснее - ясного все. Пал Афанасьевич! — окликнул он Ярыгина.— Ну-ка поди сюда, погляди, будь любезен, как оно по-доброму-то получается с перевыполнением нормы, когда пакостить некому.
Ярыгин вздрогнул и, косясь на собравшихся, с неохотой подошел к Сысоеву. Окинув беглым взглядом щиты, он спросил:
— Ты, Тимофеич, насчет чего? — и уставился в бригадирово лицо совсем ясным взглядом, непривычным своей неподвижностью.
— А насчет того, что под замок-то, видать, не летят «чижики», да и глазу человеческого боятся, как скажешь? — обычно спокойное лицо Ильи Тимофеевича сейчас было гневным. Он не мог, не собирался прятать свою ненависть дольше. Смотрел на Ярыгина в упор. Ждал.
— Зря ты себя расстраиваешь, Тимофеевич,— проговорил Ярыгин с мурлыкающими нотками в голосе,— да и народ в заблуждение заводишь. Ну, хорошо получилося, вот и слава богу, и чинно-благородно все. Нервничать-то пошто?.. Поберечь здоровьице-то надо, хе-хе,— усмехнулся Ярыгин. Однако на этот раз смешок у него получился какой-то придавленный. Он восполнил его широкой улыбкой и добавил: — Я, при всем при том, сам внимание обратил: аккурат новый клеек вчерася на бригаду получили, мудрено так называется. Экстра, знать-то.
— Экстра, говоришь? — вдруг необыкновенно громким возгласом оборвал его Илья Тимофеевич.— Экстра, по-твоему, помогла? А мешало что? Какой клей? Какого он сорту и названия? Не контра ли, а? Ты такого не слыхивал?! Отвечай, паскудная душа!
Илья Тимофеевич сделал шаг навстречу Ярыгину, но Ярцев, стоявший рядом, и неизвестно откуда взявшийся сын Сергей схватили егоза руки.
— Спокойно, батя, — сказал Сергей Сысоев,— горячку не след пороть. Наша сила-то тем и страшна, что спокойная. Да и со штыком на таких вот, как этот, не ходят.
Наступила тишина. Каждый понимал, что этот единственный шаг и слова бригадира были чем-то таким, что сродни боевой атаке и чего с самых давних времен на русской земле больше смерти боялся всякий, самый малый и самый большой враг — порогом, когда терпение переходит в решимость. Илья Тимофеевич сделал еще одну попытку продвинуться навстречу Ярыгину. Тот стоял неподвижно, и Сысоева злило, что «человечишко» спокоен и пробует вывертываться. Илья Тимофеевич попробовал вырвать свою руку, но Ярцев удержал ее и, нагнувшись к его уху, сказал:
— Успокойтесь. Все сейчас решим,— и обратился к Ярыгину: — Вы ночью зачем на фабрику приходили?
— Я, товарищ парторг, вчерася с самого вечера дома на полатях, извините, пьяненький провалялся. Хоть старуху мою спросите, хоть соседей. Не мог я на фабрику наведаться, никак не мог. Да и к чему мне?— совершенно спокойно возразил Ярыгин и даже удивленно приподнял брови, отчего лицо его стало каким-то непривычным.
— Тебя ж видели здесь, Ярыгин,— вмешался в разговор Тернин, который тоже знал о ночных делах,— ты с Розовым был.
— На то моей вины нету, товарищ председатель, все тем же мурлыкающим голоском ответил Ярыгин,— у меня, извините, порядок — коль напьюся — шабаш! Нигде не шалаюся. Ну, а кто под градусом по фабрике колобродил, с какой такой стороны я виноватый, что ему померещилося?
Не успел Ярыгин договорить, как вперед неожиданно вырвался Саша Лебедь. По лицу его ходили красные пятна гнева, глаза горели. Он подался к Ярыгину так, что их лица были совсем рядом.
— Стой! Не пройдет тебе этот номер! — начал он скороговоркой, как будто торопился и высказать все, и боялся, что ему помешают говорить.— Я кого на лестнице у двери видел? Кто в замке гвоздем ковырялся? Не ты со Степаном?— Он говорил громко и дерзко, обращаясь к Ярыгину на «ты».— Не отвертишься теперь! Думаешь, мне не поверят? А скажи, кто по запасной лестнице удрал, пока я за народом бегал? Не выйдет! Забыл, как однажды в цехе, вот здесь, ты пас, молодежь, всякой грязью поливал, а сам что? Сколько нашего твоими руками загублено? Мы трудились для радости, к празднику, чтобы не стыдно было! А ты для чего? Для пакости? Да? — голос у Саши вдруг сорвался. Он набрал полную грудь воздуху и, словно отыскивая потерявшиеся слова, прерывисто проговорил в самое лицо Ярыгина:— Я... я... я, худого не скажу... гнида ты, вот!
Почувствовав, что и сила, и правда на его стороне, он произнес эту постоянную поговорку своего учителя и, высоко вскинув голову, отступил, меряя Ярыгина уничтожающим взглядом.

67
По мере того, как перед людьми прояснялись грязные следы ярыгинской деятельности, старик начал беспокоиться. Зрачки его глаз заострились. В них появился тревожный огонек. Ярыгин понимал: нет среди этих людей человека, который поверил бы хоть одному его слову. Где-то глубоко, под уже остывающим пеплом его жизни зашевелился страх. Нужно было вывернуться, уйти, но как? Розов! Вот ширма, за которую можно укрыться! Ничего, что грозил вчера, кто ему поверит? Сегодня-то не пришел. Значит, не чиста совесть. Он-то, Ярыгин, пришел ведь на работу.
— Ты, друг-товарищ, все на меня напираешь, все какую-то пакость притолкать мне хочешь, - примирительно заговорил Ярыгин, обращаясь к Илье Тимофеевичу, - а моего-то греха тут вовсе нет. Ты вот не знаешь, а я как с вечеровки домой направляюсь, так реденько Степку Розова на лестнице не встречу.
— Товарищ Ярцев! Дайте слово! Дайте, раз уж до того дошло! – раздался резкий голос Степана Розова. Он появился в цехе незаметно и слышал почти весь разговор. Опоздал он умышленно. Утром решил: «Пускай за опоздание таскают, а с остальным пусть Ярыгин один разбирается!»
Люди расступились. Степан с красным от волнения лицом вошел в круг и, покосившись на Ярыгина, повернулся лицом к Ярцеву.
— Товарищ Ярцев! Товарищи! Пускай все знают: виноват я и делайте со мной, что хотите, но и этот,— мотнул он головой на Ярыгина,— от ответа не уйдет. Его, гада, послушался, тормозил, боялся, расценки срежут. По ночам пресса развертывал, теплой водой брызгал на фанеру... за плату... политурой ворованной Ярыгин рассчитывался! Со мной — что хотите, ваша воля, а этого!..— Розов повернул к Ярыгину пропитанное ненавистью лицо, но через эту ненависть просвечивало что-то похожее на торжество, оттого что сам сказал все, опередил засыпавшегося шефа,— своими бы руками в политуре утопил червяка! У-у, гад! Попался уж, так и говори, что попался! Цех от кого заперли? От нас с тобой! Кто под замок лезть меня уломал? Чего молчишь? Розова в цехе нет, так и давай на него сваливать! Далеко глядел, а под носом проморгал, думал, я такой дурак, что молчать про себя стану, старый пестерь?
— Ну ладно, хватит шуму да ругани,— внушительно проговорил Тернин.— Мирон Кондратьевич, дело ясное, а людям работать надо. Предлагаю этих двоих сейчас к директору, а вечером собрание профсоюзное соберем — и конец с ними, хватит! Нельзя больше в цех таких вот пускать, все!
Кругом одобрительно зашумели. Розов повесил голову и отвернулся. Лицо Ярыгина стало землистым, сморщенная кожа под его подбородком мелко тряслась, глаза метались, как у затравленной рыси.
— Пустите меня, товарищ парторг,— сказал Илья Тимофеевич Ярцеву, который все еще держал его за руку,— пустите, не стану я рук пачкать об эту падаль, слово только скажу последнее.
Он подошел к Ярыгину вплотную. Их глаза на секунду встретились, но тут же глазки Ярыгина шарахнулись в сторону, старик отступил. Сысоев шагнул еще, тот снова попятился, но дальше отступать было некуда: позади, плотно сомкнувшись, стояли люди. Ярыгин тревожно переминался с ноги на ногу, и глазки его продолжали метаться.
— Доигрался, перхоть!— бросил ему в лицо Илья Тимофеевич, — может, теперь понял, какое твое место на земле, а? Молчишь? Ну так знай: свалка по тебе плачет! И какой только дьявол тебе помог сызмалетства в наше святое краснодеревное дело протиснуться?! В нас о ту пору от голода да натуги кровь серела, ты небось, как луна, ходил масляный за Шараповым своим! А нынче, как художество наше наново в ход пошло, ты его помоями мазать вздумал, что мазок — то денежка! Эх, ты! Друг-товарищ! А не подумалось тебе, Павел Ярыгин, что ты предпоследний, а? Что таких, как ты, мало уж позади тебя-то стает, что сползаете с жизни, как шелуха: и ты, и еще такие вот! Ну, а кто подзадержится, мы скребочком подскоблим вам в подмогу. Мне с тобой не говаривать больше, видеть и слышать тебя не хочу, потому и скажу напоследок все, чего до сей поры на людях не говаривал. Ты про то один только знаешь, а я чую: красный-то петух в сорок шестом — твоих рук дело! Что, не верится?
Все затаили дыхание. Глазки Ярыгина вспыхнули оловянным блеском. Он выпрямился, но как-то странно, так что плечи его опустились, а шея вытянулась, сделавшись по-гусиному длинной, и от всего этого он казался наоборот, еще более сгорбленным.
— А ты чем докажешь, чем?— прохрипел он, кривя рот и нервозно теребя фартук.
— Душонкой твоей рогожной, жизнешкой твоей копеечной, всем! Да и что доказывать? Кто и не знал тебя, кто век не видел Павла Ярыгина, кого не спроси — все в тебя одного пальцем ткнут! Ты вот этой последней пакостью с головой себя выдал! Весь ты такой! Все, конец с тобой! И это не мой один, слышишь, всеобщий наш это сказ тебе!
Когда Ярыгина и Розова увели к Токареву, в цехе долго не смолкали разговоры. Люди готовились к работе, оживленно обсуждая происшедшее. Всем казалось, что с этого дня дело пойдет уже совсем иначе.
— Ох, Илья Тимофеевич,— повязывая фартук, признался Саша своему бригадиру,— до чего легко мне сегодня стало! В руки свои поверил, что не они брак пороли!— Он с улыбкой оглядел свои уже основательно покрытые мозолями ладони и добавил:— Можно, значит, на них надеяться! — и радостно, глубоко вздохнул.
В высокие окна цеха осторожно заглядывало встававшее над землей седое снежное утро.

68
На Нюрку Бокова Шадрин не жаловался. Правда, новый подручный особого рвения в работе не проявлял, но обязанности выполнял сносно. Перед сменой смазывал станок, приносил запасные ножи, во время строгания принимал и укладывал на стеллаже бруски и, если цеховые подсобники вовремя не доставляли к станку свободный стеллаж, разыскивал его сам, иногда даже утащив его от другого станка, причем ему ничего не стоило сбросить с него детали. Если Бокову кто-нибудь оказывал сопротивление, он многозначительно говорил:
— Ты свою «безопасную» бритву с нашей машиной не равняй. Тебе на смену стеллажа хватит, а я пяток отправляю, понятно? А ну посторонись, я детали скину!— Иногда при этом он добавлял:— Закон и точка!
Но подобное «геройство» Боков проявлял, конечно, вовсе не ради каких-то «общественных забот». Просто он «дрался» за заработок. Эта часть дела у нового подручного была, что называется, поставлена на высоту. Выработку он подсчитывал виртуозно. Подбирая в цехе обрезки клееной фанеры, он аккуратнейшим образом записывал на них все, что сделано. Кончалась работа, Боков сразу докладывал Шадрину результат, сколько заработано за день. Введение в цехе маршрутных листов сильнее остальных переживал именно Боков. Если бы их не было, не хитро иной раз бы и приписать выработку. В «маршрутку» заносилась окончательная цифра, и Боков свирепо скоблил затылок: «Вот чертова бухгалтерия, придумала порядок!»
Нюрка потерял покой. Иногда он отлучался от шадринского станка лишь затем, чтобы пошарить по цеху, не отбросил ли кто из придирчивости лишнюю деталь с каким-нибудь пустяковым дефектом, часто рылся в отбракованном и шумел то на одного, то на другого станочника: «Чего набросал, дура? Гляди, такое даже по эталону годится, а ты? Несознательный элемент! Лишь бы разбазарить побольше! Или выслужиться хочешь?»
В ноябре, уже после праздника, в станочном цехе появился Егор Михайлович Лужица. Он ходил возле станков, заглядывал в маршрутные листы, записывал что-то в свою потертую записную книжицу, долго рассматривал стопки готовых деталей возле промежуточного склада и опять без конца все рылся и рылся в маршрутках. Разбираясь с какой-то путаницей неподалеку от шипореза, он услышал невообразимый шум, такой, что даже гул станков не мог его заглушить. В нем слышались атакующие бранчливые вскрики Нюрки Бокова и визгливые оборонительные вопли Козырьковой.
Егор Михайлович подошел поближе, прислушался. Дело шло как раз о его «заветных копейках».
— Нет, ты мне отвечай, чего ради расшвырялась? Кто тебе такие права дал?— кричал Боков, подбирая с полу отброшенные Козырьковой детали и поднося их к самому ее лицу.— Мы с Шадриным должны на тебя работать?
— Уйди! Отвяжись! Барахольщик!— визжала Нюра, заслоняя локтем лицо, чтобы не ткнул невзначай Боков.— Мне станок-то как настраивать, как?
— Настраивать! Я тебе покажу, как нашими деньгами станок настраивается!— все громче шумел Боков. Он размахивал руками. Подбирал детали и швырял их на стеллаж, разваливая аккуратные стопки готовых, с зарезанными шипами. Потом начинал пересчитывать все отброшенное Козырьковой и опять кричал:— Одна маята государству с такими клушами вроде тебя! Несознательный элемент! Тебе бы при капитализме жить! Чего ты не свое-то расшвыряла? Это ж народное! Строгано, пилено, мне за него плочено, а ты! У-уу!
Бой кончился визгливым девчоночьим плачем Нюры Козырьковой и приходом Тани. Она отправила Бокова к станку. Нюра стояла, всхлипывая и вытирая слезы. Когда она успокоилась, Таня сказала ей:
— А ты, Нюра, не права. Зачем ты для настройки издержала столько деталей? Пока ты наладила, они стали негодными, за них теперь не заплатят ни Шадрину, ни Бокову, ни торцовщице.
— А чего он, как собака, лается?— оправдывалась Нюра.— Разве я всегда так? Это сегодня только. Разве нарочно? Что я дура, что ли?
Когда все уладилось и Нюра снова включила станок, Егор Михайлович поинтересовался подробностями. Таня рассказала.
— Вот это компот!— восхитился Егор Михайлович.— Подумать только! Ха-ха-ха! — звонко рассмеялся он.— Татьяна Григорьевна, да это же изумительно! Рыцарь кошелька Юрий Боков в роли защитника народной копеечки! Ха-ха-ха! — Егор Михайлович оживлялся все больше и больше. Он потирал руки, и глаза его смеялись.— Вот, что значит система! Я всегда говорил, что научить бережливо относиться к копейке можно, в первую очередь, при помощи самой копейки.
История с Боковым так воодушевила Егора Михайловича, что он еще долго не уходил из цеха, продолжая изучать особенности и «белые пятна» новой системы учета. Алексей, к которому он подошел, спросил:
— Что это вы, Егор Михайлович, вроде не расчетчик по материальной части, а в выработку вникаете?
— Привычка, Алексей Иванович, привычка! — с улыбкой ответил бухгалтер.— Такой уж «копеечный» я человек,— и снова рассмеялся.
Увидев, что Егор Михайлович любуется работой карусельного станка, Алексей пошутил:
— Идите ко мне, Егор Михайлович, в сменщики. Скоро в две смены придется работать. Такого фрезеровщика из вас сделаю, просто загляденье! А то прокиснете там в балансах своих, верно!
Разговору этому Егор Михайлович никакого значения, конечно, не придал, но веселость его увеличилась. Домой он пришел в этот вечер в редкостном настроении и даже по пути забежал в магазин за баночкой сливового варенья.
Дома он, конечно, рассказал Вале о последних событиях в цехе и, между прочим, упомянул о шуточном предложении Алексея сделать из него фрезеровщика.
— Ты подумай, Валя,— весело говорил он,— бухгалтер Егор Лужица у станка! Да еще у какого! У умнейшего из умнейших среди всех ваших деревяшечных агрегатов, а! А потом, когда-нибудь еще тоже в изобретатели попаду! Фоторепортеры приедут! Скажут: «Постарайтесь, товарищ Лужица, сделать умное лицо!»— и щелк! А в газете на другой день этакий усатый бронтозавр будет глядеть со страницы, и внизу написано: «Егор Лужица за работой». Вот бы ты со смеху покатилась! Ты чего пустой-то чай пьешь? Бери варенье, бери! Иначе у меня настроение испортится! — Егор Михайлович придвинул Вале банку, в разговоре уже наполовину опустошенную им самим, и сказал:— Нет, до чего же великая сила эта копейка в нашем со-ци-а-ли-ети-че-оком предприятии!
Но Валя уже почти не слышала его. Она сидела, не допив свой традиционный стакан чаю, и думала совсем о другом, о том же, что и всю ночь позже, почти до утра. Она лежала в своей комнатке на кровати и смотрела на голубоватый прямоугольник окна.
«Вот бы мне на станок, к Алеше,— думала она.— Ничего бы не надо мне, лишь бы делу своему горячему научил! С ним была бы всегда...»

69
«Художественный поток» пустили в декабре. Раньше никак не удалось. Нужно было заключение филиала Торговой палаты по образцам мебели, а потом еще и последнее слово глазного судьи, покупателя. Пробную партию увезли в Новогорские магазины. Быстро заполнялись книги для отзывов. Много наслушались Токарев, Гречаник и Илья Тимофеевич, объезжая магазины.
На фабрике внимательно изучали все замечания: и хвалебные и ругательные. Бесспорно, однако, было одно: первый опыт принес огромную радость. Не зря старались!
Гречаник, еще никому не признаваясь, все больше убеждался в том, насколько удобна работа без браковщиков. Он почувствовал это впервые, увидев, как девушки возвращали на склад Сергею Сысоеву щиты, в которых обнаруживали хотя бы малейший недостаток, или как сборщики, подзывая кого-нибудь из полировщиц, спрашивали:
— Твоя работа?
— Моя, а что?
— Поры не затерла, вот что! А здесь прижгла, видишь? Бери. Переделывай!
И приходилось переделывать.
Однако постоянные затруднения с рабочим контролем, возникавшие в станочном цехе, вызывали у Гречаника сомнения: приживется ли по-настоящему?
Пока «художественный поток» давал единицы, но то новое, чего с таким нетерпением давно ждали люди, пришло. Неизбежное и желанное, оно прочно входило в жизнь Новогорской мебельной фабрики.
Бывает так. Ты стоишь на берегу широкой реки. Над землей плывут низкие свинцовые облака. Дует напористый ветер. Вода в реке темная, местами желтовато-серая. Словно река нахмурилась, недовольная своей жизнью, своим движением. И от этого, когда смотришь на воду, почему-то вдруг становится холоднее, хотя воздух уж не такой и холодный.
Но вот в какой-то неприметный просвет среди облаков прорвался луч солнца, и вода зажглась, засверкала, словно улыбнулась тебе, говоря: «Ну что ты зябнешь и хмуришься? Смотри сюда, вот ведь я какая!» И ты уже чувствуешь на губах невольную улыбку и расстегиваешь ворот пальто — тебе вдруг стало теплее. «Как хорошо! — говоришь ты и смеешься. И если даже вскоре снова спрячется солнце, тыне огорчишься, потому что знаешь: оно здесь, рядом. Оно всегда было и всегда будет, и нет на земле сил, которые смогли бы его погасить.
Осторожной пока, но светлой полосой входил «художественный поток» в жизнь фабрики. Кончалась смена, и повсюду только и слышалось: «Сколько дал сегодня «художественный»? Не слыхал, назначают туда еще кого?»
Илья Тимофеевич, обходя вечером цех, придирчиво оглядывал мебель и, теребя бородку, довольно произносил:
— Отрастают, видать, перышки-то. Полетит скоро!
— Алеша, можно вас на минутку,— позвала Валя проходившего мимо нее Алексея и остановила станок.— Не получается, вот смотрите,— сказала она, показывая испорченный брусок.— В четвертой цулаге конец все время скалывает.
Уже месяц работала Валя в цехе на карусельном станке, обучаясь искусству фрезеровщика. Случилось все это из-за предложения, которое Алексей в шутку сделал Егору Михайловичу. Для Вали оно оказалось толчком, которого не доставало, чтобы решиться. Но сперва зародилось сомнение: «Вдруг Алеша будет против, не доверит мне?» Несколько дней носила Валя это сомнение в себе. Наконец не выдержала, пошла к Тане и рассказала ей о своем намерении.
— На твоем месте я решилась бы сразу,— ответила Таня.— Пиши заявление директору, Валя. Не ошибешься, слышишь? Пиши.
Через два дня Валя уже передавала библиотеку.
Работала она пока еще под наблюдением Алексея, но тот все чаще стал поручать ей самостоятельную работу, чтобы побыстрее привыкла. Иногда дело у нее не ладилось. Вот и сейчас...
Алексей повертал в руках протянутый Валей березовый брусок с отколотым концом, покачал головой.
— По виду — хитро, а по делу — пустяк, ответил он, возвращая деталь.— Не глядя, скажу: упорная колодка у цулаги ослабла, вот и все. Посмотри и убедишься.
Валя потрогала колодку, та свободно двигалась под ослабевшей гайкой.
— Ясен вопрос?— улыбаясь, спросил Алексей.
— Как это я сама не догадалась,— растерянно проговорила Валя,— месяц работаю, а все еще наполовину слепая.
— Привыкнешь,— успокоил Алексей.— Только его, как живого, полюбить надо.
Трудные дни начались для Вали. Привыкнув немного к станку, она попросила Алексея, чтобы он хоть раз доверил ей настроить станок. Алексей согласился. Но настройка не получилась. Пришлось переделывать. В этот день Валя почувствовала себя до того маленькой, до того незаметной в новой для нее цеховой жизни, что на секунду даже пожалела об оставленной библиотеке.
Она старалась изо всех сил. На работу приходила задолго до гудка. Подбирала, комплектовала и подвозила к станку бруски, запасая их на всю смену. Смазывала станок. Приготовляла фрезы. Через неделю дело пошло лучше. После второй самостоятельной настройки Алексей исправил уж не так и много. Усваивала Валя быстро. Единственное, что дольше всего продолжало мучить ее,— это неумение разбираться в многочисленных капризах станка.
С первых дней, оставаясь после смены, Валя прибирала и начисто обметала станок, до блеска натирала каждую деталь. Часто и во время работы обтирала станок, пока Алексей проверял настройку или исправлял что-нибудь. И карусельный фрезер теперь всегда, по словам Васи Трефелова, выглядел так, как будто только-что выскочил из парикмахерской.
Как-то Алексей отлучился на целых полдня. Валя все это время работала самостоятельно и впервые тогда почувствовала, что тоже отвечает за какой-то ощутимый кусочек фабричной жизни. Управляя станком, она даже с гордостью поглядывала на окружающих.
— Ты понимаешь,— после сказала она Тане,— я не знаю, прочно это пли нет, но у меня какое-то очень хорошее чувство; я пошла к станку для себя, а сейчас мне кажется, что я уже не принадлежу себе, как будто я очень маленькая, но уже «фабричная крупинка», верно...— Она вдруг зажмурила глаза, снова открыла их, тряхнув головой, проговорила: — Ой, Танька! Родная ты моя! Неужели я тоже гожусь в человеки!


70
Ярцева, Шадрина и Алексея Соловьева выбрали делегатами на городскую партийную конференцию. Перед отъездом Алексей сказал Вале:
— Одна остаешься, с глазу па глаз со станком, может быть, дня па три. Что заест, Ваську зови, он в курсе.
Заело на второй день. Но ни станок, ни сама Валя не были тому виной: неожиданно вышел из строя один вертикальный фрезер. Стульному цеху угрожал срыв. Нужно было принимать меры.
Таня распорядилась перенести обработку верхних концов стульных ножек на карусельный фрезер. Работа была трудная: на карусельном фрезере се раньше никогда не делали. Валя созналась, что у одной у нее ничего не получится. Таня и Вася Трефелов полсмены не отходили от станка. Наконец, он заработал как следует. Но дело подвигалось слишком медленно.
Тогда, совсем неожиданно Вале пришла смелая мысль. Что, если, заменив фрезу, увеличить закладку?
Вечерняя смена подходила к концу. После гудка Валя по обыкновению принялась за приборку станка, выпросив у Васи другую фрезу.
— Зачем тебе? — поинтересовался Трефелов.
— Та уже затупилась, а я станок настроить заранее хочу, чтобы завтра без задержки.
Собравшаяся домой Таня подошла к Вале: обычно они уходили с фабрики вместе.
— Ты что, Валя, не идешь?— спросила она.
— Задержусь. Ты иди, Таня, я только вот фрезу сменю,— ответила Валя и наклонилась к станку, чтобы спрятать краску стыда на лице за свое неожиданное вранье. Ей очень уж хотелось испытать все самой.
— Может быть, помочь?— спросила Таня.
— Нет, нет, не надо. Сама.
Любченко, сменив Таню, мимоходом поинтересовался:
— Ты что, Светлова? Без Алексея дело затерло, так второй смены прихватить хочешь?
— Настройка сбилась, — отговорилась Валя, радуясь, что Любченко ушел сразу.
Она установила фрезу. Отрегулировала пневматические прижимы, проверила настройку. Пустила компрессор, включила станок.
Такого волнения, такой тревоги и напряжения Валя не испытывала еще никогда в жизни.
Одна за другой подходили к фрезам стульные ножки. Золотистые фонтанчики стружек вырывались из-под резцов. Станок трудился, дышал, как живой. У Вали загорелись глаза: «Неужели получилось? Прямо так, сразу, безо всяких недоразумений!»
Однако следующие минуты принесли огорчение. Ножки, лежавшие в кулагах, сверху сползали под давлением фрезы. Точность нарушалась.
Валя остановила станок. Долго раздумывала, что теперь предпринять.
Подошел Любченко. Он осмотрел станок, обработанные ножки. На его болезненном лице появилась улыбка:
— Вот это да! Сама додумалась?
— Сама, да без толку,— огорченно проговорила Валя, показывая испорченные бруски.
— Ну, это уж сущий пустяк,— успокоил Любченко.— Упоры торцовые повыше сделать и все! Видишь? — он показал на крайнюю цулагу,— туда вот и сталкивает фрезой ножку. Постой, я тебе сейчас сделаю!
И Любченко принялся помогать.
Через два часа Валя снова включила станок. Теперь все пошло гладко.
Был третий час ночи, Валя фрезеровала одну закладку за другой и не могла оторваться от работы. Усталости не чувствовалось. Легкое головокружение, от которого делалось хорошо и приятно, как от быстрого захватывающего полета, она приписывала неожиданной радости. В ней все звенело, как под напором весеннего ветра звенят ветви деревьев. Время шло, а Валя все работала, работала... Она просто не могла оторваться от станка.
Кончилась еще одна смена, вторая сегодня для Вали. Цех опустел, а она все не выключала фрезер. Подошел Любченко:
— Светлова, ты что? Ведь ушли все! Отдыхать надо!
— Сейчас. Еще немного осталось.
Покачав головой, Любченко ушел, а она все продолжала работать; хотелось подольше побыть наедине со своей радостью.
Был уже тот пустой час между ночной и утренней сменами, когда в цехе никого не бывает. Валя выключила, наконец, станок. Она обтерла все до последней пылинки и только теперь почувствовала, что у нее не осталось ни капельки сил. Невольно прислонилась к литой колонне станины и прижалась к холодному металлу щекой. Потом усталость заставила ее присесть на свободный стеллаж возле станка.
Здесь, и увидел ее Алексей. Он приехал ночью. От Тани, которая только что пришла со смены, он узнал, что фрезер приспособили для совсем новой работы и что получилось неплохо, но застряли с другими деталями.
— Ну, ладно,— сказал Алексей.— Я утром выйду поработать, вместо вечерней смены, а Валя так пускай с пяти и выходит.
Утром он пришел в цех.
— Валя? Ты чего это? Одна работала, что ли? Уж не случилось ли чело? — встревожился Алексей и подошел к станку. Тревога постепенно переходила в радостное удивление. Он понял все, что делалось на его станке.
Лицо у Вали было очень усталое и бледное.
— А я ведь работать пришел,— сказал он, снова подходя к Вале,— прорыв закрывать. Только мне ничего не говорили про увеличенную закладку. Кто додумался-то?
— Сама,— тихо ответила Валя, чувствуя прилив большого счастья. «Сама!» — повторила она мысленно и добавила вслух: — Любченко наладить помог. Ползло все вначале.
— Что ж,— сказал Алексей, присаживаясь рядом.— Выходит, я зря на работу шел. Ты все тут за меня сделала. Вот это номер!— помолчав, Алексей сказал, как показалось Вале, совсем по-особенному:— Ну и молодец ты у меня, Валя!
И эти его слова: «молодец ты у меня...» были для Вали самой большой, самой настоящей радостью.
«Это ты у меня молодец! — подумала она.— Ты заставил меня придти сюда, научил и еще научишь! Я буду теперь близко от тебя, но никогда ничего не скажу тебе о своем. Самое важное — жизнь начать и тебя любить!»
Вслух Валя сказала:
— Я еще никогда так не уставала, Алеша, как сегодня,— и подумала: «Зато ты теперь отдохнешь!»

71
Проект полуавтоматической линии был готов в первых числах января. Алексея вызвал Гречаник и торжественно вручил ему аккуратную пухлую папку с гладкими шуршащими кальками.
— Ну вот, Алексей Иванович,— сказал он.— Познакомьтесь, а после скажете свои замечания; надо начинать строить!
Алексей бережно принял папку и долго держал в руках, потом раскрыл ее наугад и положил руку на прозрачную кальку, калька была прохладная, но руке как будто стало тепло. Снова закрыв папку, он прочел на корочке: «Проект опытной полуавтоматической станочной линии для механической обработки деталей стула на базе станков общего пользования. Новогорская мебельная фабрика. Автор проекта Соловьев А. И.»
«Автор проекта Соловьев А. И.», —мысленно еще раз повторил Алексей и протянул Гречанику руку.
Главный инженер с улыбкой пожал его руку. Смуглое и похудевшее лицо его сейчас было радостным.
Дома Алексей до поздней ночи сидел над проектом, перелистывая и внимательно разглядывая чертежи. Все это было продумано, исправлено, изменено, согласовано с ним, с его мыслью. Закрыв глаза, он ясно представляет себе эту будущую линию. Вот она, стройная шеренга машин. Именно такой она будет!
В эту ночь Алексей долго лежал на спине, положив руки под голову, и смотрел на темный потолок, на коротенькую косую полоску света, пробивавшуюся через занавеску на двери из рабочей комнаты отца.
Алексей вспоминал все, что происходило с ним, пока создавался проект. Часто он ночью шел на фабрику и ходил возле станков, присматриваясь, то к одному, то к другому. Иногда поднимал с постели Васю Трефелова. Вася не обижался, он понимал: Алексею нужна его помощь. Сколько раз советовался с Таней, с Горном. И вот теперь все это в чертежах, в которых он никак не может разобраться до конца.
— Дожил называется!—с досадой сказал Алексей. Встал. Не зажигая света, оделся, сунул ноги в валенки. Вышел на улицу.
В окошке Таниной комнаты горел свет. Мороз заметно сдал. Узоры на стеклах обтаяли, и Алексей разглядел Таню. Она сидела, очевидно, над книгой, а может быть, писала что-то; рук ее не было видно. Зато хорошо видны были косы, развязанные, но еще не расплетенные. Одна из них опускалась через плечо.
«Возможно, письмо пишет», — подумал Алексей. Давно был у него тот разговор с Таней, положивший конец всему, а она до сих пор не идет из сердца. Нет, видно не смог, как говорил, все обрубить в себе! Надо вот, страшно надо обрубить! А сил нет.
Алексей медленно пошел к фабрике. Нужно было куда-то себя деть, побыть рядом с людьми, проветрить голову. Он стал бродить по цехам. В фанеровочном увидел Горна. Главного механика вызвали на фабрику экстренно, не ладилось с гидравлическим прессом.
— С добрым утром, изобретатель!— кивнул Горн.— Что, не спится? Какая из трех причин мешает?
— Из каких трех? — не понял Алексей.
— Существуют три причины бессонницы, зарегистрированные наукой,— ответил Александр Иванович, вытирая руку о тряпку и бросив короткое: «Можете включать!» — Три причины, я говорю: творчество, любовь и блохи. Причем, последнее — самое безобидное.
— Вы все шутите, Александр Иванович, — покачал головой Алексей.— Спать ночью не дали, а вам и горя мало.
— Запомните, юноша; — для чего-то запихивая тряпку в карман, торжественно проговорил главный механик. Он остановился и взял Алексея за пуговицу ватника:— Запомните, только три вида живых существ на нашей планете живут дольше остальных: слон, ворон и человек, наделенный чувством юмора! Да, да! Рекомендую этот витамин всем. А теперь прошу растолковать причину ночной прогулки и вашего жеванного вида, ну-с!
Горн отпустил пуговицу и, взяв Алексея под руку, повел его по цеху.
— Да так, Александр Иванович,— ответил Алексей, — признаться, просто девать себя некуда. Большущее дело сделано, а я прочитал сегодня на папке: «Автор проекта Соловьев А. И.» и такое чувство появилось, будто я притворялся, что тянул, знаете, как лентяй несет бревно «втроем»? Идет он между двух работяг, на чьи плечи оно взвалено, и пыжится — вот, мол, я какой! А сам едва плечом касается. Вот и я тоже...
— Это вы собственно о чем же? — насторожился Горн.
— Да о том же, что автор проекта я, а проект делал дядя! Вы только правильно поймите, я всем товарищам вот как благодарен! Кабы не вы все, прокисло бы у меня. И теперь сам вроде пустышки, па полдела башки не хватило. Смотрю в чертежи, а в иных такой страшенный туман, что хоть кричи, право! Вернее, там-то ясно, а здесь туман,— он постучал себя ладошкой по лбу.
— Ах, вот оказывается что! «Оделась туманами Сиерра Невада!»— воскликнул Горн.— Ну, позвольте мне, юноша, с вами не согласиться кое в чем, да, да! Радоваться надо, а не нос вешать! Мамаша — вы! Младенец явился на свет! А мы все остальные — просто бригада акушерок.— Горн похлопал Алексея по плечу.— Ну, а насчет туманцу я вам раньше говорил, разгонять нужно. Вот, когда руками за дело возьметесь, будьте спокойны, все в голове прояснится.
После разговора с Горном чуть-чуть полегчало. Алексей вернулся домой. Остановился возле палисадника. В Танином окне все еще горел свет, только теперь были задернуты занавески. Когда он поднялся на крыльцо, свет погас. Алексей вошел в дом и снова развернул папку с чертежами. «Завтра во вторую смену,— подумал он,— успею еще выспаться».

72
Сергей Сысоев пришел к Ярцеву злой и взволнованный до крайности.
— Не могу больше, Мирон Кондратьевич! Все!
Он тяжело сел на черный клеенчатый диван, снял свою ушанку и, положив ее рядом, устало откинулся на высокую диванную спинку.
— Что случилось, Сергей Ильич? Расскажи толком,— попросил парторг.
— Выполнял я партийное поручение честно, крепился, терпел, а теперь вижу, хватит! Нет больше никакого терпежу!
— Ну конкретно-то, в чем дело?
Сысоев поднялся, подошел к столу и, палив трясущейся рукой воды из графина, залпом выпил целый стакан. Потом утер губы и сел на прежнее место.
— Коммунисту истерика не к лицу, Сергей Ильич,— спокойно сказал Ярцев,— давай отдышись и выкладывай все, с чем пришел.
Несколько минут Сысоев сидел молча, собирался с мыслями, потом рассказал, наконец, все, что привело его в такое возбужденное состояние.
Еще прежде, он не раз просил директора перевести его со склада на родную столярную работу, по которой так соскучились руки. Но на том собрании, когда было решено вводить рабочий контроль, и дальнейшие обязанности Сергея Сысоева определились, как очень важные. Он ничего не сказал и остался работать. Он и теперь продолжал бы работу, если бы не почувствовал, что не может справиться физически.
Со сменами Озерцовой и Любченко все было благополучно. Они были очень аккуратны, но когда дело доходило до Шпульникова...
Тут, собственно, и начиналась главная беда Сысоева. Шпульников.
совсем распоясался. Чаша терпения переполнилась сегодня. Утром, придя на работу, Сысоев обнаружил возле дверей склада партию тех самых деталей, которые только вчера бесповоротно забраковал. Они лежали аккуратными стопками и, по всему видно, были приготовлены к сдаче. Приглядевшись, он обнаружил, что его карандашные пометки, сделанные вчера, просто-напросто счищены. Попав в тупик, Шпульников пытался подсунуть для сдачи, сбыть с рук вчерашний брак.
Шпульников работал во второй смене, и сейчас его на фабрике не было, поэтому Сысоев пригласил Костылева и предупредил его, что ни одной детали не примет до тех пор, пока не появится сам мастер. Костылев не принял это всерьез, но детали понадобились сборщикам. Назревал простой, и Костылев забеспокоился. Он сам пересмотрел все приготовленное к сдаче и убедился, что бессилен «помочь» Шпульникову, как делал это обычно. Пришлось вызвать его из дому. Шпульников пришел в воинственном настроении, снова рассчитывая на костылевскую помощь, и набросился с бранью на Сысоева. Он перебирал детали и, поднося их к самому лицу Сысоева, шумел:
— Ну что в ней брак, ну что? От других хуже принимаешь, а мои из принципа в сторону, да? Тебе Любченко поллитровки на квартиру таскает, думаешь не знаю, да? Тебе и от Шпульникова того же требуется, да? Не дождешься! Вот. Не на того нарвался! — Шпульников сыпал оскорбления и оглядывался по сторонам, отыскивая Костылева. Но тот предусмотрительно исчез по каким-то обычным «неотложным делам».
Сысоев сперва переносил оскорбления молча, дал Шпульникову выговориться. Когда тот выдохся, веско сказал, сдерживая гнев:
— Забирай брак и девай, куда хочешь, не запугивай. Л за оскорбления ответишь, понял?
Но Шпульников не понял и, в конце концов, вывел Сысоева из себя.
— Убирайся отсюда! — повысил голос Сысоев.— Можешь жаловаться!
— Буду жаловаться! В газету напишу, в райком партии поеду, расскажу, какой ты есть коммунист, продажная душа!
— Какой я есть коммунист, это мне перед партией моей отвечать, а не перед тобой! — стараясь сохранить внешнее спокойствие, оказал Сысоев.
— Вот хоть верьте, хоть нет, Мирон Кондратьевич,— закончил он свой рассказ,— еще минута, и ударил бы я его! Дайте нервы в порядок привести, пускай к батьке на «художественный» переведут. Истосковался я по столярству. Терпежу больше нет!
— Значит, все дело в том, что у коммуниста Сысоева «не стало терпежу»? — подвел итог Ярцев.— Что же сильнее-то: желание окончательной победы или «терпеж»?— Ярцев сцепил пальцы рук и положил на них подбородок, опершись о стол локтями. Он не сводил с лица Сысоева спокойных, товарищески упрекающих глаз.
— Зачем так, Мирон Кондратьевич? — несколько растерянно проговорил Сысоев.— Я ж просто замены прошу. Нет ведь незаменимых-то.
— Конечно, нет. Есть просящие замену.
— Ну, невмоготу раз! Мирон Кондратьевич, вы поймите! Есть кроме меня-то...
— Ты солдат? — вместо ответа спросил Ярцев.— Из-под огня бегал?
— Меня под огнем в партию принимали,— медленно и раздельно проговорил Сысоев.
— Ну вот, видишь? А здесь, выходит, пускай другие коммунисты «под огнем», а Сысоеву работу полегче?
Сергей Ильич понуро молчал, покручивая пальцами тесемки лежавшей рядом ушанки.
— Вот объясни-ка ты мне, Сергей Ильич, — с какой-то мягкой задушевностью в голосе проговорил Ярцев,— неужели в мирные дни душа человеческая перерождается, а? Похоже это на людей ленинской закалки, как скажешь? Там — огонь, смерть — умирать стоя собирался, а здесь? От плевков побежал в кусты отлеживаться?
— Так я же...
— Ну, конечно, ты бы хотел, чтобы противники нашего большого дела хвалили тебя! А партийная-то организация надеялась. Ну что ж, поставим вопрос о замене.
Последние слова Ярцев произнес твердо. Он расцепил пальцы. Опустил руки на стол.
— Мне надо помочь, посодействовать, Мирон Кондратьевич,— начал Сысоев. Ярцев прервал его:
— Но ты же не помощи просил, а замены. Эх, Сергей Ильич, разве годится партийную организацию на испуг брать? Да, кстати, ты говоришь, Шпульников тебя в газету хотел?
— Пускай пишет!— махнул рукою Сысоев.
— Опоздал он. Кто-то его опередил,— сказал Ярцев, разворачивая свежий номер газеты,— вот, почитай.— Он подал Сысоеву газету.
На третьей странице была статья под заголовком «Трудовые успехи северогорских мебельщиков». В ней говорилось о смелой инициативе коллектива, поставившего вопрос о контроле качества с головы на ноги, и уже добившегося заметных успехов. Дальше перечислялись фамилии: «...беспартийный бухгалтер Е. М. Лужица, коммунист С. И. Сысоев, принципиальная строгость которого крепко помогает общему делу».
Сысоев дочитал статью.
— Ну и как же теперь? — с улыбкой прищурился Ярцев.
— Воля ваша,— опуская газету, глухо проговорил Сысоев.
— То-то вот, наша воля! Наша воля и без твоей не обошлась! Ну ладно, пошли к директору, разбираться будем сейчас.

73
Узнав о происшествии, Токарев сразу же пригласил Гречаника и Тернина, Сысоева тоже попросил остаться в кабинете.
— Наверное, друзья, настало время решать, — сказал он,— сейчас «боевые качества» руководителей как будто обнажились. И пора все ставить на место. Давайте все в цех!
Костылев направлялся из раскройного цеха в станочный как раз в тот момент, когда Токарев и Ярцев с Гречаником входили туда через боковые двери.
— Разбираться пошли, не иначе,— себе под нос проговорил Костылев.— Эх, настряпал же мне дел этот дурак!— помянул он Шпульникова.— Выкручивайся теперь, попробуй!
Настроение, испорченное с утра, стало совсем никудышным.
По правде сказать, настроение Костылева испортилось не сегодня. Ничего особенного с ним как будто не произошло, внешне ничего в жизни не переменилось. Он по-прежнему аккуратно в восемь часов утра приходил в цех. Выписывал сменные задания, просматривал работу ночной и вечерней смен, ходил возле станков, наблюдая, как идет работа. Но при этом у него сохранялось странное и непривычное чувство, будто все в цехе движется как-то без его участия, и, не появись он здесь, ровно ничего не изменилось бы, все шло бы своим чередом. Он видел, как все меняется на его глазах, как, несмотря на самые тяжелые неполадки, порядка становится все больше и больше. Рабочий контроль, новые инструменты, устройства, станки, каких пока и в глаза не доводилось видеть, поднимающая крылья творческая мысль,— какая частица его, Костылева, была во всем этом?
Но еще до этого морозного январского утра что-то пустое и тягостное вплотную подошло к Костылеву. Двадцать шестого декабря в новом клубе было собрание, посвященное выполнению (первый раз в жизни фабрики) квартального плана. Директор делал доклад. Он говорил об успехах и недостатках, о том, что мешало работать лучше, называл фамилии рабочих, мастеров, начальников цехов. Это было обычным для любого доклада, но больно ударило Костылева. Его не хвалили. Не ругали. Его фамилия просто не была названа. «Хоть бы уж отлаяли, как следует!» — молча досадовал Костылев, вспоминая о той поре, когда, будучи начальником, работал сам и за мастера смены. Да! Тогда он чувствовал в своих руках живое дело. От его труда зависело что-то, он годился. А теперь?
Теперь новая неприятность! Нет, нужно сделать все, чтобы она была последней! Иначе, конец! Когда Костылев входил в цех, ему навстречу уже летел растерянный Шпульников.
— Директор требует!— выпалил он, останавливаясь. Поза, лицо, глаза Шпульникова — все выражало надежду и мольбу о защите. Даже щетина на его постоянно небритых щеках выглядела какой-то свалявшейся и запутанной.
— Что это такое, товарищ начальник цеха?— строго спросил Токарев, показывая на разваленные по полу бракованные детали.
— Плоды безответственности мастеров, Михаил Сергеевич, — с угодливой миной заявил Костылев и сразу же постарался придать лицу самый хмурый вид, чтобы все видели, как все это удручает его начальническую душу.— Ведь как старался! Сколько труда положил! И вот вам, результаты!— Он сделал трагический жест в сторону груды деревяшек.— Сил больше нет!
— Значит, говорите, «сил-возможностей» больше нет?— спросил Токарев, но Костылев не уловил иронии.
— Абсолютно!— подтвердил он, сопровождая слова сокрушенным наклонением головы.— Я больше так не могу и прошу вас, помогите мне повлиять на Шпульникова, или... или надо сказать товарищу, что он больше не годится.
Шпульников стоял с перепуганным лицом утопающего, которому вдруг, вытащив на сушу, объявили, что спасли по ошибке и сию минуту кинут обратно в воду. Такого оборота дела он не ожидал.
— Вы что, не знали, что это брак? — спросил Гречаник, поднося к Шпульникову несколько запоротых деталей.— Кто на смене? Любченко? Пригласите его сюда!
Любченко пришел. Гречаник спросил его, идут ли сейчас такие детали. Любченко ответил, что идут, полчаса назад пришлось пустить, иначе сборщикам из-за брака угрожал простой. Главный инженер велел принести несколько штук для сравнения и захватить с собой техническую документацию. Когда Любченко вернулся с охапкой готовых деталей, их начали внимательно рассматривать и сравнивать со шпульниковоким браком.
— Небо и земля! — заявил Тернин, любуясь чистотой и точностью обработки брусков, принесенных Любченко.
— Дайте техническое описание!— сказал Гречаник.
Любченко протянул небольшую тетрадь в жесткой картонной корочке. Гречаник раскрыл ее.
— Смотрите!
— Так ведь к столярам пойдет, зачистят, дело-то не потерянное, Александр Степанович! — взмолился Шпульников, раскусивший, что ему сейчас по-настоящему попадет.
— Принесите эталон! — скомандовал Гречаник.— Мы слишком много говорим, когда все ясно с одного взгляда!
Токарев с Ярцевым незаметно и молча переглянулись. Любченко моментально принес эталон и передал главному инженеру.
— Ну!— Гречаник протянул Шпульникову два бруска: эталон и бракованную деталь.— Продолжаем спорить? Для чего я утверждал это?
Шпульников, поскабливая щеку, молчал. Эталон взял Токарев. Отбросив в сторону бракованный брусок, он взял тот, что принес Любченко, только что обработанный. Сравнил. Показал оба Ярцеву и Гречанику.
— Смотрите!— с довольной улыбкой произнес он.— Рядовая деталь по качеству лучше утвержденного эталона! Это же показательный случай! Александр Степанович, вы чувствуете, чем начинает припахивать это дело! Эталон устарел, отстал! Молодец, товарищ Любченко! Да, товарищ главный,— обратился он к Гречанику,— давайте-ка команду готовить новые эталоны. Выходит, они уже перестали быть мерилом лучшего!
— Если бы Шпульников старался так же, как Анатолий Васильевич — вступил в разговор Костылев,— если бы слушал мои советы, разве было бы так?
Костылев стал энергично перебирать забракованные детали, показывая их то директору, то парторгу, заходя попеременно то с одной, то с другой стороны. Он без умолку говорил, возмущался, спрашивал.
— Ну вот хоть эта? Это что? Ну, взгляните! Видите, перекос угла! Это же ясно! Эх, Кирилл Митрофанович! Или вот эта! Михаил Сергеевич! Товарищ парторг! Ну это же чистейшее безобразие!
Шпульников понуро стоял в стороне, ожидая «приговора». А Костылева точно подхватил ветер и закружил, завертел. Он поднимал деталь, показывал ее всем, бегал, лавируя между стоявшими возле него людьми, как будто с кем-то играл в кошки-мышки.
— Нет, ну что это? Какой позор для моего цеха! - Сейчас я вам, Михаил Сергеевич, напишу докладную, ей-богу, хватит!
— Ей-богу, хватит, Костылев! — громко и резко оборвал его Токарев. Гримаса брезгливости и презрения тронула его лицо.— Неужели вам не надоело болтать?
— Как болтать?— неожиданно замерев на месте, спросил Костылев.
— Языком! — сухо ответил Токарев.— Давайте в контору! Пошли, товарищи! — он быстро зашагал к выходу.
— Из-за тебя, сволочь!— просипел Костылев прямо в растерянное лицо Шпульникова.
Сметный мастер молчал, опустив руки и остекленело глядя на ворох брака.

74
Разговор в директорском кабинете состоялся сразу же. Токарев начал без обиняков:
— На что нам начальник цеха, который никого не учит?— спросил он, в упор глядя на Костылева.
Тот, сидя в кресле, поспешно перебирал в голове, припасенные доводы. Помешкав с минуту, произнес:
— Я не виноват, что Шпульников не воспринимает. Работа Озерцо-вой и Любченко лучше всего доказывает правоту моих слов.
— Ах, вот как? Интересно!— с сочувственной иронией закивал Токарев.— Гадкий, бесталанный Шпульников! Как он подвел вас! Александр Степанович, дайте-ка мне ваши расчеты! Смотрите сюда, Костылев.
Начальник цеха приподнял голову. Перед директором лежал лист писчей бумаги с какими-то цифрами. Не очень давно Гречаник после разговора с Ярцевым проверил по его совету сменные задания Костылева, начиная с августа месяца, и поручил нормировщикам подсчитать трудовые затраты в каждой смене. Оказалось, что в августе смена Озерцовой выполнила объем работы на сорок процентов больше смены Любченко или Шпульникова, даже с учетом тех дней, когда ей не удавалось выполнить задания. Позже, после костылевской перегруппировки, смены Любченко и Озерцовой, как правило, делали больше смены Шпульникова.
— Хорошая нагрузка пошла им обоим на пользу,— не смутившись, проговорил Костылев, когда Токарев назвал несколько цифр.
— А Шпульникову?
— На Шпульникове я ошибся, признаю.— Костылев наклонил голову.— Но я руковожу всеми сменами, их успехи — мои успехи, их неудачи — мои.
Токарев тяжело опустил руку на стол.
— Выкручиваетесь, Костылев! Крупинки вашей нет в том, что завоевали два ваших мастера — Любченко и Озерцова. Крупинки! Слышите? Кого вы пытаетесь обмануть? Токарева? Гречаника? Ярцева? Тернина? Кого еще? Коллектив, партийную организацию вам обмануть не удастся!
— Знаете, Костылев,— казал Ярцев, вставая и подходя к столу Токарева. Он наклонился вперед и оперся о стол обеими руками,- вам известно, как поступают с солдатом, если он вдруг начал стрелять по своим? Поняли вы, что с вами произошло? Вы избегали учить людей, вы не растили их, потому что не росли сами, понимая, их рост— ваша могила. Вы отдыхали, сидя на самом ее краю. А люди переросли вас. Советую подумать об этом на будущее.
— Ну, Костылев, что же вы скажете? — медленно проговорил Токарев все с той же чуть брезгливой гримасой.
— Михаил Сергеевич, мне бы... я прошу вас несколько слов наедине, пожалуйста! — делая скорбное лицо, заговорил Костылев.
— Мы и так наедине,— ответил Токарев,— вы, Костылев, и коллектив, который вам хотелось обмануть.
— Я прошу вас!— повторил Костылев тускнеющим голосом.
— Хорошо! Товарищи, оставьте меня на минуту.
Когда все вышли, Костылев проговорил, почти приникая к столу, возле которого сидел:
— Одна просьба! Вам она ничего не стоит! Дайте мне возможность уйти по собственному желанию!
— Так же, как ушел мастер-изобретатель Серебряков?
И это было последним сокрушающим ударом. Костылев весь как-то сплющился, втянулся в кресло, как улитка в раковину, стал маленьким и сгорбленным.
Токарев встал.
— У вас есть что-то еще ко мне?
— Я прошу вас! Я вас очень прошу!— уже совсем открыто взмолился Костылев.— Вы не теряете ничего, а мне надо работать! У меня семья! Михаил Сергеевич! Я прошу.
Неожиданно открылась дверь. За ней стоял Ярцев, из-за плеча которого выглядывало унылое, помятое лицо Шпульникова.
— Можно к тебе, Михаил?— Ярцев переступил порог.— Пока ты не кончил разговор, есть одно дело! Шпульников, пройдите! Да, наверное, и всем можно? Товарищи! Александр Степанович, где вы? - обернувшись, позвал Ярцев.— Давайте сюда с Терниным.
— Говорите, Шпульников!— сказал Ярцев, когда все вошли. Шпульников стоял посредине кабинета, беспокойно озираясь и косясь
на Костылева. Его привел сюда страх. Он знал: конечно, Костылев наговорит на него, обольет грязью. Кто-кто, а Шпульпиков-то своего начальника знал лучше, чем все остальные. Пускай же и Костылев знает его, Шпульникова! Он только что признался Ярцеву в том, что больше года скрывал известное ему присвоение «новиковской фрезы». Сейчас, промаявшись с минуту, он рассказал это еще раз Токареву.
— Уговорил он меня, умаслил,— снова покосился Шпульников на бывшего начальника,— сто рублей отвалил с премии.
— Ложь! — крикнул Костылев, вскакивая.— Это мое, кровное!
— Тихо!— Токарев гулко ударил по столу зажатым в кулаке карандашом.— Сядьте, Костылев!
— Сейчас мы внесем ясность,— сказал Ярцев, направляясь к двери. Распахнув ее, он позвал: — Товарищ Новиков!
Илья, растерянный и немножечко сконфуженный, вошел в кабинет. Ярцев распорядился сразу послать за ним, как только Шпульников рассказал об этой истории.
Когда Илья услышал вопрос Токарева, увидел пришибленного, сидевшего в кресле Костылева, радостное удивление появилось на его лице.
— Я у главного инженера тогда был, да доказать-то чем? Л этот,— мотнул он головой на Костылева,— пригрозился из цеха выгнать. Я и утих. До того-то времени уж досыта нагоняли повсюду.
Глаза Костылева сузились и заметались по-крысиному.
— Товарищ Новиков,— неторопливо и раздельно произнес Токарев,— в нашей стране авторское право охраняется государством. Вы можете привлечь Костылева к судебной ответственности.
Токарев говорил, а Илья стоял все такой же растерянный и сконфуженный. Костылев уставился на угол стола. Каждое слово директора ударяло его, как пудовый молот.
— Ты вот что, парень,— сказал Илье Тернин, когда кончил говорить Токарев,— приходи в фабком, поможем тебе оформить.
Гречаник ушел от Токарева, испытывая сильное возбуждение. Он еще не разобрался, какими чувствами оно было вызвано. Важно было другое: возбуждение это рождало беспокойство, толкало к немедленному действию, заслоняя прежние сомнения...
Гречаник долго ходил по цехам. Останавливаясь у станков, доставал из-под стекла эталоны, внимательно сравнивал с рядовыми деталями. И удивительное дело: либо эталоны нельзя было отличить от сделанного в цехе, либо они выглядели даже хуже.
Домой он не пошел. Сбросив прямо на диван в кабинете свою меховую куртку и барашковую шапку, включил настольную лампу и долго ходил взад и вперед, заложив руки в карманы.
Теперь он полностью убедился в том, в чем хотел убедиться как можно скорее,— эталоны «отстали»! Почти все отстали!
Возбуждение несколько улеглось. Многое вспомнилось ему сейчас: партсобрание, где он защищал свои убеждения; крадущийся, волчий подходец Костылева: «Игрушки они игрушками и останутся умным людям на забаву. Деревяшкой браковщика не заменишь». Всю утомительную, похожую на затяжную болезнь, перестройку, которая и до сих пор не кончилась. Он, Гречаник, участвовал в этой перестройке, руководил ею. Руководил ли?
Да, бывает так. Сам идешь, а душа не двигается, тянет назад, как тяжелый камень. Это значит не двигаешься и ты, сам, только вид делаешь, что идешь. А новое уходит от тебя вперед далеко-далеко.
Свет от уличного фонаря радужными искрами зажигал морозные узоры на стеклах. Гречаник сел за стол и быстро стал записывать:
«Собрать мастеров. Эталоны заменить. Приступать немедленно! Решить с перегрузкой Сысоева».
Против этой последней записи он поставил жирный вопросительный знаки задумался. Сергей Сысоев слишком много тратит времени на приемку множества деталей, на их пересчитывание и разбраковку.
Внезапно пришла мысль: нужно сделать ящики. Нет, даже не ящики, а небольшие прямоугольные проволочные корзинки. Каждая — для определенной детали, и в каждую должно входить определенное число деталей, ну, допустим, пятьдесят штук. Тогда рабочие будут получать детали в таких корзинках, обрабатывать их и сразу укладывать не на стеллаж, а в такую же корзинку-контейнер. Контейнерная подача деталей! Порядок в цехе, порядок в учете!
— Делать!— Гречаник решительно полез в ящик стола за бумагой. Бумаги как назло не оказалось, но в левом ящике сверху лежал сложенный вчетверо большой лист. Гречаник начал писать и считать на нем. Исписал чистую сторону, развернул.
Перед ним были рисунки, еще в октябре принесенные скрипичным мастером Соловьевым,— орнамент для новой мебели. А Гречаник тогда совсем про него забыл.
Он смотрел на строгие, вдохновенные линии и чувствовал себя виноватым. «Нехорошо! Старик столько вложил в это, а я в столе продержал. Нехорошо!»
Но понемногу мысль принимала другое направление. Сколько рук, сколько сердец трудится для того, чтобы делать хорошие, по-настоящему красивые вещи! Сколько бессонных ночей, нервов, поисков, изорванных в клочья черновиков! Вот оно, замечательное искусство созидания!
Гречаник бережно сложил лист с рисунками и написал на уголке: «Илье Тимофеевичу!»
Потом он еще долго считал, делал наброски. Кончил совсем поздно.
В приемной было темно, только под дверью директорского кабинета светилась яркая полоска. Гречаник осторожно отворил дверь.
Токарев сидел за столом, подперев рукой щеку, и о чем-то думал. Он даже не пошевелился.
— Михаил Сергеевич,— негромко сказал Гречаник.
Токарев медленно поднял голову и посмотрел на него отсутствующим взглядом. Гречаник подошел к нему.
— У меня идея созрела, Михаил Сергеевич. Хотелось бы поделиться.
— Да? Рассказывайте, я слушаю, Александр Степанович,— как бы очнувшись, проговорил Токарев и потер ладонями виски.
По мере того, как рассказывал Гречаник, лицо Токарева оживлялось все больше и больше, глаза загорались и, хотя брови все еще были нависшими, на губах появилась какая-то особенная, хорошая улыбка.
— Замечательно! Замечательно! Это надо немедленно делать! — сказал он, выслушав до конца.
Спускаясь по лестнице, Гречаник думал о том, что никогда еще не уходил от Токарева, испытывая такое огромное удовлетворение.
Токарев снова погрузился в глубокое раздумье. Таким и застал его вошедший Ярцев. Он был почему-то в старом ватнике и весь в древесной пыли.
— Ты все еще здесь, Михаил? — проговорил он, падая в кресло и устало роняя руки.
— Ты как с мельницы только что,— сказал Токарев, оглядывая ватник Ярцева.— Чего это вырядился?
— Сейчас от Сысоева,— ответил Ярцев.— Решил убедиться. На окладе помогал порядок наводить и, кстати, умаялся так, что дальше некуда. Подумай, Михаил, сколько этой лапши за день приходится перебирать!
— Это скоро изменится,— заметил Токарев.— Гречаник... Но Ярцев не дал ему договорить.
— Знаю! Я встретил сейчас Александра Степановича у проходной. Он все рассказал мне. От души тебе скажу: рад я за него, Михаил, очень рад! Его просто не узнать. Он сказал мне: «Не знаю, то ли моложе я вдруг стал, то ли повзрослел за сегодняшний день...» А ты еще сомневался, помнишь? Ну, когда начинали все это. Кстати, пока мы возились с Сысоевым на складе, придумали почти то же, что и наш главный инженер. Интересное совпадение, правда? Ну, ты домой-то идешь сегодня?
— У меня, Мирон, скорее здесь дом, чем там, в квартире. Тесно там одному, невмоготу...— глухо проговорил Токарев, и только сейчас Ярцев разглядел, какое у него усталое, осунувшееся лицо.
— Случилось что-нибудь?— с тревогой и участием спросил он.
— И да, и нет. Вообще, все это чертовски мучительно. На, читай, если хочешь,— Токарев подал Ярцеву листок, исписанный крупным детским почерком.
«...Папа, когда ты нас увезешь на Урал? Мне здесь скучно, и я хочу к тебе. А ты писал, что там горы и много снегу, и хорошо на санках кататься. Я маму спросила, а она говорит, что не поедем, и что это вовсе ты приедешь обратно...»
— От дочки, значит?— Ярцев протянул письмо Токареву, внимательно вглядываясь в его лицо.
— Да. И жена написала. Она, Мирон, видишь ли, раздумала ехать сюда. Пишет: зря не отговорила меня вовремя. Настаивает, чтобы добивался перевода в Москву. И тон письма, знаешь, нервозный такой. В общем, дружище, здорово сыро на душе. Тяжело...
— Понимаю. Решил что-то?
— Да. То есть не решил, а просто знаю, что должен быть здесь. Знаю и буду. А вот как это все получится, ей-богу, просто представить себе не могу. Ты иди, Мирон, отдыхай.
— А может быть, ко мне пойдем?— предложил Ярцев.— У меня и переночуешь, а?
Токарев помотал головой.
— Отдыхай.
Ярцев не стал уговаривать. Он знал, что Токарев умеет справляться с собой. Прощаясь, он дольше обычного задержал в своей руке его холодную руку. Крепко стиснул ее и, ничего больше не сказав, вышел.
В трех верхних окнах конторы всю ночь не погасал свет.

75
Дом Ярыгина запылал ночью. Илья Тимофеевич проснулся оттого, что его кто-то сильно тряс за плечо.
— Встань, батюшко, встань! — уговаривала его встревоженная Марья Спиридоновна.— Выдь на улицу-ту. Пожар, слышь, где-тося!
Илья Тимофеевич прислушался к тоскливому стону фабричного гудка. Потом долго силился разглядеть что-нибудь сквозь замерзшие стекла. Влез в валенки и, накинув на плечи полушубок, вышел на улицу.
В стороне над черными силуэтами крыш и голых деревьев плясало алое зарево. Где-то отчаянно колотили в рельсу. На станции пронзительными короткими воплями надрывался маневровый паровоз. Илья Тимофеевич вернулся в дом.
— Над Данилихой зарево,— сказал он и начал одеваться по-настоящему.
Данилихой назывались несколько крайних кварталов поселка.
— Близко-то хоть не суйся! — крикнула в темноту двора Марья Спиридоновна, когда за стариком звякнула щеколдой калитка.
После разоблачения, понимая, что пора «выгодной» работенки миновала безвозвратно, Ярыгин принес Токареву заявление, в котором просил уволить его с работы в виду «неподходящих условий».
Токарев написал на уголке резолюцию: «Уволить в виду неподходящих условий для подлых дел». После Ярыгин еще ходил к Тернину с жалобой на то, что ему отказали в «выходном способии».
В просторной бревенчатой мастерской, пристроенной к дому со стороны огорода, у Ярыгина хранилось достаточно материалов, запасенных «про черный день» еще в пору сытного надомничества. Ярыгин начал делать комоды. И делал их кое-как, лишь бы сбыть с рук. Красил дерево анилиновой краской, протирал горячим клейком для закрепления и лишь для виду «жиденько трогал лачком». На рынке в Новогорске, куда их доставляли на попутных машинах, комоды расходились быстро, покупатели развозили их по домам. Внесенные с мороза в теплую квартиру, они отпотевали и через несколько минут начинали слезиться, распуская отвратительные красноватые струйки клеевых потеков.
Почти все деньги, вырученные от продажи комодов, Ярыгин тратил на водку. Он пил все больше и больше. Когда не хватало денег, принимался за свою «мешанину».
В этот вечер Ярыгин пил особенно много. Сильно захмелев, он с лампой пошел в заветный чулан добавить из «питейных запасов». Нацедил в кружку политуры и, ставя на место бутыль, уронил с лампы стекло. Она погасла. Ярыгин стал чиркать спичками, чтобы отыскать поставленную на полку кружку. Он унес ее в комнату вместе с погасшей лампой. Пока разводил политуру водой и подсыпал неизменной «сольцы» в привычное зелье, в чулане уже горела стружка в корзине с бутылью...
Ярыгин все еще сидел над недопитой кружкой, а в комнату через дверные щели уже просачивался едкий дымок и медленно наполнял ее. Ярыгин закашлялся и, смутно почуяв недоброе, опрокинул стул, метнулся к двери. Навстречу ему рванулся раскаленный воздух. Огонь опалил волосы и лицо. Вмиг протрезвев и сообразив, что через сени ему не выбраться, Ярыгин полез в подполье. Там была выходившая во двор низенькая дверь, через которую осенью таскали картошку. Теперь дверь была заколочена изнутри досками и засыпана опилками. Ярыгин начал отдирать доски, но гвозди сидели в дереве крепко, и он ничего не мог сделать. Потея от страха, он вернулся в комнату, схватил стоявший под лавкой топор, снова опустился вниз. Подполье наполнялось зловещим дымом.
Наконец, доски удалось оторвать, но освобожденная дверь не хотела отворяться. Ярыгин стал колотить по ней обухом. Вдруг подступил и начал душить царапающий горло кашель. Глаза слезились.
С трясущейся от страха челюстью, Ярыгин изо всех сил колотил в неподатливую дверь. Одна из досок затрещала. Он ударил еще. Доска отвалилась, но Ярыгин вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха. Руки ослабли. Отбросив топор, он просунул через образовавшуюся брешь голову и задышал торопливо, часто. Попробовал крикнуть, но из горла вырвался лишь неистовый кашель. Ярыгин изо всех сил попытался протиснуть в узкое пространство свое тело, вдавливая его туда наподобие клина. «В окно бы надо сразу»,— проплыла последняя мысль. Грудь сдавило.
Подполье быстро заполнялось густым дымом. Он пробивался из ограды через дыру в двери, оседал копотью на безжизненном морщинистом лице Ярыгина.
Примчались пожарные поселковой команды, добровольная дружина с фабрики. Весь дом изнутри был в огне. Из окон валил багровый дым. Вылетали языки пламени. Мелкие злые лоскутья огня с сухим треском раздирали кровлю. Из соседних домов выносили вещи. Мужчины черпали воду из ближних колодцев и передавали по рукам ведра к пожарным бочкам. Мальчишки с азартом качали коромысло пожарной машины. Кричали перепуганные дети. От жары таял снег. На сугробах, на лицах людей плясали багровые отсветы.
Каледоновна бегала перед пылающим домом и голосила, обхватив руками голову:
— Мой-от в доме остался! Спасите, люди добрые, грешную душу!
Пожарные, бросившиеся ломать ограду, над которой уже горела крыша, наткнулись на торчавшее из подполья тело Ярыгина. Вытащили его уже мертвым. Каледоновна села на снег возле и пронзительно, визгливо запричитала.
Вокруг столпились люди. Ярыгин лежал вверх лицом. Оно было черным от дыма и казалось обуглившимся. Открытые глаза тускло светились невидящим оловянным блеском.
Прибежавший на пожар Степан Розов протискался сквозь толпу и стоял возле тела Ярыгина, с ненавистью глядя в его лицо, словно на всю жизнь хотел запечатлеть в памяти облик этого человека, оставившего липкий след и на его, Степановой, жизни. Трудно, горько и невесело работалось Степану на лесобирже, куда его по решению профсоюзного собрания перевели с фанеровки после провала ярыгинской авантюры.
Когда тело клали на носилки, из кармана ярыгинских штанов выпал на снег обшарпанный кожаный кошелек. И Степан увидел, как мертвая сморщенная рука, свесившись с носилок, легла на оброненное «сокровище», как будто и после смерти не хотел этот человек расставаться с тем, что всегда для него было единственным смыслом существования.
Носилки подняли. Кошелек остался на снегу. Степан с брезгливой гримасой отбросил его ногой.
— Чего не своим - то командуешь?— услышал он рядом голос Ильи. Тимофеевича.
— Противно! — брезгливо морща лицо, ответил Розов.
— Понял теперь, к кому в ту пору присватался? — сказал Илья Тимофеевич.— Вот тебе и «друг-товаришш».
Степан некоторое время молчал, потом, очевидно, не имея сил сдержать охватившее его чувство, сказал, не глядя на собеседника:
— Вроде и нехорошо бы. Все-таки человек погиб. А вот словно легче стало, как черти его прибрали. Не гадал, видно, что сам себя спалит.
— Не гадал! — усмехнулся Илья Тимофеевич.— Покойничек, поди, еще нас с тобой, браток, спалить думал.— Он повернул лицо в сторону горевшего дома, где, уже добивая пламя, вовсю орудовали дружинники, и, глядя на густые клубы багрового дыма, поднимавшегося к небу, сказал:— Есть еще такие-то вроде этого. Одно им невдомек, не поймут никак, что им от нашего воздуха душно.
Пожарные уехали в пятом часу утра. Медленно стал расходиться народ. Вынесенное имущество снова водворялось в дома. Каледоновну увели соседи. В воздухе стоял запах гари. В темноте на месте ярыгинского жилья чернел обгоревший сруб без крыши, с пустыми глазницами окон и торчащей из его недр длинной печной трубой.
Розов медленно шел по направлению к дому, то и дело останавливаясь и оглядываясь назад в ту сторону, где скрытый морозной мглой раннего утра чернел обгоревший сруб.

76
После отправленного Георгию письма, после того, как услышала по радио его скрипку, Таня долго еще терпеливо ждала каких-то известий, перемен. Но ничего не было.
Шли недели. Миновал месяц, второй. Надежда стала тускнеть.
«Что делать? — думала Таня.— Написать еще? Где Георгий? Что с ним? Может быть, его даже нет в Москве?» Пришла мысль написать Ксении Сергеевне, узнать у нее.
Оставалась еще надежда на то, что письмо почему-то не попало в руки Георгия.
Однажды Таня прочитала в центральной газете коротенькое сообщение о музыкальной жизни на целине: концертная бригада Государственной филармонии с успехом выступала в одном из крупных зерносовхозов Казахстана. Было сказано, куда она направится позже. Упоминание о том, что слушатели тепло встречали артистов и в том числе лауреата Всесоюзного конкурса исполнителей скрипача Георгия Громова, оказалось для Тани глотком свежего воздуха. «Вот где он! Вот почему он не отвечает! Значит, поэтому, возможно, и не получил письма!» Любая надежда вырастает на предположениях и догадках. Таня вырезала заметку. Она ждала, что узнает что-то еще. Но в газетах больше ничего не отыскивалось. Значит, надо было все-таки ждать, ждать и ждать, «стиснув себя в кулаке».
Л па фабрике работы становилось все больше я больше. С января увеличился план. Все прежние контрольные эталоны заменялись новыми. Пересматривалась техническая документация. С каждым днем все строже придирался Сергей Сысоев — все достигнутое вчера, сегодня становилось недостаточным. Жизнь шла вперед и была по-прежнему трудной, но Таня уже не представляла себе, как смогла бы обойтись без этого неиссякающего множества дел, хлопот, без конца наваливавшихся на нее. Сама усталость, которая буквально с ног валила к исходу дня, стала для нее привычной и необходимой.
Даже очень выносливый, привыкший и недосыпать, и работать за двоих Алексей как-то сказал Тане:
— Дивлюсь я на вас, Татьяна Григорьевна, откуда только силы у вас берутся? Что Горн, что вы — не присядете никогда.
— А вы-то, Алеша, много ли сидите? — в свою очередь спросила Таня и добавила мечтательно: — По-моему, жизнь — это, как в пути, меньше отдыхаешь —быстрей двигаешься, значит, живешь полнее,— и тут же подумала о той неисчерпаемой полноте жизни, которой так не хватало ей самой! Тяжело! Очень тяжело приходилось порой от мучительных дум, от неизвестности. Часто ночами, когда за окнами стонала пурга, швыряя в замерзшие стекла сухой и колючий снег, Таня подолгу лежала без сна, и ей казалось, что вое свое рушится, рушится неотвратимо и навсегда. Слезы! Обжигающие слезы выступали на глазах и горячими струйками текли по щекам. Она стыдила себя: «Перестань! Не смей! Возьми себя в руки!» Бывало вдруг из-за стены слышалась скрипка, которую в «поисках» звука пробовал Иван Филиппович. Гаммы сменялись двойными нотами. Аккорды — хватающей за сердце песней, в которой Тане постоянно слышалось что-то свое, близкое. Тогда, достав старенькую табакерку, она сжимала ее пальцами, и как будто кто-то голосом сталевара Струнова говорил рядом: «Живи так, как для нас сегодня». «Лететь! Гореть по ветру!» — вторили другие запомнившиеся слова. Казалось, большой друг кладет на плечо свою ласковую и твердую руку. Внутренний голос говорил: «Счастливая! У тебя столько дел! Столько людей рядом с тобою!» Глаза понемногу высыхали.
Трудная молодость! До чего же ты похожа на хорошую песню! На большую песню, такую, что поется с болью и радостью, от которой дух захватывает, как от ветра, а глаза светлеют, даже если большая беда стиснула твое сердце! До чего же горько, что поется эта песня один только раз и что никому не дано повторить ее! Не потому ли прожить тебя, молодость, хочется так, чтобы после не стыдно было оглянуться на пройденный путь, чтобы не совестно было смотреть в глаза даже очень смелым людям. Не потому ли, как ветром, веет от тебя желанием гореть и творить в любом, пусть в самом незаметном деле, невзирая на любые невзгоды? Даже тогда, когда твое собственное счастье только приснилось тебе!
Наступил новый, 1956 год. В середине января на партийном собрании Токарев сделал доклад об итогах минувшего года, рассказал о предстоящих больших и еще более трудных делах, в которые много сил еще придется вложить и так, чтобы каждый день приносил что-нибудь новое, потому что без нового — всегда бесполезно прожитый день.
Приближались дни больших и радостных перемен — немного уже оставалось до двадцатого съезда партии,— и в этих переменах люди Новогорской мебельной фабрики обретали свое, незаметное, может быть, но по праву принадлежащее им место. Впереди были полуавтоматическая линия, вырастающий понемногу «художественный поток», обретающая все большие права неподкупная рабочая совесть — трудный подъем по крутым, по твердым ступеням...
Переменой в жизни станочного цеха было и исчезновение с фабрики Костылева.
Шпульникова, однако, оставили. «Из него при отсутствии костылевской «помощи» производственник еще может получиться. Придется нам поработать над этим»,— сказал Токарев.
Начальником цеха Токарев хотел назначить Алексея, но тот отказался наотрез.
— Пока здесь вот не прибудет вдвое,— постучал он себя пальцем по лбу,— шагу от станка не шагну, Михаил Сергеевич, как хотите!
— А если Озерцову назначить? — подсказал Токареву Гречаник.
Но Таня упросила оставить ее пока в смене, тем более, говорила она, нужен ли сейчас начальник цеха вообще?
— Ведь Костылев, по сути дела, только мешал, путал все,— сказала Таня,— Нас, мастеров, трое; может быть, просто одного сделать старшим? — и назвала Любченко.— Он работает дольше всех, все его уважают. Доводы Тани подействовали. Токарев назначил Любченко старшим мастером. «В самом деле, ведь работал же так Костылев, а он Любченке в подметки не годится. И государству полтора десятка тысяч за год сэкономим. Правильно девчонка придумала».
Девчонка!.. Мысленно еще раз повторив это слово, Токарев поймал себя на том, что теперь оно прозвучало в сознании совсем иначе, чем в тот день, когда, увидев Таню впервые, морщился, разглядывая ее документы. Похоже было, свежая струйка вырвалась из-под талого снега, заискрилась... Ярцев еще тогда напомнил ему о дочке. Дочка!... Как-то сложится ее судьба? Какой ответ получит он на письмо, в котором уговаривал, убеждал жену, что им нужно быть всем вместе, обязательно, здесь в Северной горе?...

77
— Вам не кажется, Алеша,— сказала Таня Алексею,— как будто даже дышится легче в цехе с того дня, как Костылева не стало?
Это было перед началом утренней смены, когда еще только начинали собираться рабочие. Алексей стоял у станка, дожидаясь прихода Вали. Сегодня последний «урок». Завтра Алексей переходит в смену Любченко.
— Дышится легче, говорите? — произнес он.— Да! — и вдруг добавил, снижая голос: — Права я лишен говорить, Татьяна Григорьевна, а то бы сказал.
— Почему лишены? — не поняла Таня.
— Знаете ведь. Не сердитесь только! Мне всегда легко дышалось, дышится и дышаться будет, когда вы рядом! И никакие Костылевы на меня тень не наведут, ясен вопрос? И шабаш на этом, все! Слова про это больше от меня не услышите.
Алексей ждал, что Таня скажет что-нибудь, но она молчала, и лицо ее было строгим и сосредоточенным. Он так и не сказал, что е смену Любченко решил перейти лишь затем, чтобы реже встречаться с ней.
Уже после, работая в другой смене и день ото дня понемногу одолевая горькое, как от большой утраты, чувство, Алексей начинал ощущать что-то непривычное и новое. Чем меньше он думал о Тане, чем реже старался обращаться к ней за советом и помощью, тем неотступнее и полнее она входила в него. Входила всем: порывистым ветром на улице и по-новому понятой страницей книги, неожиданной радостью нового открытия и все сильнее обострявшимся недовольством собой, непобежденным сомнением и приливом сил в минуту усталости — во всем, всюду была она.

78
В январе в механической мастерской фабрики под руководством Горна начали готовить детали и узлы полуавтоматической линии. Заказы покрупнее, которых фабрика не могла осилить, Токарев с большим трудом разместил на двух машиностроительных заводах Новогорска.
Алексей, отработав смену на станке, ежедневно приходил в механичку и трудился наравне с остальными, не думая об отдыхе. Он почти по-детски радовался, когда сложный узел, плохо понятный в чертеже, облекаясь в телесные формы, становился понятным и вовсе не таким уж сложным. Всякую готовую деталь он обязательно сравнивал с чертежом, стараясь разобраться в каждой мелочи, постигнуть каждую линию. Так постепенно оживали и становились близкими и ясными даже самые запутанные чертежи. Те из них, по которым детали были уже сделаны, он помечал красным карандашом, ставя две таинственные буквы ВГ! и восклицательный знак рядом.
— Это, юноша, что за иероглифы? - поинтересовался Горн.
— Это значит: «В ГОЛОВЕ!» — пояснил Алексей.— Как усвоил чертеж, так ставлю ВГ! и знаю: все в нем абсолютно ясно!
И чем больше накапливалось прояснившихся чертежей, тем довольнее становился Алексей. Проникая в тайну трудного чертежа, он всякий раз улыбался и, потирая руки, говорил самому себе: — Ясен вопрос!
А дома Варвара Степановна возмущалась:
— Нет, как хотите, а я больше не могу! Это неужели и при коммунизме такое будет? Четвертый раз обед сегодня разогреваю!
И это относилось не только к Алексею, который после ночной смены пропадал на фабрике с самого утра и даже обедать не шел, но и к Ивану Филипповичу. Старый мастер трудился день и ночь, стараясь к сроку закончить новую скрипку. Он готовил ее в подарок к двадцатому съезду партии и в феврале собирался отвезти в Москву, тем более, что был приглашен в Государственный музей музыкальных инструментов на какое-то очень важное мероприятие (Варвара Степановна не знала какое именно). Ивана Филипповича никак не удавалось вытащить к столу: все время у него было что-то неотложное и спешное.
— Все с ума посходили! — восклицала Варвара Степановна.— Не дом, а психическая больница.— Позже, на кухне, снова заталкивая в русскую печь латки, миски, чугунки, она ворчала: — Скорей бы уж до коммунизма дожить! Там всех вас таких к порядку призовут. Дадут часа четыре в день поработать, и все! Хочешь там, не хочешь, а возьмут под ручки и выведут — будь добрый, отдыхай! И инструмент отбирать станут, чтоб не своевольничал никто!
Однако возмущение Варвары Степановны, как всегда, было только внешним. В глубине души она была страшно горда и за мужа и за сына, сердилась же только для порядка.
А Алексей увлекался работой над подготовкой линии все больше и больше.
Хотелось скорее довести до конца дело, дождаться дня, когда в цехе все услышат команду главного инженера: «Включайте!», когда загудят моторы, вздрогнут станки, начнет жить, дышать, двигаться линия. Он знал: когда-то такой день обязательно наступит! И все, что помогало этому ожиданию, облегчало его, воспринималось, как необходимое, в том числе и незаметная помощь Вали Светловой.
Часто, окончив смену, Валя заглядывала в механичку. Вначале просто так, поинтересоваться, как воплощается в жизнь Алешина мечта. Заглядывала ненадолго и уходила, боясь помешать. Но однажды она помогла разобраться Алексею в чертеже. Потом, когда он задержался, чтобы побольше нарезать крепежных болтов на завтрашний день, Валя помогла делать нарезку.
В другой раз она просто подавала Алексею инструменты: то ключ, то отвертку, то молоток, то кронциркуль. После еще и еще раз. Валя привыкла угадывать по одному знаку, какой инструмент нужен, и вкладывала в безмолвно протянутую руку Алеши именно то, чего он ждал. Иногда требовалось придержать откуда-то изнутри упрямую гайку или головку болта, или чуть заметный винтик, но ничьи пальцы не лезли. Если Валя оказывалась поблизости, она просовывала свои пальцы в узкий просвет и придерживала. Она слышала, как Алексей сказал Васе:
— Эх, Васяга-Васяга, Валины бы пальцы тебе!
Это было понятнее любой благодарности, и Валя радовалась.
А потом еще была работа в цехе, на станке, который с каждым днем становился все понятнее, интересней, ближе.
Что ждало ее дальше, там впереди, за всем этим? Об этом Валя пока старалась не думать. Она просто шла навстречу тому, что было жизнью Алеши, и что он любил так же горячо и безгранично, как она любила его.

79
Если бы телеграмму вручили Тане, возможно, все получилось бы иначе. Но Таня была на фабрике и телеграмму отдали Варваре Степановне.
Она шла по утоптанной снежной тропинке к колодцу за водой для бани. Ведра на коромысле скрипели громко, и Варвару Степановну окликнули дважды, прежде чем она услышала и остановилась.
Она поставила ведра на снег, расписалась почти ощупью, потому что без очков ровно ничего не видела, и опустила телеграмму в карман стеганого ватника. Но, когда, наносив воды, сунула руку в карман, телеграммы там не было.
Варвара Степановна перепугалась. Она сбегала в баню, перешарила там весь пол. Чиркая спичками, искала по углам и под лавками, заглянула в котлы с водой, осмотрела всю тропку от дома до самого колодца, пол в сенях. Телеграммы не было.
Она силилась вспомнить, куда еще ходила перед тем, как прийти домой. Вспомнила, что заталкивала в карман и потом снова вынимала варежки. В конце концов, Варвара Степановна решила, что телеграмма потеряна безвозвратно.
Вечером, чуть не плача, она призналась Тане:
— Простите уж вы меня, Танечка, дуру безголовую! Наделала вам хлопот.
— Успокойтесь, Варвара Степановна,— уговаривала ее Таня, не находя однако сил, чтобы спрятать тревогу. — Ну, право же, вы не виноваты. Я пойду на почту и узнаю, от кого. Телеграфирую, попрошу повторить. Ну, успокойтесь!
Но на почте не удалось установить ничего, кроме того, что телеграмма из Москвы.
Таня наугад телеграфировала Георгию. Прошло два дня. Телеграмма осталась без ответа. Таня не находила себе места, мучилась в догадках.
А в понедельник, уже в конце дня, развернув свежий номер областной газеты, она замерла на мгновение, невзначай поймав глазами на четвертой странице два знакомых слова: Георгий Громов.
Затаив дыхание, Таня прочла объявление о том, что именно сегодня, в этот вечер, в зале Новогорского оперного театра состоится концерт скрипача Георгия Громова и что начало ровно в восемь вечера.
Будто раскаленный ветер дохнул Тане в лицо. Радость, растерянность и безотчетная уверенность в том, что сегодня вот уже скоро, она обязательно увидит Георгия,— все это нахлынуло сразу. Да! Она должна его увидеть!
Был седьмой час. Через сорок минут в Новогорск приходит рабочий поезд. Немедленно нужно собираться и ехать. Но как? В половине первого ночи надо на смену.
На ходу надевая пальто, Таня выбежала из дома. Скорее на фабрику! Договориться с Любченко, попросить, чтобы заменил ее часа на полтора или два, если почему-либо задержится и не поспеет к началу смены. Таня то бежала, то шла быстрыми торопливыми шагами, захлебываясь острым встречным ветерком.
Любченко удивился ее раскрасневшемуся лицу и сбивчивой, взволнованной речи. Выслушав, он согласился сразу, даже не спросив о причинах возможной задержки, чему Таня очень обрадовалась; о поездке никому не хотелось говорить.
Когда она, запыхавшись и уже чуть не на пороге сбрасывая пальто, влетела в дом, торопясь переодеться побыстрей, ее встретила обрадованная Варвара Степановна. Она подала телеграмму, потерянную два дня назад.
— Нашлась, слава богу, телеграммка-то, Танечка! — радостно улыбаясь, проговорила она.— Возле самых дверей, за плинтус завалилась. Вы уж не гневайтесь, что распечатать пришлось, извините, снежку туда понабилось, размокнет боялась.
— Пустяки, пустяки! — почти машинально ответила Таня, хватая телеграмму и не слушая виноватых объяснений Варвары Степановны.
«Шестого февраля буду Новогорске концертом. Надеюсь встречу. Георгий».
«Обязательно, обязательно встретишь, родной мой!» — мысленно сказала Таня, пряча телеграмму в сумочку. Она собралась в несколько минут; времени оставалось совсем немного. Однако на станцию прибежала за две минуты до поезда. Таня волновалась и спешила. «Только бы успеть! Только бы увидеть!»
На последней станции поезд задержали. Таня с тревогой смотрела на часы. Приникала к стеклу, стараясь рассмотреть что-нибудь в холодной неподвижной темноте, словно это как-то могло сократить досадную остановку.

80
Стеклянная дверь театрального подъезда затворилась за Таней в ту самую минуту, когда в фойе звучал уже второй звонок.
Над окошечком кассы висел аншлаг: «Все билеты проданы». Прошло еще десять минут, пока Таня разыскивала администратора, покупала входной билет, раздевалась в переполненном гардеробе. В зал она вошла, вернее, вбежала после третьего звонка.
Минута, в течение которой медленно, одна за другой погасли люстры и, вздрагивая, неторопливо раздвигался тяжелый малиновый занавес, показался Тане бесконечной.
Это был тот самый, такой памятный зал, в котором она еще девочкой с этой вот сцены увидела строгие лица людей, одетых в военные гимнастерки. Тогда, вместе с нехитрым и бесценным подарком Струнова, в нее входило сознание, что нет в мире других дорог, кроме священной и прекрасной дороги искусства музыки. Но сейчас об этом Таня не думала.
Она смотрела на еще пустую сцену, на которую должен был выйти Георгий. Слова ведущего: «Мендельсон! Концерт для скрипки с оркестром... Исполняет...— долетели смутно, но последние: — Георгий Громов!» прозвучали, как будто кто-то прокричал их в самое ухо.
На сцену быстро вышел Георгий со скрипкой в руках. Поклонился залу. Таня, стоявшая в правом проходе, инстинктивно подалась вперед, словно хотела идти. Сделав один шаг, она остановилась и прислонилась к стене. Зал, погруженный в полумрак, люди, встретившие Георгия рукоплесканиями, строгая, вся в черном фигура дирижера и его распростертые над оркестром руки, похожие на крылья, весь мир, вся жизнь, которая уже была и которая еще должна быть — все для Тани исчезло. Для нее существовало, она видела, ощущала только одно — похудевшее лицо Георгия, его глаза, руку, вскинувшую скрипку к плечу. Таня затаила дыхание.
Георгий настроил скрипку и застыл, опустив правую руку со смычком. Короткое оркестровое вступление. Стремительной белой птицей смычок взмылся вверх и опустился на струны, и взволнованная, тревожная мелодия полилась в зал.
Таня не отрывала глаз от лица Георгия. Он стоял в полоборота и казался ей неподвижным, если бы не взлеты и падения смычка, то стремительные, как удар сабли, то плавные и неторопливые; если бы не безудержные быстрые пальцы, заставлявшие говорить скрипку, точно она была живая, была частью тела Георгия. Да! Скрипка жила! Под пальцами и смычком Георгия жизнь ее была неукротимой и бурной. Она покрывала звучание оркестра, овладевала людьми, поднимала в них бурю чувств. Притихший зал казался мертвым. Люди не дышали, не двигались, только воздух над ними, все пространство белого зала представлялось наполненным чьим-то сильным взволнованным дыханием — это было дыхание музыки.
Теперь Таня уже больше не видела ни скрипки, ни рук Георгия — все исчезло. Осталось только его лицо, глаза, волосы. И ей начинало казаться, что нет даже оркестра, нет ничего, кроме этого дорогого лица, глаз. И именно это звучит, звучит неповторимо, неслыханно и прекрасно!
Двести девяносто девятый такт! Так хорошо знакома Тане эта мелодия, которая вдруг отделяется от оркестра; началась каденция. Взлеты и падения звуков — буря в тишине над безмолвствующим оркестром. Легкое, как воздух, тронутый трепетным крылом бабочки, звучит арпеджио. Где-то в неведомой глубине постепенно и чуть слышно возникает далекое звучание множества скрипок — в оркестре появляется мелодия главной темы. Снова задушевно поет могучая скрипка Георгия; сейчас вся сила ее звука перешла в нежность. Снова что-то стремительное и неудержимое, как несущийся с гор поток. Потом широкое, певучее анданте второй части. Сверкающий виртуозный финал.
Таня аплодировала вместе со всеми до неистовой обжигающей боли в ладонях. Вспыхнули люстры. Захотелось сейчас же, прямо из зала броситься туда, к сцене. Занавес закрылся.
Публика из зала выходила медленно. Волнуясь, Таня с трудом протискивалась между людьми, неторопливо спускавшимися в фойе. Она еще не успела сойти вниз, как раздался первый звонок. Неужели антракт будет короткий? Таня заколебалась: идти ли сейчас за кулисы? Успеет ли она разыскать Георгия? Встреча взволнует его, а нужно еще играть. «Нет, пойду все равно!» Таня прошла гардероб, вестибюль. «Служебный вход».
— Не успею,— прошептала Таня, отворяя дверь.
Навстречу с лестницы спускался знакомый уже администратор.
— После концерта, пожалуйста,— сухо ответил он, выслушав Танину просьбу.— Сейчас начнется второе отделение,— и вежливо преградил дорогу.
«Может быть, в самом деле, так лучше»,— утешала себя Таня, входя последней в уже затемненный зал.
Во втором отделении Георгий играл в сопровождении рояля. Таня теперь уже немного успокоилась и даже позволила себе посмотреть на аккомпаниатора и подумала о том, какое было бы счастье сидеть там на сцене, на его месте и аккомпанировать Георгию. О! как бы она играла!
Чтобы увидеть Георгия как можно скорее, Таня решила уйти из зала несколько раньше, чем кончится концерт; нужно было успеть побыстрее одеться, пока в гардеробе не скопилась очередь.
— Чайковский! «Песня без слов!» — объявил ведущий.
Куда теперь Таня могла идти? «Это он для меня! Для меня! — радостно у самых висков вместе с кровью стучала ликующая мысль.— Он окликает, зовет меня, милый!» —и воображение досказало неуслышанное, зовущее слово: Татьянка!
Зал рукоплескал долго, но Георгий больше не вышел. В гардеробе Таня нервничала, ей казалось: очередь совсем не двигается. Получив пальто, она накинула его наспех и быстро поднялась по лестнице, которая вела за кулисы. Перед Таней были десятки коридоров и множество дверей. Она пробиралась в узких проходах между составленными возле стен декорациями, спрашивала у попадавшихся навстречу музыкантов оркестра, тащивших под мышками черные футляры с кларнетами, гобоями, скрипками, где ей можно увидеть Георгия Громова. Ей отвечали, старательно объясняя направление и приметы нужных дверей. Она разыскивала их, и вдруг оказывалось, что это совсем не здесь, что свернуть нужно было в коридор налево. Таня снова шла, снова расспрашивала...
В конце концов, у какого-то маленького человечка с блестящей, как стеклянный абажур, лысиной, Таня узнала, что скрипач Громов уже порядочно времени как уехал в гостиницу, где остановился.
В гостинице дежурная развела руками, объяснив, что товарищ Громов как уехал в театр в семь часов, так больше и не появлялся.
— Возможно, он в ресторане,— сказала она,- вы пройдите, это в первом этаже.
Не оказалось Георгия и в ресторане.
Таня возвратилась в гостиницу. Нет. Георгий так и не приходил. Она взглянула на часы: «Боже мой! Уже первый час!» Таня поняла, что опоздала на последний пригородный поезд. Следующий - только утром! Как попасть в Северную гору? Там, на фабрике, уже началась ее смена. Правда, Любченко обещал подменить на два часа, а дальше? Может быть, пожертвовать сменой? Ведь надо же увидеть Георгия! Дождаться в вестибюле гостиницы. Придет же он когда-нибудь! Но как завтра смотреть людям в глаза?
«Как дико, как нелепо получилось все, начиная с потерянной телеграммы! Знала бы раньше, смогла бы взять однодневный отпуск. Зачем, зачем я не отыскала его в антракте?»
Слезы упрямо подступали к горлу. Все, чем она жила несколько последних часов: ожидание, музыка Георгия, желание увидеть его — все окончилось нелепейшим образом — нужно было уезжать обратно. Уезжать ни с чем.
Таня снова пошла к театру и долго еще ходила возле подъезда, не понимая, зачем она это делает, чего еще ждет. Подошел автобус. Она машинально вошла в него. Доехала до цементного завода. Здесь начинался тракт. В двухстах метрах — инспекторский пост, оттуда можно уехать на попутной машине.
Усилившийся ветер гнал мелкий и колючий снег. По дороге, по сугробам на обочине белым дымком ползли шипящие струйки поземки. Поеживаясь от ледяного ветра, Таня прятала лицо в меховой воротник пальто, придерживая его рукою в тоненькой шерстяной перчатке. Полчаса она прождала у шлагбаума, прежде чем дежурный старшина остановил грузовую машину и велел шоферу «подбросить по пути девушку» до Северогорского поворота.
Место в кабине было занято. Сжавшись в комочек и подняв воротник, Таня около часа тряслась на каких-то мешках. Снег усиливался.
Сильнее дымились поземкой убегающие назад сугробы и снежная целина. Уплыли последние фонари. Шофер «гнал с ветерком», очевидно, поторапливаясь, пока метель не разгулялась по-настоящему. Машину то заносило, то подбрасывало. Свет фар, мотавшийся из стороны в сторону освещал только мутную белесую пелену. Выхватывал из мглы одинокие деревья возле дороги. Голые ветви их бились на ветру и вздрагивали. Если бы не урчание мотора, слышно было бы, как они стеклянно шумят. Больше ни впереди, ни по краям, ничего не было видно, только вдали над городом стоял расплывчатый и неспокойный световой туман.
Таня едва сдерживала слезы. Все, что еще недавно бушевало в сердце, теперь превратилось в тяжелый давящий ком. Казалось, этому не будет исхода, как не будет исхода белесой мгле этой ночи, режущему ветру, снегу. «Ехать бы вот так теперь без конца. Все равно куда. Просто так. Ни за чем»,— появилась мысль. Она зажгла другую. «А Георгий? Разве ему легче?» Она хоть видела его, а он, конечно, думает, что Таня попросту не приехала. Нет! Нужно объяснить, дать телеграмму. Но куда послать? Может быть, он еще и завтра будет в Новогорске?
Таня старалась припомнить подробности напечатанного в газете объявления о концерте. Но помнилось только одно. Шестое февраля. «Знать бы! Завтра с утра отпроситься и поехать снова!»
Машина остановилась.
— Вылезайте, девушка, вам теперь налево,— высунувшись из кабины, сказал шофер. Когда Таня слезла, добавил: — Эх, и неладная же погода вам в попутчики навязалась!
Таня рассчиталась. Поблагодарив, шофер исчез в темноте кабины. Хлопнула дверца. Взревел мотор и машина унесла прямо по дороге белый колышащийся сноп света.

81
Северогорский тракт местами сильно перемело. Идти было трудно. Метель разгуливалась, грозя превратиться в пургу. Конечно, в такую непогодь на дороге не встретишь никого. До Северной горы здесь было пять километров, и в хорошую погоду дойти можно бы за час с небольшим. Чтобы согреться, Таня шла быстро. Она боялась сбиться с дороги. Но мелкие елочки, редко росшие по обочинам, и торчавшие кое-где хвойные вешки снеговой защиты помогали ориентироваться.
Ноги в ботинках деревенели. Тракт повернул, и ветер теперь дул навстречу. Лицо начинало мерзнуть. Таня закрывала то одной, то другой рукой глаза и лоб от стремительных, секущих снежинок, но руки быстро замерзали, и приходилось снова прятать их в рукава. Ветер дул все сильнее. На сугробах по краям дороги вздымались крутящиеся дымные призраки и словно взмахивали руками, шарахаясь на дорогу. Местами ноги глубоко тонули в снегу. Снег набивался в ботинки, но Таня не останавливалась, чтобы вытряхнуть его. Она начала уставать и шла тяжело и часто дыша. Снег залеплял глаза. На ресницах намерзли мелкие капли. Лицо горело. Таня шла, напрягая иссякающие силы. Хоть бы огонек впереди поскорее! И по мере того, как все трудней и трудней становился путь, эта мысль: «Огонек бы!» начинала вытеснять остальные, делалась главной, единственной. Но огонька не было. Казалось, путь этот никогда не кончится. Тело костенело от ветра и усталости.
Наконец, впереди появилось расплывчатое пятно неяркого света. Оно медленно приближалось. Поселок был недалеко.
«Вот они, считанные метры! — выбиваясь из сил, вспомнила Таня давние слова Ивана Филипповича.— Хорошо еще, если идешь к чему-то, а не от чего-то, как я...»
И сейчас, когда рядом был поселок, когда появились впереди темные пятна строений и полосы рассеянного света на окнах, природа, казалось, совершенно сошла с ума. Уже в самой Северной горе разгулялась такая пурга, что невозможно было открыть лицо.
Собрав остатки сил, утопая в снегу, Таня едва дотащилась до крыльца. Дверь оказалась не запертой.
Заслышав шаги, навстречу выбежала Варвара Степановна.
— Танечка! — вскрикнула она с такой радостью, словно встречала собственную дочь, которую не видела много лет.— Голубушка вы моя! Да где же это вы запропастились? — громко заговорила она, прижимая руки к груди от удивления и страха, такой необыкновенный вид был у Тани.
Таня прислонилась к косяку и откинула голову. Она стояла, вся запорошенная снегом, с иссеченным ветром лицом, с облепленными льдом ресницами и потрескавшимися на ветру губами. Руки ее повисли. Это длилось секунды.
Таня вдруг почувствовала, как ее тело стало свинцовым и поползло вниз. Все закачалось и поплыло перед глазами. Она увидела, как бросилась к ней Варвара Степановна.
Таня очнулась в своей постели. Пока еще не открыла глаза, первым чувством было ощущение тепла чьей-то горячей руки, державшей ее пальцы. Она подняла веки. Очевидно, это был сон: рядом сидел Георгий. Он держал ее пальцы. Но позади него со сжатыми у подбородка руками стояла совсем реальная, настоящая Варвара Степановна с перепуганным, все еще тревожным лицом. Она произнесла самые обыкновенные слова:
— Слава богу! А я-то переполошилась. Ну все теперь. Все! — Она осторожными шагами, почему-то на цыпочках вышла из комнаты.
Во сне двери обычно не скрипят, а эта скрипнула.
— Георгий! — вскрикнула Таня и рванулась с подушки, но слабость не пустила ее.
И тогда руки Георгия подхватили ее, приподняли. Она обвила его плечи, прижалась щекою к его груди и расплакалась беззвучными и радостными слезами.
Георгий молча гладил ее волосы, другой рукою продолжая держать ее за плечи. Наконец Таня успокоилась.
— Милый ты мой! Наконец-то! — радостно выдохнула она и раздельно, как будто впервые произносила это имя, проговорила:
— Георгий!
От слабости кружилась голова. Лицо горело, как обожженное, ныли ноги. Но все самое страшное осталось теперь позади. Таня села на кровати, опустив ноги па половичок, и положила голову на плечо Георгия.
— Я так ждал увидеть тебя в Новогорске, Татьянка! — сказал он, притягивая ее к себе.
И Таня заговорила, глядя прямо перед собой, как будто снова вставало перед ней все сегодняшнее, похожее в одно и то же время на радостный и страшный сон. Она рассказала и про то, как неожиданно узнала про концерт и о потерянной и отыскавшейся телеграмме...
— Я заслушалась, потом долго хлопала тебе. В гардеробе было множество народа. Ты уехал раньше. Я искала тебя. В гостинице была. Опоздала на поезд. Пешком вот от поворота шла. Это было, как смерть, Георгий! А как обернулось все! Шла, думала: от тебя... А на самом деле: к тебе! Потому и дошла,— и только сейчас удивленно спросила: — Но как ты попал сюда, милый?
— Значит, ты была там,— вместо ответа задумчиво сказал Георгий и, все еще не отвечая на вопрос, продолжал: — Я недавно получил твое письмо. Татьянка; ты писала в сентябре. Видишь, как долго оно ждало меня. Это длинная история, о ней позже. Ты понимаешь, я прочел его, и... что-то словно оборвалось во мне. Это назревало долго. Я увидел, понял. Не знаю, можно ли простить такое! Как виноват я перед тобой, Татьянка! Это такая обида. Прощается ли она?
Ответом ему было молчание и улыбка, особенная, с какой начинается большое счастье и с какою весной, впервые отворяя окно, смотрят на небо.

82
За стеной, в комнате Ивана Филипповича часы пробили три раза.
— Георгий! Что же это я! — вдруг переполошилась Таня. — Что же я сижу? Мне надо на смену! Меня заменили временно. Боже мой! Я же подвожу человека! — Таня поднялась.
За дверью послышались шаги, голоса Варвары Степановны и Алексея. Женщина объясняла что-то. Алексей говорил негромко и слов не было слышно.
«Он со смены пришел, уж не случилось ли что!» — подумала Таня.
— Подожди, Георгий, я сейчас,— сказала она,— за мной, кажется, пришли.— Она вышла, притворив дверь.
Вопреки опасениям Тани, на фабрике ничего не случилось, не считая того, что еще во время вечерней смены Любченко почувствовал себя плохо. Алексей уговорил его пойти домой. Он сам проводил его, временно приняв командование, и, поскольку не появилась Таня, остался в третью смену; Любченко сказал ему о своем обещании. Алексей знал, что Таня должна задержаться недолго, но се все не было, и Алексей встревожился. Дела в смене были в порядке, и он отлучился ненадолго домой, просто, чтобы узнать, не случилось ли что. Он разбудил мать и спросил, не знает ли она, в чем дело, и та рассказала Алексею обо всех последних событиях.
— Обошлись бы вы уж сегодня-то без нее, Алешенька,— сказала она.— Вовсе без силушки ведь пришла-то. Тут и памяти у порога лишилась. Погода-то не тише?
— Какое там тише! — махнул рукой Алексей.
— Куда пойдет? Управьтесь уж там. И потом дело такое, Алешенька, ты пойми, встреча какая!
— Да я, мама, вроде понятливый,— ответил Алексей. В это время вышла Таня.
— Что-то случилось, Алеша?
Алексей успокоил, что «ровным счетом ничего, Любченко прихворнул только», что смена идет и что беспокоиться ни о чем не нужно.
— А задание сменное выполним, — пообещал он,— можете не сомневаться. Вам лично завтра «экзамен» сдавать буду, ясен вопрос? — он протянул Тане руку.— Может, не доверяете только?
— Ну что вы, Алеша. Спасибо! — Таня крепко пожала протянутую руку. Она была так рада, что все хорошо, что можно остаться дома, с Георгием. Она упрекала себя за это и тут же оправдывала: «Такое бывает раз в жизни!»
Алексей ушел. Таня вернулась к себе.
— Все хорошо. Мне можно не идти,— сказала она, снимая ватник и от слабости придерживаясь рукой за стену.
— Ты бы легла, Татьянка,— поддерживая ее, сказал Георгий,— смотри, едва на ногах стоишь.
— Нет, нет, это пройдет! — Таня подошла и присела на кровать, опершись рукой о руку Георгия.— Это совсем, как новая жизнь, милый. Совсем новая! Если бы ты знал, что было передо мной в тот последний день. Я ждала, что увижу тебя.
— А я? Ты думаешь, я не ждал?
Да, Георгий тогда ждал. То, что произошло, было как ураган. Он закрутил его в вихре и не дал опомниться. Георгий не вернулся тогда домой. Он шагал по улицам, по бульварам, не видя и не слыша ничего, не зная, куда и зачем идет. Спускался в метро и ехал, куда попало, снова выходил на улицу. Домой пришел только под вечер и долго сидел один. Родителей не было в городе: Андрей Васильевич вместе с Ксенией Сергеевной уехал в свой новый лесопитомник, где директорствовал. Георгий, измученный всем происшедшим, повалился на диван, но, несмотря на нечеловеческую усталость, сна не было. Он встал, ходил по комнате и ждал. Если все неправда, если Таня не виновата ни в чем, она обязательно приедет, постарается убедить его, если только он ей дорог по-настоящему! Но Тани не было. Значит, все правда! Значит, обман! Она уедет вместе с Савушкиным! Непреодолимая сила вытолкнула Георгия из дома. Он торопился: шел, ехал — мчался на вокзал и опоздал к поезду. Входя в потоке людей через вокзальные двери, он не знал, что в эту минуту, выйдя через другие, торопился к станции метро Савушкин, который так и не нашел его после. Поезд уже отходил и, конечно, Тани Георгий не увидел. «Конец!» — сказал он, и снова бесцельно ходил по Москве, по ее ночным улицам.
В Варшаве Георгин пробыл педелю. Потом начались поездки по другим польским городам. Прошел август. Вернувшись в Москву, Георгий с неожиданной ясностью понял, что в городе, где началось и так нелепо оборвалось счастье, он оставаться не может. Он пробыл в Москве, три дня. Вечером был на набережной, куда попал случайно: просто пришел, сам не зная, зачем. Вспомнилось все самое хорошее. «Нет, нет! Не думать! Забыть! Бежать! Дальше отсюда!» Он ушел. А поздно ночью остановился в Танином переулке, против подъезда. На следующий день он упросил включить его в состав концертной бригады, едущей на целину.
Начались необыкновенные концерты: на полевых станах, в недостроенных клубах, в общежитиях; утомительные переезды то под палящим солнцем, то под проливным дождем в глухую полночь, в грузовых машинах, часто попросту на телегах. Родителям он писал изредка коротенькие открытки. Они шли в адрес лесопитомника. В них он сообщал о том, куда поедет еще. Иногда на новом месте его ожидало письмо из дому. В Москву Георгий попал только в начале декабря. Он узнал от матери, что в ноябре, вернувшись домой, она нашла в ящике письмо от Тани и отправила ему. Обратно письмо не вернулось.
В декабре продолжались концертные поездки. Георгий по-прежнему старался убедить себя, что вот поездит так побольше и все успокоится, встанет на свои места. Но это был самообман. Образ Тани постоянно возникал перед глазами, и Георгий наделял его самым светлым. Получалось так, что теперь оторванный от нее, может быть, уже все потерявший, он начинал жить только ею одной. В конце января, во время концертов в Сибири Георгий получил письмо от матери. Она писала, что неожиданно вернулось «за ненахождением адресата» Танино письмо, и она не рискует посылать снова. Пускай оно дождется его приезда здесь. Так, наконец, он все-таки прочитал те несколько строк, в которые Таня вложила все. И как-то сразу рухнуло то, темное. Остались только угрызения совести и желание увидеть Таню. Как раз предстоял сольный концерт в Новогорске...
— Я нашел этот дом и не застал тебя, Татьянка,— закончил он свой рассказ.— Главное, никто не знал, куда ты исчезла. Можешь представить, как я обрадовался и перепугался потом, когда ты пришла измученная, вся в снегу. Татьянка! Если можно было бы зачеркнуть пятно на моей совести! — Георгий неожиданно поник.
Танины пальцы запутались в его густых темных волосах. Таня гладила его голову и старалась приподнять ее, а он сидел по-прежнему, в глубоком раздумье. Потом вскинул голову:
— Пить страшно хочется, Татьянка, ты дала бы воды,— попросил он. Таня засуетилась:
— Ой, я и не подумала! Сейчас, чайник поставлю. У самой в горле пересохло.— Она пошла в кухню. Принесла стакан воды.
Потом Таня снова села рядом и, обхватив ладонями щеки Георгия, повернула его лицо к себе. Их глаза встретились. Наверно, Танины глаза светлели все больше и больше, потому что светлым становилось и лицо Георгия. Он обнял Таню и с силой прижался губами к ее губам. И в голубом колышащемся полумраке, кроме горячих губ Георгия, кроме неистовых, ликующих ударов сердца, кроме этого не было ничего...

83
Иван Филиппович уезжал в двенадцать часов дня, и Таня едва не прозевала проститься с ним. Сегодня она, против обыкновения, проспала долго.
Алексей после обеда собирался уезжать в Новогорск вместе с Горном: нужно было согласовать некоторые изменения в конструкции узлов линии, заказанных машиностроительному заводу.
Таня собиралась выйти во вторую смену вместо заболевшего Любченко, но Алексей сказал, что он сам заменит своего мастера; утром в цех приходил Гречаник и дал согласие на эту временную замену.
— Только с начала моей смены на часок придите,— попросил Таню Алексей,— а то я только с шестичасовым «рабочим» вернусь.
Он еще сказал ей, что Гречаник просил зайти днем, потому что, пока болеет Любченко, нужно поручить кому-то выполнение обязанностей старшего мастера. Таня пошла на фабрику.
Пурга утихла еще под утро. По едва натоптанным тропкам идти было трудно, к тому же ноги сегодня болели еще сильнее вчерашнего. У домов и заборов повсюду возвышались сугробы. Вздыбленные, с закрученными гребнями, они напоминали застывшие волны. На ветке рябины отчаянно стрекотала и кланялась кому-то сорока. На углу облепленные снегом мальчишки выкапывали в сугробе пещеру. Окна домов отражали светло-серое, почти белое небо и казались начисто вымытыми. Медленно падали крупные, мягкие хлопья. Они щекотали лоб, глаза, губы.
Проваливаясь в глубоком снегу, Таня переходила улицу и думала, почему сегодня все кажется таким ослепительно белым, даже при хмуром небе. Возможно, оттого, что все становилось на свои места?
Георгий сказал, что пробудет у Тани целую неделю! А потом? После он поедет в Москву. Что и как будет дальше, Таня пока не думала. Она знала, верила: все сложится хорошо.
У фабрики, возле ворот Тернин собственноручно приколачивал объявление. Большие фиолетовые буквы виднелись издалека. Подойдя, Таня прочитала, что на завтра, на пять часов вечера назначается расширенное заседание фабричного комитета «по вопросу о дальнейшем улучшении рабочего взаимоконтроля и введению почетного личного клейма для передовиков качества». Наступление продолжалось. Жизнь шла вперед. От этого делалось еще светлее и радостнее.
На фабрике Таня задержалась недолго. До начала смены оставалось еще порядочно времени, но домой нужно было спешить. У Георгия сегодня опять концерт в Новогорске. Скоро ему на поезд. «Он ждет меня!» — подумала Таня. Ждет! Как радостно звучало это слово сейчас.
Таня шла к дому, не переставая улыбаться. Чему? Всему, что было вокруг: сверкающей белой земле, белому небу, завтрашнему дню, такому же полному и трудному, как вчерашний, обыкновенному и, в то же время, совсем особенному, всем дням, которые будут после, своему счастью, жизни!
Пермь 1954 -1958 гг.



Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.