Решаем вместе
Есть вопрос? Напишите нам
top-right

1960 №2

Ольга Маркова

Тоскуй-трава

Рассказ


I
Хлеб после дождей горел.
Каждый день они перелопачивали его, пересылали, раскладывали вокруг.
Сверху бунта зерно было сухое. Когда его брали и с высоты роста сливали с лопаты на землю медленной струей, оно звенело, как летний дождь.
К центру бунта лопата углублялась с сопротивлением, как в тесто. Отсыревшие зерна сплющивались, от них шел чуть заметный парок. По краям зерна пускали белые и тонкие, как ниточки, корни, прицеплялись к земле и выбрасывали вверх голубую острую травку. Над кучами вились большие объевшиеся мухи. Бунт, этот огромный и тучный золотой курган, был длиной уже с полкилометра, но все прибывал, рос. К нему то и дело подходили машины, наполненные зерном по самые борта. Усталые, запыленные водители поднимали машины по деревянному скату к верхушке бунта и ссыпали зерно. Сухой песок и соль, летевшая от солончаков, хрустели на зубах.
В эти дни люди мало смеялись и говорили. Соединенные одной печалью и страстью, работали, понимая бригадира с полуслова, со взгляда. Не было в совхозе больше никаких задач, кроме одной, — спасти хлеб.
А машин было мало. И лопат было мало. И людей было мало. И элеватор на станции не вмещал зерно.
Порой люди смотрели на небо. Спокойное, сияющее белизной, оно не угрожало дождем.
Людей обдавало зноем.
От зерна шел кислый запах прели, но, когда ветер относил его, на степь наплывал аромат полыни, и влекущий дурманящий запах купены, кружил голову, пьянил и сманивал куда-то, как хорошая крепкая песня. Хотелось одиноко посидеть на берегу озера, тихонько мечтать и грустить.
Учетчица Настя Кронова, которая теперь также работала на просушке зерна, принесла к бунту целую охапку засыхающих цветов купены и, смеясь, подала бригадиру.
— Настоять и пить по столовой ложке перед едой — меньше хмуриться будешь, всякая тоска пройдет!
Бригадир непонятно почему рассердился:
— Тебе только бы шалить, больно резвая. О хлебе у всех сердце болит, только твое не затронуто,— и отбросил цветы в сторону.
Букет засох, стал походить на рыжий веник. Его подобрала учительница Серафима Тарасова и унесла домой. Он напомнил ей родину. В лесах Урала летом расцветала купена. На толстом корневище продолговатые листья обращены в одну сторону, в углах их виснут кистями мелкие цветы. Белые с зеленоватыми подпалинами, они не привлекают красотой. Девушки не рвут их для букетов, не свивают из них венков, несмотря на пряный их запах.
Но осенью, когда осыпется многоцветье и в углах, меж продолговатых листьев, появятся фиолетовые ягоды, горьковатые на вкус, травяницы собирают корневище и листву для лекарств.
Говорят, именно купеной лечатся собаки от бешенства; хозяйки кормят купеной корову, когда отнимут у нее теленка; пьют ее настой осиротевшие люди; она утоляет съедающие сердечные боли от потери любимых, снимает тоску. Поэтому и называют ее в народе тоскуй - травой.
— Откуда здесь купена? — думала Серафима.
Мимо к станции шли и шли машины, наполненные зерном. За каждой поднимался на грейдере хвост пыли. Бригадир провожал их взглядом. Лицо его при этом смягчалось.
Никто не замечал, что учительница работает равнодушно, что голос ее бесцветен и в глазах тоска. Все были заняты делом. Да и она не искала участия.
Четыре года ела женщину потаенная печаль. С ней Серафима уехала из Свердловска, с ней живет здесь, на целине, ни разу ни с кем не поделившись.
Да и как расскажешь, что где-то там, на Урале, остался муж, с которым прожила она несколько лет и который бросил ее ради другой? Никто не знал, что она была уже замужем. Ее считали девушкой-недотрогой со странным, замкнутым характером. Серафиму не влекли песни и шутки. Это создало вокруг нее пустоту.
Особенно тосковала она, когда не была занята делом. Работая зимой в школе, она никуда не уезжала на каникулы, искала себе какие-нибудь дела в совхозе. Так она приткнулась к бригаде Алексея Скворцова.
Два года назад в совхоз приехал молодой врач Петр Злобин, только что окончивший институт.
Иногда вечерами он звал учительницу к озеру, где целые полчища комаров набрасывались на них.
Серафима, смеясь, отмахивалась, а врач жаловался на укусы серьезно, с большой обидой. Жаловался он и па тоску, и на отсутствие книг, кино и радио.
— Я только с вами отдыхаю от всего, Серафима Васильевна,— говорил он.
Женщина верила. Ей необходимо было верить в то, что она кому-то нужна.
Целуя его, Серафима забывалась: все чудилось, что это Григорий. Как-то, закрыв глаза, женщина по ошибке назвала Злобина именем мужа и, застыдившись, убежала. Больше они не встречались.
А когда узнала она, что Злобин скрылся из совхоза, не огорчилась: чужим он остался.
Все было ясно: она любит Григория. Лицо мужа все время было перед глазами. Он красивый, высокий, и сильный, густые русые кудри не развились от времени; гордо, с достоинством держал голову. Скупой на слова и улыбки, он, казалось, знал что-то особенное, чего никому не дано узнать.
И тут же порой удивлял он се наивными вопросами, будто ничего не знал, проявляя столько растерянности перед жизнью, что Серафима тогда решила: он без нее не может обойтись.
Теперь иногда ей хотелось бросить все и уехать, найти ту женщину, к которой ушел муж, посмотреть в глаза. Интересно, какая она, о чем они говорят? Хотелось узнать в ней все, ради чего Григорий разбил семью. А может, он вернется? А вдруг вернется?
При мысли об этом Серафиму томила сладкая слабость, подкашивались ноги. Женщина кусала губы, заглушая крик, готовый вырваться. Так она сжигала себя. Опомнившись, спрашивала:
— Как же это случилось? Как ты мог, Гринько?!
Бригада, в которой она работала, разделилась: мужчины косили и обмолачивали хлеб, женщины принимали зерно, следили за ним, если нужно, перелопачивали.
Бунт строили вначале все.
В одно утро Алексей, как всегда, втыкал градусник в центр кучи и вдруг побледнел, плотно сжал губы. Заставив бригаду перелопачивать зараженный участок, он начал строить бунт сам. И теперь его сооружение стояло строго выверенное, наклонные стенки были гладкие, как порыжелый от солнца лист бумаги. Острая вершина разрезала небо. Скворцов метался по косматой от хлебов степи с одного участка к другому.
— Сыгрались у меня ребята! — тепло говорил он, закатывая рукава рубахи.
На работу Серафима могла уже не ходить: пора готовиться к занятиям в школе. Однако ночью прошел дождь, и утром она снова побежала к бунту.
Степь прорезали дороги. По ним шли и шли машины с зерном. Когда Серафима пересекала грейдер, одна из машин задела ее крылом. Из кабины выскочил долговязый усталый шофер и начал ругаться;
— Степь тебе мала, свернуть некуда! — но, увидев лицо женщины, смолк, точно понял, что она пережила уже все несчастья, какие могут случиться с человеком, и бояться ей нечего. Садясь в кабину, прохрипел: — Хоть бы меня тогда пожалела...

II
За ночь степь оголилась. Еще вчера здесь стеной качалась пшеница, шуршала тяжелыми листьями кукуруза, и земля не казалась брошенной.
Солончаки стягивали ее, как белые веревки. Навстречу Серафиме от бунта несся густой голос бригадира.
— Книг нам прислали тысячи томов, а поместить некуда. Клуб зерном занят, и книги лежат в связках...
Увидя учительницу, Скворцов осторожно осведомился:
— Что мало отдохнула?
По небу ходили облака, отбрасывая на степь огромные черные тени, то закрывая, то выпуская солнце. Темные густые волосы бригадира казались пегими, строгий взгляд — беспечным.
Эта надломленная женщина озадачивала Алексея. Он свернул цигарку, зажег и, затянувшись, безразлично отметил:
— Злой табачок!
В тишине слышался звонкий шелест падавших с лопат зерен.
К бунту подошла машина.
Неожиданно для себя Серафима крикнула:
— Штурмом, девушки!
— Мы думали, что ты и говорить за ночь разучилась: глухая-немая! — засмеялся Скворцов.
— Наверное, из дома письмо...— догадалась Настя.— Или от симпатии!
— А что, может, и от симпатии поклон получила,— подразнила ее Серафима и сама поверила этому.
Свалив зерно к концу бунта, машина отошла. Женщины вновь продолжали скучную работу.
Учительница тихо затянула:
Словно сердце, озеро широко.
Волны плещут за кормой...
Настя остановилась, опираясь на лопату. Серафима, не замечая этого, продолжала:
Кружит ястреб, кружит одиноко,
Кружит ястреб над водой...
Поняв, что поет, смущенно смолкла.
— Пой, Сима, пой! Хорошая песня! — закричали девушки.
И та продолжала, радуясь тому, что еще не забыла песни и что ей легко.
Если ты другого полюбила
Где-то там, в чужом краю.
Все, что было, нес, что ты любила,
В лодке над волной спою!
Поймав внимательный взгляд Алексея, замолчала уже окончательно.
— Подменили нашу Серафиму Васильевну! Все была как сама собою покинута! — протянула Настя.
Учительницу охватила счастливая уверенность, что тоска исчезла, что теперь все пойдет по-другому. Захотелось двигаться, смеяться, дурачиться. Порывисто закружила она Настю, толкнула ее на зерно, как в перину, шлепнулась рядом.
Алексей кричал, прыгая около них:
— Дайте же я кого-нибудь поцелую на прощание: в усадьбу вызывают...
Настя отпихивала от себя Скворцова и верещала:
— Проклятик окаянный!
— Ох, и нежна! Как наждачная бумага! — шумел тот,— а у меня от тебя глаза в куски, сердце вдребезги! Ощипываешь меня листок за листком.
— Як тебе и не притронулась, тоже мне!
— Разве? А мне показалось!
Его шутки правились Насте. Она вспыхнула. Глаза ее жадно сверкнули.
— И что вы не женитесь? — спросила Серафима.
— На ней? — возмутился Скворцов.— Подождет, не мак, в один день не облетит.... Она меня уже не раз привораживала... даже траву какую-то приносила. Колдует надо мной! И мне неспокойно: вот сейчас уеду на усадьбу, как она разлуку переживет?! Но ты терпи, Настя, я скоро вернусь!
Вернулся он, действительно, скоро. Машина подвезла его к вагончику. Стоя у борта, Алексей кричал женщинам:
— Помогай!
Им на руки вывалился из кузова матрац, второй, третий, посыпались подушки, одеяла, комплекты белья. Настя, смешно приседая от груза, опускала ношу за ношей на землю, побледнев от возбуждения.
— Алеша, кто? Кто к нам приедет? Тот с нарочитой серьезностью молчал.
В вагончике на свободных койках разостлали постели. Настя принялась лихорадочно мыть пол, то и дело расспрашивая:
— Может, агроном?
— Я сам агроном,— отвечал солидно Скворцов,— второго не надо.
— Тогда, может, геологи?
— Зачем, они нам здесь?
— Студенты? А-а? Ну, скажи!
— Отстань от меня!
— Студенты! Значит, студенты!
— Оттаяла?! — смеялся Алексей.— И тут же громко вздохнул, почти простонал: — Ах, если бы нам складов больше! Хлеб сохранить!
Тоска, съедающая Серафиму, показалась ей ничтожной по сравнению с тем, что делается вокруг. Любовь к этим людям, с которыми она трудится, жаркой волной обдала сердце.
Серафима глотнула полынный ветер и сказала:
— Пойдет дождь, кошмами степь не закроешь, и студенты не помогут! Надо нам элеваторы строить в глубинках.
Алексей, заглянув ей в лицо, присвистнул:
— Долго же ты молчала!
Серафима бросила эти слова случайно. Об элеваторах она ничего не знала, не знала и того, можно ли их строить на степи. Возглас Алексея смутил: уж слишком всерьез принял бригадир   ее мысль! Чтобы скрыть замешательство, задорно спросила:
— А что? Мы ведь сможем?!— словно впервые увидела она энергичное лицо Алексея, спокойный и твердый его взгляд, и сразу поверила: да, они смогут! Они теперь все смогут!
III
Вечером, по пути к грейдеру, все свернули на тропу, утонувшую в хлебах, чтобы проверить, готов ли этот участок к уборке. Скворцов сорвал и небрежно подал Серафиме цветок.
— Смотри, какой ласковый... Ну, бери... Женщина, потрясенная, вскинула глаза.
— Как ты это сказал, Алеша?
— Как? — дружелюбно рассмеялся тот,— подмигивает, говорю, тебе сорняк-то...— Крупное лицо бригадира всегда поражало Серафиму своей законченностью. Черные глаза были строги, полные губы твердо сложены.
— Не то... Ты сказал это совсем как...— Серафима горько усмехнулась: разве мог кто-нибудь хоть в мелочах повторить Григория!
— Ты бы не работала, Серафима Васильевна... Тебе перед занятиями в школе отдохнуть нужно,— посоветовал ей Скворцов.
— Нет, мне лучше с людьми,— отозвалась учительница и испугалась, что выдала себя.
— Ну-ну, я понимаю... без работы трудно. Мы вот зимой болтаемся без дела...— голос бригадира зазвучал взволнованно, прервался. Он мешал Серафиме думать, не отпускал от себя.
Она смотрела в сторону, где плыла жемчужная зыбь, колыхаясь и  вздрагивая.
Сухие колосья били их по плечам, звенели, захлестывали. Скворцов продолжал:
— Хочу поставить вопрос... Надо нам какие-нибудь сезонные предприятия построить в совхозе... ведь пять-шесть месяцев зимой пропадают.
— Какие же предприятия?— в ее вопросе не было интереса.
— Ну, мало ли... кирпичный завод, столярку... камышовые плиты делать... женщинам швейную мастерскую... На лето все это закрывать. Ты думаешь, почему кое-кто лыжи отсюда сматывает? Скучно без дела, вот почему!
Пшеница шумела, как море, перекатывала волны, плескалась в небо золотой пеной.
Это был хлеб. Чтобы его вырастить, сохранить, послать во все концы страны, люди и живут здесь, и отдают свои силы.
И, как укор, царапнула Серафиму мысль, что она-то сама живет всем этим наполовину.
Настя неожиданно сорвала с плеч Алексея стеганую куртку и со смехом забросила в пшеницу. Куртка не утонула, а закачалась по хлебу, будто поплыла по желтой волне.
— Лови, утонет!
— Земля-то раскалилась, как печь! Выпарила хлеба какие! Кто ждал столько хлеба?! По шестьдесят зерен в колосе! Каждый — геройский,— прошептал Скворцов и, доставая куртку, запоздало пригрозил:
— Подожди, Настя, я тебе отвечу!
Никогда так весело не возвращалась Серафима домой: она привязалась к этим людям — Алексею и Насте. С ними, как в семье, не пропадешь... Одиночество уже не пугало...
Учительница почувствовала себя сильной, готовой ко всему.
— Вот элеватор бы... здесь, на участке, а не на вокзале...— повторила она.
Письма дома, как всегда, не оказалось, и она снова почувствовала себя больной. Не было сил, да и желания не было прибрать комнату.
Эту большую комнату она получила в новом доме два года назад. Школу в поселке еще не построили, поэтому и занималась она с учениками здесь. Вначале их было пять человек, затем — четырнадцать. Они усаживались на кровать, на чемоданы. Учительница вывешивала на стену пособия и доску и учила детей.
По ночам комната принадлежала ей полностью. Здесь она страдала, спала и готовилась к урокам.
Летом учеников в поселке не было: их отправляли в лагеря и к родне на Большую Землю.
Без них — еще труднее.
Женщина вытащила из тумбочки бутылку с настоем купены. Может, выпить? Притупить боль! И снова придет доверие к людям и былая безмятежность?
Подумав, что исчезнет вместе с тем и тоска, Серафима порывисто сунула бутыль обратно: она уже привыкла к тоске и к безответной любви. Чудилось, освободись она от сжигающих чувств, жизнь станет пустой и неинтересной.
Серафима снова достала бутыль, взболтала настой. Неужели эта жидкость, похожая по цвету на чай, сильнее чувства? Неужели существует на свете что-нибудь, что может отвлечь от тоски?!
Со злобой сунула она бутыль на прежнее место, разожгла плиту и усмехнулась; противно устроен человек: надо готовить ужин, принимать пищу, хотя уже все равно — живешь или не живешь!
Веселые, коварные лохмотья пламени, как живые, то исчезали, уходили куда-то, таились, то взметывались и жадно принимались лизать дрова.
Неожиданно к Серафиме пришла уверенность, что Григорий так же мучается от тоски, как и она.
Женщина бросилась на кочковатый матрац, как в сугроб, и крепко прижалась к подушке. Стало легко. Тоска прошла. Серафима уснула почти счастливая.
Однако утром, как только открыла глаза, ее ошеломила злая мысль: «Как же сегодня Гринько спал? Здоров ли?»— и прежняя мука вытеснила все, чем жила она вчера. От обиды, что не может себя обмануть, Серафима заплакала.

IV
И этот день прошел, как проходили другие. В лихорадке, стремясь сделать как можно больше, работали люди.
Все так же несся запах полыни и тоскуй - травы. По степи далеко уплывали звуки.
Настя первая услышала песню. Из-за линии горизонта, со стороны центральной усадьбы, в лиловом вечере показались машины. При луне они мрачно блестели, густели, росли. Около бунта песня смолкла. Из кузова первой машины выскочили девчата, парни, перебрасывая друг другу узлы и чемоданы, кричали:
— Держи! Этот, тяжелый, Шуркин! Она все наряды на целину захватила!
— Студенты-ы! — вскочив, завизжала Настя и бросилась к машинам.
— Может, еще и не к нам... может, в другие бригады,— произнес Алексей и, не выдержав, тоже кинулся навстречу приезжим.
С дороги неслись голоса:
— Девчонки, мой чемодан где?
— Шура, не теряйся!
— Здесь я!
— А где мы ночевать будем?
В кожаном пальто, с раздутым портфелем в руках,   без головного убора, метался от машины к машине высокий человек:
— Никто здесь не дремлет? Прыгайте на землю, пусть машины отдохнут.
Серафима вздохнула: голос, густой, срывающийся, напомнил голос Григория. С радостным испугом всматривалась она вперед, напрягая шею. Горло пересохло.
Человек в кожаном пальто убегал все дальше, собирая приезжих.
Женщина, оцепенев, ждала. Вот и от последней машины кучкой идут девушки, а сзади — он. Те же размашистые движения, тот же рост, голос, копна кудрявых волос. Недалеко от Серафимы он крикнул:
— Товарищи, не разбредайтесь!— и прошел мимо.
Алексей, догнав его, жалобно произнес:
— Мне   оставьте,   пожалуйста,    ребят,   товарищ сопровождающий!
— Мы с директором совхоза решили дать вам только трех девушек. Это второкурсницы политехнического института... у вас в бригаде работа полегче.
Не понимая, что делает, Серафима сорвалась с места, добежала до края бунта и, обессиленная, упала. В нем ничего не изменилось за четыре года! И это больно ранило женщину. Как в тумане, она различала отдельные голоса:
— Парней мне нужно!..
— Я обязательно хочу на комбайне работать, обязательно...
— А я в саду!..
Смешанные чувства охватили Серафиму: обида, оскорбленное самолюбие и еще что-то, непонятное ей пока, похожее на гордость, что вот и он, ее Григорий, приехал на целину и будет заниматься одним с ней делом. Вот он кричит:
— Завтра я вас, девушки, навещу!
Степь поднялась над Серафимой, и поплыла, укачивая ее, стала маленькой, как войлок.
Студентки по-свойски разбежались вокруг.
— Ой, сколько хлеба!
— Да ведь его ветром разнесет!
Мимо проковыляла на высоких каблуках девушка с длинными, по пояс, косами. Невдалеке, ойкнув, присела, сняла с ноги туфель, вытрясла забившееся в него зерно, поднялась и побрела дальше.
Серафима проводила ее злым взглядом:
«Испортили мне всю жизнь! — и тут же с женской жалостью подумала:— На каблучках-то не помощницы нам, измаются!»
Топот ног, шум, смех, неудачная песня, начатая визгливо, не в тон,— все прошло мимо, отдалилось.
Машины, оставив девчат, ушли дальше.
Серафима лежала в зерне, глядя в небо.
Здесь ее и нашел Скворцов.
—- Сима, а мы тебя ищем...
Уставший, пропахший потом, он тяжело опустился рядом и заговорил лениво.
— Спасти бы зерно...— заглянул ей в лицо, заволновался.— Ты о чем? Об этом?
— Ну да...— не думая, отозвалась она и смахнула ладонью слезы.— Знаешь...— начала она и осеклась. Алексей ждал, потрясенный ее тоскующими глазами.
— Я тебе все объясню, когда... стану лучше... Вверху показались бледные звезды.
— Тишина! Хоть пей ее, хоть ведерком черпай,— прошептал Алексей. В полумраке блеснули его зубы. Голос дрожал, когда он раздумчиво добавил: — Большое у тебя сердце, Серафима Васильевна...—Видимо, он понял слезы учительницы по-своему.
Женщина зажмурилась от стыда, что обманывает этого человека в чем-то очень важном. Не желая объяснить причину слез, она бормотала невнятно, пытаясь успокоить встревоженную совесть:
— Не в том дело, Алеша...
Тот вскочил, протянул ей руку. Она отметила про себя, что руки его изрыты трудом, корявы, как скребницы, и еще больше устыдилась своей слабости.
— Нет, именно в этом! — настаивал он.— Может, и верно, строить элеваторы на делянках, хранить зерно на месте съема...— и заверил:— Подожди, выйдем из положения...
Серафима, поднявшись, проговорила, только для того чтобы не молчать:
— А гибнет зерна сколько у нас!— и содрогнулась: она снова обманывала.
По грейдеру непрерывно мчались машины. От фар дорога казалась рекой огней. Алексей улыбнулся:
— Все не погибнет! Видишь, сколько везут!
Лицо его от улыбки посветлело, обычное выражение озабоченности исчезло.
— Везут, везут, а от бунтов степь очистить все же не успевают,— добавил он еще и вздохнул: — Конечно, много гибнет... Но ведь научились мы теперь и гиблое зерно использовать: на дрожжи, на корма да солод... ничего не пропадет даром. Ты же хорошо знаешь, сколько мы вначале были должны!
Серафима, как и каждый в совхозе, конечно, знала, что для начала работ государство дало им многомиллионный заем и что сейчас долг, который всех пугал, выплачен.
Алексей повторил:
— Сама знаешь, теперь мы будем работать впрок! — помолчав, с печалью и досадой воскликнул:
— Боюсь я только, что убегут эти студентки от нас, трудновато покажется.— Скворцов снова заглянул Серафиме в лицо и добавил участливо:— А плакать не надо!

V
...Шура, Клава и Валя — так звали новеньких. Шура — красавица с длинными косами, отливающими медью, мечтательная и томная; Клава — курносая толстушка, одетая крикливо, пестро. Жидкие кудри обрамляли ее низенький лоб; Валя — высокая тоненькая блондинка с бледным лицом. На белых руках резко выделялись накрашенные ногти.
Бригадир намеренно путал их имена, чем очень смешил девчат. Вот он озабоченно кивнул Клаве и осведомился:
— Кудри-то от мамы или завивать приходится, Шура?
— Во-первых, я не Шура,— оскорбилась та,— во-вторых, кудри к делу не относятся. Давайте работу, кудри не помешают!
— Я люблю кудрявых,— согласился Алексей.— Только некогда тебе будет возиться с ними.
Взглянув на сидящую поодаль Шуру, спросил:
— Каблуков-то повыше не нашла?
Студентка вспыхнула и подобрала ноги под цветастое платье. Девушки принимали слова Алексея всерьез.
— Не сможешь ведь на каблуках работать! — продолжал он.
— Шура, у меня есть запасные башмаки,— успокоила Валя. Поймав взгляд бригадира на себе, умоляя, сложила руки:— Я на тракторе работать хочу!— добрые глаза ее вспыхнули коротким ярким блеском.
— А я знаю, что ты всю жизнь мечтала зерно перелопачивать! — серьезно уверил ее Скворцов.— Работа немудрая! Пойдемте-ка, начинать пора!
Первая отчужденность приезжих быстро исчезла. Они по очереди ездили от комбайнов к куче зерна, по ночам дежурили у бунта. Одетые в легкие комбинезоны, все прятали в платки лица, чтобы не загореть, но руки, обнаженные выше локтей, уже почернели.
Серафима работала по-прежнему понуро, думая о том, что Григорий близко, о том, что она плохая, что даже слезы, обычные бабьи слезы, выдала за движение большого сердца.
От студенток узнала учительница, что Григория Чуфарова выделило областное сельхозуправление сопровождать студентов на целину и что сейчас он жил то в одной, то в другой бригаде.
Серафима и страшилась и нестерпимо ждала его.
Однажды Скворцов, приехав из центральной усадьбы, протянул ей свежий номер газеты:
— Прочитай, о твоем предложении... об элеваторах пишут...
— Кто же сказал об этом?
— Я сказал... И о слезах твоих сказал...
— Не то все, Алеша...— с испугом закричала Серафима.
— Мудреная ты...
Она осторожно смолкла: как объяснить этому хорошему парню, что приобрела она его уважение не теми слезами. И снова думала Серафима о Григории.
«Встретить бы только с улыбкой... выдержу ли!»
Встреча случилась вскоре, и Серафима не выдержала.
Вечером отдыхали, расположившись табором. Учительница лежала, закинув под голову руки, стараясь скрыть состояние обреченности.
Когда подъехал па велосипеде Чуфаров, девчата вскочили. Окружив сопровождающего, наперебой начали что-то рассказывать.
Скворцов перехватил взгляд Григория на Серафиму, увидел, как та поднялась, неуверенно шагая, скрылась за бунтом и как туда немедленно рванулся приезжий.
...Он подкрался к ней сзади, заговорил что-то невнятное, потянул ее к себе, и она шагнула, чувствуя его сильные   руки, счастливая своим безвольем. С трудом открыла застывшие губы и как будто только поняла, что это он, крикнула весело:
— Не может быть! — но тут же подумала, что ее веселый голос — ложь, перестала сопротивляться и прорыдала: — Нет, нет, уйди!
Григорий твердил:
— Ну, Симушка... ну, родная... я же тебя давно искал. Я узнал, что ты здесь, а вчера прочитал о тебе... и, видишь, прилетел!
— Потому и нашел меня, что прочитал?
— Ну, глупая... Я давно, говорю тебе, искал. Ну, не плачь, заждалась ты меня!
Слезы Серафимы прошли. Освободясь из его рук, она спросила враждебно:
— Ты уверен, что ждала?
— Ну не ершись... вот ведь какая! — и, как прежде, потрепал ее по щеке. Этот привычный жест ослабил женщину.
— Л ты знаешь, разводиться, оказывается, очень трудно!— после паузы сообщил он еще.— И понял я, что сделал глупость... Мне не нужно было тебя выпускать.
— А... та... другая? — спросила Серафима. Он пренебрежительно качнул головой. Она увидела, что у него странно подергивались губы, взгляд был неустойчивый. Казалось, он никому не хочет смотреть в глаза, скользит мимо, точно прячет от всех недодуманное.

VI
Близость с Григорием не принесла успокоения. Серафима привыкла ждать и, казалось, все еще ждала, в чем-то обманывая мужа. И он, как с первой встречи почувствовала Серафима, тоже чем-то обманывал ее. Скворцов, узнав, что приезжий — муж учительницы, побледнел.
— Ну вот, я надеялся, что мы с тобой будем элеватора добиваться.
— А мы и будем!
— Какое там! Теперь не до хлеба тебе...
Несколько дней они не разговаривали. Зато Настя повеселела, громко, безумолку болтала и обязательно заводила разговор о Чуфарове.
— И как же вы хорошо подобрались, Сима! Оба учителя, оба один институт окончили. Хорошо, когда муж и жена на одной работе,— интереса больше. И ты ведь его любишь, Сима... даже в лице меняешься, когда он приезжает сюда...
В глазах Алексея появлялась ярость, губы синели. Серафима не поддерживала эти разговоры, однако Настю ее молчание не останавливало.
— Что-то давненько он к нам не показывается,— продолжала она.— И как ты его одного оставляешь, Сима? После такой разлуки вам надо вместе...
Чуфаров, поселившись на усадьбе, в комнате Серафимы, у бунта появлялся редко, но каждый раз расспрашивал студенток о жизни. Взгляд его при этом становился скорбным.
Как-то Валя, разглядывая свои ногти, пожаловалась: — Я думала, мы здесь все на тракторе или на комбайне работать будем.
Бригадир с Григорием почти не разговаривал, только посмеивался.
— Затосковали? Настя, где у тебя тоскуй - трава? — На смуглом его лице белели одни глаза да зубы. Ворот выгоревшей рубахи широко открыт. Настя то и дело поглядывала на этот косячок груди.
— На ногах растаскали,— ответила она.
— Напрасно, Скворцов, смеетесь над девушками! — оборвал Чуфаров, лицо его наливалось гневом.— Не по назначению используете их!
— А вы знаете, в чем их назначение здесь? — Алексей оглянулся на поникшую Серафиму.— Не приезжал бы ты ко мне в бригаду, сопровождающий, не раздваивал бы работников!
Серафима почувствовала слабость во всем теле. Казалось, все для нее сейчас, вот сию минуту, кончится раз навсегда.
Чуфаров уехал. Алексей еще раз остро взглянул на Серафиму. Заторопившись, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Надо подобрать зерно в том конце бунта... шагайте-ка, девушки!
— Да там же нечего делать! — возразила Клава, теребя свои кудри, выбившиеся из-под платка.
— Попробуйте сами строить стенку бунта... учитесь, пока я жив! Серафиму бригадир оставил здесь. Она не понимала, для чего он сует ей в руки лопату и приговаривает:
— А мы... Ох, и поработаем мы сегодня! — и опять взглянул на нее.— Надо посушить эту кучу.
— Я не могу, бригадир! — простонала учительница.
— То есть, как это «не могу»? Начинай! — Алексей первым врезался лопатой в кучу зерна, одобрительно крича:
— Давай!
И женщина тоже занесла над кучей лопату. А бригадир все повторял, бросая на нее короткие взгляды:
— А ну, давай! Еще раз... Ну, сильнее!
Зерно с сухим шелестом падало на землю. Вокруг вырастали холмы, целые желтые сугробы. Широко разносился напряженный голос Скворцова:
— А ну еще! Вот так! Вот так!
Где-то грохотали машины. Руки Серафимы дрожали. В ушах стоял звон. Женщина стояла по колено в пшенице и все сеяла и сеяла вокруг блестящий и твердый бисер, зерна, как град, били по лицу, по плечам.
И вдруг увидела Серафима, что с неба стекают солнечные знойные нити, что степь сверкает и пахнет купеной и день — огромный и ясный. Она рассмеялась счастливо. Опираясь на лопату, Скворцов следил за ней пытливо, затем, высоко вскинув голову, закричал:
— Девчата-а! Отдыха-ать!
Серафима рухнула на зерно. Ей хотелось за что-то благодарить Алексея, только она не знала, за что. Когда девушки прибежали, она уже спала, бросив руки в одну сторону, будто и во сне продолжая двигаться в одном направлении.
С приездом студенток Алексей Скворцов заметно оживился, часто шутил:
— Приехал я сегодня к комбайнерам. Они сидят за обедом плотно, тучей, черные, как вьюшки. Ка-ак набросились на меня: ты, говорят, всех девушек около себя оставил! Завидуют!
— Чего им завидовать? Взяли, да и пришли бы к нам, — тихонько вставила Шура.
Алексей с шутливой свирепостью посмотрел па нее. Девчата рассмеялись.
Однако в этот же день, в обед, трактористы и комбайнеры появились около бунта. Девчата торопливо скрылись в вагончике, быстро принарядились, сбросили платки. Когда вышли, Серафима добродушно усмехнулась: платки не спасли их от загара. Шура прихрамывала. Приткнувшись к учительнице, пожаловалась:
— Нe знаю, что случилось: ноги в туфли еле втиснула, не лезут и только...
— Раздались па просторе, — серьезно объяснила та.
Валя часто поправляла на груди огромную, как бляха, брошь, стараясь не глядеть на парней. Лицо ее теперь было черным, руки и шея тоже были черные, а волосы еще больше побелели.
Алексей заговорщически подмигнул ей:
— Жалко, что краски для ногтей у нас здесь нет... Смотри, сломались все ногти у тебя.
Клавдия в цветастом сарафане выглядела еще толще и неуклюжее. Волосы ее смялись, прямыми прядями спадали на плечи. Девушка то и дело заправляла их за уши.
Только Настя и Серафима остались в пыльных рабочих комбинезонах.
Девушки застенчиво смотрели на парней. Алексей вынес из вагончика гармошку, сел на скамью, врытую у стола в землю, и с маху заиграл плясовую.
Молодой бравый комбайнер церемонно поклонился Шуре. Начались ганцы. Через час, сидя кружком у бунта, пели песни. Шура, сбросив туфли на высоких каблуках, поглаживала ладонями натруженные ноги. Алексей ворчал, сердито глядя на парней:
— Принесла вас нелегкая. Я тут с ними вольготно жил: то одна, то другая на меня взглянет, сердце опалит! Что, Шурочка, каблучки-то утомили? Давай, я их топором отсеку! Клава, хватит тебе меня платком обмахивать: я простыть могу! Ах, скоро вы уедете, жаль!..
Алексей снова взял гармошку, долго пробовал лады и, наконец, заиграл. На лице его появилась печаль. Гармошка звенела, рвалась, ломаясь на колене.
Так же неожиданно Алексей отставил гармошку в сторону и сказал ни к кому не обращаясь:
— Две с половиной тысячи гектаров уже скосили. И урожай-то урожай! Кто мог думать! А вот как сберечь?! Надо сберечь! Пятилетку со славой закончим, а уж как семилетку начнем, так нам и удержу не будет! А что, журавушки, может, ошалели от песен? Поработаем, как вы считаете? Я, пожалуй, проголосую. Но, чтобы сократить время, буду голосовать и «за» и «против» вместе, идет? Поднимайте руки! Поработаем?
Девушки вскинули руки, вскочили, схватились за лопаты, восторгаясь:
— Какой!
— Отлетный! Кому беда, а ему — подай господи! — поддержала Настя, вкладывая свой смысл в слова и исподлобья посмотрела на Серафиму.
Учительница спросила:
— Ты что, Настенька, хмуришься? И на меня как будто сердита?
— Что ты, Серафима Васильевна... — Настя тягуче и сухо рассмеялась.— Я радуюсь, что ты с нами. При тебе веселее... Без тебя Алеша, как сыч, молчит, на дорогу смотрит да бровоньки хмурит... Всю душу он тебе отдает, а ты не берешь!
Так узнала Серафима, что, сама того не желая, она возбуждает это сомнительное веселье бригадира.

VII
Студентки работали охотно, светлея от похвалы, ожидая ласкового взгляда бригадира.
— Так, так, девочки! Ох, и работают — трещины по земле бегут! Настя, не ухаживай ты за мной, — неуемно шутил тот. — Смотри вьется, палкой не отмашешься!
— Кто-то около тебя, баламута, вьется! — отозвалась девушка недружелюбно. Серебристо-голубые глаза засветились злобой, но быстро угасли. Чем больше веселились девчата, тем больше мрачнела Настя.
— Забавляешься моим-то горем! Скворцов удивленно протянул:
— Ты это всерьез? Тебе, значит, или все отдай или ничего не надо? Ломая бунт, который сложили девчата, он заворчал:
— Вишь ведь, окаянные, что вы тут наделали!
— А как нужно? — спросила Шура.
— А ну, идите сюда, я вам расскажу, почему хлебушко горит! Девушки немедленно окружили его.
— Стенки бунта должны быть гладкие, как у памятника. Верхушка — острая. Тогда хлебу ни дожди, ни ветры не страшны!
— Почему?
— А вот потому. Маленькая неровность, и дождь не стекает со стенки, а задерживается в ямке, и хлеб начинает преть. Да и ветру есть где поозоровать: летит, нарвется на гладкую стену, ему тут делать нечего, обмоет ее и дальше прет. А найдет выемку, утонет и начнет ее разворачивать. Поняли? То-то... Хороший бунт может годы стоять.
Девчата сгребали зерно к центру, и, когда куча достигла нужной высоты, Алексей уже никого к ней не подпускал, прихлопывал лопатой, скреб стенки частыми граблями.
— Теперь зернышкам ничего не страшно, — приговаривал он.
— Но ведь сверху-то хлеб все равно от дождя смокнет...
— Смокнет хлеб, верно... Но не больше ладони. Это уже убытки небольшие...— и снова оживился от какой-то мысли: — Знаете, не стой за волосок — бороды не станет!
Серафима вдруг почувствовала какое-то беспокойство, плохо начала понимать слова, наконец обернулась: в упор на нее смотрели черные глаза Григория. Он всегда подъезжал к бунту неслышно, точно подкрадываясь.
Криво усмехнувшись, Григорий возразил Алексею:
— Я считаю такое отношение к хлебу неправильным. Скворцов сухо бросил:
— Где все виноваты, там никто не виноват!
— Как никто? Почему склады не строите?
Алексей пошел было от Чуфарова прочь, но вернулся и с жалостью;, как ребенку, который ничего не может понять, произнес:
— Склады строим, сопровождающий, с этого целину поднимать начали и до сих пор строить не перестаем. От складов скоро степь прогнется. Но таких урожаев никто не ждал. Вот почему так получилось. Разве государство может быстро столько построить? Целину-то давно-ли поднимать начали?
Григорий глядел на него, как на врага.
— Мучаете людей зря! — голос его сорвался.
Серафиме стало стыдно и страшно. Подняв велосипед, Григорий крикнул:
— Сима!
Та притворилась, что не слышит.
Колеса велосипеда точно прикипели, наконец, сорвались с места. Набирая скорость, Григорий помчался по степи и скоро затерялся в бескрайнем дрожащем мареве.
— Почесал, где чесалось... — пробурчал Скворцов. Неспокойная усмешка передергивала его губы.
Серафима работала молча, страдая за мужа. Слова Григория, развороченный хлеб, унылая картина степи — все это могло подтвердить, сомнения. Шутки Алексея казались пошлыми. Ответный смех девчат глупым. Все могло создать для слабых впечатление большой неправды. «И об элеваторе забыл! — с горечью думала она о бригадире: — В газету написал. Да и успокоился!»

VIII
Во время отдыха, не желая слышать шуток Скворцова, Серафима; ушла от стана. В голове было пусто. Мысли, неустойчивые и клочковатые, скользили мимо. Сердце болело.
В степи ее догнал запыхавшийся Алексей.
— Не помешаю?
— Что же, иди, — неприветливо отозвалась она.
— Воздух-то! Вздохни и зафыркаешь, как баран! — произнес Алексей и замолчал. Словно поняв, что это не его слова, багрово покраснел. Серафима почувствовала, что сейчас он скажет что-то значительное и испугалась.
— Я чего-то испортил, Сима? — пытливо глядя на нее, осведомился Скворцов. Крупное лицо его дрогнуло.
— Сама не пойму,— в раздумье произнесла учительница,— мне не понятно, например, для чего ты так рискованно шутишь с девчатами, будто каждую увлекаешь?
— Надо же их чем-то удержать в степи, — смущенно объяснил Алексей.— Они ведь, как book в руках. Боюсь, как бы не убежали, вот и забавляю: одной глазком мигни, другую дубинкой подтолкни. Так вот и бьюсь.
Серафима улыбнулась: так вот какой ценой он держит в руках настроение бригады!
— Напрасно. Они и не думают бежать, — возразила она.
— А вдруг да! — Алексей вздохнул.— Трудно пока у нас...— помолчав, тихо добавил: — С девчонками-то я справлюсь... а вот с любовью? — Алексей облизал пересохшие губы. Оба остановились, посмотрели друг другу в лицо. Серафима склонила голову.
— Не надо...
— Никто бы не убегал отсюда, если бы каждый понял степь, — глухо начал Скворцов. — Ее нужно с самолета увидеть... А что тут можно сделать! Никто в мире еще не сталкивался с такими массивами! — голос бригадира срывался от волнения, он сам выпрямился, словно стал выше ростом и шире в плечах.
— Ты ведь агроном, Алеша? Тот, не ответив, оглядывал степь.
— Помнишь, вначале нам говорили: «Если вы шесть центнеров с гектара возьмете, это будет отлично». А мы в тот год взяли десять! А в прошлом — двадцать; Разве узнаешь, что может дать степь?
И точно отвечая на свои мысли, Алексей добавил задумчиво:
— И плевать мне на то, в каких условиях я живу! Пять бы жизней отдал, чтобы всегда хлеб собирать! Весь, какой дает степь!
— Сильно ты веришь в свое дело, Алеша! — вырвалось у Серафимы.
— А как же в дело не верить? Смотри, как мы землю-то согрели любовью! Сейчас она пока еще пот наш ведрами черпает, а ведь скоро... Да ведь сама знаешь... Сердце-то у всех болит о хлебе...
— А об элеваторе ты забыл, хоть сердце у тебя о хлебе и болит! — усмехнулась Серафима.
— Все время помню! Но ты молчишь, а мне одному действовать неловко: твоя задумка... Вот вместе бы... — горячо отозвался Алексей и, почти заискивая, поглядел на нее сбоку.
Серафима развела руками: «Какой он смешной... Даже голос стал другой!» — и подивилась тому, что ей стало легко и спокойно, точно она мучительно долго не могла прийти к простому выводу и вдруг пришла.
— Ну, давай вместе! — согласилась Серафима. — С чего начнем? Тут же они поехали на усадьбу.
У директора, как всегда, было шумно и накурено. Серафима, войдя, сразу бросилась к окну и широко распахнула его. Зеленый дым, плывя поверху, начал уходить из комнаты. Румянцев, серьезно проследив за ним, проворчал:
— Всё механизаторы!..: — и взял новую папиросу. Толстые мягкие губы его распустились. Добродушное крупное лицо, веселые маленькие глаза, морщинки, идущие от мясистого носа к углам рта — все выражало лукавство и добродушие. Все рассмеялись, зная, что не механизаторы накурили, а он сам, не переставая, дымил, не давая затухнуть одной папиросе, закуривал вторую.
— Шагайте-ка от меня. Видите, Тарасова здесь. Наверное, об элеваторах пришла говорить.
Скворцов подтвердил:
— Надо же думать об этом. Прокричали в газетах, нашумели... Это был совсем не тот человек, который  поминутно  балагурил у бунта с девчатами. Озабоченно нахмурены брови, полные губы сжаты в твердую линию, а в глазах столько надежды и веры, что Серефима испугалась.
Когда в кабинете директора они остались одни, Румянцев достал какую-то папку, порылся в ней.
— Заготзерпо отказалось нам помогать в строительстве. Трест — тоже. Оно и понятно: на станциях хватает им такого строительства! — Румянцев потряс пачкой бумаг. — Вот, шумят, чтобы мы строили склады! А того не понимают: склады только сохраняют зерно, а нам нужно и сохранить и сушить. Ты права, Серафима Васильевна, нужны элеваторы.
— Самим надо строить! — порывисто сказала учительница.
— Какие? Вот вопрос!
Серафима замялась. Она знала только, что элеваторы могут сохранять и сушить зерно. Однако уверенность, что бригада сама может их построить, у Серафимы не проходила. Алексей пришел ей на помощь.
— Железобетонные нам самим не осилить... Каменные? Здесь мало камня... И деревянные... дерево надо привозить...
Серафима, приободренная, заметила:
— Так или иначе, а надо строить. В бунтах держать хлеб нельзя.
— Кто будет строить? — спросил Румянцев.
-— Строители... Они же пока у нас есть, — заметила Серафима. Увидев, что директор усмехнулся, поняла, что говорит наивные вещи, и покраснела.
Они ни к чему не пришли. Румянцев пообещал:
— Я поищу... посоветуюсь... перезвонюсь. Выйдя на улицу, Алексей спросил:
— Ты сейчас домой? Серафима кивнула.
— А так бы нужно поговорить! — выкрикнул бригадир. — Ведь и мы можем искать, не только директор...
— Мне нужно домой, — смущенно сказала она. Алексей круто повернул в сторону, не возразив, ушел. Серафима бежала к дому с одной мыслью: сейчас Григорий ей все
объяснит, поможет. Он, конечно, знает, что элеваторы бывают железобетонные, каменные, железные, деревянные. Он подскажет, какой из них построить здесь, в степи.
Григория, как всегда, она нашла в комнате. Он валялся в развороченной постели. Жену встретил раздраженно:
— Тоска... все один...
— А ты бы с нами в степи поработал. Там веселее. А то гостем туда приезжаешь!
Его бегающий взгляд мешал. Она не могла доверить свои мысли этому человеку, а он как нарочно напоминал:
— Меня сопровождающим сюда направили. Моя задача студентов не давать в обиду. Живут мои ребята как? В вагонах да в палатках, кроватей нет... спят на земляном полу! Я об этом напишу куда следует!
Серафима вдруг почувствовала, что вся жизнь, которую она вела здесь, чужда ему.
Перед глазами всплывали то первые дни на целине, палатки с разостланной на земле соломой, на которой приходилось спать, то прямые четкие линии новых улиц.
Глядя в окно, со скукой спросила:
— Хорошая у меня комната? — она не сообщила ему, что эта комната служила ей домом, а детям на поселке — школой.
Григорий хмуро оглядел неоштукатуренные стены, этажерку, раздувшуюся от книг. Уставившись себе в ноги, процедил:
— В Свердловске ты бросила лучшую комнату. Серафиме казалось, что глаза его сейчас выскочат из орбит.
— Увезу я тебя, Симука, отсюда! — продолжал он. — Не могу допустить, чтобы учительница работала, как простая поденщица...
Серафима сквозь зубы возразила:
-— Я зимой в школе работаю... А летом помогаю на степи...
— Зачем?
И снова перед глазами Серафимы всплыла картина дикой степи, какой новоселы увидели ее впервые... Цвели тюльпаны лиловым прибоем да ковыли... Вспомнилась степь зимой, покрытая снежными холмами. Низкорослые лошади ныряют в сугробах, передними ногами рубят наст. Рассекут его и роют до самой земли, грызут с корнем сухие ковыли. Отощавшие лошади, «на ребрах-то хоть играй!»
Как-то к вагончику прибрела облезлая, плешивая лошадь с косматыми ногами. Новоселы назвали ее Лысухой, подкармливали корками хлеба, шелухой картофеля. Она ушла от них, когда растаял снег.
— Трава здесь жирная, сочная растет, — с улыбкой произнесла Серафима.
— Для чего ты это говоришь? — сердито и недоверчиво спросил Григорий.
Серафима часто и трудно задышала, будто сдерживая крик.
— Прошлой зимой у нас целый бунт хлеба... большой бунт буря унесла... Мы с девчонками пальцы отмораживали, собирали по зернышку... никто не посылал, сами... по насту ползли километров за пятнадцать. Да разве все соберешь! Замерзнем, отпляшем на снегу... наст звонкий, будто колокол... отпляшем да снова, как птицы, зерно клюем.
— Зачем ты это мне говоришь? — все допытывался Григорий. Серафима не знала зачем. Его бегающий взгляд не останавливал, а сердил.
Она замолчала, тяжело дыша. Григорий вздохнул:
— Выпил бы я сейчас! — и наклонился. Кожа на шее у него ноздреватая. Это почему-то наполнило Серафиму жалостью к нему. На какой-то миг поняла она, что ей ничего не внушить Григорию, ничего не открыть.
Он достал из тумбочки бутылку и, потрясая ею, с обидой отметил:
— Прячешь от меня! Серафима, побледнев, вскочила.
— Это не вино... трава настоена...— Она очень хотела, чтобы Григорий заинтересовался, что за трава, но тот молча поставил бутылку обратно. Словно силой выталкивая слова, добавила: — Это тоскуй - трава... купена... чтобы не тосковать по тебе..:
Григорий заинтересовался другим:
— На водке настоена?
— Нет, — сухо ответила Серафима. Только тут он нехотя осведомился:
— И пила ты эту траву? Помогает?
— Нет, не помогает...
— На водке помогла бы! — и, по-своему поняв ее пристальный взгляд, торопливо пояснил: — Яне пью, не думай... Иногда, когда взбудоражен...
— Чем же ты взбудоражен сейчас?
— Всем. Ты вот какая-то другая, — ответил жалобно Григорий. Серафима села рядом на койку, припала к нему.
— Я не могла не измениться... от такого меняются...
— Напоминаешь?! — отстраняясь,   воскликнул  он, — так   и будем жить на укорах?
— Нет! — Серафиме хотелось смягчить свои слова. — Я не укоряю... объясняю... Ты ведь тоже стал другим!
— Я все тот же!
— Очерствел и... стал бояться трудностей!
— Разлюбила?
— Нет, не то... Удивляюсь, как изменился!
— Я тот же. Но я не терплю глупых дел... вот зачем ты поехала на целину?
— Как зачем? Работать!
— Глупая затея! Пыль в глаза своей работой пускаешь? Дескать, вот я какая хорошая. Ухлопала столько сил; А до сих пор не можете сами убрать хлеб, молодежь всей страны должна помогать, а потом хлеб негде хранить... Обработай-ка хорошо землю в колхозах, она вам такой же урожай даст!
Серафима, подавленная, молчала. Как он не понимает, что здесь все впервые, что такого урожая никто не ждал, поэтому недостает и складов, что, наконец, именно ей сейчас пришла в голову мысль строить элеваторы на делянках каждой бригады. Она хотела это сказать ему, но, взглянув в холодное лицо мужа, проглотила слова. Необычное безразличие ко всему охватило ее.
— Сколько ты денег здесь заработала? — не унимался Григорий. Серафима поморщилась.
— Тебя это волнует? — усмехнулась она.— Сколько бы ни заработала, а бежать отсюда не хочу. Что же вся страна наша ошиблась? Один ты наделен головой? Хлеб гниет? Да, гниет. Но у нас научились и сгнивший хлеб в золото превращать. Да и много ли гниет? Целина на десятки лет страну хлебом завалила... Трудно? Да, трудно! Но ведь не все, как ты, боятся этого!
Григорий прилег на кровать, следя за женой прищуренными глазами. Она не заметила, что давно уж стоит посреди комнаты и бросает гневные слова:
— А люди? Люди-то, знаешь, тоже — целина! И как же эту целину у нас подняли!
— Да у вас разбежалась половина людей! — со смехом возразил Григорий.
Серафима вспомнила врача Петра Злобина, который сбежал от комаров, как говорили в совхозе, и покраснела.
— Бегут только слабняки, вроде тебя! Но им тут нечего делать. Остаются настоящие!
— Ну-ну, глупенькая! Да ведь никто тебе за это в ноги не поклонится.
Лицо Серафимы хранило гневное замкнутое выражение.

IX
Хорош на степи август. Синеватое небо сползает вниз, плотнее прижимается к земле. Звезды по ночам лежат ниже, кажется, протяни руку и собирай их, как цветы. Солнце днем не печет, а тихо греет землю, точно постарело за лето. Птицы бросают сверху неистовые песни. Их чистые голоса сливаются с Дрожанием марева вдали, проникают в самую глубь степи, впитывают в себя гудки машин и тихий зной.
В такой день по усадьбе разнесся слух, что снимают последнюю палатку.
Наспех прикрыв полинялой косынкой голову, Серафима выбежала на улицу.
— Подумаешь, шуму-то: палатку снимают! — ворчал Григорий, плетясь за женой. — Как же не снимать, если не нужна!
— Ты не понимаешь, — скрывая волнение, торопливо объясняла Серафима.— Палатку снимают — значит, еще один дом строители нам дают... Скоро около него тополь вырастет, ветку на окно положит... А палатку снимают последнюю, понимаешь, последнюю! Значит, все теперь будут жить под крышей!
Сама не понимая почему, она не сказала ему главного: освободятся строители, которые будут сооружать элеватор.
Посреди улицы, на поляне, дети катали железные обручи. Около них сидела довольная собака, высунув язык, следила за игрой. Там, где улица обрывалась, развернулась стерня. Выгнутая горбом степь в это время года была золотая.
Каждый раз, идя мимо новенькой школы, построенной недавно, Серафима замедляла шаг. Скоро это приземистое широкое здание заполнится гулом веселых голосов.
Громоздясь друг на друга, стояли в палисаднике парты. Солнце плавилось, дробилось и умирало в их черной глубине.
— На днях парты уже выстроятся в классах... и я скажу: «Здравствуйте, дети!» — прошептала Серафима.
На женщину наплыл запах купены. Тихо она пошла на него, вскарабкалась на парту и заглянула в окно класса. Посреди комнаты, добегая краями до стен, высилась огромная куча зерна.
Серафима метнулась к окну другого класса, третьего — всюду, заполняя комнаты до потолка, лежало зерно.
Школа долго еще не будет готова принять учеников. Почему-то учительнице хотелось это скрыть от мужа, но тот приблизился, тоже заглянул в окно и, присвистнув, произнес насмешливо:
— Здравствуйте, дети!
Серафима тихо направилась по дороге. Григорий молча следовал позади.
— Ты видишь? — еле шевеля непослушными губами, спросила она.
— Чего?
— Все! — Серафима широко повела рукой, но по лицу мужа поняла, что он не видит ничего особенного. Может, эта зеленая широкая улица веками была тропинкой на степи... Да и как увидеть постороннему человеку за свежими домами, за хилыми прутиками тополей, все, что перетерпели здесь целинники и на что еще готовы!
— А это клуб? — спросил Григорий, указав на красный двухэтажный дом с колоннами, и направился было туда, но она остановила его.
— Клуб не работает. Там тоже хранится зерно! — Ей уже не хотелось идти к палатке, не хотелось показывать мужу ни радости целинников, ни печали.
— Идем, что стоишь? — потянул ее тот.— Вытащила, так идем! Слова его проходили мимо.
— Я не тащила тебя, сам увязался...
Они пересекли еще одну улицу. Увидев толпу новоселов, Серафима пошла быстро, почти побежала.
Румянцев, как всегда в торжественных случаях, говорил, сбычив голову; Серафима не вслушивалась в слова. Она видела эту степь голой, как скрижаль, на которой ковыли только оставляли свои письмена, без единого строения. Там, за поселком, на старом месте центральной усадьбы, осенью они поставили три вагончика и палатки, а по весне приехали сюда строители и начали воздвигать дома. Теперь у них поселок из четырех улиц, прямых и широких, магазины, школа, клуб. Тихо стояли вокруг целинники.
— ...Вагончики и палатки пустели: рабочие перемещались в жилые дома,— говорил Румянцев.
Люди были без головных уборов, точно прощались с частью трудной и неповторимо красивой жизни.
— Вагончики и палатки мы увозили на полевые станы,— продолжал директор, — а эта одна стоит до сих пор. Здесь иногда спали сезонники.
Серафима скосила глаза на мужа. Григорий курил. Не владея собой, крикнула:
— Шляпу сними! — и сорвала с его головы соломенную шляпу. Несколько человек оглянулись. Серафима еле сдержала слезы: значит, там, на Большой Земле, не все понимают, что они сделали в степи!
Тут же она подумала: «А и пусть не понимают! Не для того мы сюда приехали, чтобы потом любоваться собой!» — и гордо взглянула на мужа, радуясь, что освобождается от чего-то тяжелого.
— Начинай! — крикнул Румянцев и выпрямился.
С шелестом покачнулась высокая верхушка палатки. Брезент распластался у ног рабочих.
Молодые ребята быстро и ловко свернули брезент в трубу, оттащили в сторону. Под брезентом была голая утрамбованная до звона земля. Два парня заступами начали копать на середине яму.
Старуха с маленьким, точно ссохшимся лицом, подбежала к одному из них:
— Дай-ка, и я порою!
Толпа стояла молчаливая, торжественная. Время от времени из нее выходили люди — мужчины, старики, женщины, сменяя друг друга: каждый хотел участвовать в этой работе.
И Серафима кого-то сменила и копала слежавшуюся землю, плача от нежности к людям.
Они вырыли круглую яму.
Директор крикнул:
— Закладывай!
И люди бросились к толстой жерди, приготовленной заранее, подняли ее, поставили в яму, поддерживая, начали зарывать комель.
На голой поляне вырос сухой, острый столб, на верхушке которого ребята прибили длинными гвоздями лист белой жести. На нем было написано:
«Здесь стояла последняя палатка новоселов нашего совхоза».
— Памятник бы надо поставить... Каменную палатку, — произнес кто-то глухо.
Румянцев, сломив налево кепку, устремил взгляд вдаль. В лице его появилось выражение мягкости, любви и непонятной тревоги.
Григорий курил одну папиросу за другой. Когда начали расходиться, сказал со смешком:
— Красиво разыграли!
Серафима отшатнулась от него и побежала в степь.

X
Нигде так не отзывчивы шоферы, как на целине. Ведет парень машину, тяжело нагруженную зерном или бочками с горючим, осторожно оберегая от встряски, торопится ли куда с важной сводкой, но, стоит человеку на обочине поднять руку, он притормозит, спросит, куда нужно, и крикнет устало:
— Забирайся в кузов! — и погонит, ветер засвистит в ушах.
Серафима лежала на зерне, глядя в небо.
Вечернее солнце заливало землю красной зыбью. Степь плавилась. Мухи вились над хлебом, как синие искры. Вверху летели журавли, как будто ставя на медном небе многоточия. Нужно было проплакаться вволю так, чтобы никто не видел; но слезы пропали, только сильно стиснуло грудь, и вздохи вырывались прерывисто и громко, как всхлипы.
Алексей встретил учительницу испытующим взглядом.
Бунт в эти дни вырос, удлинился, а к нему все подвозили и подвозили зерно. Девушки укладывались около бунта отдохнуть.
— Спите, неугомони, солнце-то давно за степь головой пало! — говорил Алексей; когда все успокоились, приутихли, вздохнул: — Эх, книги бы развязать да сюда, на стан, привезти! Вот построим склады, и клуб будет клубом и библиотека — библиотекой...
— Скоро занятия начинать, а школы нет... Зерном занята... хоть уезжай!— прошептала Серафима и замерла: как-то отзовется на ее слова бригадир.
Тот закурил. Бледный огонь спички осветил взлохмаченную голову, пересохшие губы. Он зажмурился и протянул:
— Злой табачок!
«Ему, конечно, все равно, буду я в бригаде или уеду...» Не выдержав, женщина снова произнесла:
— Придется опять собирать детей в четыре смены в свою комнату...
— Злой табачок! — повторил Скворцов в тишине.
Обиженная, Серафима смолкла. Прокаленные зноем зерна отдавали тепло. Пахло осенней ночлежкой в лесу и тоскуй - травой.
Серафима вдруг поняла, что ей не хочется видеть мужа, не хочется говорить с ним, принимать его ласки. А тоска, прежняя, съедающая, не исчезла. В жидкой темноте было видно, как Алексей сел, положил голову на колени, стиснул руками и застыл.
Степь судорожно вздыхала.
«Должно быть, хорошо, когда кому-нибудь веришь», — подумала Серафима, следя за бригадиром. Тот поднялся, снял пиджак, прикрыл ей ноги. Рядом села Настя. Скворцов неприветливо спросил:
— И тебе холодно? А ты на живот ложись, спиной накройся! — и быстро направился в степь, взлетел на крутую тропинку и скрылся. Настя снова легла.
— И какая же такая бывает любовь? — раздался в тишине се голос.
— Наверное, человек, когда любит, себя не помнит! — догадывалась Валя. — Но только... надо наметить, какого человека любить, и узнать, какой у него характер.
Клавдия горячо выкрикнула:
— Характер обманет. Надо выбирать красивого!
Шура, лежа на спине и вперив глаза в ночную темень, чему-то рассмеялась.
«Выбирала ли я своего Григория и за что любила его?» — думала Серафима. Вспомнилось, как в институте заглядывались на него девушки, как ей льстило его внимание. Не думала она тогда, что нужно что-то искать в человеке, кроме красоты. Может, поэтому вся жизнь и пошла в сторону. А теперь? И вдруг совершенно отчетливо поняла она, что не любит мужа больше. Не выдержав, предостерегла:
— Не ошибитесь, девушки! Сейчас никто не может любить только за красоту. Сейчас любят за все вместе, а главное — за отношение к жизни... к миру.
Настя подтвердила:
— Вот как у вас с Григорием Степановичем.
Серафима смолкла. Как сказать девушкам, что отношение к жизни у нее с Григорием разное и что именно это разбивает их семью. С зерна подняла голову Шура.
— Неужели ты, Сима, отсюда уедешь?
— А что? — сухо спросила та.
— Я ни за что бы не уехала. Здесь интересно. Я и на будущее лето сюда приеду... и обязательно в бригаду Алексея Ивановича!
— А чем же здесь интересно?
Шура возмущенно ойкнула, порывисто махнула рукой.
— Ну, что ты! Здесь замечаешь — какая сила  в каждом человеке.
— И верно,— вступила в разговор Валя. — Делаешь и видишь, как все меняется... Вот мы просушили хлеб, спокойно он будет лежать в бунте... Сколько угодно будет!.. И так не хочется уезжать! А ведь уже скоро, через неделю уедем...
Кто-то прошептал:
— Скоро город... Я так отосплюсь, так отосплюсь!
Несколько машин подвезли зерно. Пришлось подняться, выгружать. Скворцов, появившийся у бунта, был тих и задумчив. Девушки продолжали разговор:
— В первую очередь в театр побежим!
— Забудете вы нас! Отведали из любопытства жизни на целине и хватит...— произнес Алексей и посмотрел на Серафиму.
Накануне отъезда студенток Алексей с утра умчался в центральную усадьбу. Как всегда без него, девчата работали молча, поглядывая в степь. Серафима знала: ждут. И только показался на велосипеде бригадир, все повеселели. Не доезжая до бунта, Скворцов закричал:
— Журавушки, знаете, сколько вы заработали: по тысяче! Девушки не поверили. Шура вздохнула:
— Я себе туфли куплю... Только теперь на низком каблуке. Рассмеялась Настя.
Клавдия прошептала:
— Зачем? Разве мы за деньги работали здесь? Покидали бригаду девчата вечером.
Серафима незаметно ушла от стана, боясь расспросов о том, поедет она с ними или останется.
У тракта ее догнал Скворцов.
— Что же ты даже не попрощалась? — его измененный резкий голос прервался.— Ты же уезжаешь?
Серафима была обижена: «Неужели он мог подумать, что я уеду, не доведя нашего дела до конца?»
— А что в конторе придумали о строительстве элеватора? Алексей скучно отозвался.
— Задержали строителей. На берегах озера нашли галечник, будем цементировать его, возводить стены. Директор уже послал проект на утверждение.
— Л если не утвердят?
— За свой счет будем строить! — уже оживившись, заявил Скворцов.— Правда, рабочих рук надо много. Но думаем до зимы поставить.
Серафима почему-то шепотом сообщила:
— Я ничего не знаю, Алеша... Расскажи мне все-все об элеваторах... Бригадир понимающе улыбнулся.
— Это будет большое сооружение! И силосный корпус, и рабочая башня, и приемные установки — все, как полагается.
Серафима слушала с радостным волнением. Как только Алексей смолкал, подгоняла нетерпеливыми вопросами:
— Ну?
— В приемных установках будет несколько проездов, там и машинные опрокидыватели: наполнят грузовую, ссыплют зерно — и следующую... там и транспортер, который по галереям донесет зерно до башни,— говорил он, поощряемый нетерпением Серафимы.
— А в башне будем взвешивать, очищать зерно и сушить. Вот что главное — сушить! — он улыбнулся, широко растягивая сильные губы. Заглянув ей в лицо, с упреком бросил:
— Да зачем тебе все это? Ведь уезжаешь!.. Такую мысль подала, и сработались мы, а уезжаешь. Решила?
Фиолетовые тени качались сбоку. Навстречу дул легкий ветер, обдавая степь волнами тепла и блеска.
— Не спрашивай меня ни о чем,— взмолилась Серафима.— Не обернувшись, направилась к дороге и скоро скрылась за косогором.

XI
Увидев в окно свет, Серафима замедлила шаги и подивилась тому, как ей стало трудно открывать дверь, не поднимались руки.
В кухне долго умывалась, оттягивая встречу с мужем. Однако, услышав непонятную возню в комнате, вошла.
Вещи были собраны в узлы, стол оголился, этажерка и шкаф были выпотрошены, шторы с окна и постель связаны ремнями: Григорий собирается уезжать не один.
«Он думает, мне так просто бросить товарищей. Он никогда не поймет, что я не могу оставить дело незаконченное!»
— Ну, вот, кстати приехала, а то я уже хотел тебя разыскивать,— обрадованно заговорил Чуфаров, увидя жену.— Сегодня едем...
Пустыми глазами посмотрела Серафима на мужа и сдержанно спросила:
— А свои вещи ты куда уложил?
— Какие? Портфель один!
— Ну, вот о нем и хлопочи... Мои тряпки оставь!
С чувством облегчения и досады начала Серафима развязывать узлы. Книги снова поставила на этажерку, подушки бросила на кровать.
— Подумай! — голос Григория звучал зловеще. — Ты свое целине отдала!
Не возражая, двигалась женщина по комнате, приводя ее в обычный порядок и пугаясь своего спокойствия.
— Ты что, шутки шутишь! Я тебе мальчишка? — продолжал в исступлении Григорий и смолк, увидя на лице жены выражение страдания и решимости.— Да пойми же, Сима...— шептал он,— наше личное счастье важнее всего... Понимаешь. И... ведь всю жизнь мою, как нитку, рвешь! Я опять женюсь на ком-нибудь... со мной так нельзя!
Серафима рассмеялась:
— Мелкое у тебя сердце, вброд перейти можно... Поезжай!
На миг Серафиме стало страшно. Но тут же показалась ее бессонная тоска давней, а настоящая жизнь—светлой и мощной.
Домашний мир Григория был настолько мал по сравнению с широкими просторами степи и ее людей, что она испугалась за мужа.
— Нужно быть с кем-нибудь, Гринько, вместе. Нельзя оторванно от всех...
— Ага, ты мне мстишь,— воскликнул тот,— не хочешь быть покинутой, ты покидаешь сама... Хочешь оставить последнее слово за собой!
— Мне неважно, за кем останется последнее слово!— неприметно для себя, Серафима говорила уже злобно, как и он.
— Но ведь ты очень тяжело переживала разрыв...
— Переживала с надеждой... Это лучше, чем жить без надежды! Григорий не понял.
— Ведь ты опять одна останешься,— напомнил он. Серафима рассмеялась:
— Кто одинок, тот покинут не будет!
Григорий дышал шумно, со свистом, точно ветер ходил по комнате...
— Разные мы... Но я не могу без тебя!
Осторожными, неверными шагами он подошел к столу, достал из портфеля бутылку.
— Выпьем львиного молока, чтобы окончательно решить!
В портфеле нашлась и приготовленная в дорогу закуска. Открыв бутылку, Григорий наполнил водкой стакан. Серафима задержала его.
— Мне не наливай. У меня свой напиток есть...— склонившись к тумбочке, подняла к свету бутыль с настоем купены.
Григорий удивленно и ревниво спросил:
— Ты пила эту траву от тоски по мне... А теперь о ком тоскуешь? Серафима налила в стакан настой, чокнулась с Григорием и залпом выпила.
Настой был без вкуса и запаха. Цвета крепкого чая, он оставил на стенках стакана грязноватую пену, которая стекала пузыристой волной вниз. Внимательно поглядев  мужу  в лицо, Серафима ответила:
— Пью от тоски по человеку в тебе.
Григорий выпил водку и, не закусывая, поднялся. Взгляды их встретились. Не отрывая глаз от жены, он взял портфель. Опустив голову, тихо вышел из комнаты.

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

VK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.