1
Разгар степного лета.
Третий месяц над Южноуральском безоблачное, вылинявшее небо. Не успеют затвердеть на подплавленном асфальте узорчатые следы грузовиков, обутых в новую резину, как уже всплывает из-за дальних гор притемненное суховеем солнце, и с самого раннего утра над большаками и проселками, куда ни глянь, распускаются высокие завесы, будто все дороги усеяны дымовыми шашками. Клубящаяся пыль надвигается и на окраины Южноуральска, где громоздятся серые башни элеваторов. А по вечерам в безветрии чудится, что город дотлевает, слабо потрескивая угольками, как брошенный костер, что оставил тут, на своем обеденном привале великий землепроходец — летний день...
Анастасия Каширина стояла у настежь раскрытого окна и всматривалась в сторону Менового двора: к нему легко подкатывал среднеазиатский поезд. Нет, она никого не ждала оттуда, с юга: у нее не было там ни родных, ни знакомых. Просто привыкла в последнее время встречать этот скорый поезд, с которым когда-то отправился в Москву Леонид Лобов. Сколько воды утекло с тех пор в Урале, а железнодорожное расписание, кажется, и не изменилось.
Внезапно очень близко, прямо за рекой, отвесно раскроил полнеба раскаленный, оранжевый клин молнии. Вслед за ним, играючи, вкось полоснула другая молния — ослепительно белая, с голубоватым острием. Коротко, звонко ударил гром. Рывком подул свежий ветер. И щедрый запоздалый ливень нежданно-негаданно, под прикрытием сумерек, нагрянул на притихший город. Совсем некстати: с конца мая ни единой тучки, хлеба еле-еле выдюжили, и вот — на тебе — полил, как из ведра, когда началась уборка. Слишком поздняя эта благодать.
С размаху хлопнула форточка в соседней комнате, звякнуло разбитое стекло. К счастью, дети не проснулись. Укрыв их тканевым одеялом, Анастасия присела на подоконник, залюбовалась дочерью и сыном. До чего ж они не похожи друг на друга! Леля спала на старом плюшевом диване, свернувшись, как всегда, в комочек. Ее темные косички развились, красная муаровая лента свесилась на коврик: видно, девочка не раз перевернулась с боку на бок, пока, наконец, не устроилась поудобнее и не забылась. Она дышала едва заметно, словно притаилась в ожидании матери. Тонкая бровь ее чуть вздрагивала, в уголках обидчивых губ теплилась, не потухая, милая улыбка. А Мишук, на целых четыре года младше Лели, разметался в своей кроватке, по-мужски раскинул руки,— этакий богатырь, досыта набегавшийся за день. Рыжеватые волосы его были всклокочены, брови смешно нахмурены, обветренные губы плотно сжаты: серьезный и сердитый парень — вылитый отец. Анастасия переводила взгляд с дочери на сына, с сына на дочь, будто сравнивая их в первый раз, и от бурной материнской радости трудно было усидеть на месте; расцеловать бы их сейчас, повозиться с ними на полу, позабыв обо всем на свете. Но пусть спят. Не за горами уже сентябрь, вот и для Мишука начинается рабочая пора.
Скоротечный, шумный ливень стих. Анастасия раскрыла дверь на балкончик, жадно вдохнула опресненный невесомый воздух. Как еще, оказывается, светло! И небо, и город точно заново побелены. Всюду размашистые мазки огромной кисти августовского ливня; он и вокруг города прошелся, подновив запыленный узенький бордюр степного горизонта. Люди идут, обходя лужи на тротуаре, наклоняются под мокрыми ветвями разросшихся кустов акации, что отливают мягко-зеленым лаком. Осторожно, весь мир окрашен!
Ну разве уснешь после такой грозы? Южноуральск кажется неузнаваемо помолодевшим, и смутно предчувствуешь какие-то перемены в своей жизни, хотя все для тебя давным-давно определено с той поразительной ясностью, которая возникает сразу же, как только ты становишься матерью... Анастасия включила настольную лампу, взяла папку с газетными вырезками — статьями Родиона. Уезжая в командировку, он забыл убрать их в секретер, и Анастасия второй вечер не спеша перелистывала все это «собрание сочинений» мужа.
Тут были статьи разных лет и лишь «этапные», как называл их сам автор. Конечно, Анастасия немедленно прочитывала каждую в день выхода газеты. Но вот они лежат перед ней, собранные вместе, стиснутые замочком скоросшивателя, и, странно, она не испытывает прежнего удовольствия, а ведь здесь не одна, целая сотня пережитых радостей. Больше того, эта папка из серого картона начинает раздражать Анастасию. Даже завидная аккуратность Родиона, тщательно подшивающего очередную вырезку, злит ее сейчас.
Сперва он подписывался просто, в конце статьи: Р. Сухарев. Потом появилась существенная добавка — кандидат экономических наук; подпись стали набирать крупным шрифтом, под заголовком. Начинал он, как и все начинают: ходил по редакциям, охотно переделывал свои рукописи. Но со временем уже к нему стали приезжать на дом и подолгу упрашивать его сократить каких-нибудь два-три абзаца. Незаметно для себя он привык выступать только по праздникам, ссылаясь на дьявольскую перегрузку в институте... И все разом кончилось: ни кафедры, ни публичных лекций, ни двойных «подвалов» в местной «Коммуне». Явно унизившись, Родион выпросил «черную работенку» у знакомого редактора ведомственного еженедельника.
Анастасия Никоноровна задумалась. Нелегко ему после громкой славы в Южноуральске посылать в Москву полстраничные заметки. Сам над собой горько шутит: «Видишь, как быстренько ученый (да-да, какой-никакой, а ученый!) превратился в бойкого хроникера!» Родиону придется начинать все сызнова. Хватит ли у него душевных сил? Нужны годы, чтобы восстановить доверие людей: ведь оно крепло тоже годами, с той поры, когда энергичный, деятельный парень верховодил южноуральской комсомолией. Кто мог сказать в то время, что он пойдет когда-нибудь против коллективной воли единомышленников? Да такого «провидца» освистали бы, стащили с трибуны, как троцкистского лазутчика. Верно, один старый железнодорожник-коммунист как-то заметил ему сдержанно, отечески: «Вы уж очень, молодой человек, налегаете в своих речах на геометрию. В политике кратчайшая линия между двумя точками не всегда прямая». Родион вспыхнул, но промолчал из-за уважения к бывалому, заслуженному человеку. И когда в прошлом году Родиону объявили строгий выговор с предупреждением, он не раз вспоминал о том — осторожном, стариковском — предупреждении... «Ах, Родион, Родион, до чего же ты самоуверенный, горячий не в меру...»
С тех пор, как это случилось с мужем, Анастасия непрерывно занималась исследованием его беды. И все-таки ей не верилось, что у Родиона есть какие-то особые взгляды на последние события в стране. Просто он оговорился в полемическом жару и, оговорившись, там, у себя в институте, начал упорствовать, пока его не наказали, сурово и не глядя на заслуги... Нет-нет да кто-нибудь нечаянно напомнит о нем в райкоме. Тогда на весь день испорчено настроение у нее, Кашириной, и она старается уехать на стройку или на завод, чтобы забыться среди людей, делающих свое дело спокойно и уверенно. Какую угодно неприятность она перенесла бы легче, только не эту. Все же не так больно, может быть, если вдруг остро почувствуешь, как непрочна верность одного человека другому. Куда страшнее, когда ставится под сомнение верность особенная, без которой вообще нельзя жить на свете.
Думая так, Анастасия начинала тревожиться и о своей судьбе, о судьбе Мишука и Лели. Женский, безошибочный инстинкт, весьма чувствительный к житейской непогоде, все чаще подсказывал ей, что Родион постепенно изменяется к худшему. Его обычная, ради шутки, подозрительность к жене, его наигранное безразличие к ее работе были как будто прежними, но тогда, прежде, дурачась, он любил прикинуться обиженным, а теперь убежден, что грубо обижен всеми, в том числе и своей Настей, которая ведь тоже голосовала за строгий выговор с предупреждением. «Могла бы воздержаться для приличия, — сказал Родион в тот вечер. — Или должность не позволила?»
Должность, должность. Кто бы знал, какая это должность — секретарь райкома... Каширина никогда и не предполагала, что ей под силу будет райкомовская ноша. В конце войны Анастасию, совсем еще молодого инженера, избрали секретарем, и вот скоро четырнадцать лет, с небольшим перерывом, она выполняет свои обязанности. Как же посмел он, Родион, причинить такую нестерпимую обиду?.. И ей сделалось до того горько, тяжко на душе, что она всплакнула, не стесняясь самой себя. Все пережитое за последний год показалось абсолютно непоправимым, будто она лишь сейчас, после долгих размышлений, окончательно постигла весь тайный смысл происшедшего. (Недаром говорят, что женщины по своей натуре больше оптимисты, чем мужчины: они последними оплакивают даже мертвых).
Анастасия испуганно обернулась: дочь неслышно подкралась сзади и несмело прильнула горячей щечкой к плечу матери.
— Перестань сию минуту, — строго сказала Леля.
Анастасия погладила девочку по голове, нехотя поднялась со стула.
— Хорошо, хорошо, иди спать.
— Не будешь?
— Не буду, — уже веселее заулыбалась Анастасия и, взяв Лелю за руку, повела в соседнюю комнату, где безмятежно посапывал раскрасневшийся Мишук.
А сама никак не могла уснуть. Брала то одну, то другую книжку и, пробежав несколько строчек, тут же останавливалась: любая начальная страница вызывала ответное раздумье. У Родиона были только такие книги, читать которые — значит трудиться.
Наконец, устав до головной боли, Анастасия разыскала в письменном столе мужа пакетик снотворных порошков, — без них он уже не обходился,— и приняла лекарство. При этом взглянула в зеркало, словно держала в руках щепотку яда. Стыдливо подивилась своей нескромной красотой: темные лучистые глаза, крылатые брови, отчетливый рисунок неярких губ, черные, с синеватым отсветом, прямые волосы, тонкая струйка ослепительного пробора, непринужденная девичья осанка, каким-то чудом сохранившаяся до сих пор...
Под утро Анастасия Никоноровна заснула крепко. Сухарев звонил, стучал, даже разбудил соседей. Он уж отчаялся попасть в свою квартиру и только тут вспомнил, что у него с собой ключ от входной двери. Совсем рассвело, когда он тихо вошел в переднюю, снял соломенную шляпу, сбросил выгоревшую голубенькую безрукавку, умылся ледяной водой. Будто груз свалился с плеч: всю неделю мотался на попутных «газиках» по нефтепромыслам.
— Что за сонное царство?..— ворчал Родион Федорович, заглядывая в одну, в другую комнату.— Дрыхнут, как убитые! Да что с ними?..
Он наклонился над женой и чуть не рассмеялся — так по-детски сладко спала она: правую руку неловко подвернула под себя, левую, согнутую в локте, поднесла к глазам, защищаясь от света, нежный румянец проступал сквозь загар ее смуглого лица, пряди волос рассыпались, разметались по подушке. Настя была похожа на беззаботную девчонку, прикорнувшую на часок где попало. Родион Федорович насмотрелся на нее вдоволь и отошел к окну.
Южноуральск пробуждался. По деревянному мосту через Урал двигалась колонна тяжелых грузовиков с прицепами: хлеб везут. Отчаянно сигналя, промчался запыленный вездеход. Посреди мостовой шли девушки в спецовках, направляясь к троллейбусной остановке. Знакомый дед-садовник поливал клумбы вокруг памятника красногвардейцам. У подъезда бывшего кадетского корпуса собирались пилоты в ожидании автобуса на аэродром... Тысячу раз виденная картинка летнего утра в степном городе, который в былые времена славился лихими конниками, а потом стал знаменит своими авиаторами.
Родион Федорович тоже когда-то хотел стать летчиком, даже краги купил по дешевке у одного старого служаки. Мандатную комиссию прошел на ура, но медики решительно забраковали, кстати, с сожалением: и сердце сильное, и легкие — кузнечные меха, и зрение острое, и слух безукоризненный, и рост богатырский, — ну, словом, парень хоть куда, а вот нервы для высшего пилотажа не годились. Так и не вышло из него аса.
— Рожденный ползать летать не может,— усмехнулся Родион Федорович и присел к столу от нечего делать. Опять Настенька разбросала книги! Сколько ей говорить: нельзя рыться в библиотеке, как в галантерейной лавочке... Он придвинул к себе раскрытый томик Герцена, поморщился, увидев карандашные пометки на полях. С полдесятка строк были отчеркнуты сбоку двойной линией:
«Все личное быстро осыпается, этому обнищанию надо покориться. Это не отчаяние, не старчество, не холод и не равнодушие: это — седая юность, одна из форм выздоровления или, лучше, самый процесс его. Человечески переживать иные раны можно только этим путем».
На уголке Анастасия написала: «Как удивительно сказано!» И ниже отметила другую фразу:
«Чего юность еще не имела, то уже утрачено, о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева».
Родион Федорович закрыл книгу, отложил в сторону и устало откинулся на спинку кресла. «Наставила восклицательных знаков, будто Герцен нуждается в ее отметках... Все личное быстро осыпается... Чего юность еще не имела, то уже утрачено...» Он подумал с минуту о значении этих емких слов и, не добравшись до их философской сути, неожиданно задремал, сидя в кресле.
За завтраком Родион Федорович сказал жене:
— А тебя, Настенька, все труднее добудиться...
2
Редко у кого из нас, уже немолодых, поживших на белом свете, нет какой-нибудь своей, пусть нечаянной, вины перед тем дорогим местечком, где ты вырос, откуда вышел в люди. Оттого, впрочем, и неспокойно на душе, когда после долгих странствий, после многих лет разлуки возвращаешься, наконец, на родину.
Лобов узнавал и не узнавал знакомую дорогу, пролегающую по сплошной аллее (как поднялись довоенные посадки!). Скорый поезд Москва — Ташкент вторые сутки мчался на восток «на перекладных»: до Сызрани его вел, казалось, один и тот же прокопченный паровозик, потом эстафету принял новенький, поблескивающий краской электровоз, и где-то уже за Куйбышевом очередь дошла до тепловоза. Чудилось, есть в этом скрытый смысл: вот, мол, дорогой товарищ, миновала не одна, а целых три эпохи с тех незапамятных времен, когда ты безусым комсомольцем так демонстративно покинул родной Южноуральск.
Уезжая из столицы, Леонид Матвеевич прихватил с собой пачку тоненьких книжонок — приложений к «Огоньку». Но не прочел и половины их. Только устроится поудобнее у столика перед окном, как равнодушный диктор поездного радиоузла начинает объявлять, что скорый номер четырнадцать подходит к такой-то станции и что стоянка столько-то минут. Тут уж не до чтения, если одно название очередного городка воскрешает в памяти какую-нибудь полузабытую страницу далекой молодости. И Леонид Матвеевич проворно спрыгивает с подножки цельнометаллического вагона, до второго звонка ходит по дощатому перрончику, присматривается к здешним людям, словно кого-то ищет среди них. Чем дальше на восток, тем дороже для него все эти станции.
Вот в Сызрани, к примеру, он вспомнил свою давнюю попутчицу, девушку-казашку, вместе с которой добирался до Москвы. Бойкая, симпатичная крепышка, в цветастой тюбетейке, она угощала его ароматной казалинской дыней и без конца рассуждала о кознях профессоров на вступительных экзаменах. Удалось ли ей проникнуть в святая святых нейрохирургии? Может быть, стала знаменитостью, ученым медиком? Или, может, сложила голову под яростной бомбежкой в первый же год войны?..
Когда скорый поезд без остановки, лишь притормозив немного, проходил через Батраки, — бывшее «бурлацкое гнездо», что дало Волге столько искусных плотогонов, — Леонид Матвеевич отыскал глазами заветный домик кондукторского резерва, где в одной из комнатушек располагалась редакция узловой многотиражки. То был трудный для железнодорожников год глубокого прорыва. С утра до вечера пропадал он, Лобов, на сортировочной шумной горке, постигая тайны ремесла операторов, составителей-«башмачников». Где теперь его наставник — Павел Антонюк, на все руки мастер: то изучавший опыт японских путей сообщения, то неожиданно увлекавшийся проблемами речного судоходства?..
Во время получасовой стоянки в Куйбышеве Леонид Матвеевич вышел через тоннель на привокзальную площадь и присел в сторонке на скамью. Будто и не уезжал отсюда. Эх, Зина-Зинушка, вспоминаешь ли то коротенькое лето, промелькнувшее одной неделей? Как не хотелось расставаться тогда с тобой вот здесь у входа в мрачноватый дом управления дороги, в тот летний погожий день, когда ты покидала Самару только потому, что считала себя неровней Леньке, — шутка ли, на четыре с половиной года старше безрассудно влюбленного юнца, от которого, ну, никуда не скроешься! Но скрылась все-таки от привязчивой, как тень, любви, уехав на север, в Ленинград. Оглянулась ли хоть раз за эту четверть века?..
Леонид Матвеевич чуть не опоздал на поезд. Вернувшись в свое купе, сразу же лег спать. Однако забывался ненадолго, то и дело открывал глаза, почувствовав, что поезд сбавляет ход перед новой остановкой. «Наверное, Кинель... А это, конечно, Степная...» безошибочно угадывал он, не поднимаясь с нижней полки. Наконец, встал: к чему обманывать себя, все равно не уснешь до Южноуральска. Переоделся, тщательно сложил вещички в чемодан, закурил и подошел к окну.
Начинало светать. Густо-синяя ночь сделалась светло-синей, водянистой, как разбавленные чернила. Московский скорый подходил к Степной. Где-то тут, близ торгового села, совсем еще зеленый паренек всю осень проработал уполномоченным по хлебозаготовкам. У него был мандат окружкома партии и даже наган с двумя, случайно уцелевшими патронами. С утра до вечера он пропадал в полях, сердито подгоняя нерасторопных бригадиров. Бывало, что и сам садился на лобогрейку, отобранную у кулака, ликвидированного как класс, и, так сказать, для личного примера лихо работал до чертиков в глазах. Помнится, тут он и выучился курить: нельзя же, действительно, чрезвычайному уполномоченному быть красной девицей! Однажды, отпуская ему очередную порцию махорки, продавец сельпо, ехидный старикашка, заметил между прочим, вертя в руках его командировочное удостоверение: «И как это мальцам выдают такие широкие мандаты?» Леонид промолчал, только подумал: «Определенно настоящий подкулачник!» А на другой день ему сообщили, что в деревне появилась дальняя родственница кооператора, сбежавшая откуда-то из-под Акмолинска. Выходит, классовое чутье не подвело уполномоченного! Беглянку немедленно отправил в ГПУ, в Степное, не пожалев и своего нагана для провожатого.
Впрочем, сей наган имел забавную историю. В конце 1929 года семнадцатилетний Ленька Лобов жил в Москве, у тетки, работал «на побегушках» в Гостехиздате. В ту зиму, вслед за двадцатипятитысячниками, уезжали в первые зерносовхозы культбригады Цекамола и Наркомпроса. Ленька, конечно, тоже записался добровольцем; был назначен библиотекарем, и купил на Сухаревке из-под полы наган за три червонца. Ну, посудите сами, возможно ли было отправляться в пекло классовой борьбы без оружия? Во всяком случае, с новенькой «карманной пушкой» тульского происхождения он чувствовал себя бойцом, штурмующим Зимние дворцы мелкобуржуазной стихии.
Сама Крупская Надежда Константиновна, принимавшая библиотекарей перед их отъездом, не сказала ему, Леньке Лобову, ни слова, когда, знакомясь с ним, увидела торчавшую из его кармана рубчатую рукоятку револьвера. Она лишь отвела взгляд в сторону, чтобы не смущать и без того растерявшегося парня, который — надо же додуматься!— явился в Наркомпрос с наганом. Надежда Константиновна расспрашивала комсомольцев обо всем: как собрались в дальнюю дорогу, получили ли деньги, теплые вещи, всем ли выдали часы «тип-топ». Кто-то из культработников, постарше, посмелее, заметил в шутку, что эти американские часики — удобнейшая штука, годная для колки сахара. Крупская тихо рассмеялась: ей определенно нравились эти молодые люди. Потом она неторопливо, обстоятельно начала говорить о том, как надо налаживать библиотечные дела в деревне, какие книги уже отправлены в зерносовхозы и какие будут посланы к весне. Заключая беседу, она сказала: «Не забывайте, товарищи, ваше оружие — читательский формуляр: чем больше в нем записей, тем вы сильнее». И, сказав так, едва приметно улыбнулась ему, Леньке, сидевшему поодаль.
Он первым выскользнул из кабинета заместителя наркома, подождал, пока его друзья спустятся вниз, к раздевалке,— благо, тут, в приемной, было что рассматривать: на стенах сплошь висели картины, как в музее, и среди них — гипсовая маска Александра Блока, любимого поэта Анатолия Васильевича Луначарского.
Уже шагая по Чистым Прудам, запорошенным сухим снежком, Лобов дал волю своим чувствам: ругал себя, на чем свет стоит, за дурацкую покупку. Что теперь Крупская подумает о нем? Возможно, станет рассказывать всем как забавный анекдот: вот, мол, пришел ко мне воинственный деятель культуры!.. Лишь к вечеру он успокоился и приободрился. «Нет, старая революционерка, конечно, не осудит, поймет комсомольца правильно», — решил он, с удовольствием пожимая под дубленым полушубком шершавую рукоять заветного нагана...
Задумчиво улыбаясь, Леонид Матвеевич наблюдал из открытого окна вагона сутолоку на станции Степной. Все тот же старенький вокзальчик, обшитый тесом, и щербатый колокол у входа в дежурку определенно тот же, что висел тут двадцать восемь лет назад. Вот к нему подошла молодая женщина в форменной фуражке, гулко прозвучало два звонка. На перрон выбежал здоровенный детина в голубенькой рубашке-безрукавке, в соломенной шляпе набекрень, с потрепанным, туго набитым портфелем, заменявшим, как видно, чемодан, и с пиджачком в руках. Он остановился в нерешительности, отыскивая взглядом свой вагон. Крупное выразительное лицо его было сосредоточено, поворот головы волевой, царственный. «Где я видел его?» — насторожился Леонид Матвеевич. Скорый поезд дрогнул, чуточку попятился, собираясь с силами, и тронулся. Дежурная по станции что-то крикнула замешкавшемуся пассажиру, который вовсе не спешил (будто без него поезд не уйдет), и тот ловко прыгнул на подножку соседнего вагона, пружинисто подтянулся, шутливо махнул рукой всем провожающим. И опять Леониду Матвеевичу показался очень знакомым этот покровительственный жест завзятого оратора, знающего себе цену. «Где же мы с ним встречались?»— спросил он себя. Но как ни старался, не мог припомнить.
Взошло солнце, расплескало по степи желтые озерца, высветило ковыльные пригорки, разбросало по низинам стрельчатые тени. Мощный тепловоз, в содружестве с паровозом-толкачом, еле вытягивал длинный сцеп вагонов на крутой подъем Общего Сырта... Отсюда начиналась гражданская война в степном краю, вслед за первыми боями на Пулковских высотах. Тут самый гребень водораздела между Волгой и Уралом, и ранней весной, когда оседают рыхлые, ячеистые снега, несмелые ручьи оказываются в неловком, прямо-таки затруднительном положении: то ли им бежать на запад, то ли на восток. Впрочем, все они сходятся потом в Каспийском море. Так вот и с людьми бывает: сколько бы их ни мотала судьба по разным руслам, в конце концов обязательно сведет вместе.
На последнем перегоне до Южноуральска не в меру деликатный машинист то и дело притормаживал. И, когда окончательно укротил разыгравшуюся силу инерции, вдруг остановился у входного семафора.
— Не принимают. Значит, все пути забиты, — с достоинством объяснила пожилая проводница.
— Так уж и нет ни одного свободного для нас?— спросил Лобов.
— А думаете, если вы — скорый, то с оркестром надо вас встречать? — в тон ему сказала проводница.
И действительно, Леонида Матвеевича никто не встречал, хотя в совнархозе должны бы знать о его приезде. Он поставил чемоданы у решетчатого заборчика, осмотрелся. Вот и вокзал, с которым связано столько встреч и расставаний в беспокойную, кочевую пору молодости. Но где лепная надпись на фронтоне: «Транспорт — нерв жизни»? Кому она не понравилась?..
Мимо прошел знакомый и незнакомый мужчина в соломенной шляпе и безрукавке, удачно перехватил последнее такси. Леонид Матвеевич проводил машину рассеянным взглядом, досадуя на свою память, и, взяв увесистые чемоданы, зашагал к троллейбусной остановке. Это хорошо, что Южноуральск, минуя «трамвайный капитализм», сразу же вступил в «троллейбусную эру».
— Гражданин, передайте деньги, — обратилась к нему дряхлая старушка.— До церкви, — добавила она, высыпав на ладонь полгорсти пятаков.
— Неужели есть такая остановка?
— Аль не знаешь?
— Есть такая остановка, — заговорил сосед Лобова, судя по всему, маляр. — У нас так и объявляют: милиция, кино, церковь. Все три удовольствия кряду!
— У-у, богохульники... — огрызнулась верующая пассажирка.
Леонид Матвеевич с любопытством приглядывался к ней: быть может, в давние времена она не раз хаживала на богомолье за тридевять земель, а теперь вот так важно, чинно едет в троллейбусе к заутрене.
— Все ли обилетированы? — крикнула кондукторша. Лобов рассмеялся: да тут, оказывается, мертвого развеселят!
В единственной на весь город гостинице «Урал», которая раньше, до революции (да и в годы нэпа) именовалась попросту «Биржевкой». Леониду Матвеевичу отвели коридорообразную комнату с облезлой мебелью, помутневшим зеркалом и старомодным телефоном.
Перед вечером, отдохнув после бессонной ночи, он отправился осматривать город. Жара спадала. Леонид Матвеевич вышел на главную улицу, остановился на углу, раздумывая, с чего начать, и решительно двинулся в сторону Караван-Сарая, где в прошлом веке сходились тропы верблюжьих караванов среднеазиатских богачей-купцов.
Над старым парком возвышался изразцовый тонкий минарет, похожий на космическую ракету, готовую вот-вот взлететь со стартовой площадки в просторное степное небо. Леонид Матвеевич остался доволен уютным уголком: густая зелень, свежесть, затененные аллеи, здесь дышится легко после городского пекла. Но его огорчило то, что великолепная брюлловская мечеть Караван-Сарая, которой любовался сам Луначарский (Анатолий Васильевич знал толк в искусстве!), была превращена теперь в простое общежитие. «Не умеем мы беречь архитектурные памятники, — подосадовал он. — Разумнее было бы создать тут музей, ведь у подножия этой «космической ракеты» заседал Южноуральский военно-революционный комитет осенью семнадцатого года».
До позднего вечера бродил он по городу, то искренне радуясь переменам к лучшему, то поражаясь дьявольской живучести купеческих домишек, вросших в землю. Долго стоял на набережной, облокотясь о каменный, еще не остывший парапет. По «Живому мостику» через обмелевшую реку тянулась бесконечная цепочка пешеходов, громко повизгивали купающиеся мальчуганы, доносилась песня из Зауральной рощи, внизу, под обрывом, погромыхивал игрушечный поезд детской железной дороги, и далеко в степи, там, за Меновым двором, со всех концов слетались на ночлег уставшие за день самолеты.
Он не узнавал земляков и не потому, что исчезла прежняя пестрота одежд — исконно русских, казачьих, казахских, башкирских. Южно-уральцы ничем не отличались от москвичей: спешат куда-то, читают где попало, с горячностью обсуждают ливанские и иорданские события. Если уж говорить откровенно, то он, Лобов, все-таки побаивался провинциальной глухомани. И ошибся, почувствовал себя неловко.
Было совсем темно, когда он возвращался в свою гостиницу. На перекрестке толпилась молодежь. Леонид Матвеевич приостановился. «Пожалуйста, встречайте!» —крикнул кто-то из ребят. Действительно, на северо-западе показалась яркая звезда первой величины. Она то затухала, словно пропадая в облаках, то вновь разгоралась под верховым свежим ветерком. Она вкось перечеркнула нехоженый Млечный Путь, прощально мигнула раз-второй, уже на юго-востоке, и скрылась, чтобы через несколько минут промчаться где-нибудь над Алма-Атой или Ташкентом. Как переменилось даже это высокое родное небо, в котором распускаются незримые витки искусственных спутников Земли!
На следующий день Лобов пошел в Совет народного хозяйства доложить начальству о своем приезде. Но председателя совнархоза на месте не оказалось: Рудаков выехал на строительство Ново-Стальского металлургического комбината. В обкоме тоже было пусто: все от мала до велика странствовали по районам. «Один я бездельничаю»,— подумал Леонид Матвеевич и, узнав, у дежурного милиционера, где находится Центральный райком партии, решил встать на учет.
— Да, ваша карточка уже у нас,— сказала ему молоденькая девушка в секторе учета.— Пройдите, пожалуйста, к секретарю на беседу.
«Ишь ты, на беседу! — улыбнулся он.— Учетом все больше занимаются коммунистки чуть ли не с дореволюционным стажем, а тут сидит этакая стрекоза-пионервожатая». Он целых полчаса ходил мимо кабинета секретаря, невольно прислушиваясь к громкому затянувшемуся разговору о каких-то дрязгах в какой-то промартели. Та же любезная девушка открыла свое окошечко и успокоила его:
— Товарищ Сомов, видимо, не скоро освободится, я сейчас доложу второму секретарю.
— Сделайте милость. Мне все равно к кому.
Со странным волнением, присущим разве только новичку, Леонид Матвеевич прошел через приемную-светелку и очутился в кабинете с мягкими креслами и целой дюжиной венских стульев, расставленных вдоль стен. За длинным письменным столом сидела черноволосая женщина средних лет. Первые две-три секунды, пока Лобов подходил к столу, она, не отрываясь, смотрела в окно, словно провожая кого взглядом. Потом повернулась, встряхнув рассыпающиеся волосы, быстро взглянула на вошедшего,— густые брови ее сомкнулись у переносицы, но тут же легко взлетели от радостного испуга. А он, растерявшись, верил и не верил глазам своим, неловко переминался с ноги на ногу, не смея подойти вплотную к Настеньке Кашириной.
— Леонид?! — вскрикнула Анастасия Никоноровна, чувствуя, как во рту сделалось сухо, горьковато. — Какими ветрами занесло тебя сюда? — спросила она уже тихо.
Ну, конечно, это был ее милый грудной голос! Лобов крупно, уверенно шагнул навстречу ей, взял Настины обессилевшие руки, по-дружески затряс их над столом, заваленным служебными бумагами.
— Вот не думал, вот не ожидал...
Она неотрывно глядела на него, пытливо и серьезно, не удивляясь, что сразу же узнала в этом седеющем, степенном, представительном мужчине того вихрастого, мечтательного Леньку-комсомольца, который всегда ходил в кавалерийской длиннополой шинели и в хромовых начищенных до блеска сапогах.
— Садись, да садись же ты поближе! — спохватилась она.— Рассказывай, откуда ты сейчас, надолго ли к нам?
— Пришел встать на учет.
— На уче-ет? Ты шутишь? — засмеялась Анастасия весело, заразительно, как в юности.— Ко мне, на учет? Может, и работу потребуешь?..— она опять красиво тряхнула головой, отбросив прядку со лба назад, и Леонид Матвеевич ясно вспомнил ее прощальные слова в тот неимоверно далекий осенний вечер: «Ты, Леня, еще пожалеешь, пожалеешь обо всем».
— Нет, работу просить не стану.
Ей показалось, что он даже и надулся, как прежде, когда она подтрунивала над ним, вспыльчивым и своенравным парнем.
— Что же ты у нас тут в Южиоуральске собираешься делать? — заметно переменив тон, спросила Анастасия.
Он вкратце поведал о себе: последние годы, после долгих скитаний по разным стройкам, работал в Госплане Российской Федерации, а теперь, под старость, решил вернуться к делу живому, оперативному, и вот назначен в Южноуральский совнархоз. Долго выбирал, куда поехать, намеревался было снова махнуть в дождливую Прибалтику (к ней успел привыкнуть), но батюшка-Урал и матушка-степь все же пересилили. Это понятно: сколько ни кочуй из края в край, а на пятом десятке лет обязательно, хочешь не хочешь, потянет к родным пенатам.
Анастасия слушала его рассеянно, изредка наклоняя голову в знак согласия. Она думала: «Теперь мне будет легче и тяжелее. Пожалуй, чаще всего — тяжелее. Глупости! Годы сделали нас совсем чужими. Чужими? Нет, не то, не то! Ведь я же рада его приезду. И он, наверно, это уловил. Вечно выдаю себя...»
— Ну, а как ты поживаешь, Настя?
— Я?— переспросила Анастасия. И оживилась:— Какие у меня ребята, Леонид! Просто чудо! Старшая — Леля—в пятый класс перешла, младший — Мишук — тоже скоро начнет учиться... Родион? Что ж, он работает по-прежнему. А я, как видишь, заделалась райкомовкой.
— Не предполагал, что из тебя выйдет партработник.
— Да почему же?
— Мне казалось, что Настенька Каширина создана не для общественной деятельности. Выходит, ошибся.
— Пожалуйста, без самокритики, Леонид,— сказала она, порозовев. Как время изменяет отношения между людьми: семнадцатилетней девочкой она свободно разговаривала с ним (подумать только, сама объяснилась ему в любви!), а сейчас не находит слов, теряется, краснеет. Да что это такое? Глухое сожаление о прошлом или своеобразное продолжение тех, первых чувств?
Лобов помолчал, будто заинтересовался планом города, висевшим вправо от стола секретаря райкома. Анастасия приглядывалась к Леониду урывками, с опаской. Она почему-то всегда отчетливо представляла себе, каким он будет через десять, двадцать лет, и ее представление оказалось довольно точным. Вот он сидит сейчас перед ней и все так же привычно приглаживает ладонью волосы, хотя они и не торчат как прежде. (Даже это в нем сохранилось!). И ни мужественная осанка, ни блестки седины на висках, ни его новые манеры человека, привыкшего повелевать,— ничто не введет ее в заблуждение: перед ней тот же Леня — улыбчивый и грубоватый, добродушный и порывистый, чуточку наивный в своих личных планах. А Лобов больше и больше не узнавал Настеньку Каширину в этой похорошевшей, цветущей (именно цветущей!) женщине с мелкими штришками у продолговатых глаз — теми первыми морщинками, что добавляют к женской красоте что-то очень привлекательное, совершенно необходимое, чего юность иметь не может.
Впрочем, самые досадные потери в жизни поначалу кажутся пустяковыми. Видно, так случилось и с ним, отвергнувшим любовь отчаянной, взбалмошной девчонки, не умевшей и одной минуты посидеть на месте
— Как Зинаида?— спросил он, с некоторым усилием над собой.
— О, ты сестру не узнаешь!— словно обрадовавшись, подхватила Анастасия.— Растолстела, превратилась в тетю Зину! Я сама иногда не узнаю ее. Мы же редко видимся, она живет в Ярске, который скоро перегонит Южноуральск. Егор Егорович верховодит там строительными делами, а Зинушка заделалась классической домохозяйкой...
— Неужели? Выходит, я опять ошибся.
Анастасия пожалела, что назвала старшую сестру домохозяйкой, и круто перевела разговор в другую плоскость:
— Понравился тебе наш Южноуральск? — Я избалован городами.
— Значит, не понравился.
— Скажу прямо: Южноуральск зело запущен.
— Что ты! Мы столько сделали для его озеленения, улицы асфальтируем, дома строим, какой мост стали сооружать через Урал! А театр? А Дом Советов? А сельхозвыставка?
— На выставке не был. Запустили мы кое-какие бывшие губернские города. Помню, в начале тридцатых годов Южноуральск, ни с того ни с сего, превратили в заштатный районный городишко. Впрочем, вскоре поняли промашку — сделали областным центром. Но и в этом ранге город продолжал отставать от своих соседей: Челябинска, Куйбышева, Уфы. Никто не догадался подкрепить Южноуральск крупным заводом, хотя строят иной раз заводы черт-те где,— ни сырья, ни рабочих рук. Южноуральская область кормила в войну целый оперативный фронт, за одно это она достойна уважения, не говоря о природных богатствах...
Зазвонил телефон. Анастасия долго объясняла какому-то заслуженному человеку, персональному пенсионеру, что квартирами занимается лично первый секретарь горкома, и что если в горкоме пообещали, то квартира, разумеется, будет в первом же достраивающемся доме. Едва она опустила трубку, как еще звонок,— на этот раз из обкома.
— Ну, я пойду,— поднялся Леонид Матвеевич.
— Заглядывай вечерком,— Анастасия вырвала листок из перекидного календаря, торопливо написала адрес.— Мои координаты. Тут рядом, на набережной.
— Да уж разыщу как-нибудь!
Она встала, вышла из-за стола, и он увидел ее в полный рост. В светлом штапельном платье с пикейным остроугольным воротничком, с матерчатым поясом на кнопках, в цветных туфлях-босоножках на высоком каблуке, подтянутая, собранная, Анастасия выглядела, как обычно: ладной, статной. Разве лишь немного раздалась в плечах и, может быть, грудь выделяется рельефнее,— легкая ткань так и топорщится, расходясь складками до талии. Косая линия загара резко оттенила белизну ее предплечья, когда она протянула ему руку.
Анастасия перехватила его взгляд, слабо вспыхнула.
— Я сегодня постараюсь освободиться пораньше. Будем с Родионом ждать тебя к восьми.
— Если не задержат в совнархозе.
— Никаких задержек! Слышишь? — потребовала она, полностью став похожей на ту прежнюю Настеньку Каширину.
Уходя, он ни разу не оглянулся, хотя бы у двери. Все тот же, тот же: легок на ходу, по-солдатски прям, молодцеват. И не чувствуется, чтоб он сопротивлялся времени, как ее, Настин, зять Егор Егорович Речка.
Леонид Матвеевич вышел из райкома, раскрыл пачку болгарских сигарет, позабыв о только что брошенном окурке. Взглянул в зеленый пролет главной улицы: по самой быстрине идут троллейбусы, грузовики, легковые автомобили. Перед этим городом он, Лобов, виноват, виноват. (Одно оправдание — юность не знает, где труднее). Вина номер первый налицо: Настенька Каширина. Найдется и вторая, и третья вина,— короче, целое обвинительное заключение. Что ж, придется держать ответ делом. Для того он сюда и пожаловал, так сказать, комсомольцем-добровольцем второй молодости. Впрочем, Настя безвыездно живет тут, и ей, конечно, и в голову не приходит сия высокопарная декламация о собственном труде в глубине России.
3
— Не вовремя, не вовремя он приехал,— думала Анастасия, будто Лобов приезжал чуть ли не каждый год. Остаток дня показался ей чрезмерно долгим. Ровно в шесть, словно беззаботная секретарь-машинистка какого-нибудь преспокойного учрежденьица, она собралась домой, отложив дела на завтра. Купила вина, приготовила ужин, накрыла стол и принялась звонить во все концы, чтобы заранее предупредить Родиона. Но его нигде не оказалось. Тоже не вовремя ушел куда-то. Ничего не оставалось, как сидеть и терпеливо ждать того и другого. Картины прошлого, необыкновенно ясные, яркие, постепенно окружали ее со всех сторон. Давно, очень давно это было...
...В захолустном уездном городке, затерявшемся в отрогах Южного Урала, где слабеющие волны гор с размаху набегают на ковыльные степные отмели, жила рабочая семья Кашириных. Росли в семье три девушки: Мария, Зина, Настя и славный паренек Максимка. Когда Настеньке шел пятнадцатый годок, самая старшая ее сестра, Мария, бывшая рабфаковка, вышла замуж и уехала с мужем, красным командиром, в какую-то Кушку, на афганскую границу. (Там вскоре и умерла в муках первых родов). Естественно, что старшинство приняла на себя Зина, теперь уже она верховодила молодежью, буквально осаждавшей гостеприимный дом Кашириных. Чаще всех, пожалуй, приходил Ленька Лобов, только что вступивший в комсомол. Он всегда был в отлично выглаженной юнгштурмовке, с глянцевитой портупеей через плечо. Приходил, рассаживался, как у себя дома, и подолгу спорил с Зиной, все больше о «категориях диалектического материализма».
Ни для кого не было секретом, что Ленька безумно влюблен в Зину еще с той поры, когда он, не по годам серьезный мальчуган, ходил под началом «товарищ Зины» — вожатой пионерского отряда. Даже Настенька догадывалась о его любви. И однажды ей нечаянно довелось подслушать разговор сестры с матерью.
— До каких же пор этот сопливый спорщик будет околачивать наш порог? — строго спросила Зину мать после очередного визита «диалектика».
— Но что я могу поделать?— растерянно проговорила та.
— Подумаешь, какие нежности при нашей бедности! Выгнать, раз и навсегда.
— Мне жаль его, мама.
— Неужто любишь?
— Нет, нет. Но я не могу, не могу так поступить, как вы советуете. Мне стыдно.
— Тогда я сама поговорю с этим, как его, «диаматом!»
— Что вы, не надо! — испугалась Зина.— Скоро я закончу техникум, уеду в Самару, в институт, и все забудется. Потерпите еще немножко.
— Ладно уж... А то, подумаешь, какой жених нашелся! Егор Речка не чета ему, по крайней мере — инженер.
— Не будем говорить о Егоре, мамочка, прошу вас.
— Сама отвадила такого молодого человека, вот он и стал ухаживать за Людочкой Жилинской...
Дальше Настя ничего не могла понять, она слышала только приглушенные всхлипывания сестры (оказывается, Зина умеет плакать!) да невнятные успокаивающие слова матери.
Это был не просто разговор, а настоящий заговор. Очень не хотелось Настеньке на шестнадцатом году своей беспечной, милой жизни ввязываться в личные дела взрослых, но, помучившись, она все же решила «разоблачить» тайный сговор Зины с матерью. На другой день утром снарядила к Лобову Максимку с коротенькой запиской примерно такого содержания:
«Уважаемый Леонид Матвеевич! Я не могу больше скрывать от Вас, что моя сестра Зина вовсе не интересуется Вами, нисколечко не интересуется. Зина собирается уезжать в Самару, чтобы все забылось. Как это нечестно с ее стороны!
Не знаю, что Вы подумаете, но я за Вас. Уважающая Вас Н. К-»
Вечером он явился, как ни в чем не бывало, праздничный, неунывающий. Осторожно вызвал ее на крыльцо и учинил допрос с пристрастием:
— Кто тебе диктовал эту дрянь?— полушепотом спросил он, развернув тетрадный скомканный листок.
— Никто не диктовал. Сама писала, — с достоинством ответила «уважающая н. к.»
— Ложь!
— Вы не верите мне... мне?..
— Не суйся не в свое дело, птаха малая.
— А вы не смейте обижать меня, не смейте!..— прикрикнула она и горько заплакала, привалившись к жиденьким перилам.
— Ну-ну, перехватил, каюсь,— примирительным тоном сказал Леонид и, слегка прижав ее к себе, покровительственно провел рукой по худенькому ее плечу.
Так они постояли рядом несколько минут: он — высокий, угловатый, а она — тоненькая, беззащитная, ну, совсем еще подросток. На прощание Леонид расчувствовался, погладил ее ласково, как сестренку, по голове, взял вытянутыми пальцами за острый подбородок, близко заглянув в темные доверчивые глаза, чему-то улыбнулся загадочно и быстро, легко пошел в сени. Она подалась было за ним, но дверь уже гулко хлопнула. С этого и началась ее первая любовь.
В тот вечер Зина (ох, эта Зина!) охотно согласилась пойти с Лобовым в кино, долго крутилась перед зеркалом, укладывая волосы, поправляя ослепительно белый пикейный воротничок своего строгого коричневого платья. Настенька сидела в стороне, как полагается несовершеннолетним, и посматривала то на сестру, счастливую красавицу, то украдкой, со значением,— на Леню, несчастного ухажера Зины, и завидовала ей взрослой, женской завистью. А когда они проходили мимо окон, мирно, под руку, болтая, конечно, о разных пустяках, то же взрослое чувство подсказало Настеньке: «Как мало надо влюбленному,— одна, две скупых улыбки через силу, согласие провести время в клубе,— и молодой человек на седьмом небе...»
Прошло еще с полгода. Подозрительно сердечные отношения, установившиеся между Зиной и Леонидом, не давали покоя Насте. Только потом, много позднее она поняла, что сестра очень искусно играла свою роль, чтобы как-то подчеркнуть мнимое безразличие к Егору Егоровичу Речке, усиленно, на виду у всех ухаживающему за Людочкой Жилинской. То была взаимная игра уязвленных самолюбий. А бедный Леня Лобов не догадывался, ничего не знала и Жилинская.
Но этот по существу бесхитростный спектакль начал, верно, надоедать сестре. Зина все чаще, когда являлся Леонид, находила какой-нибудь повод, чтобы уйти из дома, в шутку говоря:
— Посиди, дружок, с моей прекрасной Настенькой. Уверяю, не будет скучно!
И они сидели час, второй, третий, пока мать бесцеремонно не прогоняла их с крыльца. Настя бойко расспрашивала его о новых кинокартинах, особенно любовных, на которые «дети до шестнадцати лет» не допускаются.
Он отвечал односложно,— да, нет,— вечно занятый своими мыслями, ну, конечно, мыслями о Зине. Верно, иногда принимался с увлечением рассказывать ей о военизированных походах, о первых парашютистах Осоавиахима: это был его конек.
Как-то Зина оставила их вдвоем даже на массовке, у живописного ущелья близ Ярска. Был чудный весенний день. Чуть ли не вся молодежь города собралась на берегу Урала, в том месте, где река, загнанная в узкий коридор из диабазовых зеленоватых скал, с яростью и шумом прорывается на запад, к раздольной степной равнине с ее белокаменными казачьими станицами.
Играл духовой оркестр кавалерийского полка. Танцевали прямо на ковыле, очень скользком, как паркет. Леонид не умел сделать и двух-трех па: его ранняя юность совпала с тем неповторимым временем, когда предпочиталось маршировать в защитных юнгштурмовках, с портупеей через плечо.
— Давай-ка лучше пройдемся, Настя,— предложил он ей и, будто ровню, взял под руку.
Она с неописуемой гордостью искоса поглядывала на своих подруг, пока Леня торжественно вел ее мимо круга, в котором лихо, самоотрешенно отплясывали «барыню» низкорослый, бравый кавалерист и толстая буфетчица. Шли молча, любуясь скалами: над ними кружил матерый беркут в сопровождении стайки кобчиков. В бездонной вышине пели жаворонки. И все вокруг было наполнено мелодичным звоном,— казалось, это звенит древний диабаз, усыпанный дорогими изумрудами. Красные, белые, желтые тюльпаны покачивались на упругих стебельках. Распускал серебряные метелки молодой ковыль. Прямо из-под ног, с завидной силой, как с трамплинов, взлетали прыгуны-кузнечики.
— До чего же хорошо...— вздохнув, сказала Настенька. Леонид промолчал, отпустил ее руку, сел на выступ камня, нагретого
майским солнцем. Она постояла с минуту около него, чувствуя себя обиженной, и тоже присела рядом. Ее обычная бойкость пропала разом — кругом ни души: позади степь, впереди горы, лишь справа, из-за утеса долетают трубные звуки военного оркестра. Леонид курил неторопливо, наслаждаясь. Он молчал, уставившись в пролет реки, не обращая ни малейшего внимания на свою спутницу. Широкие брови его были нахмурены, губы озабоченно поджаты, продольная ямочка на упрямом подбородке сделалась резче, глубже. «Какое суровое лицо»,— с благоговением заключила Настенька. Стараясь во всем подражать Зине, она одевалась со вкусом — просто, строго. Да это было делать и не трудно — все сестрины вещички постепенно переходили к ней. Вот уж Зинино коричневое платье с пикейным воротничком стало ее собственностью, и туфли — «лодочки», первые в ее жизни туфли на высоком каблуке, вовремя дарованы сестрой. Что еще надо? Чем она хуже Зины? Почему же этот Лобов, парень с гордецой, без конца витает в облаках и не хочет трезвыми глазами взглянуть на жизнь? А еще секретарь ячейки, печатает умные статьи в Ярской городской газете...
— Что притихла? — неожиданно спросил он, повернувшись к ней, и по-свойски положил руку на плечо.
Настя зябко повела плечами,— рука его, падая, тяжело скользнула по груди, причинив какую-то приятную, тупую боль, и опустилась на ее колени. Не помня себя, она проговорила, впервые обратившись к нему из «ты»:
— Неужели, Леня, я тебе не нравлюсь?..
— Вот еще!— он мгновенно убрал руку, хотел было подняться. В отчаянном порыве (вспомнить стыдно!) она изловчилась, обняла
его за шею мертвой хваткой, прильнула к нему, худенькая, гибкая, так сильно, что заныли локти, и крепко поцеловала в губы, закрыв глаза от страха.
— Сумасшедшая! — крикнул Леонид.
Она стояла перед ним, пунцовая, виноватая, еле держась на ногах от внезапной усталости.
— Прости, милый, я люблю тебя слишком слишком...— не смея поднять глаз, твердо, спокойно сказала Настя и первая пошла к утесу, откуда долетала громовая песня о Ермаке Тимофеевиче.
Леонид догнал ее, опять взял под руку, чтобы, не дай бог, кто-нибудь, особенно, конечно, Зина, не заподозрил их в чем-то нехорошем...
В один из августовских дней Зинаида тайком уехала из Ярска. Настенька узнала об ее отъезде лишь тогда, когда знакомый извозчик уже подкатил к крылечку. Сестры простились холодно, мать даже накричала на меньшую за непочтительность.
А через два дня исчез Лобов.
Сперва Настя решила, что он у матери, в Южноуральске, или в Москве, у тети. (Леонид и раньше любил постранствовать.) Но потом до нее дошли слухи, что он тоже в Самаре, работает инструктором в крайкоме комсомола. Еще позднее стало известно о переводе сестры в Ленинградский библиотечный институт и о поступлении Лобова в какой-то столичный вуз.
Время ускорило свой бег. Большая семья Кашириных постепенно распадалась: Зина второй год не появлялась в Ярске; Максимку сразу же после седьмого класса намеревались отправить учиться в техникум, в, Челябинск; Настя, окончив среднюю школу, перекочевала в Южноуральск. Там она и встретилась в последний раз с Леонидом, приезжавшим на побывку к больной матушке.
Как-то под вечер, после занятий, Настенька шла по Советской улице с земляком-старшекурсником Родионом Сухаревым. И помнится, у Дома культуры она лицом к лицу столкнулась с Лобовым. Тот был, как всегда, в шинели кавалерийского покроя и в хромовых щегольских сапожках.
— Леня?! — приостановилась она в изумлении.
Он тоже обрадовался случайной встрече, стал расспрашивать о ярских новостях. Родион постоял в сторонке, дожидаясь свою попутчицу, и. рассердившись, свернул за угол.
— Где же твой кавалер? — хватился Леонид, отыскивая Родиона глазами среди толпы.
— А ну его, пусть идет!
Настя повзрослела за минувший год: и вытянулась, и округлилась, удивляя завистливых подруг своей изящной женской статью, и лицо ее, ребяческое, смешливое, сделалось выразительнее, спокойнее. Это была уже не зеленая девчонка из «комсомольского подлеска», а вполне сложившаяся девушка с прирожденными мягкими манерами. Леонид неожиданно сопоставил ее с грубоватой Зинаидой и тут же выругал себя за нелепое сравнение.
Всю неделю они провели вместе: ходили в драматический театр, на премьеру киршоновского «Чудесного сплава», смотрели без разбора, подряд все фильмы (благо, для Настеньки не существовало теперь никаких запретов!), катались на лодке по Уралу. То были солнечные, безветренные дни середины осени. Легко было на душе. Единственное, чего боялась Настенька,— это чтобы не проснуться от такого счастья: как-нибудь невзначай не спросить Леню, надолго ли он пожаловал в Южноуральск. Но он сам сказал безжалостно и деловито, проводив се до общежития:
— Завтра отбываю в Москву с ташкентским поездом.
Она плохо спала ночь, пришла на вокзал полубольной. Леонид говорил ей что-то о своем учении, о бессердечном поступке Зинаиды, о твердом намерении встретиться с Зиной хотя бы еще раз, напоследок. Настя все поглядывала на часы и, не выдержав, спросила:
— А когда мы теперь увидимся?
— Вот уж не знаю,— в замешательстве ответил он.
— Неужели я тебе не нравлюсь? — теряя всякую надежду, повторила она свой вопрос, необыкновенно дерзко прозвучавший там, на массовке в Ярском ущелье.
— Давай условимся: будем на всю жизнь друзьями,— торопливо заговорил Леонид.— Ты — добрая, отзывчивая сестра Зины, сестра моей любви. Пойми же, наконец, и не сердись, дорогая моя, милая...
Поезд тронулся.
— Ты, Леня, еще пожалеешь, пожалеешь обо всем! — едва успела она крикнуть ему вдогонку.
«Так старшие сестры и заслоняют собою младших»,— в горьком раздумье возвращалась Настенька с вокзала...
Долго-долго издали следила она за Леонидом. Уже давно Зина вышла замуж за Егора Речку, уже все подруги ее определили свою судьбу, уже Родион женился — «на зло тебе»,— как говорила мать, а Настя все верила, что Леня вернется, все ждала. Накануне войны до нее дошел слух, что и Леня стал семейным человеком. Еще с год помучилась от ревности. И стала понемногу забывать. Потом вернулся с фронта Сухарев, раненный в танковом бою под Ростовом (жена его, врач, погибла в окружении под Киевом). Слабое, противоречивое чувство к Родиону, разгоралось медленно, с перебоями,— казалось, вот-вот потухнет. И вдруг вспыхнуло, в миг осветило жизнь: она полюбила его поздней, сильной и, верно, самой безотчетной любовью...
...В передней послышался звонок. Анастасия Никоноровна вскочила, бросилась открывать дверь.
— Да что с тобой? Никак не могу дозвониться! — сердито заворчал Родион Федорович.— Батюшки, у нас тут пир готовится! — смягчился он.— В честь чего это, собственно, а?
Она посмотрела на будильник — десятый час вечера. Теперь уж, конечно, о н не придет.
— Просто захотелось посидеть с тобой за рюмкой хорошего портвейна,— впервые сказала Родиону неправду Анастасия.
4
Егор Егорович Речка возвращался из Южноуральска расстроенным. Сегодня председатель совнархоза накричал на него при всем честном народе, обвинил в «позорном отставании» строительства второй агломерационной фабрики Ярского никелькомбината, пригрозил всякими карами и даже слушать не стал никаких объяснений управляющего трестом.
— Старые замашки в новой обстановке,— пожаловался Егор Егорович Лобову.
— Тебе же не привыкать к выговорам! — шутил Леонид Матвеевич.
— Чужую беду руками разведу.
— Ни один крупный завод не выстроен без строгача.
— Это ты прав, Леонид. Прежним нагоняям несть числа. Но я не думал, что получу такую нахлобучку и от нового начальства, первым открою счет выговорам в совнархозе.
— Должна быть какая-нибудь преемственность!
— Знаешь, мне сейчас не до смешков. Ты скажи-ка лучше, когда собираешься заглянуть к нам, в Ярск? Или предпочитаешь сначала войти в курс бумажных дел?
— Ну, ну, не сердись. На днях обязательно начну объезд всей нашей экономической «епархии», загляну и в твой «приход».
— Ладно, ждем,— Егор Егорович простился с Лобовым по-дружески (на него теперь вся надежда!) и торопливо вышел.
Ему не хотелось задерживаться в областном центре до вечернего поезда, тем более, что буквально через час отправляется попутный самолет на целину — в Притоболье. Не терпелось поскорее уехать из этого «министерского города» без заводов, без трамвая, без обычной сутолоки на улицах. Если будущее всего государства — на востоке, то будущее Южноуральской области тоже в ее восточной части,— там, за горным перешейком, что разделяет полиметаллический Казахстан и нефтяную Башкирию. Там главные города: Ярск, Ново-Стальск, Медноград — три кита, на которых и держится весь совнархоз. А здесь, в самом Южно-уральске, одни купеческие мельницы, ремонтные заводики да пуховязальные артели, балующие «прочих шведок» теплыми платками... «Итак, до нескорого свидания, товарищи из «Пухтреста»! — горьковато усмехнулся Егор Егорович, когда утлый, одномоторный самолет, мало чем отличающийся от простого «кукурузника», коротко разбежавшись, поднялся в воздух.
Путь лежал строго на восток, вдоль ослепительно сверкающей реки Урал — никелированного ободка южных отрогов главного хребта. Справа, далеко на юг, до самого Каспия, разлилось светло-оранжевое мелководье спелой пшеницы. Слева, на севере, возвышалась парадная лестница из темно-синего гранита, ведущая на торцовый солнечный балкон Уральского горного дворца, растянувшегося на две тысячи километров. Рейсовый самолет то и дело пересекал условную границу между Европой и Азией. Над горными вершинами плавно кружили, широко распластав крылья, одинокие беркуты...
Минут через сорок показались стелющиеся по диабазовым увалам бело-желтые дымы Меднограда, прикрытого со всех сторон крутыми, неспокойными грядами гор. Потом, как сторожевые сосны на опушке леса, поднялись ровные стволы дымов металлургического комбината в Ново-Стальске. И за ними открылись густые, таежные заросли дымного неба Ярска, за которым угадывалась сиреневая степь до самого Китая. Летчик, словно озадаченный неожиданным препятствием, резко «сбросил» высоту и повел машину на посадку.
Егор Егорович с трудом втиснулся в старый «Москвич» — такси: поджал ноги, втянул голову в плечи.
— В тесноте да не в обиде,— с ехидцей заметил шофер.— Что свою «Победу» не вызвали, товарищ Речка?
— По Сеньке и шапка — по самолету и автомобиль,— сказал он и подумал: «Ты смотри, каждый извозчик знает меня в Ярске. Немудрено: без малого три десятка лет прожил я тут, пока Лобов разъезжал по столицам и по заграницам».
Зинаида Никоноровна не ждала его, собралась стирать.
— Чем же я тебя кормить-то буду? — с некоторой растерянностью спросила она мужа.
— Создается впечатление, что сама ты питаешься манной небесной!
— Я же ничего сегодня не готовила.
— Ничего и не нужно, раз есть помидоры. Некогда мне обедать из трех блюд.
Грузный, неуклюжий, разморившийся от полуденного зноя, Егор Егорович придвинулся к столу, всей грудью навалился на стол. Ему все еще казалось, что он летит куда-то в тартарары вместе с этим своим коттеджем, в котором прожил столько лет. Чепуха какая, летал раньше и не на такие расстояния — все больше в Москву.
Зинаида Никоноровна сбросила ситцевый пестрый фартучек, одернула старенькую маркизетовую блузку и тоже присела закусить вместе с мужем. Она высокая, дородная, тяжеловатая, лицо молодое, хотя очерчено излишне резко, крупными штрихами. Пышные густые волосы, доставлявшие ей по утрам немало хлопот, всегда тщательно заплетены в толстые и тугие, роскошные косы,— их она носила, не обращая внимания ни па свой возраст, ни на модные прически, и незнакомые люди не раз принимали ее за какую-нибудь сельскую франтиху из пригородной станицы. О таких женщинах обычно говорят: «Да, хороша, хороша была лет десять-пятнадцать тому назад».
— Как ты встретился с Леонидом? — спросила, наконец, Зинаида Никоноровна.
— Тысяча и одна ночь, доложу тебе! — не отрываясь от еды, ответил Егор Егорович.— Расскажу потом, подробно расскажу. Что, не терпится бедному сердечку?— засмеялся он, взглядывая на жену из-под коротких, торчавших ежиком, бровей.— Ах, ты, старушка моя, старушка!..
— Какая я тебе старушка?
— Так-так, вот уже и шутки отказываемся понимать! Вот уже и семейную сценку готовы разыграть!
— Никогда с тобой, Гора, не поговоришь серьезно.
— Я от серьезных разговоров на работе устаю, моя ста... виноват, молодушка!
Зинаида Никоноровна улыбнулась ему в ответ, чтобы просто поддержать его в этом настроении. Она знала: раз ее Егор неестественно шутит, то, значит, совсем невесело у него на сердце. Опять, конечно, за что-нибудь попало. Да мало ли за что может попасть управляющему строительным трестом.
— Ты на меня не дуйся, Зинок. Я все, все расскажу тебе по порядку, вечерком. Теперь некогда, надо идти на стройку. И кто это выдумал, что наш брат, строитель, в любое время поднимается на леса в поэтическом вдохновении?
— Поэты и выдумали.
— Напрасно, им ведь тоже приходится чертыхаться на своих «строительных лесах».
«Бесспорно, попало ему в Южноуральске»,— с сочувствием заключила Зинаида Никоноровна.
Переодевшись, сунув в карман парусиновой куртки потрепанный блокнот, с которым ездил на доклад к совнархозовскому начальству, Егор Егорович направился было к выходу, но у двери остановился, заговорил вполголоса:
— Одно могу сказать тебе сейчас — разные мы с Лобовым люди, хотя годами следили друг за другом по газетам. Смотрю я на него и думаю: «Отошел ты, братец, от черновой работенки, привык заполнять клеточки в госплановских таблицах, барином заделался». И он, в свою очередь, наверное размышляет: «А не обмелел ли ты, друг Речка, в своей старице, не разучился ли прокладывать новые русла?» Вот такими многозначительными взглядами и обменивались мы на заседании совнархоза... А вообще, мы ведь с ним начинали жизнь в одной комсомольской ячейке...— Он хотел что-то добавить, но, видно, не нашел сразу подходящих слов, и коротко, как сеятель, бросая последнюю горсть зерна себе под ноги, взмахнул рукой и вышел.
Приехав на площадку никелькомбината, Егор Егорович, не заходя ь прорабскую контору, поднялся по шатким трапам на верхотуру главного корпуса второй агломерационной фабрики. С пятидесятиметровой высоты открывался вид на весь город, привольно раскинувшийся на пологом склоне серого, вытоптанного взгорья.
За рекой виднелся старый Ярск со своей остроконечной Яшмовой горкой посередине. Он мало изменился с того времени, когда за крепостным валом, уединившись в приречном краснотале, писал мятежные стихи Тарас Шевченко. Зато рядом с древним городком вырос новый, большой Ярск, окруженный со всех сторон заводами. Ему лишь двадцать лет от роду. Он начинался с приземистых бараков, где размещались первые артели плотников-бородачей из самарских, пензенских, мордовских деревень. Для них строительное ремесло было отхожим промыслом, и, казалось, ничего нельзя было поделать с извечными весенними отливами сезонников, собиравшихся в обратную дорогу как только на отрогах Уральских гор появлялись черные разлапистые проталины — следы степного кочевника — апреля.
«Так я и к концу века не выстрою Ярский крекинг»,— то ли с досадой профессионала, то ли со скрытой радостью противника говорил главный инженер «Нефтестроя» Умниковский, заядлый технократ, всегда ходивший в узком сером френче «керенского покроя» и в лаковых крагax. Ошибся этот спец из разгромленной «Промпартии», отрабатывавший свои грехи в бывшем уездном городишке. Один из первых в стране крекингов был воздвигнут раньше срока. Потом началось сооружение никелькомбината, машиностроительных заводов. И пошел, пошел Ярск в гору. Когда нагрянула война, во многих пушках, в лобовой броне многих танков содержалась частица ярского никеля, и многие бомбардировщики были заправлены ярским бензином.
Ну а теперь настала пора расширять старые комбинаты, закладывать, новые. Уже потянулся к Ярску второй нефтепровод — из Башкирии, заработали первые цеха завода синтезспирта, достраивается вторая аглофабрика для никелевого...
К Егору Егоровичу подошел его сын Геннадий, инженер, щеголеватый парень в отличном, с иголочки, комбинезоне. Он был очень похож на мать, отцовские в нем с виду только этот взъерошенный, жесткий чуб да выцветшие брови.
— Когда же ты приехал? — удивился он.— Ведь поезд прибывает рано утром. Или ты на машине?
— На вертолете. Совнархозовский вертолет доставил меня прямо на крышу аглофабрики,— сказал Егор Егорович, небрежно взглянув на сына. И тут же опросил строго:— А чего ты здесь слоняешься без дела?
— Семен Михайлович поручил проверить акты-процентовки.
— Стоит отлучиться на денек, как начинают заводить свои порядки.
— Я говорил главному инженеру...
— - Не корчи из себя наследника управляющего трестом! Немедленно отправляйся на свой участок. Годика два-три походишь в десятниках, еще столько же — в прорабах, а потом станешь проверять других. Понятно?
— Пойми, отец, это не моя инициатива.
— Инициатива, инициатива! Больше процентуете, чем строите. Не успеет на ином простенке затвердеть раствор, как тот простенок суют в готовенький акт для Промбанка. Привыкли держаться на пределе.
— Но я-то причем?
— Баста! Сейчас же марш на свой участок! — не оборачиваясь, но чуть смягчившись, прикрикнул Егор Егорович.
Геннадий недоуменно пожал плечами и направился к наружной лестнице. Пока он спускался, почти не держась за металлические поручни, отец с любопытством наблюдал за ним: если не рисуется, то молодец, спокойно ведет себя на высоте... А вот Лобов, госплановский «высотник», конечно, давно отвык лазать по строительным лесам. Уж он, Речка, обязательно затащит сюда Леонида, как только тот пожалует в Ярск.
Это хорошо, что первым под горячую руку подвернулся сын: с главным инженером Егор Егорович разговаривал уже мягче. Беленький докладывал подробно, обстоятельно, будто управляющий целый месяц провалялся на пляже в Сочи или Ялте:
— Склад руды сдадим под монтаж примерно через месяц. Склад коксика готов. Теперь дело за технологическим оборудованием для основного корпуса. К сожалению, нарушают сроки и проектанты, и сам заказчик...
— То-то и оно,— прервал его Речка.— Совнархоз объявил мне выговор, ну, а вам, Семен Михайлович, руководствуясь табелью о рангах, поставлено на вид. Энергичные приняты меры, не правда ли?
— Да-а...
— Раньше, доложу вам, по такому вопросу, как поставки технологического оборудования, сами министры друг с другом схватывались. Придется опять идти, Семен Михайлович, к нашему уважаемому заказчику. Бросимся ему в ноги, поплачемся вместе, авось ясновельможный «никелевый король» утешит нас, горемычных подрядчиков!.. Давайте сегодня вечерком организуем еще одну встречу «на самом высоком уровне»!.. Позвоните Томихину,— уже серьезно добавил Егор Егорович. Спускаясь по трапу, он вспомнил о Геннадии и сказал как бы между прочим:— Зря балуете сына процентовками, без него найдутся грамотеи в тресте.
Главный инженер промолчал, подумав: «Надо же было этому чертенку показаться ему на глаза именно сейчас».
Егор Егорович упрямо, словно трудясь, словно всегда поднимаясь в гору, шагал от объекта к объекту, привычно окидывая хозяйским взглядом весь фронт работ. Иногда он останавливался, заинтересовавшись незнакомым новичком. Его все знали и он знал почти всех. Тут были и старейшие мастера, заслуженные люди, вместе с которыми он когда-то жил в «каркасно-засыпных» бараках, потрескивавших на сорокаградусном морозце, как старые ветелки. Они, эти умельцы, не завидовали ему, выходцу из простой семьи ярского печника, а он, Речка, не раз и не два завидовал им, особо в такие горячие денечки: у всех работа спорится и лишь ты один чувствуешь себя в неоплатном долгу перед людьми.
— Надень пояс! — крикнул Егор Егорович верхолазу, бесстрашно идущему по балке, навстречу длинной стреле башенного крана. (Тоже решил покрасоваться перед начальством!).
— Не беспокойтесь! — озорно отозвался тот.
— Он у нас циркач,— заметил кто-то из бетонщиков.
— Сейчас же отстраните этого «канатоходца» от работы,— приказал Речка прорабу монтажников.— Пусть вяжет арматуру с девушками в мастерской.
— У меня не хватает людей, Егор Егорович,— взмолился прораб.— Еле-еле укладываюсь в график.
— Вольготно живешь, братец, если еле-еле укладываешься в свой резиновый график,— отрезал он и сердито уставился на крепко сбитого верхолаза, который уже подходил к нему, покачиваясь, вразвалку.
— Старшина первой статьи Щетинин! — открыто, широко улыбаясь, представился бывший моряк, явно уверенный в том, что ему все простят.
— Герой,— Егор Егорович измерил его пытливым взглядом с головы до ног и задержал взгляд на видневшейся из-под замасленной тельняшки лиловой татуировке — кудрявенькой, полнотелой барышне.— Наверное, не вылезал из гауптвахты, когда служил во флоте.
— На флоте,— поправил старшина.
— Тут у нас гауптвахты нет, пойдешь вязать арматуру. Понятно? Дело это теперь не трудное — для кружевниц.
— Видал.
— Тем лучше.
— Надоели мне, товарищ начальник, спасательные круги и пояса на военной службе. Но ради техники безопасности я готов даже спать со спасательным поясом, даже на свидания буду ходить с ним! Только не посылайте к кружевницам. Там-то и таится погибель моя. Честное слово!
Окружившие их бетонщики и верхолазы засмеялись.
— Ничего, повяжешь с месяц стальные кружевца, будешь осмотрительнее,— Егор Егорович хотел было идти дальше, но Щетинин остановил его:
— У вас, товарищ начальник строительства, должность повыше моей и ветерок на вашей-то высотке так и крутит, а обходитесь же вы без спасательного пояска. Потому вы уже не судите меня, грешного, полевым судом.
— Баста, без доморощенной философии обойдемся, старшина первой статьи, — с напускной строгостью прервал его Егор Егорович и, привычно махнув рукой, двинулся дальше.
«А насчет ветерка, что так и крутит, морячок подметил точно,— вспомнил он, возвращаясь в управление треста. — За всю жизнь не наберется, пожалуй, и тысчонки безветренных деньков. И о «спасательном поясе» к месту упомянул, хитрюга! Понаслышался от старичков, что управляющий любому правду-матку в глаза режет, будь то бывший министр, настоящий министр или будущий министр, — во всех трех временах».
У сторожевой будки, пропуская мимо себя грузовики с прицепами, везущие на стройку литые железобетонные балки, Егор Егорович еще издали увидел Жилинского. Седой плотный старик, в чесучевом пиджаке и белой полотняной кепочке, с неизменной тростью, стоял на обочине дороги, приветливо кланяясь шоферам: геолога знали в Ярске все — от мала до велика.
— Илья Леонтич! — окликнул его Речка.
Жилинский поднял трость в знак приветствия и, не дожидаясь, пока пройдет последняя машина, заторопился через дорогу, навстречу начальнику строительства.
— Не сидится дома? — спросил Егор Егорович, с удовольствием пожимая его жесткую, натруженную руку.
— От Томихина бреду.
— Что, опять Томихин жаловался на низкий процент содержания никеля в руде?
— Именно, именно. Вы угадали.
— До каких же пор «никелевый король» будет вызывать вас в свои дворцовые покои?
— Мне, знаете ли, самому интересно потолковать с ним по душам,— улыбаясь одними глазами, говорил Жилинский. — Видите ли, руда сейчас пошла бедная. Надо разобраться.
— Присядем, хотя бы вот на плиты, — предложил Речка.
— Охотно.
— Так, значит, недоволен «никелевый король»? Ему все кажется, что вы отомкнули для него не все кладовые Южного Урала, что-то приберегли про черный день!
— Извольте видеть, какое дело: карьерное хозяйство сильно запущено, вскрышные работы отстают...
— Всяк ищет для себя клад побольше.
— Именно, именно, дорогой Егор Егорович. Я понимаю, когда шла война, брали, конечно, богатую никелем руду, железняк — в отвал. Правильно поступали. Никель был нужен до зарезу, без никеля воевать нельзя. Ясно и школьнику. Но война давным-давно кончилась...
— Археологические раскопки продолжаются.
— К великому моему сожалению. Я убеждаю Томихина: у нас, говорю ему, необыкновенная руда — сверху пласт с высоким содержанием железа, под ним пласт с высоким содержанием никеля, и так далее. Одним словом, сдобный слоеный пирог — наше месторождение. Берите, пожалуйста, но берите расчетливо. Пусть металлурги из Ново-Стальска возьмут свой пласт, никелыцики из Ярска — свой, — кому что нравится, кому что подходит.
— Вы точно сказали о сдобном пироге. Ярское месторождение не для простых «хлебопеков», тут нужны искусные «кондитеры». Я бы назначил вас, Илья Леонтич, главным кладовщиком Южноуральской «кондитерской», чтобы никто и грамма не тронул без фактуры.
— Вы все шутите, Егор Егорович.
— Это на меня находит каждый раз после очередной поездки в Южноуральск.
— Как там? Что новенького?
— Без перемен, доложу вам. Начальники сменяются, как часовые. Нашему брату, дорогой Илья Леонтич, не легче от всех этих пертурбаций.
Правда, раньше я ездил за выговорами в Москву, теперь получаю выговора «с доставкой на дом».
Егор Егорович нахмурил брови, замолчал, ожидая, что скажет на это видавший виды инженер Жилинский, который столько отшагал в геологическом дозоре главных сил строителей.
— Видите ли,— нерешительно начал тот,— старики немножко консервативны. Но если не возражаете, голубчик, я позволю себе один коротенький экскурс в прошлое. Вы, разумеется, помните, как незадолго до войны в Ярске был создан своего рода филиал Наркомтяжа. Возглавлял его покойный Семен Миронович (вы его тоже знаете). То был наш Ярский совет народного хозяйства. И до чего же легко работалось! Сами с усами, и все решали сами. Припеваючи работалось. Могу заметить, с вашего позволения, неплохо мы решали крупные вопросы. Не посчитайте это за бахвальство. Взять тот же никелькомбинат. Ученые мужи из разных там ГИПРО настаивали на том, чтобы строить его где-то v черта на куличках — в безводной актюбинской степи. Мы настояли на своем: заложили комбинат в Ярске, на берегу Урала, в кольце месторождений комплексных руд. Серго Орджоникидзе поддержал нас. Так был основан и Медноград. Да если бы этот Ярский «филиал» Наркомтяжпрома просуществовал подольше, мы и металлургический комбинат в Ново-Стальске уже отгрохали бы на славу. Нуте-ка, что скажете на этот счет?..
«Вольно тебе, хитрый старикашка, делать экскурсы в прошлое,— думал Речка.— Нашему-то брату полагается смотреть вперед. Мне-то лично еще придется не один завод строить. А председатель совнархоза— не Серго, и Лобов — не Семен Мироныч. Вот и попробуй с ними поработай».
— Вижу, не согласны вы со мной,— как можно мягче заметил Илья Леонтьевич.
— Нет, почему же? Прошлое я уважаю. Ценю прошлое. Однако, доложу вам, меня больше всего беспокоит день грядущий. Вообще, не о себе забочусь, мне ведь тоже недалеко до пенсии.
Илья Леонтьевич промолчал, поднялся, протянул ему руку на прощание:
— Извините, разболтался по-стариковски...
5
Некогда, некогда было дискутировать Илье Леонтьевичу с этим вообще-то неплохим, но очень уж своенравным мужиком. Надо еще заглянуть на строительство своего «угла». Не в первый раз он пожалел о том, что втянулся в непосильное предприятие: то шлакоблоков не хватало, то приходилось выпрашивать каждый кубометр сухих досок, то не на чем подвезти с трудом раздобытый шифер, то плотники из «дикой бригады», заламывали слишком дорогую плату, то случалась другая какая-нибудь досадная заминка. Так одно к одному. Он, может, и не стал бы тратить кое-какие сбережения на домик, если бы не редчайшая коллекция минералов, — ее в коммунальной квартире не разместишь. Без коллекции же он не мог обходиться, работая в тайне ото всех над своими «Записками геолога», которым решился посвятить остаток лет. Возможно, пригодятся молодым разведчикам Южного Урала: где побывало двенадцать геологов, там наверняка можно открыть тринадцатое месторождение.
...Илья Леонтьевич Жилинский приехал в Ярск три десятилетия назад, сразу после окончания Днепропетровского горного института. Еще до революции он переболел «детской болезнью» всех геологов — «золотой лихорадкой» в тяжелой форме: несколько лет подряд искал благородный металл в Сибири. И в институт поступал в предельном для студента возрасте. Геологический факультет чуть-чуть не закрыли, не находилось желающих учиться на факультете; Жилинский как раз подоспел вовремя со своим единственным в тот год заявлением о приеме.
Первую зиму профессора, вместо лекций, с глазу на глаз подолгу беседовали с одиноким первокурсником, недолюбливавшим палеонтологию, но зато превосходно разбиравшемся в самых уникальных образцах полезных ископаемых...
Шли годы начальной пятилетки. Илья Леонтьевич открывал клад за кладом: медь, никель, кобальт, хром, титан, железо,— перечень их составлял почти третью часть таблицы Менделеева, испещренной «птичками» восторженного разведчика, который из своего кармана платил предприимчивым мужичкам до десяти целковых за каждый, обнаруженный ими, выход хромитов или колчеданов. Однако геологическое начальство в краевом центре больше всего интересовалось золотом и серебром в те далекие времена «Торгсина». И когда Жилинский, в поисках красного железняка в районе станции Орлово, наткнулся на медный колчедан, содержащий малую толику «презренного металла», то разбитные «золотых дел мастера» подняли сенсационный шумок вокруг его открытия, доказывая публично, что найдено 300 тонн (никак не меньше!) золота.. 3000 тонн серебра и 1 миллион тонн меди.
Спешно появилась на свет божий строительная организация «Ормедьзолото» и при ней закрытый распределитель с дорогими сукнами, крупчаткой, заморским ромом. Но страсти вскоре улеглись. С легкой руки какого-то злослова эту стройконтору перекрестили в — «Ой, нет золота!» А потом и совсем прихлопнули. Зато невдалеке от никому не известной железнодорожной станции Орлово был основан город Медноград.. Вслед за ним, в Ярске начали сооружать никелькомбинат. Он подоспел как раз вовремя — к войне, когда каждая тонна никеля была на учете в Государственном Комитете Обороны. И, наконец, в разгар войны, когда танки фон-Манштейна рвались на выручку к фон-Паулюсу, был заложен металлургический комбинат близ Ярска. Так сбылась и третья мечта Жилинского, быть может, самая заветная, потому что речь идет о природно-легированной стали, — она нигде больше в целом мире не выплавляется....
Уже под вечер, возвращаясь со своей стройки, Илья Леонтьевич решил навестить давнего приятеля — Каширина. Все-таки не понравился ему сегодня Речка, и захотелось потолковать с Никонором часок-другой перед сном грядущим.
Каширин жил в ветхом кирпично-деревянном сооруженьице, недалеко от понтонного моста через Урал. Сколько раз это местечко оказывалось под водой в бедственные дни апрельских широчайших разливов, сколько раз Никонору Ефимовичу вместе со своей Дарьюшкой приходилось переселяться к зятю, в Новый город. Но старик ни за что, ни за какую цену не продал бы своего «ласточкина гнезда», хотя уже давным-давно улетели из него девчата и единственный сын Максим. И как только не в меру вспыльчивый Урал немного успокаивался, начинал входить в размытые некрутые берега, Каширин возвращался на прежнее местожительство, для чего-то аккуратно измерял уровень схлынувшей воды по грязному следу на растрескавшейся штукатурке стен, сокрушенно покачивал головой и брался за работу. К июню его домишко принимал нарядный вид: стены были заново побелены, ставни подкрашены, заборчик подправлен, огород весело зеленел огуречными, капустными, помидорными грядками, и среди кустов рябины и боярышника, окаймленных зарослями цветочной смеси, ярко выделялись рамчатые ульи, розовые, синие, кремовые. Ну разве можно, скажите на милость, покинуть этот райский уголок по причине бабьего каприза взбалмошной и сумасбродной степной весны!
Жилинский тихонько притворил за собой тесовую калитку, вошел во двор, потрепал за уши давнишнюю знакомую, безобидную лайку «Молнию», неторопливо осмотрелся — ни души, и присел на скамейку под высоким, двухметровым подсолнухом с огромной, битком набитой «грызовыми» семечками, желтеющей корзинкой. Ну и тишина, даже от ульев долетает вечерний монотонный шум пчелиного семейства.
— Есть кто в тереме? — громко спросил он.
Из сарая выглянул сам хозяин. Лицо у него было заспанное, к волосам прицепился завиток свежей древесной стружки.
— А, Илюша! Сейчас иду.
Каширин умылся прямо под колонкой, стоявшей у дровника, старательно причесался, поправил сыромятный ремешок на сатиновой рубахе-косоворотке и, энергично размахивая руками в такт крупному, не по годам, ходкому шагу, пошел наискосок через зеленый двор к дружку-приятелю.
— Давненько не наведывался, Илья свет-Леонтич! — хриповатым баском сказал он, присаживаясь рядом, плечо к плечу. — Видно, замотался со своим особняком?
— Не говори!
— Да уж знаю как строиться. Стоит лишь ввязаться — и пиши пропало ясное лето! Веришь ли, сразу все эти пережитки этого самого капитализма так и зашевелятся в душе. Частное предпринимательство!
— У тебя учусь,— подковырнул Жилинский.
— Еще один большой разлив — и брошу эту свою затею, переселюсь совсем к Егору. Надоело, в самом деле, работать на Урал. Урал, видно, не пересилишь.
— Такие паводки, как нынешний, случаются раз в двенадцать-пятнадцать лет.
— У меня свой учет ведется по зарубкам. Я заключаю, что наводнения стали учащаться.
— Позволь, позволь, мы же переживаем период наивысшей солнечной активности, даже Каспийское море обмелело.
— Скажи на милость! У меня от этой солнечной активности рубашка не просыхает до пол-лета! Видно, есть еще силенка у нашего Урала: отлежится за зиму-то да как размахнется, затопит пол-Ярска, пойдет разгуливать по нижним улицам Ново-Стальска, до самого Южноуральска доберется, не гляди, что высоко стоит. Есть, есть силенка у старого забияки! А ты все твердишь про солнечную активность...
Никонор Ефимович разговорился, задетый за живое. Теперь он мог рассуждать до полуночи, отстаивая свою, всем уже известную точку зрения, что Урал незаслуженно обидели все эти ученые гидрологи и гидротехники, которые перешли его вброд, как никчемную речушку, и отправились к берегам Оби, Енисея, Ангары. «А того не помнят, что без нашего Урала не было бы магнитогорской стали»,— любил он повторять одну и ту же фразу.
— Ну, хватит, давай выкладывай, что у тебя там накопилось,— неожиданно потребовал Никонор Ефимович, отлично зная, что Илья просто так редкий раз заглянет. И приготовился слушать: расставил ноги, облокотился на колени, низко опустил голову, будто заинтересовавшись тем, что делается в курчавом подорожнике. Он слушал, исподволь рассматривая землю, слегка прикрыв глаза прозрачными морщинистыми веками, а рассказывал, глядя в упор на собеседника, как бы желая убедиться, не позевывает ли тот от скуки.
— Встретился сегодня с твоим зятем,— нехотя начал Жилинский.— Что-то сильно сдал Егор Егорович за последний год. Все хандрит. Все жалуется на новое начальство: того нет, другого нет, третьего нет, одни выговора. До Госплана, мол, далеко, до Совета Министров высоко. Нервничает. Спешит с выводами.
— Знаю,— не дослушав, сказал посуровевший Никонор Ефимович. И, изменив своему правилу,— не поднимая головы,— заговорил сердито, глухо: — Мой зятек (уж я-то его насквозь вижу, шельмеца!) привык, больно привык к закрытому распределителю. В том вся причина его хандры. Помнишь, когда в сорок шестом году отменили карточки, народ вздохнул с облегчением, а кое-кому отмена пришлась не по вкусу: не стало никаких доппайков по низким ценам; хочешь, покупай, что надо, на равных основаниях. Егор не любит «равных оснований», уж я его знаю! Министерство для Егора было «закрытым распределителем», он получал оттуда все, что душеньке угодно: и металл, и лес, и цемент. Отказу ни в чем не было. А сейчас у совнархоза, кроме Ярска, забот хоть отбавляй. Надо, вон, новую домну пускать в Ново-Стальске, Медноград достраивать, Южноуральск подымать. Всем этим делом занимались бы три-четыре министерства, совнархоз занимается один. Как тут, скажи на милость, не пожаловаться на судьбу нашему бедному Егору? Вот он и вздыхает по своему покойному ведомству.
— Позволь, Никонор, ты впадаешь в противоречие,— осторожно перебил его Илья Леонтьевич.— В министерстве насчитывалось до полусотни таких трестов, как наш, Ярский, в совнархозе всего их пять...
— Значит, вся пятерня перед глазами у председателя совнархоза: большой палец, указательный, средний, безымянный, мизинец. Догадываешься, к чему клоню? Наш Егор никогда не был средним, тем паче, безымянным или мизинцем, Егор привык быть указательным пальцем правой руки министра. Но всяк считает по-своему: видно, в Южноуральске начали со слабенького мизинца. Стало быть, не скоро дойдет очередь до нашего управляющего.
— Признаюсь, не предполагал, что ты так судишь Егора Егоровича.
— Он-то мне, чай, родня. На днях поругал его эдак иносказательно, для зачина. Смеется: середняки и молодежь тянут свою лямку, а вы, старики, журите их со стороны, заочно! Он у меня шуточками-прибауточками не отделается. Я и прямо могу все выговорить, без иносказания.
Каширин достал из глубокого брючного кармана кожаный кисет с мелко нарезанным самосадом, оторвал от сложенного гармошкой газетного листа прямоугольный лоскуток, туго свернул папиросу, тщательно вставил ее в яшмовый мундштук, чиркнул спичкой и с удовольствием затянулся. Все это он проделал степенно, неторопливо, будто стараясь выиграть лишнюю минуту перед курением.
— Доберусь и до младшего зятя. С Егором еще полбеды, а вот Родион чуть ли не целую теорию развел. Ни с кем считаться не желает. Как тебе нравится,— собственную жену вгорячах назвал ревизионисткой! А? До чего дошел шельмец со своим упрямством. И откуда, скажи на милость, у человека, выросшего в холщовых пеленках, эдакие мыслишки?
Илья Леонтьевич выразительно пожал плечами. Каширин, старый партиец, всегда разговаривал с ним, беспартийным инженером, как с самым близким единомышленником: ни разу за все время их бескорыстной дружбы Никонор ни единым словом не подчеркнул своего особого положения среди людей.
— Не знаешь? И для меня это запутанный кроссворд, никак не подберу нужных слов, чтобы уложились в клеточки.
Они помолчали, словно про себя разгадывая загадку. Вязкая тень августовского вечера легла на уютный дворик, незаметно подобралась к скамейке. Никонор Ефимович привалился к спинке, раскинул руки, сладко прищурился, нежась под прощальным лучом солнца. Реденькие седые волосы на висках и на макушке были просвечены так, что вырисовывались каждый рубчик, каждая клеточка темной кожи. На затылок ему упал золотистый лепесток с подсолнуха, который тоже повернулся к солнцу, напрягая свои упругие зеленые мышцы. Прямая линия тени пересекла Никоноровы усы с рыжим подпалом, скользнула выше — к глубокой складке на переносице и, задержавшись на выпуклых надбровных дугах, уже безостановочно прошлась по изборожденному морщинами лбу. Л подсолнух над ним весь так и сиял, вскинув голову к чистому, без единого облачка, мягко-голубому небу.
— Перерос хозяина,— покосившись на подсолнух, сказал Никонор Ефимович.
И снова стал закуривать.
— Бросил бы ты дымить,— не впервой посоветовал ему Жилинский.
— Пробовал, не хватает духу. Один раз не курил с полгода...
— Помню.
— Второй раз, после воины больше года не курил. А когда сообщили о болезни Сталина, рука опять потянулась за табаком. Не то, видно, времечко, чтобы забавляться леденцами под старость лет.
— Не оправдывайся, Никонор.
— Ладно, скажи-ка лучше, что там творится в нашем Ново-Стальске.
— Достраивают новую домну. В конце августа собираются пускать. Сам Бардин приезжал. Хвалил. Пора, сказал, вашему металлургическому комбинату дать «зеленую улицу».
— В самом деле?
— Южноуральская область пошла в гору. До недавнего времени она была известна только как поставщик твердой пшеницы...
— А пуховые платки забыл!
— Ну, и слава пуховых платков для пущей важности прибавлялась к пшеничной славе. Но мы же производим львиную долю никеля, медь, легированный чугун, блюминги, бензин.
— Мясокомбинат забыл,— словно бы подтрунивал над ним Каширин.
— Это не по моей специальности.
— Ишь ты!
— Да, теперь заново открывается Южноуральская область. Наконец дошла очередь и до полузаброшенного курорта Рощинское — ведь на первоклассном медном колчедане он стоит. Теперь в полный голос заговорили о Приозерном. Приозерное — настоящий «Млечный путь» Южного Урала!..— и Жилинский принялся расписывать богатства родных мест, где горы встречаются со степью.
Никонор Ефимович слушал его с интересом: Жилинский умел рассказывать об одном и том же, не повторяясь, подбирая все новые краски для своей воображаемой геологической карты, которая всегда как бы оставалась недорисованной. Расстегнув ворот чесучевого пиджачка, лихо сдвинув белую кепочку на затылок и положив ногу на ногу, он говорил ровно, певуче, изредка постукивая тростью по каблуку ботинка словно расставляя знаки препинания. Тихое, почти религиозное преклонение перед щедростью матери-природы чувствовалось в каждом слове этого человека с открытым умным лицом старого русского интеллигента и грубыми, жесткими руками землекопа.
Только раз за все три десятилетия пробежала «черная кошка» между Никонором и Ильей: когда-то Егор Речка усиленно ухаживал за дочерью Жилинского — Людмилой, а женился на дочери Каширина — Зинаиде. Своенравная женская судьба развела их дочерей в разные стороны, они же так и остались приятелями на всю жизнь.
— Дострою дом, поеду в Южноуральск, поинтересуюсь планами нового начальства,— сказал в заключение Илья Леонтьевич и тяжело, покряхтывая, встал (находился за день-то!) — Надо поторопить их с прокатным цехом. Без проката наша естественно-легированная сталь не скоро еще добьется признания.
— Видно, любому геологу всегда кажется, что открытые им месторождения кем-то недооцениваются.
— Ты прав, Никонор. Скажу тебе по секрету, это наша профессиональная болезнь,— охотно согласился он, провожаемый хозяином до калитки.
Стемнело. Над никелькомбинатом загадочно поигрывали багряные отсветы огней. За ними, севернее, близ крекинг-завода полыхал длинный газовый факел. А на западе, из-за полукруглого увала поднималось лимонное зарево над Ново-Стальском. И от всего этого высокое сухое небо становилось неспокойным, предгрозовым.
6
Двести с лишним лет стоит Южноуральск на правом высоком берегу мятежной степной реки Яик, переименованной царским указом поел пугачевского восстания. С давних пор привлекал к себе вольнолюбивый город лучшие умы России. Кто здесь только ни побывал! Державин и Крылов, Пушкин и Аксаков, Даль и Жуковский, Плещеев и Шевченко, Лев Толстой и Глеб Успенский, Короленко и Чернышевский...
Для одних эта юго-восточная окраина империи была родным домом; другие приезжали сюда из Санкт-Петербурга на перекладных, за свой счет; третьих привозили за казенный счет, под жандармским конвоем. Но все они в сыновьем тягостном раздумье склоняли голову, едва ступив на эту землю, хранящую тот гулкий, дробный перестук копыт, что и сейчас, едва подует ветер, слышится над степью как дальний отзвук марша пугачевской конницы: прикроешь ладонью глаза от солнца— и перед мысленным взором, в полуденном мареве встают, вырисовываются все четче, наплывая друг на друга, огненные картины битвы из «Капитанской дочки»...
Мет, не случайно тут скрестились пути-дороги бесстрашных поборников русской правды, «свободных» и ссыльных. Тут, на просторах, поистине неоглядных, в горячке крестьянских революционных войн зарубцовывались швы былой розни между русскими, башкирами, казахами, и Уральский хребет навеки скрепил гранитной складкой две части будущей мировой державы. И тут ждали людей несметные богатства, стоило лишь копнуть поглубже (но березовой сохой не возьмешь и тоненького пластика девственного чернозема, под которым залегают толщи дивных руд)...
Прошли столетия — восемнадцатое, девятнадцатое. Начался двадцатый век. В ненастный день глубокой осени 1917 года, в старом Караван-Сарае Южноуральска собрался ревком города. Эти люди знали, куда вести дело. То были правнуки воинов Емельяна,— не в нагольных полушубках и лисьих треухах, а в форменных тужурках паровозных машинистов и в промасленных рабочих кепках. Да, они-то знали, с чего им надо начинать. Однако не терял времени и казачий атаман Дутов, «чрезвычайный уполномоченный по продовольствию» сбежавшего из Зимнего дворца Керенского. Возомнив себя «спасителем России», атаман решил захлопнуть «Азиатские ворота» перед самым лицом грозной революции: стянул к белокаменному минарету Караван-Сарая верных бородачей из пригородных станиц, корниловских беглых офицеров, недоучившихся безусых юнкеров, и, размахивая шашкой, арестовал ревком во главе с правительственным советским комиссаром. Так началась гражданская война на водоразделе между Волгой и Уралом.
Для революционной волны не существует никаких водоразделов: девятый вал октябрьского шторма хлынул от Пулковского меридиана на Восток, с разбега перехлестнул становой хребет двух материков и докатился вскоре до Китая. А рубака Дутов воображал, что сургучные печати на дверях мечети, где заседал штаб большевиков, преградят дорогу восстанию в Среднюю Азию!
Рухнул белоказачий заслон на степных проселках: не помогли врагу ни коварные засады отборных сотен в сдающихся на милость победителя станицах, ни ночные дикие набеги на голодные, холодные, измученные тифозным бредом города, ни конные лавы в открытых отчаянных сражениях, ни фланговые удары по красному Южноуральску то обманутых чехов, то колчаковских головорезов.
Сбылись вещие слова тех первых гонцов свободы, что спешили сюда на почтовых тройках в зимнюю вьюгу и несносный зной, опережая посланные им вдогонку высочайшие повеления о негласном надзоре за одинокими провозвестниками грядущего величия России...
Все-все: давно читанное в книгах, слышанное от стариков, виденное в детстве — все припоминалось Лобову в эти дни после возвращения в родной город. В молодости было безразлично, где жить, а теперь, когда полным ходом идет пятый десяток лет, хотелось обосноваться в таких местах, которые имеют и свою историю и свое будущее. Пора странствий миновала, началась та главная полоса жизни, когда все видится отчетливо, понимается с полуслова, чувствуется безошибочно. Это и есть расцвет сил. Леонид Матвеевич хотя и старался избегать (впрочем, безуспешно) высокого стиля, но на сей раз не мог подобрать иных слов, чтобы поточнее и попроще сказать о своей душевной бодрости.
В совнархозе встретили его хорошо, как человека, вернувшегося на родину. Конечно, были разные оттенки в отношениях к нему, но он их не замечал, пытливо приглядываясь к новым людям. Его радовал на редкость удачный подбор инженеров: чуть ли не у каждого за плечами три-четыре, а то и пять пятилеток.
Из Москвы он видел Южноуральск в зыбкой дымке тридцатых годов, и если уж говорить начистоту, то Леонид Матвеевич не предполагал, что попадет в среду такой зрелой технической интеллигенции, не уступающей, пожалуй, и госплановскому коллективу. Ну, что ж, бывают ошибки со знаком плюс.
По мере знакомства с совнархозом, внешне будто похожим на министерство в миниатюре (тс же отраслевые управления, только без титула — главные, те же отделы, та же коллегия, именуемая советом), Лобов первоначально разделил всех работников на две части: приезжие и местные. Потом каждая из этих частей подверглась, в свою очередь, делению: среди приезжих были коренные «центральные» и недавние выдвиженцы, не успевшие еще привыкнуть к Москве; среди местных выделялись инженеры с заводов Ярского промышленного района, патриоты Южноуральской области. Некоторые из «центральных», вообще-то люди с развитым чувством масштабности, любили подтрунивать над степняками, которые гордясь своим заводским первородством, не оставались, впрочем, в долгу и прозрачно намекали на затянувшееся одиночество москвичей, не торопящихся обосновываться в провинции. Лобов, как новичок, временно находился на привилегированном положении: мог судить всех, сам не подвергаясь осуждению.
Егор Речка оказался прав насчет «курса бумажных дел»: даже на беглое ознакомление с проектами строек Леонид Матвеевич затратил целую неделю. Особо его заинтересовала судьба металлургического комбината в Ново-Стальске. Еще в те времена, когда готовилась к пуску домна номер один Магнитогорска, Серго Орджоникидзе пророчил большое будущее Ярскому месторождению. И едва вступили в строй первые заводы второй угольно-металлургической базы, нарком тяжелой промышленности послал в Ярск начальника Кузнецкстроя, одного из зачинателей нашей индустрии. Но уже надвигались драматические события. Вскоре не стало Орджоникидзе. Потом война. Потом восстановление украинской металлургии. Когда же дошла очередь до Ново-Стальска, то вдруг выяснилось: ученые еще не решили, как подступиться к хромо-никелевой руде, чтобы подешевле получать природно-легированную сталь. И это тем более досадно, что иные дельцы, ловко спекулируй «ярской проблемой», успешно защищали кандидатские и даже докторские диссертации.
После некоторых колебаний Лобов решил поговорить с председателем совнархоза откровенно. Он знал Нила Спиридоновича Рудакова по Москве, в бытность того министром. Встретились они в Южноуральске как давнишние знакомые, сразу перешли на «ты», давно унаследовав ту завидную простоту, которая царила среди хозяйственников — «тридцатников».
— До каких же пор будет продолжаться борьба технических идей?— спросил его Леонид Матвеевич после совещания, где речь шла о пуске новой новостальской домны.
Рудаков поднялся из-за стола, прошелся по зеленой, с красной каймой, ковровой дорожке, разминая уставшие от долгого сидения ноги, остановился у окна, сказал, не оборачиваясь:
— Это не борьба идей, а игра идей. Вчера получил еще одну схему обогащения ярских руд. Предлагают строить цех кричного железа на одиннадцать вращающихся печей. Ссылаются на заграничный опыт. Но ведь подобного комбината нигде в мире нет. Подумать только: мы первыми запустили искусственный спутник Земли и не можем найти экономически выгодного способа получения естественно-легированной стали! Парадокс.
Леонид Матвеевич нарочно подбавил масла в огонь:
— Не легко сделать так, чтобы и овцы были целы и волки сыты,— чтобы и никель уберечь и дешевую сталь выдать.
— Полюбуйся ты на него! Уж не приехал ли ты защищать все эти ЦНИИ и ГИПРОМЕЗЫ? Тут без тебя адвокатов хватает. Диссертации писать опоздал, некогда переучиваться. Пусть уж металлурги двигают свою науку, нам с тобой надо строить.
— В первую голову — прокатный цех.
— Согласен. А то, видишь, что получается? Из нашей стали делают сковороды и утюги. Слишком много чести для оладей,— поджаривать их на хромоникелевых сковородках.
— Как ты относишься к предложениям перевести комбинат на привозную руду? — поинтересовался Леонид Матвеевич, чтобы разом, до конца выяснить его точку зрения.
— Линия наименьшего сопротивления,— не задумываясь, ответил Рудаков, словно ждал этого вопроса.— Ну, конечно, сторонники привозного сырья делают вид, что защищают государственные интересы, стараются якобы приберечь никель для будущих поколений. Находятся даже «теоретики», доказывающие, что стране сейчас якобы не нужно такого количества спецсталей. Это в ракетный век! Посуди сам: разве для обгона Америки помешают несколько миллионов тонн низколегированной стали? Нет, не надо ориентироваться на кустанайскую руду. Следует быстрее завершать металлургический цикл на комбинате, тогда не будет отбоя от покупателей нашей стали. Она пойдет нарасхват.
— Поговаривают и о том, что запасы Ярского месторождения не велики,— еще подбавил маслица в огонь Леонид Матвеевич.
— Тут всего наслушаешься, приструнить бы этих говорунов и шептунов,— сказал председатель совнархоза и сел за стол. Вид у него был усталый, движения вялые, и говорил он все это, наверно, не в первый раз, кое-как скрывая раздражение.
Лобов во всем соглашался с ним, за исключением одного: не следовало бы отказываться от привозной руды, пока наука ищет удобные подступы к местной. Своим чутьем госплановца он сразу разгадал, что председатель СНХ побаивается, как бы закоренелое недоверие к Ярскому месторождению снова не притормозило строительство Ново-Стальского комбината.
Нил Спиридонович достал из тумбочки письменного стола ученическую общую тетрадь, подержал в руках, будто взвешивая, и подал заместителю:
— Полистай на досуге, для души. Старая докладная записка геолога Жилинского в обком партии. Читается как приключенческий роман.
— Я знал Жилинского, когда еще был мальчишкой.
— Стойкий мужик. На открытых им месторождениях выросло с полдесятка кандидатов в профессора, а рядовой инженер, без ученых степеней и званий, один столько лет доказывал свою правоту.
Леонид Матвеевич ушел от Рудакова ободренным, хотя ему не нравилась этакая расслабленность Нила Спиридоновича. В Москве он выглядел подвижным, даже бравым и вот сдал за какой-нибудь год в Южноуральске. Что это — временный упадок сил после трудного министерского поста? А впрочем, может быть, на него, действительно, так сильно повлияла недавняя шумиха вокруг ярской дамбы, которую злые языки окрестили противоместнической дамбой? До приезда в Южноуральск Лобов не придавал этой истории серьезного значения, хотя она получила широкую огласку, и одно время доброе имя Рудакова склонялось во всех падежах, как только заходила речь о местничестве.
Все началось с того, что кто-то из работников Госплана натолкнулся на «скандальное» нарушение государственной дисциплины: Южноуральский совнархоз намеревался достроить, наконец, дамбу в Ярске. Откуда взялись деньги? Предполагалось снять миллион рублей с какого-нибудь третьестепенного объекта, где ассигнования все равно не могли быть освоены. Только предполагалось. Ни одной копейки не было истрачено. Но и этого оказалось вполне достаточно для обвинения. Впрочем, для вящей убедительности добавили пункт второй: достройка Ярского драмтеатра. По соседству с ним возводился шикарный, с полным набором излишеств, очередной Дом культуры — образчик былой министерской чересполосицы, однако ж обвинители и не заметили сего.
Тенденциозность была настолько очевидной, что ни у кого, конечно, не поднялась рука на Рудакова. Все кончилось, как сам он невесело шутил, «всесоюзной проработкой». Но переболев, Нил Спиридонович приобрел долгосрочный «иммунитет» против собственной смелости в строительных делах. «Может, я ошибаюсь?» — спрашивал себя Лобов. Ему очень хотелось ошибиться в данном случае. Бывают же у председателя совнархоза минуты просветления, к примеру сегодня, когда он прямо и резко заговорил о судьбе металлургического комбината. Стало быть, есть еще порох в пороховницах!..
Пройдет немного времени, in все убедятся в том, что та же дамба крайне нужна Ярску: не может двухсоттысячный город без конца подвергаться наводнениям, когда весенний Урал-гуляка вымахивает из берегов. И во всяком случае, раз уже начали строить, надо доводить дело до конца, не бросать деньги на ветер...
Рассуждая так, Леонид Матвеевич успокаивался. По все же его тревожило неудачное вступление Рудакова па пост председателя совнархоза. Трудновато придется и ему, Лобову. Он-то определенно ввяжется в эту затянувшуюся перебранку с перестраховщиками. Ново-Стальский комбинат строится почти двадцать лет и до сей поры не имеет ни прокатного цеха, ни аглофабрики. Завод Южуралмаш тоже не закончен, хотя мог бы встать вровень со своим свердловским тезкой. В целом по области в «незавершенке» омертвлено до полмиллиарда целковых. Оборудование, завезенное много лет назад, старится морально. А в Госплане аккуратненько разделили двадцать миллиардов, ассигнуемых совнархозу на семилетку, на семь равных частей. Что ж, если не согласятся на перераспределение средств по годам и объектам, то придется писать в ЦК. Да, прямо в ЦК. А Рудаков? Поддержит или нет? Пойдет вместе или останется в сторонке? Что за вопрос,— определенно поддержит. Бывало он отстаивал и не такие идеи. Временная у него эта «моральная старость». Нил Спиридонович еще встряхнется, покажет себя, непременно покажет. И землистое лицо его порозовеет, и опущенные плечи расправятся по-молодецки. У каждого случается упадок сил на шестом десятке лет, но есть у людей рудаковской складки вторая молодость, пусть и покороче первой, но зато ярче мыслями, непреклоннее в своих решениях.
Леонид Матвеевич наспех закусил в переполненной столовой, залпом выпил стакан теплого кофе, взял в буфете две пачки папирос, чтобы уже хватило на весь день, и пошел к себе наверх, пружинистым скорым шагом подымаясь по людной, главной лестнице.
В приемной его ждал высокий, могучий человек в голубенькой рубашке, сером пиджаке, наброшенном на плечи (жарко!) и с соломенной шляпой в руках.
— Сухарев,— отрекомендовался он.
— Мы с вами встречались, только давным-давно,— сказал Лобов, сразу же узнав в нем былого комсомольского оратора и своего недавнего попутчика на перегоне Степная — Южноуральск.
— Никогда не надеюсь на чужую память,— в шутку, многозначительно заметил Сухарев.
— Напрасно. Проходите, пожалуйста... Слушаю вас.
— Кстати, мне самому хотелось бы послушать вас,— Родион Федорович назвал газету, по поручению которой зашел побеседовать о строительных делах в Южноуральской области.— Меня интересует ваше мнение, как человека нового.
— Я собираюсь в Стальск и Ярск. Вернусь, тогда пожалуйста, с превеликим удовольствием поделюсь своими впечатлениями. Л сейчас что скажешь? Только что заседал совет, шел разговор о металлургическом комбинате...
— О, это сложная, противоречивая история.
— Комбинат в какой-то мере стал жертвой «безответной любви»: министерство черной металлургии было к нему абсолютно равнодушным.
— Для меня лично ваша эмоциональная оценка прошлого несколько неожиданна,— Родион Федорович удивленно взглянул на Лобова, в котором с трудом узнавал прежнего Леньку-осоавиахимовца.
— При чем тут чувства? Я инженер, привык считаться с фактами...— и Леонид Матвеевич, еще не остыв после встречи с председателем совнархоза, начал излагать факт за фактом.
Сухарев умел слушать разных людей с неподдельной заинтересованностью, без обычного в таких случаях самопринуждения. Откинувшись всем корпусом на спинку кресла, покачивая головой в знак согласия, он молча поощрял собеседника, чтобы тот — упаси боже! — не остановился перед чем-нибудь самым деликатным. Но Леонид Матвеевич и не думал останавливаться, ему вдруг захотелось в открытую поговорить с этим человеком, безвыездно живущим тут, в Южноуральске. Не зная, впрочем, что произошло за последний год с ученым экономистом Сухаревым, он довольно метко бил по его чувствительным местам. Начал издалека, с прошлогоднего разгрома антипартийной группы, затем перешел к догматикам помельче, привыкшим строить 'социализм в «устаревшей ведомственной опалубке сороковых годов», хотя и люди, и время, и размах стройки — все уже совсем другое в «век сборного железобетона».
Родион Федорович болезненно поморщился от этих слов: еще никто так дерзко не сравнивал старую организацию управления хозяйством с бросовой опалубкой. Сейчас он готов был изменить своей благоприобретенной привычке журналиста — затеять спор, схватиться: пусть знает, с кем имеет дело. Однако сдержался: вряд ли стоит с типичным хозяйственником начинать дискуссию на теоретическую тему.
Лобов тем временем с той же легкостью перешел к злоключениям Ново-Стальска, точно издревле существовала связь между догматизмом и какими-то там схемами обогащения ярских руд.
Родиону Федоровичу казалось, что зампред совнархоза просто-напросто издевается над ним, понаслышавшись всякой болтовни о недавнем его грехопадении. И ему уже становилось невмоготу выслушивать длинные разглагольствования москвича, одетого в элегантный костюм, этакого чистюли из заоблачных госплановских высот. Стараясь все же побороть свою неприязнь, он то и дело встречался с теплым, добродушным и улыбчивым взглядом Лобова, словно ищущего поддержки v сверстника по комсомолу.
— Как летит время!.. — говорил Леонид Матвеевич.— Помню, я был мальчиком на побегушках в Южноуральском губсовнармме. Преотличная должность — курьер! Всегда в курсе дела. Какие заботы одолевали тогда совнархоз? Заготовка дров, даже кизяка, ремонт шорной мастерской, вывозка спирта с уцелевшего после дутовцсв заводика, пуск старенького бельгийского дизеля на городской электростанции, учет безработных на бирже труда... А сейчас: девонская нефть, легированная сталь, никель, медь, тяжелое машиностроение, новые города, можно сказать, великое переселение комсомольцев на восток... Впрочем, не то еще будет,— добавил он, подмигнув Сухареву по-свойски.
Родион Федорович нерешительно поднялся.
— Благодарю за чистосердечное интервью.
— Вряд ли пригодится для печати,— улыбнулся Лобов.
— Ну и пусть. Зато мне лично вы доставили удовольствие,— сказал Родион Федорович, подавая руку через стол.
Он набросил пиджак на плечи, направился к выходу. Его раздумчивый, мерный шаг, волевой, царственный поворот крупной головы заставили Леонида Матвеевича как бы очнуться, вспомнить Настю. Будто почувствовав это, Сухарев обернулся, сказал уже с порога:
— Навестите нас в свободную минуту.
— Да, совсем забыл, я недавно пообещал Анастасии Никоноровне зайти, но никак не смог. Передайте, пожалуйста, мое извинение.
— Что вы, пустяки! — в замешательстве проговорил Сухарев и широко распахнул тяжелую, обитую дерматином дверь.
«Надо же мне было закатывать речи перед ним, еще вообразит черт знает что»,— пожалел Лобов. Действительно, нелепо получилось: встретились, ну, допустим, не друзья, но все-таки знакомые, и ни единым словом не обмолвились о прошлом. Выходит, нечего было вспоминать, хотя когда-то с полгода состояли в одной ячейке союза молодежи.
...«Собственно, а зачем я к нему заявился? Нашел приятеля!— сердился на себя Сухарев, шагая уже по улице.— Захотелось отвести душу — как-никак вместе ходили в комсомольских юнгштурмовках. Вот он меня и отчитал. Так мне и надо. Это, видно, Настя восстановила его против меня. Расплакалась, конечно, перед своим бывшим ухажером, ничего не утаила. Тот и приободрился, заговорил о «жертвах безответной любви» времен министерских, об «устаревшей ведомственной опалубке сороковых годов». Но я в долгу не остался: пусть поразмышляет на досуге о своей «эмоциональной оценке прошлого».
Сухареву не хотелось признаться себе в том, что он фактически искал какой-нибудь поддержки у Лобова, как у человека нового в Южпоуральске. И промахнулся—вместо поддержки получил такую отповедь. Ну, ясно, тут без Настиного вмешательства не обошлось. Чего она хочет? И без того все отвернулись от него, Родиона Федоровича Сухарева. Иные даже здороваться перестали, а иные, завидев его издалека, ускоряют шаг, делают вид, что торопятся, и, проходя мимо, небрежно кивают головой, как случайному знакомому. Незримая грань отчуждения пролегла между ним, Родионом, и всеми его земляками.
Вот еще одним противником больше — вернулся из дальних странствий товарищ Лобов, «курьер Южноуральского губсовнархоза». Как он начал проводить сегодня параллели между двадцатыми и пятидесятыми годами! Ловкий чертежник! А какой тон, какая осанка, какая самоуверенность! Знает цену каждому своему слову — привык распоряжаться судьбами людей. Такой не оступится. Не из опрометчивых. Но, черт возьми, как же все-таки он, Родион, не подумал об этом раньше? Да что общего может быть у кандидата экономических наук, которому давно пора носить в кармане диплом доктора, с этим инженером, избалованным почестями и должностями! Что ему принципы большой политики — было бы теплое местечко, да увесистый оклад, да персональная машина...
Родион Федорович неловко, как падающий, вскинул руки: рядом с ним, пронзительно скрежеща тормозами, остановилась запыленная «Победа». И тут же его оглушил свисток милиционера. На тротуаре кто-то крикнул: «Человека задавили!» Родион смущенно улыбнулся, переминаясь с ноги на ногу, и стал протискиваться сквозь толпу любопытных. «Здесь не переходят улицу, я сигналил, гражданин, наверное, глухой!..» — оправдывался перед кем-то молоденький водитель. А Родион Федорович старался поскорее затеряться среди толпы, которая, того и гляди, его же и обвинит в нарушении правил уличного движения. Уж он-то, Сухарев, давно не верит в солидарность пешеходов...
Лобов возвращался из совнархоза в сумерки. Переутомленный жарой, степной город постепенно оживал. Леонид Матвеевич приостановился у сквера, огляделся. Слева, на фоне серо-синего неба картинно выделялся белый топкий минарет над ломаной кромкой темнеющего парка. Справа, на возвышенности, которую приезжие инженеры окрестили «Южноуральским Монмартром», светилась густо-красными огнями высоченная мачта. По главной улице двигались встречные колонны автомобилей: откуда, со стороны Зауралья,— с пшеничкой, а в направлении реки, к осокоревой роще,— с землицей из котлованов.
«Пора, пора обосновываться по-настоящему. И без того немало тут временных деятелей, под «негласным надзором областкома»,— рассуждал Лобов, возвращаясь к себе в гостиницу.
В гостинице ему вручили письмо от жены. Василиса писала: «Начинаю исподволь собираться в путь-дорогу. Мама разработала детальный план экипировки, точно у меня впереди путешествие в Антарктиду. Чудачка, право!.. Смотри, не хандри там без меня! Тревожусь и тоскую».
Он взял ее карточку и долго рассматривал, отставив руку. Что за фокус: Вася будто улыбалась, когда он подносил фотографию поближе, и делалась строгой, даже хмурой, когда встречалась с ним взглядом на расстоянии. Впрочем, она была человеком очень уравновешенным, редкой доброты. Доброта угадывалась во всем: спокойные голубые круглые глаза; прямые, с ленцой, брови; припухлые необидчивые губы,— все ее открытое лицо выражало почти детски-наивное доверие к людям. Светло-русая, низенькая, пышная. Ну разве такие бывают строгими? Да они и сердиться не умеют всерьез и надолго!.. Леонид Матвеевич неожиданно сравнил ее с Кашириной и выругал себя за странную растерянность при встрече с Настенькой в райкоме партии. Ему захотелось сейчас же, немедленно, черкнуть несколько слов жене, хотя он лишь сегодня утром отправил в Москву очередную весточку. Вырвал лист из настольного блокнота, не задумываясь, набросал:
«Милая Вася-Василиса! Дежурный администратор только что порадовал меня твоим посланием. Что же добавить к тому, что я писал?' Привыкаю, вживаюсь. Впрочем, ломка в душе продолжается. Настроение переменное. Раз взялся за гуж — не говори, что не дюж: это с точки зрения общественной. А с точки зрения личной: стерпится — слюбится.
Ты не вообрази, что я зело мрачно настроен. Это не раскаяние, не сожаление, это естественная грусть в первые дни возвращения на родину: примесь прошлого придает горьковатый привкус даже воздуху, которым дышал в молодости. Я не знаю чувства дороже, чем такая грусть, и нет ничего слаще горечи родного полынка. Во всяком случае, перемены тут большие, как, впрочем, всюду по дороге из Москвы в Южноуральск. Но если в человеке, с коим долго не встречался, как-то сразу замечаешь разительные перемены, то в городе, в котором не был четверть века, перво-наперво отыскиваешь старые домишки. Человека видишь совсем чужим, а город близким, верным. Вот ведь чертовщина какая!.. Приезжай поскорее. Казачий Южноуральск давным-давно привык к иногородним невесткам. Да и казачки смирились, не ревнуют!
Обнимаю тебя, целую. Жду. За сим — твой степной кочевник Леонид».
7
Август на исходе.
Все чаще в блеклом, выцветшем до нитки небе появлялись белые, как кипень, облака. К вечеру они соединялись где-то над Приволжьем в сплошной лиловый фронт, и солнце, угасая преждевременно, разливало по всему степному Зауралью мутно-оранжевые потоки света, косо перехваченные длинными прядями дождя. По ночам далеко на западе начинало глухо громыхать, и над городом нет-нет да и сухо лопнет, как одинокая шрапнель, грозовой шальной разрыв, часто забарабанит по крышам литая дробь, хлестнет короткий ливень,— это острием крыла, обычно левого, задевала Южноуральск стремительная лава облаков. К утру горизонт очищался от волокнистых мокрых туч, в тихом розовом рассвете броскими мазками четко вырисовывались омытые осокори на берегу реки, кружевные узоры железнодорожного моста, зеленые шевроны лесных полосок на серебристо-сером сукне степи. По утрам дышалось легче. Так и перемежались последние знойные дни лета дождливыми прохладными ночами.
В жизни Анастасии происходило нечто подобное: на работе она забывалась, привычно вникая в судьбы других людей, приходивших к ней со всякими делами — от самых пустяковых до чрезвычайно важных, а дома снова возвращалась к тревожным размышлениям о своей судьбе. Иногда ей казалось, что она топчется на месте, не в силах ни на шаг продвинуться вперед. В такие минуты Анастасия обвиняла себя и в мелком эгоизме и в интеллигентской мнительности. Но тут же оправдывалась перед собой: «Не о себе пекусь в конце концов. Мне-то все ясно, это Родион за деревьями не видит леса».
Вчера в одном центральном еженедельнике появились злые «Заметки экономиста», наделавшие столько шума в Южноуральске. Удар пришелся по Лобову: он обвинялся в «самовольном перераспределении средств», «игнорировании нужд малых строек», «самоуправстве» и прочих пороках местничества. Заметки писал Сухарев.
После заседания бюро обкома старый товарищ Кашириной зашел к ней в райком и рассказал:
— Вся эта шумиха выеденного яйца не стоит. Лобов распорядился прекратить работы на некоторых объектах и сосредоточить силы на достройке одиннадцати больших домов и двух школ в Южноуральске. Самолично приостановил до весны реконструкцию полукустарного завода «Металлист», где нет еще законченного проекта. Вот все его «преступление». Однако заместителю председателя совнархоза и начальнику планового отдела поставлено на вид.
— За что же?— удивилась Анастасия.
— Да, по-моему, за излишнюю горячность...
Расстроенной вернулась она домой. Ничего не хотелось делать, даже готовить ужин. Накормила ребят молоком с ежевикой и, отпустив их поиграть на набережную, присела у окна, устало привалившись к подоконнику. «Ну к чему эти мелочные придирки к людям, только-только начинающим новое дело? — подумала Анастасия. И сама испугалась своего вопроса: — Неужели Родион просто придирается к Леониду, ищет удобного случая, чтобы скомпрометировать его? Не может быть! Если написал, то, верно, убежден в своей правоте. Не зря же и обком взыскал с виновных. Нет дыма без огня... Неужели Родион мог позволить себе сгустить краски для пущей важности? Как будто не замечала за ним этого раньше. Ну, ошибся он, очень серьезно и в решающий момент, так ведь раскаялся публично, на бюро райкома... А раскаялся ли?» — впервые спросила она себя и ощутила страх, почти физический, будто кто замахнулся на нее.
Встала, долго ходила по комнате, безвольно опустив руки. Лишь раз она была в таком же состоянии — когда Лобов уехал с вечерним поездом в Москву, оставив ее, восемнадцатилетнюю девчонку, в полнейшей растерянности. И вспомнив сейчас о том, Анастасия почувствовала себя вдвойне несчастной. Но тогда, в начале жизни, было лишь задето ее самолюбие, правда, очень больно; а теперь, в середине жизни, оскорблено ее гражданское достоинство... «Все-таки с Леонидом совсем по-другому бы сложилась моя жизнь», — подумала она и поразилась этому сопоставлению, все чаще и внезапно возникавшему в последние недели: да уж не примешалось ли что-то личное к ее далеко не интимному разладу с Родионом?..
Он вернулся из обкома на закате солнца, которое, как и вчера, медленно садилось за высокий зубчатый гребень туч, ярко высветив одинокое сухое облачко над горной цепью надвигающейся грозы.
— Проголодался-то я! — сказал он, с удовольствием прохаживаясь по комнате.
— Сейчас пожарю котлеты с картошкой.
— Разве ты ничего не приготовила? Что ж, подожду. Анастасия поняла, что Родион доволен прожитым днем. И по тому, как он, сдержанно улыбаясь, бегло взглядывал на нее, ожидая первого вопроса, и по его примирительному тону она безошибочно определила настроение мужа, любившего делиться радостью со всеми.
За ужином, так и не дождавшись никаких расспросов, Родион Федорович сам начал рассказывать о заседании бюро:
— Целый вечер разматывался совнархозовский клубок. Если застенографировать, получилась бы злободневная трехактная драма для театра сатиры. Какие мизансцены! Пожалуйста, хоть завтра начинай репетиции. Собственно, достройка домов и школ — жалкий эпизод. Завод «Металлист» — пустячок! Добрые дяди намеревались перетряхнуть все титульные списки, хотели «законсервировать» начатые важные объекты. Это тебе не Ярская дамба! Тут десятками миллионов попахивает. Тут уже не цветики, а ягодки совнархозовской политики! Всяк тянет народную копейку в свой областной карман. Я предвидел. Кстати, мой строгий выговор — тоже эпизод в сравнении с теми выговорами, которые посыпались на головы местников. Ах, как мы спешим перестраиваться...
— И очень хорошо,— сухо заметила Анастасия.
— Твоя позиция мне известна. Но разве ты не понимаешь до сих пор, что мы сами вооружили до зубов своего страшного врага — местничество? У нас появились не только практики, а своего рода идеологи областной автаркии. Послушала бы ты, как на бюро выступал начальник планового отдела совнархоза. Он договорился до того, что поставил под сомнение контрольные функции Промбанка! Даже Лобов крякнул от стыда.
— А сам ты выступал?
— Я выступил в газете.
— К чему эта двойная игра, Родион?
— Двойная игра? — он насторожился, бросил есть.
— Не притворяйся!.. — Анастасия подалась вперед, до конца выдержала его предостерегающий, упорный взгляд и заговорила резко, горячо, не жалея ни себя, ни Родиона:—В обкоме ты счел за благо промолчать, а дома распинаешься — жена, мол, все стерпит! Почему бы тебе там не рассказать и о своем «предвидении», и о «идеологах областной автаркии»? Почему, наконец, ты спекулируешь, да-да, спекулируешь, остреньким словом — местничество? С какой целью? Откуда у тебя взялись торгашеские замашки? Чего ты хочешь? Замолить свои грехи или исподтишка портить кровь людям?.. Молчишь?.. — Анастасия побледнела, ее темные удлиненные глаза гневно сузились, длиннокрылые брови плотно сомкнулись у переносицы.
— Остынь,— коротко бросил Родион Федорович.
Но она и без того не могла больше произнести ни слова, как-то сразу обессилев, осунувшись. Закрыла лицо руками и слегка раскачивалась из стороны в сторону, чтобы не разрыдаться. Родион Федорович взглядывал на Анастасию с глубоким, искренним сожалением, как врач на тяжелобольную.
Он встал, тронул ее за плечо.
— Уйди!
— Ну-ну, успокойся, успокойся,— миролюбиво сказал он и сел на место. Все испорчено за каких-нибудь несколько минут. Возвращался из обкома в отличном настроении, и вот — на тебе — скандал. На бюро даже секретари с подчеркнутым вниманием называли его по имени и отчеству, как прежде, как год назад, когда он учил уму-разуму партийный актив области, выступая с лекциями о строительстве социализма в странах народной демократии. После заседания бюро он простился со всеми за руку, по-свойски, и вышел в вестибюль, как равный среди равных, сделавший доброе дело для партии, для государства. Только один Лобов, восседавший непризнанной гордыней, исподлобья окинул зал, когда голосовали за предложение — поставить на вид зампреду СНХ. Не понравилось! Привык к почету, к орденам. Кстати, Лобова возможно и не тронули бы — новичок! — если бы тот не горячился, не обвинял всех и вся, даже Рудакова, в перестраховке и непротивлении «злу спекулятивной критики». Уж слишком этот самоуверенный госплановец развязно повел себя, защищая честь мундира.
— Я забыл передать в прошлый раз, что Леонид Матвеевич извиняется перед тобой,— вкрадчиво заговорил Родион Федорович.— Ты, оказывается, приглашала москвича в гости, а москвич не соизволил удостоить нас своим вниманием... Урок на будущее,— добавил он. Ему
не хотелось обижать ее, однако уязвленное самолюбие брало верх.
Анастасия подняла голову и, глядя мимо Родиона, убежденно проговорила.
— Ты злой человек.
— А ты добрая! Приглашаешь гостей, ставишь мужа в дурацкое положение. И перед кем? Перед конъюнктурщиком, приспособленцем.
— Да как ты смеешь?! — не докончив фразы, она быстро встала, вышла в другую комнату.
«Надо же мне было напоминать о нем,— огорчился Родион Федорович.— Черт его принес в Южноуральск!» Настроение испортилось окончательно. Он долго сидел один, бесцельно вглядываясь в сторону Зауралья: проходящий стороной вечерний дождь гнал впереди себя огромные клубы рыжей пыли, она поднималась выше тучи, медленно оседала на политые поля, и белесые дождевые облака издали казались припорошенными пыльцой. Скрылось из виду дачное местечко «Березники», расположенное за крутой излучиной Урала, кисейная занавеска ветреного ливня заполоскалась в омутах степной реки...
Перебирая в памяти все, сказанное женой, слово за словом, Сухарев только сейчас понял до конца, что это уже не просто семейная сценка, а нечто большее. Случались и раньше ссоры, похожие на эту вот скоротечную грозу: вспылит Настя, всплакнет от обиды, чаще, всего на свой собственный характер, и первая ищет примирения. Теперь не так: после каждой новой неприятности все труднее становится заделывать трещинки в семье. Кстати, он-то, Родион, всегда старается сгладить отношения. Но дальше отступать некуда.
И как можно отступать? Отступать перед человеком, обвиняющим тебя в политической спекуляции, чуть ли не в двурушничестве? Нет, Анастасия Никоноровна, слишком много па себя берете! Привыкли вы скользить по поверхности и не видите глубинных процессов жизни. Так-то! И напрасно вы заговорили о «торгашеских замашках». Не по адресу. Можете делать все, что вам заблагорассудится: идти завтра в обком или написать заявление в ЦК. У вас рука не дрогнет, хотя она и слабенькая, женская. Вы это доказали, проголосовав за строгий выговор ему, Сухареву. Что ж, придет время,— пожалеете, но будет поздно...
Кажется, никогда он не испытывал такого одиночества, как сейчас, в этот серый, ненастный вечер. Даже после разбора его «персонального дела» он чувствовал себя лучше, потому что верил: заслуги коммуниста оцениваются народом не каким-то средним баллом, а последней прижизненной отметкой, значит, не все пропало. Однако как быть, как жить, если тебе отказывает в доверии самый близкий человек, обязанный поддержать тебя в трудную минуту?..
Анастасия встала поздно, на скорую руку приготовила завтрак, наказала Леле покормить отца. Родион Федорович спал на диване, не раздевшись, не сняв ботинок. Он лежал лицом к окну, подогнув ноги; и лучик солнца беззаботно поигрывал на его седом виске. Анастасия осторожно укрыла Родиона одеялом, на цыпочках вышла в переднюю. Так—со смешанным чувством притуплённой боли и слабой надежды — отправилась она в райком.
Утро выдалось на редкость светлым и покойным. Ни одной пылинки, хотя мостовые давно просохли после вечернего дождя. У нового продмага на Советской разгружали арбузы: они мелькали в воздухе, над тротуаром, перебрасываемые из рук в руки, отборные, один к одному,— темно-зеленые разлапистые полудужья по светло-зеленому полю. Огибая центральный сквер, в русло главной улицы вливался длиннейший автообоз с зерном: пахнуло в лицо стойким ароматом пшеничных ворохов, степным разнотравьем. Сделалось грустно. Впереди всего две-три переходных недели — бабье лето. Каким оно будет? Погожим, теплым, с серебристыми паутинками на едва тронутых багрянцем осокорях и кленах? Или хмурым, неприветливым, с обложными суточными дождями? Настоящее большое лето уже позади, теперь вся надежда на бабье — коротенькое, неустойчивое.
Анастасия собиралась с утра поехать на строительство студенческого общежития, но битый час потратила па телефонные разговоры с райисполкомом и горсоветом о детском садике, который никак не могли обеспечить мебелью. Потом позвонили из обкома — понадобились биографические справки о некоторых коммунистах совнархоза, в том числе и о Лобове.
Долго рассматривала она учетную карточку Леонида. Фотография была совершенно неудачной,— до того угрюмый взгляд исподлобья, что Анастасия рассмеялась. Листая страничку за страничкой, она позавидовала его привязанности к одному и тому же делу: десятник, студент института, прораб, старший прораб, начальник производственного отдела, управляющий трестом, инженер дивизии, командир саперной бригады, потом опять управляющий, начальник главка. Ни одного шага в сторону от раз и навсегда выбранного направления, даже в войну строил. И служебная лестница не отличается крутизной, почти тридцать лет понадобилось ему, чтобы подняться до госплановских высот. Нигде не перескочил ступеньку, шел неспешно, но без долгих остановок...
Ей сделалось полегче, будто повидалась с ним. Иногда, при чтении чьей-нибудь анкеты, так и хочется подправить чужую жизнь, а к Леонидовой ничего не добавишь и ничего не зачеркнешь,— все естественно, логично. Что ж, у него жизнь сложилась так, как загадывалось в молодости, только без ее, Анастасии, малейшего участия. И ей остается лишь одно — полистать чрезмерно скупую летопись, подивиться каллиграфическому почерку безвестного московского райкомовца, порадоваться втайне лишней встречей с Леонидом, и удостоверить неразборчивой своей подписью свежую пометку о новом месте работы коммуниста Лобова. Последнее могли бы сделать в секторе учета, но она сама это сделала, словно то была поправка важности чрезвычайной.
«Эх, ты, баба, баба,— вздохнула Анастасия.— Вчера напала на Родиона, довела его до белого каления... Да возьми ты, наконец, себя в руки!..»
Сразу же за базаром, около «Кузнечных рядов», откуда открывается вид на весь Южноуральск,— от поселка железнодорожников, раскинувшегося по ту сторону вокзала, до восточного пригорода, вплотную подступившего к аэропорту,— на этой окраине закладывался теперь целый массив жилых домов. Каширина наведывалась сюда частенько, и ей казалось, что дела здесь подвигаются крайне медленно: не хватало кирпича, сборного железобетона, леса. Готовые «коробки» пустовали месяцами, ожидая своей очереди, пока сантехники, электрики, штукатуры и маляры заканчивали работу на других площадках.
И каждый раз, приехав на стройку с намерением поговорить с людьми по душам, Анастасия тратила время на те же телефонные звонки, чтобы хоть чем-нибудь помочь прорабам.
Узнав сегодня, что вторые сутки не подвозится кирпич, она решила позвонить Лобову.
— Леонид Матвеевич в Ярске,— ответили ей из совнархоза.
«Этот тоже, кроме гигантов, знать ничего не хочет,— подосадовала она.— Теперь его оттуда до заморозков не дождешься!»
И опять стало грустно.
Хорошо, что кругом работящие люди. Уж они-то, развеют любую грусть-печаль, только приглядись к ним, прислушайся. Люди, люди, добрые вы люди!
8
Председатель совнархоза сказал Лобову на прощание:
— Не торопись, побывай в Ново-Стальске, Ярске, Меднограде. Выбери денька два и загляни в глубь степи, в геологические экспедиции. Москва особо интересуется Рощинским. Сам понимаешь — медь, которую ничем не заменишь...
В шестом часу утра, когда только начало светать, газик-вездеход был уже у подъезда гостиницы.
— Какую предпочитаете дорогу, может быть, царскую? — спросил шофер, Петро Соловьев, курносый и смешливый парень.
— Что за дорога? — поинтересовался Леонид Матвеевич, сделав вид, что не знает.
— Проезжал тут в прошлом веке наследник престола, в сопровождении поэта Жуковского. С тех пор правобережная дорога так и зовется в народе. Я лет пять возил прокурора, прокурор признавал только царский тракт.
— Смотри, как лучше.
— В таком случае махнем по левому берегу Урала,— обрадовался водитель. «Дорожка не титулованная, зато профилированная, без ухабов. К обеду доберемся до Ново-Стальска. Значит, будем считать, маршрут утвержден окончательно? А прокурор ни за что бы не согласился!»— добавил он, усаживаясь за руль.
«С этим, пожалуй, не пропадешь от скуки»,— подумал Леонид Матвеевич.
Великолепны степные проселки в конце лета! Асфальт — тот плавится под солнцем, сдерживает бег машины, а по черноземной корке, твердой, как бетон, слепящей стальным блеском, вездеход мчится со скоростью 70—80 километров в час. Конечно, стоит пройти хотя бы небольшому дождику и все раскиснет, но сегодня над головой ни облачка. Леонид Матвеевич привалился к дверке, подставил лицо под упругую струю пахучего утреннего ветра,— такого блаженства давно уж не испытывал.
Дорога прихотливо извивалась между пойменным старым лесом, темно-синим в переливчатой, слоистой дымке, и тройной полезащитной полосой, зеленеющей в низинах и реденькой, пожухлой на пригорках, сплошь изрытых сусликами. Слева по горизонту проплыла, дымя всеми трубами, какая-то станица, вслед за ней показались первые отроги Южного Урала. Вот две горы, похожие на казацкое седло, брошенное посреди степи. Дальше растянулся вдоль реки караван двугорбых и одногорбых верблюдов. Еще с десяток километров, и показался целый лагерь из каменных шатров с богатырским шлемом воеводы в центре. Поодаль от становища — ровные зубцы крепости добротной кладки. Чем дальше на восток, тем выше горы. Тесня друг друга, они круто обрываются перед казахской степью: седые гребни их с размаху откидываются назад, дробятся, пенятся. Еще в юности Леонид Матвеевич не раз поражался огромной силе этого прибоя, который, чудилось, окаменел в одно мгновение и стих навеки. Почти отвесные вершины образуют недоступный амфитеатр перед галеркой главного хребта. Попробуй, подступись к царству сказочных уральских мастеров на все руки!..
— Вон она, та дорожка,— показал Соловьев в сторону остроконечной лысой горы, перехваченной узким пояском полузаброшенного тракта.— Говорят, Жуковский ахнул от изумления, поднявшись на ту макушку.
Леонид Матвеевич утвердительно наклонил голову. Ему хотелось помолчать, ничем не нарушая торжественного безмолвия в природе. Забывалось все: и злые заметки Сухарева, и крупный разговор с Нилом Рудаковым после заседания бюро обкома, и обида на товарищей, не пожелавших открыто поддержать его, Лобова, хотя они и сочувствовали ему.
Однако Петро считал своим долгом посильно развлекать неразговорчивого пассажира. Когда миновали белостенное украинское село и на обрывистом берегу Урала показалось что-то вроде полевого стана, Петро снова оживился:
— Смотрите, цыганский табор. Верней — не табор, тут теперь колхоз у них. А знаете, какой номер выкинули в свое время эти кочевники? Хотите, расскажу?
— Давай, — уступил Леонид Матвеевич, приглядываясь издали к необыкновенному табору с грузовичками-полуторками, вместо традиционных кибиток и тарантасов.
— Как-то вскоре после войны организовали у нас под Южноуральском цыганский колхоз. Отвели им, конечно, землю, дали инвентарь, дома построили, грузовики продали в рассрочку. «Слава богу, осели, наконец»,— облегченно вздохнули в облисполкоме. Придумали название ихнему колхозу,— такое игривое, романсовое,— «Весна». Мой бывший хозяин — прокурор — взял личное шефство над ними. Замучал он меня в ту зиму, почти каждую субботу мотался к своим подшефным. Он, бывало, читает им лекции о международном положении, о семье и браке, о вреде суеверий, а я от нечего делать присматриваюсь к чернооким Азам и Земфирам. Ухмыляются плутовки, перешептываются. Как лекция кончится, так пляска. Не жизнь — малина! Прокурор цветет: победа! Сами посудите, цыганки даже гадать перестали в окрестных деревнях. Прошла лекционная зима, нет, не прошла — пролетела с приплясом. Собрались мы с хозяином накануне сева в нашу «Весну». Приезжаем, а колхоза и след простыл... Вы не смейтесь, главное еще впереди!.. Все прихватили они с собой, даже вывеску, все как есть. Ходит мой прокурор, головой покачивает, молчит. Я тоже молчу, думаю: «Только до первой весны и хватило у них терпения». Потом зашли мы в дом председателя, то бишь, предводителя табора, смотрим, на подоконнике лежит акт на вечное пользование землей. Единственное, что оставили!
Леонид Матвеевич не мог больше сдерживаться, так и запрокинулся навзничь от хохота.
— Прокурор взял акт, сунул в портфель, да как крикнет на меня: «Заводи машину!» Когда дороги установились, мы с ним исколесили всю область. Но где там напасть на след моторизованного табора!
— Прокурор этот сейчас в Южноуральске? — вдоволь насмеявшись, спросил Леонид Матвеевич.
— Где там! Давно укатил в Сибирь, тоже заделался кочевником. А до того случая безвыездно восемь лет проработал в Южноуральске, вел оседлый образ жизни,— заключил Петро, с хода въезжая на дощатый настил утлого парома.
Леонид Матвеевич сам тянул узловатый трос, тянул с наслаждением, вспоминая детство: бывало, мальчишкой целыми днями пропадал на переправах, неся бескорыстную службу у паромщиков, добрых стариков, пока к середине лета не обнажались перекаты и какой-нибудь смельчак, перекрестясь, шел обновлять бесплатный брод...
Соловьев разгадал, наконец, настроение своего нового «хозяина», уроженца этих мест, и вскоре перестал объяснять, что к чему. Лишь изредка взглядывал на него, как бы невзначай. Автомобиль карабкался по выложенному плитняком проселку, среди зарослей горного березнячка, окаймлявшего светлоструйный ручеек. По распадкам живописного увала всюду были разбросаны кулиги дикой вишни, бобовника, чилижника. Над головой сиял треугольник неба, там парил орел, нехотя сопровождая одиноких путников.
— Останови-ка,— попросил Лобов, когда машина выбралась из ущелья на травянистый гребень.
— А я боялся, не обратите внимания,— лукаво заметил Петро, смело подруливая к самому обрыву.
— Как можно проехать мимо сего чуда — Ярских гор.
Шофер с уважением посмотрел ему вслед, заглушил мотор и выбрался из-за своей баранки.
Перед ними распростерся серо-зеленоватый гранитный лабиринт: голые хребты из диабаза, глубокие расселины, замкнутые каре конгломератовых высот, глухие тупики ущелий, сторожевые башенки утесов. Кто может разобраться в этом лабиринте? Только горная речонка, очень уж ворчливая, сердитая на перекатах и тихая, задумчивая в омутах-затонах, только она одна, отличающаяся редким непостоянством несносного характера. На северо-западе маячат в дымке знаменитые «Ярские порота», и где-то там, на юге, горы стометровой стенкой обрываются в Урал,— поотвыкнув от неожиданных препятствий, он с яростью берет последний барьер на пути к морю. Степное плато окружает со всех сторон неспокойные «внутренние» горы — богатейший карьер полиметаллической руды: его открыла сама природа, как бы приподняв из глубины, чтобы люди не прошли случайно мимо. Да, Уральский хребет — одна из первых морщинок на лице земли, проступившая в пору ее ранней молодости.
Леонид Матвеевич стоял над обрывом, припоминая все, что знал об этом чудесном уголке па границе Европы с Азией. Над головой кружили вспуганные кобчики, откуда-то долетал посвист байбаков, промелькнул над пропастью косячок торопливых уток. Так бы и не уходил отсюда. Но пора двигаться дальше.
Через четверть часа из-за косогора выдвинулся первый рядок игрушечных домиков рабочего поселка, потом показались оранжевые отвалы рудника, и вдалеке, где раньше была седая степь, раскинулся незнакомый город,— светлых тонов кварталы и черные силуэты доменных печей, за которыми клубится дым над коксовыми батареями.
— Ново-Стальск! — объявил Петро, притормаживая на спуске. Город разрастался на глазах, от густо-зеленой бахромы уральской
поймы до отливающего старым серебром ковыльного северного склона. В раструбах широких улиц виднелись, теперь уже ясно, бегущие навстречу ярко-красные трамвайные вагончики, пестрые автобусы, самосвалы в железных картузах, лихо заломленных на затылки,— только квадратные козырьки поблескивают под солнцем.
Соловьев сбавил скорость перед девушкой-милиционером, на окраине, спросил Лобова, не оборачиваясь:
— Куда?
— Давай прямо на комбинат.
Петро укоризненно качнул вихрастой головой — с таким «хозяином» пообедать недосуг! — и проскочил мимо ресторана, явно раздосадованный.
Прошли те времена, когда пуск доменой печи был праздником всего рабочего класса. Теперь, если отмечать день рождения каждой домны, мартена или турбины, не останется, пожалуй, будничных дней в году, за исключением високосного. (Впрочем, и 366-е сутки на строгом государственном учете). Но как бы там ни было, а пуск домны — событие для области. На комбинате собралось столько народу, что на Лобова никто и не обратил внимания. Он вместе с Соловьевым обошел коксохимический, мартеновский цехи, побывал на строительстве прокатного, где были подняты первые колонны главного пролета, и потом уже осмотрел новую домну, виновницу завтрашнего торжества.
С колошниковой площадки открывался вид на десятки километров окрест. Металлургический комбинат, прикрывая город с севера, как бы замыкал крайне левый фланг заводов, растянувшихся вдоль Уральского хребта — от Ледовитого океана до Казахстана. То был самый южный и самый юный комбинат на Урале, возвышавшийся на грани гор и степи, которую Лобов называл Высокой. Как ни старался он сейчас отыскать взглядом «барачный припай» вокруг города, не находил: окраинные кварталы, ничем не отличавшиеся от центральных, так же круто, как и отроги, обрывались многоэтажными домами. Никаких времянок, все капитально, па века.
— Как вы находите? — с простецкой хитрецой обратился к нему Петро...
— Не ожидал. Тут, оказывается, второй Магнитогорск встает.
— До Магнитки напрямую триста километров.
— Это я уже прикидывал по карте. Но чего нельзя представить, глядя на карту, так это масштаба стройки. Не ожидал, не ожидал. Действительно, Петро, как мы размахнулись: о миллиардном деле не находится места ,в газетной хронике.
Соловьев окончательно проникся уважением к Лобову. Ему не раз приходилось привозить сюда начальников всех рангов, иногда очень важных, из Москвы, из Ленинграда, и почти все они относились к Стальску с какой-то снисходительностью людей, видавших не такие виды. А этот удивлен, словно не был никогда на больших заводах. «Сразу видно — человек из наших мест, южноуралец»,— подумал он, опускаясь по открытой лестнице вслед за «хозяином».
На другой день, после митинга, посвященного пуску новой домны, Леонид Матвеевич долго ходил с управляющим трестом Светловым по всей строительной площадке. Начали с «тыла» — с неказистых на вид заводиков и полигонов. Штабеля массивных колонн, ажурных балок, пустотелых плит, лестничных ступеней, литых шлакоблоков, керамических плиток и всякого другого бесценного добра хранилось на открытых складах.
Светлов показывал пресса, виброустановки, пропарочные камеры, автоклавы, бетономешалки, популярно объясняя, как новичку. Он производил впечатление хорошо образованного, волевого человека. В хлопчатобумажном сером костюме и сандалиях, высокий, худощавый, Алексей Никонович Светлов по-хозяйски вышагивал по цехам своего «железобетонного царства», ровно, никого не выделяя, отвечал на приветствия мастеровых людей. Ему, во всяком случае, уже за пятьдесят: виски совсем седые, лицо в рубчатых морщинах, но был он крепок, подвижен, и лишь одни глаза, усталые и подобревшие, выдавали его с головой: да, трудненько пришлось в штурмовые дни и ночи перед пуском новой доменной печи.
— Я вас не утомил? — приостановился он у «козлового» крана, рядом с эстакадой автоматического бетонного завода.
— Нужно привыкать после Госплана,— улыбнулся Леонид Матвеевич.
Поздно вечером, на совещании в тресте, управляющий говорил:
— Мы не устанем повторять одну и ту же просьбу к совету народного хозяйства: дайте деньги на прокатный цех. Пора завершить металлургический цикл на комбинате. Нельзя дальше продолжать «розничную торговлю» слитками южноуральской природно-легированной стали. Это «торговля на любителя» наносит государству немалый вред. Мы считаем, что прокат — главная забота совнархоза. Будут ассигнования, за нами дело не встанет. Построим и смонтируем стан «2800» за год.
Лобов пообещал, если понадобится, довести дело до ЦК КПСС. Он чувствовал себя явно неловко, будто по его личной вине затягивалось все эти годы строительство Ново-Стальского металлургического комбината.
В конце совещания Леонид Матвеевич спросил:
— Другие требования есть к совнархозу?
— Все остальное в наших силах,— ответил Светлов. «Молодчина, определенно молодчина,— думал Лобов, возвращаясь
в гостиницу.— Побольше бы нам таких. Такому любая должность в строительном мире по плечу. И в то же время нельзя сказать, что Алексей Никонович руководит трестом налегке или что его тяготят мелкие заботы. Впрочем, настоящий хозяйственник этим и отличается от просто инженера. Вот бы его в совнархоз. А вакансия? Да разве таланты должны ждать вакантных мест!»
Вчера, знакомясь с городом и комбинатом, он как-то и не обратил внимания на людей. Сегодня же его больше всего обрадовали люди: и этот молоденький энергичный техник, начальник комсомольского штаба на стройке домны, и эти трудолюбивые китайцы, проходящие курс строительных наук в Ново-Стальске, и сам Светлов. Но впереди была еще одна нечаянная встреча. Проходя мимо дежурного администратора гостиницы, он услышал, как тот, отвечая по телефону, назвал знакомую фамилию. Леонид Матвеевич подождал, пока администратор закончит разговор, спросил:
— Не можете ли вы дать справку, в каком номере находится товарищ Жилинский?
— Девятнадцатый, второй этаж,— не поднимая головы, ответил чем-то недовольный тучный мужчина.
— Простите, это тот самый — геолог Жилинский?
— Тот самый, тот самый, один он тут на всех...
Илья Леонтьевич еще не спал, сидел у тумбочки, на которой стоял термос, и самозабвенно пил чай. Леонид Матвеевич представился ему, подал руку. Старик легко поднялся с места, недоуменно разглядывая вошедшего:
— Лобов? Лобов, Лобов...
— Не узнаете?
— Врать не стану, не узнаю. Нуте-ка, напомните что-нибудь такое, знаете ли, приметное из того времени.
— Задача! Какую же бы мне найти зацепку? — всерьез задумался Леонид Матвеевич.
— Именно, именно! Каждый из нас оставляет в памяти людей свою зацепочку.
— Не подойдет ли, впрочем, эта: в 1932 году вы поручили мне «вербовать» среди молодежи охотников обрабатывать ярскую яшму? Я даже за станком ездил в Свердловск, в артель «Русские самоцветы».
— Позвольте, позвольте, а станочка не дали, командировку не оплатили.
— Абсолютно правильно.
— И беда такая приключилась с Леней Лобовым!.. Вот вы какой теперь... Нуте-ка, нуте-ка, давайте я вас получше разгляжу,— он отошел в сторонку и, наклоняя голову то вправо, то влево, рассматривал его.— Нет-нет, ни за что б не узнал на улице! Да, голубчик, в деревьях не узнаешь саженцев!
— Но я бы вас узнал, Илья Леонтьевич. Хорошо делаете, что не стареете.
— Давайте договоримся: без дамских комплиментов. Присаживайтесь, попьем чайку... Приехал вот на пуск домны да загостился, пятые сутки пошли.
— Вам есть у кого погостить, и повод всегда найдется: не одна домка на выданье.
— Что верно, то верно. Я сегодня на митинге всплакнул по-стариковски. Оркестр играет Гимн, а я тайком вытираю слезы: наконец-то, все поверили в ярское месторождение. Во время пуска первой печи настроение было совсем иное. Помню, пригласили меня на банкет. Сижу, отмалчиваюсь. Подходит ко мне первый секретарь обкома, спрашивает: «Что приуныл, Леонтич?» Подсел, выпили мы с ним по чарке. Он все допытывается. Я ему и говорю: «Не будете сердиться, скажу по секрету» — «В чем секрет?» — спрашивает.— «А в том,— отвечаю я,— как бы нам с вами не пришлось сухари сушить. Полтора миллиарда ухлопали на комбинат и, нуте-ка, не дай всевышний, вдруг обнаружится у металлургов что-нибудь, знаете ли, такое непреодолимое, а? Никто в мире на подобной руде еще не работал, руда пылевидная,— сено, мякина, а не руда. Когда-то построят аглофабрику! Попадет и мне и вам. Правда, вы-то сегодня здесь, завтра — там, в какой-нибудь другой области. А геолог на всю жизнь приписан к своему месторождению». Выслушал он меня серьезно и рассмеялся. Потом встал, поднял тост за разведчиков, изобразив дело таким образом, что разведчики — люди бесстрашные!..— Жилинский снова налил себе чаю и, старательно размешивая сахар, спросил прямо, без обиняков: — Ну-с, откуда к нам пожаловали?
— Перебрался из Москвы в совнархоз.
— На родину, видите ли, потянуло? Одобряю! Вам уже, конечно, сорок с лишним?.. Самый ценный возраст. Если мне довелось кое-что сделать в жизни, то главным образом между сорока и пятьюдесятью. Приберегайте эти годы, они сильные, но считанные-пересчитанные. На «мудрую старость» особенно не уповайте. Нам с вами не мемуары писать (тут он слукавил!), а искать да строить.
И, помолчав, Жилинский опять вернулся к воспоминаниям:
— Какое время мы пережили, Леонид Матвеевич! Любопытное времечко, скажу вам по секрету?. Сколько перебывало у нас разных ученых консультантов — тьма тьмущая. Каждый требовал новых пробных плавок. Сначала отправляли ярскую руду на Нижне-Туринский завод, была там дряхлая доменка на восемьдесят тонн, времен Петра Великого. Жил-был в тридцатые годы на Урале знаменитейший профессор с фамилией благочинного — Архангельский. Светила! Так он, знаете ли, все утверждал: «Не будет плавиться ваша руда, наверняка не будет». Только под нажимом из центра и согласился заняться экспериментами. Прислал бумажку в крайсовнархоз, потребовал отгрузить эшелон руды, да чтоб крупной фракции, «не меньше кулака». На грабарках вывозили мы руду к железнодорожной станции. Приволокли одну такую глыбу, что еле затянули талью на платформу. Детьми мы были, ей богу, детьми! Архангельский больше года колдовал там у себя в институте «Востокостали», добавлял то двадцать, то тридцать, то сорок процентов ярской руды к обычной. Результат сверх всяких профессорских ожиданий — шлак течет, как водица. Тогда вызывает он меня в свои академические покои и признается мне наедине, по секрету: «Чудеса! Всю жизнь вдалбливал студентам в головы, что подобные руды тугоплавки, что чугун, полученный из них, не поддается обработке...»
Вслед за тем началась вторая серия испытаний, на Липецком заводе «Свободный сокол». Коробов помог. Шесть тысяч тони хромоникелевой руды отправили мы туда. Дело пошло па лад. Добились своего, хотя, опять же скажу по секрету, знакомый инженер, побывавший в то время за границей, привез с собой кусочек кубинской руды, похожей на нашу, к которой американцы не знали как подступиться. В 1940 году начали потихонечку, с опаской, строить комбинат. Но вскоре война припожаловала...
Очень жаль, что Семен Мироныч — помните его? — мало поработал в Ярске, он бы начал дело пораньше, несмотря что руки у него были связаны никелевой проблемой, все больше никелем занимался. Вот был человек! Мануфактурный приказчик из Одессы и — первоклассный строитель, а! Работал, как вол. Дисциплина строжайшая. И, знаете ли, без окрика, без выговоров, без приказов. Помню, как он приучил ответственных товарищей из своего управления приходить на работу пораньше прочих и уходить попозже. Деликатно приучил. Распорядился установить на квартирах телефоны, которые были тогда на вес золота. Все, разумеется, обрадовались: вот это шеф! Сидит он, бывало, уже за полночь один-одинешенек во всем управлении. Снимает трубку, звонит главному инженеру: Игорь Константинович, простите за беспокойство, нужна такая-то справочка. Или — звонок к начальнику планового отдела: пожалуйста, Юрий Михайлович, извините, срочно необходима для наркомата последняя сводка по никелькомбинату. Нуте-ка, что делать Игорю Константиновичу или Юрию Михайловичу? Покряхтывая, напяливают штаны, набрасывают на плечи полушубки и стремглав к начальству! Потом догадались, что лучше отправляться домой вместе с ним,— все равно спать не даст. Именно таким манером он заставил нас уважать тот неписаный порядочек, что был заведен у него на Кузнецкстрое.
Сколько интереснейших людей проходит перед глазами под старость лет, дорогой Леонид Матвеевич! Вы, может быть, знали Пилипенко, начальника строительства мясокомбината?.. Очень рад, что помните. Напористый был полтавчанин. Приехал он к нам в Ярск с мандатом, подписанным лично Микояном, и начал строить «Ярский Чикаго», никак не меньше! Звонит однажды мне, спрашивает: «А что, Жилинский, это обязательно копать твои колодцы?» (Он имел в виду изыскательские работы.) «Полагается»,— отвечаю я. — «Фу, черт возьми, мы поторопились. Пришли-ка своих людей, пусть пороются у меня на площадке, надеюсь, ты подпишешь акт, что грунты, мол, хороши». Так и отгрохал Пилипенко комбинатище без нудных споров о выборе площадки. Своенравный был мужик, ничего не скажешь... Вы поймите меня правильно. Теперь иные времена. Однако ж, нам тоже надобно поторапливаться, уж очень пристрастились мы к затяжным дискуссиям по поводу новых месторождений.
— К слову пришлось, как вы смотрите, Илья Леонтьевич, на Рощинское? — спросил Лобов.
— Дразните старика. Говорят, что где побывало двенадцать геологов, там наверняка можно открыть тринадцатое месторождение.— Он встал, оправил свой чесучовый пиджачок и, заложив грубые, рабочие руки за спину, прошелся по комнате.— Что Рощинское? Приозерное богаче. Сейчас весь капитализм держится на канадском никеле, а у нас тут две-три Канады лежит под боком. Тридцать лет тому назад моя находка близ станции Орлово считалась уникальной. Но что она такое по сравнению с Рощинской медной целиной! Я уж не говорю о Приозерном. Да что там медь и никель! Молодежь ныне отыскала селен, индий. Может, я еще дотяну до той поры, когда вот тут,— он широко распахнул окно,— именно тут будут строиться космические лайнеры! Не знаю уж, откуда лучше отправлять ракеты на Луну, Марс, Венеру, но строить их наверняка сподручнее в наших места. Какое времечко наступает, а..!
Старик так распалился, его молодые глаза светились таким загадочным блеском и рассуждал он с такой высокой наивностью мечтателя, что Леонид Матвеевич, сам по натуре немножечко романтик, невольно почувствовал себя приготовишкой рядом с этим человеком, коему шел семьдесят первый год.
9
От Ярска, выросшего из казачьей крепости восемнадцатого столетия, до Ново-Стальска, основанного в середине нашего века,— рукой подать, всего каких-нибудь полтора десятка километров. Если бы между ними не пролегал каменистый серый увал, то города могли бы поддерживать зрительную связь, вроде степных форпостов времен Емельяна Пугачева. «Пригодилось бы сейчас, в эпоху телевидения»,— сердито шутил Речка каждый раз, когда ему не удавалось дозвониться по телефону к металлургам. Он знал, что Лобов там, со дня на день ждал его, и, приходя в трест, заказывал срочный разговор. Слышимость была отвратительной. Егор Егорович, накричавшись до хрипоты, бросал трубку, с завистью поглядывал на уцелевшую розетку прямого провода Ярск — Москва. Как легко работалось раньше: звонок в столицу, немедленный ответ — и сидишь, словно в одном кабинете, спокойно рассуждаешь о делах с начальником главка или замминистра. Просто, удобно, приятно. А теперь разыскивай по местным телефонам товарищей из Южноуральска, странствующих по всей области, от Приволжья до Притоболья.
Наконец сегодня утром Егору Егоровичу повезло: Ново-Стальск ответил и довольно громко, ясно: — Лобов только что отбыл к вам,— сообщил ему Светлов.
— Слава тебе, Христос-спаситель из совнархоза,— проворчал Егор Егорович.
Он потребовал у снабженцев «дефицитку» — ведомость недостающих материалов, приказал плановикам срочно сделать «развернутую сводку», достал из сейфа свой «черный список» неукомплектованного оборудования для аглофабрики, одним словом, подготовился к встрече заместителя председателя совнархоза по строительству. Егор Егорович решил наступать, раз новое начальство щедро раздает выговора направо и налево. Пусть Лобов полюбуется, до чего довели трест, награжденный во время войны орденом, «гвардейский трест», как справедливо называли его в Государственном Комитете Обороны.
...Вездеход с разбегу вымахнул на гребень полукруглого увала. И сразу же открылся город-амфитеатр, рассеченный широким асфальтированным шоссе от верхних улиц до реки, за ней, в просветах между сизыми прядями утреннего дыма виднелись, точно на запыленных декорациях, знакомые очертания Старого Ярска. Скопление одноэтажных домишек на берегу Урала, островерхая Яшмовая горка с одинокой колокольней, еще хранящей следы дутовской шрапнели, зеленая стрелка заливных лугов на юге, пристанционный беленький поселок на севере, и восточнее его — далекие корпуса «Ярского Чикаго».
Пока Леонид Матвеевич рассматривал азиатскую часть города, не в силах оторвать взгляда от тех мест, где прошла его юность, заводы правобережья постепенно заслоняли горизонт, скрывая полинявшие декорации довоенных лет, и на авансцене уже развертывалась панорама Нового Ярска: Южуралмаш, ТЭЦ, никелькомбинат, крекинг-завод, еще заводы в окружении массивов жилых домов. В годы первой пятилетки, когда Лобов работал табельщиком, десятником, тут были разбросаны одни дощатые бараки для строителей. Он хорошо запомнил черновой набросок, сделанный безвестным архитектором из института проектирования городов: лист кальки переходил из рук в руки, потом эту красивую картинку размножили в десятках экземпляров, чтобы каждый прораб имел новенькую синьку с изображением неземного Ярска.
Так вот какой ты, чудом воздвигнутый город, похожий и непохожий на тот — гипрогоровский эскиз! Леониду Матвеевичу казалось, что он заново открывает весь этот край, плотно застроенный заводами, городами. Да и понятно: прошла целая четверть века...
Речка встретил Лобова сдержанно. Леонид Матвеевич был взбудоражен нахлынувшими воспоминаниями: по его обветренному лицу скользила непрошенная улыбка.
— Действительно, понастроили вы тут дворцов! — сказал он, присаживаясь к столу.— Каюсь чистосердечно, не представлял, что наш милый Ярск так вырос.
— Сложа руки не сидели,— заметил польщенный Егор Егорович, у которого несколько и поубавился наступательный пыл.
— Мне не довелось как следует поработать на одном месте. Только начнешь строить что-нибудь внушительное, перебрасывают на другую площадку. Всю жизнь провел на «нулевом цикле»: в котлованах да на фундаментах.
— А Госплан забыл?
— В Госплане тоже чаще всего приходилось начинать с нуля — с выбора площадок.
Он будто нарочно завел этот разговор, чтобы уклониться от трестовских дел. «Ему — что, посидит, побалагурит, поулыбается и укатит в свой Южноуральск»,— подумал Егор Егорович и, приняв озабоченный вид, спросил:
— Может быть, поинтересуешься последней сводкой?
— Уволь, пожалуйста!
— Тогда вот тебе моя «дефицитка», вот список недостающего оборудования по аглофабрике...
— Я и без того знаю, что тебе нужен цемент, арматурное железо, трубы, что у тебя не хватает электромоторов, недоукомплектована вторая аглолента. Все это известно.
— Зачем же ты приехал? — удивился Егор Егорович. И, поднявшись из-за стола, торопливо зашагал по кабинету.— Я тут бьюсь, как рыба об лед, а вы там, в совнархозе, все знаете и ничего не предпринимаете! Нет, пардон, как же ничего не предпринимаете? А выговора! Старые министерские замашки. Но раньше хоть вслед за выговорами отгружали арматурное железо. Что ж, прикажете нашему брату самим слать челобитни в Башкирский совнархоз, в Горьковский, в Саратовский? У вас там существует управление материально-технического снабжения. Есть отдел по кооперированным поставкам. Такую «потребкооперацию» развели! Вы, к примеру, заняли все купеческие хоромы в Южноуральске. Шутка ли, персональные оклады, выслуга лет!..
— Ты, оказывается, не стесняешься в выражениях,— улыбнулся Леонид Матвеевич, по привычке приглаживая волосы.
— Чего мне стесняться? Куда ни кинь, всюду клин. Планы финансирования меняете чуть ли не каждый месяц,— то больше, то меньше. Уж на что в Промбанке стоически спокойные люди, так вы и тех доводите до истерики. Совсем никакого нет порядка в субподрядных организациях: одни подчинены Уфе, другие — Свердловску, третьи — Челябинску. Совнархоз уговаривает их, мы перед ними падаем ниц, а они подбирают себе работенку повыгоднее, ищут злачные моста. Этакие купцы-монтажники! Второй месяц не могу заполучить бригаду от уважаемого товарища Светлова.
— Завтра прибудут к тебе электрики.
— Низко кланяюсь. А график-то полетел ко всем чертям!
— Пойми же, Егор, домну надо было заканчивать.
Речка устало бухнулся на диван, расстегнул воротник шелковой кремовой рубашки, сунул галстук в карман пиджака. Высокий лоб его покрылся бисером пота. Он поискал платочек во всех карманах и, не найдя, вытащил снова галстук, принялся вытирать им лоб, пухлые щеки. Леонид Матвеевич молча, с усмешкой наблюдал за управляющим.
— Привык ты, доложу тебе, заполнять цифирией клеточки в госплановских таблицах,— сказал Егор Егорович с тем сожалением, в котором угадывалось: зря я на тебя, Леонид, рассчитывал.
— Зело, зело ты разошелся. Впрочем, когда не хватает цемента или железа, то строитель всякое может наговорить. Знаю по собственному опыту. Однако ж, я бы посоветовал тебе быть «поскромнее» малость в своих оценках. Это я не о себе пекусь: мы с тобой пожили на свете и на мелкие обиды не способны. Меня удивляет твоя запальчивость в рассуждениях о совнархозовских делах. Ты что же, Егор Егорович, действительно это всерьез заговорил о «потребкооперации», о какой-то там истерике в Промбанке и о «купцах-подрядчиках?» Давай разберемся. Чудес на свете не бывает—совнархоз не может за один год засыпать тебя цементом по самую макушку. Но, во всяком случае, и цемент ты получишь строго по плану. Ты, наверное, израсходовал весь свой запас, чтобы «вырвать» объемные работы в первом полугодии, а теперь плачешься. Выходит, что тут ни при чем «купеческие хоромы», с их «персональными окладами» и «выслугой лет». У тебя есть свой оклад, впрочем, всего лишь на полтысячи целковых меньше, чем у председателя совнархоза. Не завидуй ему, с него и опрос-то миллиардный.
— Я не из завистливых.
— И не защищай «стоически спокойных людей» из Промбанка. Ничегошеньки с ними не случится, если мы лишний раз перетряхнем планы финансирования. Хватит молиться на эти самые лимиты. А если тебе добавили десяток миллионов, то ведь знали, кому добавляли: Речка потянет. Что ж тут плохого, если Речка может потянуть, пока его сосед по Ярску набирает силенки. Старый конь борозды не испортит...
— Какая борозда!
— По-моему, глубокая. Или ты привык к министерской: хоть и мелковато, но зато до самой до Москвы! Так что ли?.. Да и о субподрядчиках ты упомянул невпопад. Все они по-прежнему в одних руках — в министерстве строительства республики. Никто их не подчинял ни Уфе, ни Свердловску, ни Челябинску. Может, тебя больше устраивает положение субподрядчика, чем генерального подрядчика? Но ты, как я знаю, домосед, патриот Ярска, а они — кочевой народ, им приходится мотаться от Калининграда до Владивостока. Вот тебе и «купцы-монтажники»! Вечно в дороге, в командировках. Какие уж тут «злачные места», если с женой не видишься по году... Впрочем, я в одном с тобой согласен: в наше время можно, конечно, побыстрее перепрягать все эти строительные упряжки с трестами — корневиками и монтажными конторами — пристяжными, Об этом следует подумать. Как видишь, даже в запальчивой критике есть доля истины.
— Ладно, оставим это. Зачем приехал?
— Будем строить рудник в Рощинском. Посоветовались мы у себя и решили поручить твоему тресту. Объект большого значения. Медь. Весной будущего года работы развернутся вовсю. Выходит, зимние месяцы терять нельзя. Придется тебе послать в Рощинское с десяток бригад каменщиков и плотников, парочку дизельных экскаваторов.
— Ты что, издеваешься, что ли, надо мной? — Речка вскочил с дивана, развернул свой график.— Смотри сюда! Здесь все расписано до последнего грузчика. Ни одного человека не сниму до конца года с аглофабрики. Не дам!
— Кто же из нас, впрочем, привык заполнять клеточки в таблицах? — Лобов рассердился не на шутку, тоже встал, для чего-то взял со стола логарифмическую линейку, сказал твердым, звенящим голосом: — Я не уеду из Ярска до тех пор, пока не начнешь подготовительные работы в Рощинском.
«Как будет угодно», — хотел было ответить Речка, но Лобов круто повернулся и бросил на ходу:
— После обеда отправимся на площадки...
Речка проводил его рассеянным взглядом. Лобов, не обращая внимания на звонки трамвая, быстро пересек улицу, с досадой хлопнул дверцей, и машина тотчас тронулась.
«Барин, барин, — прерывисто вздохнул Егор Егорович.— Со мной сам министр так не разговаривал».
Вторую половину дня они провели на стройке. Речка показывал объект за объектом: аглофабрику, новые цеха машзавода, замкнутый квартал — блок жилых домов, поликлинику.
Когда очередь дошла до Дворца культуры, Леонид Матвеевич бегло взглянул на колоннаду, увенчанную скульптурной группой, сказал вполголоса:
— А ля Большой театр.
Егор Егорович сделал вид, что не расслышал.
— Давай-ка покурим тут, на воздухе. Туда, на верхотуру, не полезем. Хватит. Лепные потолки, люстры, фойе я видел много раз.
— Как хочешь,— согласился Егор Егорович, и они присели на штабелек паркетных плиток.
— Сей дворец наводит на некоторые размышления. В прошлом году Нила Спиридоновича Рудакова проработали за местничество: предсовнархоза за счет промышленных капиталовложений разрешил достроить в Ярске драматический театр. Если говорить на профессиональном языке., то начинить готовую коробочку во всяком случае полагается, раз уж она давно возведена. Почему же Госплан средств не отпустил? Но не о том речь. Согласимся, что достройка театра — крамола. Однако сколько у вас тут Дворцов культуры? И никого за это не наказали. Чуть ли не у каждого завода свой дворец, свой стадион и тому подобное. Короче, дьявольская чересполосица! Сразу же за Ярском начинается поднятая целина на тысячи верст вокруг, а в городской черте до сих пор не распаханы «межи», разделяющие владения, как ты говоришь, «королей»: никелевого, нефтяного, химического. Отличная иллюстрация к прошлым порядкам. Это не город, это механическая смесь рабочих поселков, хотя со стороны Ярск и производит впечатление.
— Что ты хочешь сказать? — прервал его управляющий трестом.
— Впрочем, виноват, конечно, не только ты.
— Ловко закруглил! Наш брат, строитель, доложу тебе, всегда в ответе. Не построил — бьют, построил — тоже бьют да еще приговаривают: «Не умеешь работать, такой-сякой!» Ладно, поедем, посмотришь мою производственную базу,— предложил Егор Егорович, чтобы как-то прекратить эту дискуссию на возвышенную тему. Вообще, он не мог отказать Лобову в точности упрека, стараясь объяснить ее по-своему: со стороны всегда виднее.
Леониду Матвеевичу понравилась чистенькая, светлая арматурная мастерская.
В ней работали почти одни девушки. Они играючи вязали стальные прутья на контактных станочках, будто имели дело с льняной пряжей. Недаром Речка, входя в цех, громко приветствовал их:
— Здравствуйте, дорогие кружевницы!..
Он знал всех рабочих, всем пожимал руки. Тут уж не скажешь, что Егор Егорович искусно играл роль старого демократа, подражая иным хозяйственникам, коих терпеть не мог Лобов. Правда, с инженерами управляющий был суховат, излишне строг даже при начальстве.
«Тыл у тебя крепкий,— говорил Леонид Матвеевич,— только мал для твоей армии. Надо расширять, в первую голову, завод сборного железобетона. Бери пример со своего соседа, тот правильно делает, все время подтягивая «обозы» к «передовой».
— Где нашему теляти Светлова догнати!
— Это ты зря. Алексей Никоныч — крупный инженер.
— Он со своей домной такого шума наделал во всех газетах, словно атомный центр соорудил. К Ленинской премии представлен. В войну мы строили без митингов и треска. Носятся с хваленым Светловым, как с великим основателем второй Магнитки.
— Не то говоришь.
Но Речка, случайно задетый за живое, долго не мог успокоиться, пока они осматривали кирпичный завод, деревообделочный комбинат, асфальтовый заводишко. Леонид Матвеевич больше не прерывал его, с любопытством приглядываясь к этому грузному, в годах, но все же рано постаревшему человеку, который с мальчишеской запальчивостью нападал на «новостальского Юрия Долгорукого», своего серьезного соперника в строительных делах.
— Завернем ко мне, поужинаем,— как-то некстати, неловко предложил Егор Егорович.
Лобов молча наклонил голову, с поразительной отчетливостью представив себе Зиночку Каширину. Она промелькнула перед ним в своей батистовой белой блузке, с красным галстуком, с КИМовским значком,— высокая, черноволосая, строгая пионервожатая. Промелькнула и пропала. Как ни пытался он сосредоточиться, создать теперешний ее образ, ничего не получалось. Что же это такое? А впрочем, первая любовь не терпит вольностей воображения: она остается в памяти как молодость, которую нельзя и мысленно продолжить и уж совершенно невозможно снова пережить.
Автомобиль остановился у коттеджа, аккуратно отгороженного от соседних домиков недавно покрашенным штакетником. В палисаднике черемуха, сирень, боярышник. Георгины — осенние цветы под окнами. Выходя из машины, Леонид, Матвеевич увидел, как чья-то тень метнулась от крайнего окна в глубь комнаты. «Она»,— решил Леонид Матвеевич и неуверенно, словно выздоравливающий больной, зашагал к крылечку, вслед за хозяином.
Она стояла на террасе. В пестром фартуке поверх бордового шерстяного платья, в черных «лодочках» на босую ногу, в ситцевой, как и фартук, косыночке, сбившейся на затылок,— «товарищ Зинаида», действительно, выглядела «классической домохозяйкой», как пошутила Настя. И в то же время, терпеливо ожидая, когда гость подойдет па расстояние протянутой руки, Зина была той же Зиной: ни одного шага, даже полшага не сделает навстречу.
— Ну, вот, мы и увиделись, Леня-Ленечка...— проговорила она незнакомым, глуховатым голосом, чуть дрогнувшим от волнения.
Теплом пахнуло в лицо от этого «Леня-Ленечка», будто никто его так и не называл. Он несмело заглянул в ее глаза, карие, с янтарной искоркой: все тот же взгляд, откровенно-снисходительный, насмешливый. Ох, женщины!
— Встретились, Зинаида Никоноровна,— не решаясь назвать ее попроще, сказал Леонид Матвеевич.— Просто не верится.
Речка, не останавливаясь, прошел в столовую, благосклонно оставив их вдвоем.
— Как возмужал, как возмужал! — покачивая головой, задумчиво улыбаясь, говорила она немного нараспев.— Настенька писала мне, но я не могла представить тебя таким, ни за что на свете! Молодец!
— И я тоже не мог представить тебя...
— Что, постарела?
— Нет, не то, не то.
— Пожалуйста, без стеснений! Конечно, состарилась, знаю. Ах, Леня-барабанщик, время бежит быстрее нашего Урала. Подумать только, не виделись двадцать лет!
— Округляешь?
— Теперь уж в меньшую сторону!..— засмеялась она и, извинившись, торопливо ушла на минуточку на кухню (совсем забыла про жаркое!).
Зина, Зина... Неужели это та самая «товарищ Зина», которую по пятам преследовал он, не обращая внимания на грубоватые насмешки своих ровесников? Как он ревновал ее ко всем, даже к... Борису из «Грозы» Островского, когда, бывало, сидел в суфлерской будке и полушепотом подсказывал Зине страшные слова из любовной сцены на волжском берегу. Да он готов был на какие угодно муки, лишь бы проводить ее после спектакля в Народном доме. Пусть бы всю жизнь она играла, пусть бы сделалась актрисой, ну и что ж, зато вся жизнь Зины на виду у скромного суфлера драмкружка. Но Зина, не в меру гордая Зина, не опустит глаз в течение всего действия. Все всматривается куда-то в притихший, полутемный зал, словно ищет там, на галерке, своего Егора. Когда он, Ленька Лобов, понял это, то демонстративно покинул свою будку, хотя его долго уговаривали кружковцы. Как он раньше не сообразил, что не в подполье ему надо лезть, а взбираться па высоту, чтобы удивить Каширину своим талантом. Вскоре такая высота нашлась — Ярская газета, охотно публиковавшая длинные и заумные его статьи об агрогородах, о военных трудах фон Клаузевица, об организационной структуре первых ярских строек и еще бог знает о чем. Но было уже поздно: Зина тайно готовилась к отъезду на учение в Самару.
И вот она стоит сейчас перед ним, совсем не гордая, уставшая от домашних хлопот, нисколько не похожая на ту пламенную деятельницу, что и умом и красотой дивила всех ярских комсомольцев. Только глаза, одни большие ее глаза будто прежние: в них еще видятся и отблески пионерских костров на берегу Яри, и отсветы огней рампы Народного театра, и знакомая игра этих янтарных искорок. Нет, то все, впрочем, чудится. Взгляни смелее, ну-ну, еще: ведь перед тобой совсем-совсем другая женщина — Зинаида Никоноровна Речка. «Извини, пожалуйста» (она извиняется!) и, приосанившись с несвойственной ей тяжеловатой грацией, идет на кухню. Он провожает ее грустным взглядом, вспоминая свои мальчишеские выходки, возведенные когда-то в степень трагической любви шекспировских героев...
Первая неловкость прошла, исчезла, и за праздничным столом, рассеянно слушая сбивчивое Зинино повествование о житье-бытье, Леонид Матвеевич не мог отделаться от одной и той же мысли: «Чужие, совсем чужие, знаем только имена друг друга». Ему сделалось тоскливо. Верно говорят, что новые встречи с первой любовью приносят либо разочарование, либо беду, и очень редко — радость.
Явился Геннадий.
— Знакомься, Ленечка, наш наследник! — торжественно представила его Зинаида Никоноровна.
— Ого, какой богатырь вымахал! — Лобов приподнялся, подал ему руку. — На голову выше отца!
— Но весь в мать — сладу нет,— весело заметил Егор Егорович.
— Инженер.
— Инженер-десятник! — подхватил Егор Егорович.— Когда-то еще станет инженером-сотником, тем более, инженером-тысячником, долгонько ждать! Я, Леонид Матвеевич, стараюсь держать молодежь в черном теле. Помнишь, как нашего брата держали? Тут у меня старая, проверенная метода.
— Постой ты, Гора, со своей методой,— вступилась Зинаида Никоноровна.— Правда, сын у меня хороший?
— Привыкла расхваливать парня с пеленок.
— Сие ничего не значит,— возразил Леонид Матвеевич.— Молодежь все равно знает себе цену.
Геннадий чувствовал себя стесненно. Не вступая в разговор, он ел окрошку и бегло взглядывал то на мать, то на гостя, занятых своей беседой. Ленечка? Так это тот самый Лобов, о котором иной раз, подтрунивая над матерью, вспоминал отец в семейном кругу Кашириных. Интересно, как они встретились? Грустно им? Или радостно? Или просто любопытно посмотреть друг на друга? Ведь для мамы юность и «Ленечка» неразделимы. Так всегда, наверное, все несбывшееся поэтизируется.
Выходя из-за стола, Геннадий с подчеркнутым уважением простился с Лобовым и тут же поспешил на стройку, в комсомольский штаб, чтобы не мешать старшим вдоволь наговориться о былом. Зинаида Никоноровна и Леонид Матвеевич переглянулись многозначительно. «Видишь, жизнь прожита не даром»,— сказал ему ее взгляд. «Да, действительно, жизнь-то пролетела»,— ответил он, с необыкновенной отчетливостью поняв все значение минувших десятилетий и почти физически, с легким испугом ощутив скорость времени.
— Ты к нам надолго, Леня? — поинтересовалась Зинаида Никоноровна.
— Пока нашего брата не доконает, до тех пор не уедет! — оживился подвыпивший хозяин.
— Гора!
— Дня два-три пробуду.
— Сегодня же перебирайся к нам,— тоном пионервожатой распорядилась Зинаида Никоноровна.
— Хорошо, спасибо,— поблагодарил Леонид Матвеевич, на какую-то долю минуты узнав в ней ту, далекую его любовь, что не давала ему покоя столько лет.
— Какое безобразие! Приехал в Ярск и на глаза не показывается. Ай-яй-яй! Плохо я тебя воспитывала, плохо!..
По всему видно, ей и самой хотелось войти в роль «товарища Зины», но ничего не получалось: слова не те, манеры не те и главное — «зритель» уже не тот. И все отчетливее понимая это, она переходила на спокойный, учтивый тон гостеприимной хозяйки. Когда Егор Егорович снова оставил их вдвоем, отправившись на террасу, за пепельницей, она спросила полушепотом, заговорщически:
— Ну, а как вы там встретились с Настенькой?
Леонид Матвеевич виновато пожал плечами, отвел взгляд в сторону. В его душе противоборствовали два разных чувства: глухое, смутное разочарование, вызванное этой встречей с Зиной после давным-давно пережитого, и удивительная, тревожная радость, не дававшая ему покоя с того дня, как он увидел Анастасию Никоноровну.
10
— Что с Максимом, где он? — помедлив, в свою очередь спросил Леонид Матвеевич, рассматривая старинную семейную фотографию Кашириных.
— Это печальная история, Ленечка. Брату не повезло. Если все наши горести и за все время собрать вместе, то они и десятой доли не составят его горя.
— Настя мне ничего не говорила.
— Ей, бедной, тоже досталось за братца. Одно время чуть не освободили от работы.
— Да что случилось?
— Я расскажу тебе все по порядку,— пообещал Егор Егорович.
...Леонид Матвеевич долго не мог уснуть: припоминал шустрого, сообразительного Максимку, с таким удовольствием передававшего секретные записки старшей сестре Зине, впрочем, всегда за маленькое вознаграждение — пяток конфеток, пачка пробок для «пугача» или картинка из старого журнала. Если не оказывалось под рукой ни того, ни другого, ни третьего, Максимка верил в долг, однако до поры до времени. Как-то Лобов задолжал ему за несколько записок кряду, и он наотрез отказался принять очередную почту. Зато в следующий раз, порадованный целым пакетом сливочных ирисок, мальчуган не только выполнил задание, но и принялся убеждать Зину, чтобы та «поскорей выходила замуж за дядю Леню». Невозможно было представить дом Кашириных без этого семейного почтальона, «офицера связи» при влюбленных, не выдавшего ни одной девичьей тайны своих сестер, даже под угрозой отцовского ремня... Что же случилось с Максимом?..
Судя по рассказу Егора Егоровича Речки, события развивались так.
В один и тот же первоиюльский день Максиму Каширину были вручены диплом техника по холодной обработке металлов и повестка из военкомата. Через неделю он попал на фронт, в самое пекло арьергардных боев 1941 года. А еще через неделю угодил в окружение. До декабря числился пропавшим без вести. Потом стали долетать до Ярска, одно за другим, солдатские письма-треуголки. Все с облегчением вздохнули. Максим писал часто, хотя бы несколько строк, и номеровал своп письма. Треуголка перечитывалась всеми, и когда попадала к Никонору Ефимовичу, то отец внимательно изучал ее, пытаясь разгадать, что же таится между строчек. Весной 1942 года Каширины получили последнее письмо (№102). И опять тоскливо потянулась бесконечная цепочка военного времени. Опять Дарьюшка тайком ото всех, в сотый, тысячный раз, склонялась над стандартным бланком, где мелким четким почерком были выведены три страшных, но обнадеживающих слова: пропал без вести. Отец, бывало, принимался утешать ее: «Найдется, вот увидишь, ему ведь не впервой, в самом деле...»
Максима взяли в плен под Харьковом. Он не был ни ранен, ни контужен, его предал свой же помкомвзвода, вместе с которым ходил в разведку. Больше года ему пришлось чертоломить на строительстве авиационного завода концерна Геринга в Флоридсдорфе. Оттуда Максим бежал, присоединился к итальянским партизанам. Когда же их отряд был наголову разбит альпийскими автоматчиками Кессельринга, Максима, на этот раз тяжело раненного, спасла медицинская сестра Эмилия Милованович, сербка, родом из Крагуеваца, тоже, как и он, бежавшая из концлагеря. Крестьяне укрывали гарибальдийцев до прихода в деревню союзных войск. Максим выздоравливал медленно, только к концу 1945 года он встал на ноги. Эмилия могла уехать к себе на родину, но они еще на поле боя поклялись, что ни за что не расстанутся друг с другом. И не расстались. Долго им не удавалось выбраться из Италии в СССР, пока, наконец, не помог случай — неожиданная встреча с советским офицером, уполномоченным по репатриации.
В Ярске встретили их, как героев, солнечным мартовским утром, Накануне разыгралась метель, свету не видать, а тут выдался такой погожий, такой великолепный денек, что невозможно было взглянуть на покрытый белой эмалью город. И на душе было легко, чисто. Эмилия, выйдя из вагона, поднесла руку к глазам, защищаясь от ослепительного блеска, и сказала своему Максиму:
— Прэлест, как в Шумадии...
— Наш Урал не уступит Балканам! — ответил за сына Никонор Ефимович.
Молодым отвели лучшую комнатку в доме стариков Кашириных. Справили свадьбу по русскому обычаю. Ярские женщины без стеснения рассматривали Эмилию, где бы она ни появлялась: в магазине, театре или в парикмахерской. В конце концов кто-то из болтливых кумушек заключил глубокомысленно, что Максимова жена — никакая не иностранка, самая обыкновенная цыганочка из табора, только не гадает и одевается по-городскому.
Но цыганочка эта сильно тосковала по родной Сербии, по далекому Крагуевацу — столице поэтической Шумадии. Все чаще в выходные дни Максим отправлялся с ней на мотоцикле в соседние Ярские горы, и они подолгу просиживали там, на гранитных утесах, что отвесной стенкой обрываются в Урал в том месте, где река, зажатая меж скалами, рвет и мечет, пробивая дорогу на запад — к морю.
Летом 1948 года они совсем было собрались в Крагуевац, в гости — Эмилия не виделась с родными с тех пор, как их разлучили гестаповцы в первый же месяц оккупации. Но тут случилось непредвиденное: брат Эмилии, заслуженный партизан, был арестован в Белграде. Когда Эмилия узнала об этом из газет, ей сделалось плохо. Максим перепугался, вызвал «скорую помощь». Женщина-врач успокоила его, сказав, что его жена «просто беременна».
Поздней осенью у них родилась девочка, очень похожая на мать: смуглая, чернобровая, тихая. Все беды отступили перед этим счастьем. Маленькая Милица, — ее назвали так в честь «сербской бабушки»,— заслонила на время все на свете.
Однако беды вереницами ходят. Максим получил категорический отказ на свое давнее ходатайство о восстановлении в партии. И вслед за тем начались другие неприятности: его освободили от работы в конструкторском бюро машиностроительного завода, пришлось идти в цех, да и то в ремонтный. А через месяц Максима уволили совсем. Он стал грузчиком автотранспортной конторы, в тресте Егора Речки.
Шли год за годом, одинаково безнадежные для Максима. Никто не мог толком объяснить, в чем же его вина. Лишь однажды старый его товарищ, однокурсник, работавший теперь в горкоме, с сожалением сказал ему:
— Если бы мы точно знали, при каких обстоятельствах попал ты в этот треклятый плен...
Максим промолчал, только сдержанно вздохнул и пошел своей дорогой, к автобазе. Он, казалось, уже смирился с судьбой. Единственное, что поддерживало: чистая совесть, никогда не мучившая его. Максим и не догадывался, что больше всех переживает отец. Тот взял дело реабилитации сына в собственные руки и, поступившись скромностью старого большевика, написал в обком о своих заслугах перед революцией. Никонора Ефимовича вызвали в Южноуральск, к первому секретарю. Ничего не сказав, он отправился туда со скрытой ото всех надеждой.
А несчастья тем временем начали постепенно, как бы сами собой, отступать в той же последовательности, с какой они входили в семью Максима. Наладилась переписка с Крагуевацом — и опять повеселела Эмилия. Вскоре у нее родилась вторая дочь, названная Дарьей в честь «русской бабушки». Глядя на жену, приободрился и Максим, В позапрошлом году его вызвали в заводоуправление, предложили прежнюю работу.
— Извините, мы вас уволили напрасно, — сказал директор.
У Максима чуть не навернулись слезы: он понял, что признан, наконец, за человека. Но в конструкторское бюро не пошел, встал к станку в ремонтном цехе...
Леонид Матвеевич терпеливо выслушал Речку, задумался. Когда-то бойкий мальчуган мечтал объехать тридевять земель, добраться до тридевятого государства. Что ж, и объехал, и побывал в песенной Италии, из которой еле выбрался. Очень хотелось ему встретиться один на один с «самым главным из всех фашистов». Что ж, пусть главный-то предпочел уклониться от встречи, приняв яд в подвале имперской канцелярии, но зато с его подручными русский парень сталкивался много раз лицом к лицу: и в штыковой атаке, и в гестаповском застенке, и на партизанских тропах. Все было. Прошел огонь и воды и медные трубы. И так долго ходил по мукам, что и свои люди будто усомнились в нечеловеческих страданиях солдата.
— В партии так и не восстановили его? — спросил Леонид Матвеевич.
Нет, не восстановили. Потому он и недоверчив к переменам своей жизни. Замкнутый стал, неразговорчивый. Трудно Эмилии с ним. Хорошо еще, что не пьет, а то бы пиши — пропала буйная головушка...
На другой день, под вечер, Леонид Матвеевич отправился к Максиму пешком, чтобы заодно уж взглянуть на старый город, где прожил в молодости — шутка ли! — целых четыре года. (Да и неудобно подкатывать на Егоровой «Победе» к человеку, попавшему в беду).
Недалеко от излучины реки, где Урал неожиданно встречается с левобережным притоком Ярь и сразу же, чуть ли не под прямым углом, сворачивает в горы, на отчаянный прорыв,— там, за невысокой дамбой, облицованной плитняком, стоял на отшибе, в конце извилистой улочки Шевченко, недавно надстроенный двухэтажный дом. Леонид Матвеевич без труда нашел его по неоштукатуренному второму этажу, о котором, кстати, упомянул Егор Егорович.
У крыльца беззаботно играли дети. Верховодила всеми смуглая девчушка с белым бантом в взвихренных волосах. Леонид Матвеевич остановился поодаль от ребят, докуривая сигарету частыми затяжками. Присматриваясь к этому племени младому, незнакомому, он увидел другую «брюнетку», совсем маленькую, лет пяти. «Сестры»,— безошибочно отметил он и, сунув мундштук в карман, подошел к старшей.
— Скажи, Милица, папа дома?
Девочка окинула его быстрым взглядом, насторожилась.
— Папа? — нет, его нет. А вы кто будете? Я не знаю вас, дядя.
— Давай знакомиться,— улыбнулся Леонид Матвеевич и протянул ей руку.
— А мама дома, дома, дома!..— пританцовывая, затараторила маленькая Дарья.
— Отлично! Проводи-ка меня к маме.
— Идемте,— серьезно сказала Милица, сердито посмотрев на младшую, не в меру восторженную сестренку.
Пока Леонид Матвеевич нескорым шагом поднимался на второй этаж, вслед за старшей, гостеприимная малышка оказалась уже наверху и, взобравшись на подоконник, всей ладошкой нажимала кнопку громкого звонка.
— Нэт мне покоя от тэбя...— устало заговорила худенькая женщина, широко распахнув дверь, но тут же замолчала, испуганно повела надломленной бровью, и Леонид Матвеевич, встретившись с ней взглядом, удивился глубине ее ожидающих черных глаз.
— Я друг Максима Никоноровича, хочу видеть его,— объяснил он как можно покороче и помягче.
— Проходитэ, муж скоро будэт,— не меняя выражения миловидного лица, посторонилась хозяйка.
— Если разрешите, я подожду...
— Да-да, разумэца,— отвечала она, делая сильные ударения на первых слогах и привычно сокращая гласные.
После темного коридора, заставленного всякой домашней утварью, квадратная комната показалась Леониду Матвеевичу слишком светлой, он даже прищурился от обилия света. Широкие, венецианские окна были раскрыты настежь. Прямо — у наружной стены притулился однотумбовый письменный столик, заваленный газетами и книгами; влево от него стояла простая железная кровать, убранная белым покрывалом, у изголовья — другой столик, туалетный, с овальным зеркалом и женскими безделушками; правую часть занимали девочки,— тут восседал на стареньком диване плюшевый Мишка, в углу, за диваном, нашлось место для детской кроватки и ящика с игрушками. Все выглядело очень скромно, за исключением игрушек. Игрушки были дорогими.
Он присел на венский стул и еще раз осмотрелся, невольно подивившись тому, как эта сербская женщина нашла в одной-единственной комнате столько уютных уголков: для мужа, для себя, для старшей дочери-школьницы и для малышки. Обратив внимание на фотографию — панораму Белграда с видом на устье реки Савы, Леонид Матвеевич встал, подошел поближе.
— Знакомый городок.
— Как, вы был у нас, в Югослави? — спросила хозяйка.
Леонид Матвеевич обернулся: Эмилия с надеждой и страхом смотрела на него, не в силах пошевельнуться.
— Был. К сожалению, давно. Моя бригада участвовала в боях за Бор, Ягодину, Крагуевац...
— Крагуевац?! — встрепенулась Эмилия и схватила его руку, крепко, как могла, сжала своими маленькими горячими руками, заплакала.
— Не надо, не надо... Что тут такого, действительно? Мало ли кто побывал тогда в Крагуеваце? Вот и мне довелось... — растерянно успокаивал ее Леонид Матвеевич, хорошо понимая, впрочем, что говорит не то, совсем не то.
Эмилия стыдливо вытерла слезы, быстрым движением тонкой руки поправила волосы, упавшие на лоб, и сказала, глядя куда-то мимо Лобова.
— Это моя родина. Расскажитэ, что знаэте о граде.
— Я же был там тринадцать лет назад.
— Нэдавно в сравнени как со мной. Меня швабы увезли в сорок первый год. Восэмнадцать лэт назад.
— Хорошо, я расскажу.
В дверях, прижавшись друг к другу и затаив дыхание, стояли девочки в коротеньких ситцевых платьицах, с тревогой наблюдая за незваным гостем, который так расстроил маму. Не понимая, что происходит между взрослыми, они, казалось, готовы были немедленно вступиться за свою мать, особенно старшая,— Милица не сводила настороженных глазенок с чужого дяди. Он улыбнулся им, старым своим знакомым, но на улыбку ответила одна маленькая Дарья, а Милица отвернулась.
— Мы вступили в Югославию первого октября 1944 года. В то время завязались бои на Заечарском направлении... — начал было Леонид Матвеевич.
В коридоре коротко, требовательно прозвучал звонок.
— Макс! — обрадовалась Эмилия.
Девочки опередили ее, наперегонки бросились открывать дверь отцу.
— Какой дядя? — послышался из коридора недовольный, резковатый мужской голос.
И на пороге появился сам Максим: он был среднего роста, сухощавый, коротко подстриженный, в защитном комбинезоне с расстегнутым воротником, в тапочках на босую ногу. Он остановился на полпути, наморщил лоб, потирая ладонью розовый шрам на подбородке. И как бы постепенно узнавая с каждым шагом, уверенно пошел навстречу тому дяде Лене, который великодушно подарил ему, мальчонке, портупею от комсомольской юнгштурмовки.
Они молча обнялись посреди комнаты: Максим прижался к Лобову, по-ребячьи ткнулся лицом в грудь. Так они постояли с полминуты и, опустив руки, еще раз заглянули в глаза друг другу. Нет, ни за что бы не признал Леонид Матвеевич в этом слишком рано посуровевшем рабочем человеке прежнего непоседу-голубятника. Лицо сухое, жесткое, даже гневное,— и гневное, быть может, оттого, что нижняя часть левой щеки и подбородок косо перехвачены этим розовым рубцом (его Максим называл «флоридсдорфской меткой», полученной на геринговской каторге — там, на голубом штраусовском Дунае).
— Чего же мы стоим? — спохватился он.— Присаживайтесь к окну. Жара-то нынче, дышать нечем...
Им было о чем поговорить. Но они не знали, с чего начать. Максим никогда не расспрашивал других, чтобы не быть обязанным рассказывать о себе. Впрочем, в этом доме предполагалось, что каждый новый человек, входящий в дом, уже в курсе всех событий. Потому Леонид Матвеевич и не задавал никаких вопросов. Потому он и не удивился, когда разговор завязался вокруг событий мирового плана, будто сошлись люди, всю жизнь прожившие рядом, по соседству. В то время американские линкоры и авианосцы появлялись всюду: то на Бейрутском рейде, то у берегов Китая. Ранняя осень выдалась огнеопасной. Многие сравнивали ее с той, позапрошлой глубокой осенью, когда шли бои в Будапеште и Порт-Саиде. Детонация венгерских событий едва не взорвала пороховые погреба в Европе. Детонация тайваньских событий могла привести к взрыву всеобщему...
Леонид Матвеевич слушал Максима, не возражал, и невольно сравнивал его с тем смышленым пареньком, что в свои двенадцать лет смело ввязывался в споры взрослых о войне и мире.
Как, когда пролетела его, Максимова, юность? Не весенним половодьем, не привольным разливом душевных сил отбушевала она на стрежне двадцати лет, не довелось ей и пройтись по ромашковым лугам после схлынувших первых чувств. А в неровном, колеблющемся строю наспех обученного маршевого батальона, в горячке массовых контратак под Харьковом, в придунайских каменоломнях немецкого концлагеря, у партизанского костра, среди измученных горными переходами гарибальдийцев и в тоскливом ожидании возвращения на родину,— тяжелым солдатским шагом прошли лучшие годы молодого человека, едва успевшего подрасти к войне. Все измерялось готовностью достойно умереть. Даже любовь его не знала беспечной игры взглядов, застенчивых и неловких объяснений, громких словесных клятв. Сербская девушка спасла парня, выполняя воинский долг, и он полюбил ее так. как любят жизнь: до конца. Сколько ни расставляла смерть своих путевых знаков, устрашая русского солдата, солдат не свернул в сторону. Все прошел, все превозмог. Хорошо бы ему теперь, в середине жизни, добиться немножко счастья. Ведь счастье окружающих людей тоже имеет свою детонацию, посильнее всяких взрывных волн...
Эмилия накрыла стол новой скатертью, принесла с кухни жареную картошку, тарелку помидоров, заправленных луком и «постным» маслом, немного копченой колбасы и крошечные рюмки.
— Дай нам стаканы,— попросил Максим. И обратился к Лобову.— Никак не приучу мою сербиянку жить по-русски.
Она с добродушным укором взглянула на мужа, заменила рюмки чайными гранеными стаканами, оставив третью для себя.
— Нам с Леонидом Матвеевичем, дорогая Шумадиночка, полагались бы солдатские кружки. Ты знаешь, кто сегодня у нас в гостях?..— и он отрывочно, в нескольких словах, рассказал жене о своей «службе связи» при влюбленных.
Эмилия смеялась, посматривая на Лобова. Больше всего ей понравилось то, как неисправимый ярский голубятник Максимка уговаривал старшую сестру выйти замуж за дядю Леню.
— Пжалоста,— взяла она свою рюмку и, выпив вслед за мужчинами одним глотком, поморщилась, опустила плечи, будто ношу сбросила.
«Ну-ну, встряхнитесь, милые вы люди, хорошие вы люди!..» — думал Леонид Матвеевич, довольный их и этой мимолетной радостью.
— Наш друже был в Сербии,— не удержалась Эмилия, чтобы не сообщить Максиму.
— Вот как?!
— Друже знаэт мой Крагуевац.
— Что же вы молчите? Леонид Матвеевич? Моя Шумадиночка бредит своим Крагуевацом. Теперь мы от вас не отстанем! Верно, Миля?
— Вэрна, вэрна.
И Лобову пришлось во всех подробностях припоминать тот жаркий скоротечный бой за Крагуевац, и сам город, и ту улицу, на которой прожил две недели. Он говорил о радушии сербов, о встрече с партизанами из Пролетарского корпуса НОАЮ , о женщинах-бойцах, ходивших в глубокую разведку в район Кральево, и о хозяйке дома, где останавливался штаб бригады,— все, все до последней мелочи необходимо было знать Эмилии.
— Тот, кто воевал только в Чехословакии, считает чехов самыми сердечными людьми. Да, их нельзя забыть. Но и Югославию я лично не забуду никогда. Доброта сербов тронула меня. Впрочем, конечно, не одного меня,— сказал он в заключение.
— Спасибо,— абсолютно чисто, без акцента, произнесла Эмилия. И опять всплакнула потихонечку. Но уловив осуждающий взгляд Максима, она начала торопливо искать платочек, виновато повторяя в замешательстве: — Нэ буду, нэ буду...
— Эх, Леонид Матвеевич, Леонид Матвеевич,— глуховато заговорил Максим, вообще-то не любивший жаловаться никому.— Хотя бы одно горе, куда ни шло. А то целых два: у нее — свое, у меня — свое... Мою-то историю вы знаете?
— Со слов Егора Егоровича. Максим наклонил голову — в таком случае добавить нечего. И сказал, не поднимая головы:
— На одно только и надеюсь, что правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет...
11
Нет, не на лице земли и даже не на лице солдата, а в женском сердце долее всего сохраняются следы войны. Давным-давно закончились сражения,— зарубцевались траншеи, осыпались воронки на полях, фронтовики попривыкали к шрамам, словно к родимым пятнам,— но так и остался в женских душах нерастворимый осадок горечи.
Анастасия Каширина по долгу службы, что зовется партработой, частенько встречалась с солдатскими вдовами и с девушками не первой молодости, которым нелегко устроить жизнь. В последнее время ее внимание к ним особенно обострилось. Куда бы ни пошла и ни поехала, всюду безошибочно замечала тех, у кого война отняла мужей и женихов, отцов и братьев, кто, лишившись поддержки мужской руки, взвалил на свои плечи все заботы о семье.
Недавно в подшефном колхозе «Караванный», расположенном поблизости от города, Анастасия оказалась среди одних женщин. Они с утра до позднего вечера перелопачивали вороха пшеницы, с тревогой посматривая в наволочное небо. Шофер, краснощекий, здоровенный детина, развалясь в кабинке, покрикивал на них, чтобы проворнее грузили (хороши тоже эти автопогрузчики, если без женских рук все равно не обойтись). Тут были крестьянки разных возрастов: и пожившие на свете, умелые, с натруженными руками,— это матери, уже выведшие в люди своих ребят; и засидевшиеся в девках, гордые, молчаливые казачки лет тридцати с лишним, навечно запомнившие своих суженых, что сложили головы где-нибудь на Балатоне, или на Одере, или, может, за рекой Амуром; и совсем еще молоденький, трепетный подлесок женский — дочери солдаток и младшие сестры невест солдатских,— у этих-то, конечно, все впереди.
Сбросив парусиновые туфельки, подоткнув юбчонки, затянув потуже уголки косынок, чтобы не пылились волосы, бабоньки часами, не разгибаясь, подбрасывают звонкое зерно на бесконечные, подернутые глянцем, ленты транспортеров. Разве только в сумерки, у костра, напомнит им об одиночестве какая-нибудь удачливая односельчанка, за которой муж, тракторист, лихо подкатит на мотоцикле. Проводят их долгим взглядом,— иные позавидуют, иные вздохнут украдкой,— потом все вместе потолкуют о вдовьей доле, ну и, конечно, о своих, что не вернулись с фронта; да перед сном затянут песню,— ту, «старинную», что запомнилась с войны. А уж если на полевом стане заночует колхозный баянист, то и спляшут, пожалуй, на току, среди пахучих ворохов отборного зерна.
Кто же еще в мире может столь великодушно жертвовать личным ради общего, кто, кроме русских женщин?..
На днях Анастасия остановилась на железнодорожном переезде, увидев женскую бригаду, ремонтирующую путь. Эти были одеты одинаково: синие комбинезоны с матерчатыми поясками, грубые ботинки, пестрые, «комбинированные» рукавички — зеленый брезент с белой хлопчатобумажной тканью на тыльной стороне ладони. Все больше молодые, caмой старшей лет тридцать семь-восемь. Анастасия разговорилась с ними: откуда они, давно ли заделались путейцами? Оказывается, объехали полсвета, «третью пятилетку на колесах»,— как заявила их начальница, рослая симпатичная псковитянка. Сначала восстанавливали мосты в Прибалтике, на правах подручных, потом научились прокладывать вторые пути, строить «электрички». Побывали всюду — от Калининграда до Южноуральска. А тут сейчас, пока их поезд готовится в дальний рейс, решили помочь местным железнодорожникам.
— Эй вы, красавицы, перекур окончен, давайте штопать! — крикнул мастер, все время сидевший на перевернутой дрезинке.
И золотые подмастерья принялись за дело: одна ловко, ритмично подбрасывала зернистый песок на полотно, другая «штопала», сноровисто подминала деревянным «крючком» балласт под шпалу. Дорожный мастер шел по откосу, заложив руки за спину.
Когда он поравнялся с Кашириной, она остановила его и давай отчитывать:
— Вы как плантатор, дорогой товарищ! Могли бы и сами «поштопать», это ведь не варежки, не носки, а шпалы. И не стыдно вам слоняться? Скучаете, и от нечего делать отдых для женщин определяете своим пятиминутным «перекуром». Надсмотрщик!
Тот сперва опешил, не нашелся что ответить. Но потом, измерив ее снисходительным взглядом, двинулся дальше, бросил на ходу:
— Не занимайтесь филантропией, дорогая дамочка. Это уж слишком задело Анастасию.
— Постойте вы,— тихо окликнула она его.— Не считаете ли вы, товарищ,, что в «полосе отчуждения» вам все дозволено? Я сегодня же поговорю с Бахтиным, берите лопату и помогайте своей бригаде.
«Плантатор» неловко переминался с ноги на ногу, не зная, как выйти из затруднительного положения. Хитро перемигиваясь друг с другом, женщины с нескрываемым любопытством наблюдали за этой сценкой.
— Что ж, могу вам доставить удовольствие, уважаемая гражданка,— сдался, наконец, мастер, обескураженный не столько ее отповедью, сколько тем, что она — черт побери! — знает начальника дороги. И «надсмотрщик», сбросив форменный пиджак, засучив по локоть рукава сатиновой рубахи, взялся за лопату...
А в самом Южноуральске ее давно побаивались па стройках Центрального района: неровен час, опять влетит за «барские замашки». Вчера, например, на площадке телецентра одна-единственная девушка, былиночка, разгружала увесистые плиты для перегородок. Анастасия посмотрела, посмотрела на старательную работницу и не сдержалась, прервала инженера, усердно объяснявшего ей проект. Инженер невнятно пробормотал что-то о нераспорядительности десятников и, поспешно свернув чертеж в трубочку, пошел к парням, покуривающим невдалеке...
И сегодня, возмущенная тем, что на стройке универмага женщинам поручили рыть траншеи, поленившись доставить сюда канавокопатель, Анастасия позвонила управляющему трестом.
— Скажите, Николай Николаевич, только откровенно, вы бы разрешили своей Елене Дмитриевне поупражняться с ломиком?
Од, нимало не смутившись, громко рассмеялся:
— Промахнулась. Никоноровна! Моя женушка копала, да еще как копала! Что, не верите? Лена познакомилась с землицей под бомбежкой, на ближних подступах к Одессе. Так-то, Никоноровна, один-ноль, в мою пользу!
— В то время все были землекопами,— сухо заметила она.— Не кажется ли вам, что давно пора отвести женщин с «оборонительных рубежей»?
Управляющий начал жаловаться на нехватку механизмов, однако пообещал «всерьез заняться балансом рабочей силы...»
«Привык кое-как сводить концы с концами, а людей за «человеко-днями» не видит,— горячилась Анастасия, возвращаясь домой.— Для него и эта девушка-былиночка, на разгрузке плит,— «человеко-день» и сговорчивые бабоньки, прокладывающие траншею,— тоже «человеко-дни»...
Чем больше думала она о тех женщинах, которым нелегко приходится без мужей выводить в люди «безотцовщину», тем чаще выверяла свою судьбу с их судьбами. Нет, Анастасия не любила прибедняться, терпеть, не могла, когда Зинаида называла ее несчастной или несчастненькой, и все же она так и тянулась к одиноким женщинам, даже завидовала им: их одиночество, по крайней мере, оправдано историей. Как раз в эти дни Родион Федорович, стараясь помириться с ней, звал ее в гости то к одним, то к другим старым приятелям. Анастасия отказывалась под разными предлогами. Верно, дружба между семьями зависит от дружбы в семьях...
Дома было тихо-тихо. Неужели ребята не пришли еще из школы? Анастасия сняла плащ в полутемной маленькой передней, приоткрыла дверь в столовую и остановилась: возле тумбочки сидела Леля с книжкой на коленях, ее пухлые губки смешно вытягивались, энергично поджимались,— девочка с самозабвением читала шепотом «Родную речь»; за столом, на одном стуле с Родионом устроился Мишук,— он низко склонился над тетрадкой и, высунув язычок, упорно выводил буквы с помощью отца, зажавшего его ручонку в своей руке. У всех был до того сосредоточенный, до того деловой вид, что Анастасия залюбовалась ребятами и мужем. Дочь уже постигала тайны логической связи отдельных слов, а сын с трудом привыкал к косой разлиновке тетрадного листа, которая, якобы, помогает вырабатывать почерк.
Мишутке не нравилось, что буквы падают, ему хотелось, чтобы они стояли прямо, как игрушечные солдатики. Но папа настаивает на своем, хотя сам пишет непонятно, мама и то не разбирает. Мама говорит, что у папы «заковыристый характер». Зачем же его, Мишука, заставляют «набивать руку», если почерк все равно зависит не от учения — от характера?
— Опять поставил кляксу,— огорчился отец.— Давай сначала. Мальчик вытер рукавом вспотевший лоб, глубоко вздохнул, исподлобья покосившись на сестру, занятую своим делом.
— Хватит, будем обедать! — крикнула Анастасия.
— А, мать явилась, перерыв, перерыв! — объявил Родион Федорович, и тоже, как ученик, обрадовавшийся перемене, вскочил с места. Приподнял Анастасию, закружился с ней по комнате, позабыв об уроке чистописания.
Леля отложила книгу, пошла на кухню. Мишук, улучив момент, принялся стирать резинкой расплывшуюся кляксу.
— Оставь, Родя, да оставь же,— просила Анастасия. Он поцеловал ее в упрямый завиток на виске, осторожно опустил на пол. Давно она не называла его Родей, и Родион Федорович с затаенной надеждой взглянул на жену, как смотрят на выздоравливающих. Она поняла его взгляд, и ей стало жаль Родиона: ему достаточно было сейчас одного ласкового слова, чтобы забыть сотню обидных. «Верно, все вы незлопамятны,— подумала Анастасия, почему-то вспомнив, как заставила мастера-путейца взяться за лопату.— Нелепо ведь получилось, не серьезно с моей стороны».
Весь вечер Анастасия была веселой, будто хотела загладить свою вину перед Родионом, которого в прошлый раз, вгорячах обвинила в политиканстве. Она даже рассказала ему, как управляющий городским стройтрестом защищал сегодня свою Леночку, представив ее бывалым землекопом.
— Елена Дмитриевна сама никому в обиду не даст своего Николая Николаевича! — смеясь, заметил Родион Федорович. И тут же почувствовал, как одна фраза может испортить все: Анастасия нахмурилась, замолчала.— Я пошутил,— начал оправдываться он с той поспешностью, что еще больше раздражала ее теперь. И срываясь с дружеского тона, он заговорил резко, громче, поражаясь собственной несдержанности.— Почему ты ведешь себя, как кисейная барышня? Слова нельзя обронить лишнего. Это не так, то не этак. Становится невмоготу. Кстати, сказала бы прямо, что неравнодушна к своему Лобову.
— Помолчи ты!..— оборвала она его и, не договорив, вышла, хлопнув дверью.
Не отдавая уже себе отчета, Родион Федорович бросил ей вдогонку:
— С ума сходишь под старость лет!
Он тяжело опустился в потрепанное креслице у письменного стола. Все разом рушится: общественное положение, докторская диссертация, семья... В состоянии полной апатии просидел он до захода солнца, не в силах чем-нибудь заняться. Ко всему бы привык Родион Федорович, но он не мог смириться с той отчужденностью, которая все отдаляла и отдаляла от него Анастасию. На работе, случалось, он месяцами не догадывался, что кто-то на него дуется, в семье же дня не мог прожить, если отношения испорчены. Он нерешительно поднялся, пошел извиняться перед женой.
Анастасия стояла вполоборота к окну, всматривалась туда, где за дальними осокорями садилось огромное сентябрьское солнце. Вот оно скрылось за мглистой кромкой неба — день кончился. Но через минуту горизонт словно опустился и багровый диск, как ни в чем небывало, засиял над зубчатым синим лесом. Потом с юга надвинулась острым клином другая туча, густая тень побежала по земле. Теперь-то уж все. Ан нет, оказывается, не так-то просто погасить солнце: нижний сегмент его вдруг снова вспыхнул и залил степь полуденным белым светом. И опять на лице Анастасии заиграли радужные отблески, сменив темно-рубиновые, тревожные. По мере того как сумерки перечеркивали ее талию, грудь, плечи, она приподымалась на цыпочках, так и тянулась к холодному огню заката.
Родион Федорович загляделся на нее, боясь как-нибудь нечаянно не прикоснуться к хрупкой тишине вечера. Когда последний отблеск торопливо скользнул по задумчиво прищуренным Настиным глазам и, высветив прямую линию пробора, исчез где-то за окном, Родион Федорович заговорил несвязно, сбивчиво:
— Я, вероятно, неправ. Собственно, совершенно неправ... Нервы... Совсем сдали... Ты не сердись...
— Полно, Родя, я не сержусь, — в ее глазах остро сверкнули слезы.
Они стояли рядом, наблюдая за игрой огней над «Живым мостиком» через Урал: свежий вечерний ветерок, забавляясь, с разбега налетал на обвисшую цепочку разноцветных лампочек, раскачивал их из стороны в сторону. Родиону Федоровичу не хотелось больше говорить ни о чем. И Анастасия, понимая его, думала о том, что это уже не любовь, это инерция чувства, раз в душе у нее остается одна жалость.
Анастасия старалась жить прошлым, но ничего не выходило. Почему же Родион не замечает равнодушия в ее привычной ласке? Вот и сейчас, успокоенный, усталый, он заснул крепким сном, широко раскинув руки. Анастасия испуганно отодвинулась и начала пристально рассматривать его лицо, крупное, волевое, как бы высеченное из серого камня несколькими точными ударами резца. Ведь любила же она Родиона, сильно, самоотрешенно любила. Правда, любя его, она представляла себе что-то совсем другое, созданное воображением в молодости... Вспомнив тотчас Лобова, она выругала себя за бесхарактерность. Однако при чем здесь, в конце концов, Леонид, если все это началось задолго до его приезда?.. Анастасия попыталась еще отодвинуться от Родиона, но дальше некуда, дальше — стена, на которой в полутьме неясно вырисовываются милые фотографии Мишука и Лели...
Только они одни и связывают ее с Родионом. Все другие связи порваны. Как же Родион оказался в одиночестве?
Анастасия, зная его с мальчишеской поры, срединные годы его жизни наблюдала лишь издалека. Что же произошло за эти десять-пятнадцать лет, которые встали между Родионовой комсомольской юностью и его духовной зрелостью сороковых годов, когда она, Анастасия, связала с ним свою судьбу? Ведь как раз незадолго до войны имя Родиона Сухарева сделалось самым популярным в Южноуральске. Он уже начинал покрикивать направо и налево, понукать: ему вес чудилось, что кто-то топчется на месте, а кто-то и сбивается с дороги.
«Порох надо держать сухим»,— любил повторять Родион в то время. Да, годы были тревожными. На Западе бушевал мутно-коричневый ноток фашистских полчищ — перед ним открывались все затворы стареньких плотин, и, наконец, широко распахнулись ворота «Мюнхенского шлюза»... Чем напряженнее становилось в мире, тем резче и самоувереннее выступал Родион Сухарев: в его речах и простая нерасторопность какого-нибудь хозяйственника изображалась чуть ли не злонамеренной, а это подчас решало участь человека. Конечно, Родион не хитрил ни перед собой, ни перед своими слушателями, но он все чаще, как подстегнутый, взвивался до самых крайних обобщений, все больше терявших с правдой жизни. Действительно, ему теперь достаточно было и случайного факта, чтобы сделать громкий, разящий вывод: отсырело где-нибудь на стройке несколько тонн цемента — и это уже не халатность, а вредительство.
Так все черствее становился Родион. Метры, погонные и квадратные, пуды и тонны — цифры, цифры и цифры — только в них он видел спасение от надвигающейся беды. А люди? Их он тоже незаметно для себя приноровился исчислять в круглых цифрах, нимало не задумываясь о ценности каждой единицы. Когда, например, Родиону осторожно, по-дружески, сказали, ища у него поддержки, что за пустяковую аварию на Южноуральской ТЭЦ арестован его приятель — главный инженер, знающий и честный человек, Родион, смутившись на одну секунду, бросил на ходу: «Лес рубят — щепки летят». И окончательно успокоил себя минутой позже: «Раз взяли — значит так и надо».
Потом нагрянула война — с ее яростными бомбежками, танковыми клиньями, встречными потоками резервов и беженцев. Родион добровольно ушел на фронт. Он провоевал недолго, но в том не его вина: пуля не отличает ведущего от ведомого. Однако, может быть, и там, на поле боя, он не разглядел душевного порыва тех, кого еще вчера готов был с маху запятнать каленым тавром тридцать седьмого года. А ведь они умирали в контратаках рядом с ним, на его глазах...
Oн вернулся из-под Ростова тяжело контуженным. Наградный лист его так и затерялся где-то в штабе армии, и Родион словно бы гордился тем, что не отмечен ни орденом, ни медалью. «Коммунист в вечном долгу перед партией»,— говорил он ей, Анастасии, когда заходи та речь о чьих-нибудь заслугах. Но она-то понимала, что он обижен и таит свою обиду ото всех, даже от нее.
Когда Родион окончательно выздоровел, его избрали секретарем горкома. Война закончилась. На первый план выдвигались заботы о неустроенном бытие людей: хлеб насущный, кров, пособия осиротелым семьям, детские дома, учет и переучет каждой пары обуви, каждого метра ткани. Это тяготило Родиона: не тот масштаб, не то поле деятельности. И он, помучавшись больше года, добился все-таки освобождения от нелегких обязанностей секретаря. «Толковые исполнители без меня найдутся», — неловко оправдывался он в кругу друзей. «Ну что ж, видно, каждому свое», — успокаивая себя, рассудила Анастасия. Так и не вышло из него партийного работника.
Но тут вскоре начались другие бои — на другом фронте: завязывались острые дискуссии — то по вопросам литературы и искусства, то среди биологов, философов, языковедов, и, наконец, очередь дошла до экономистов. Родион метался с трибуны на трибуну, он был в своей родной стихии. Он выступал во всеоружии: у него всегда были под рукой нужные цитаты. Оппоненты Родиона отступали в беспорядке. Но он, в полемическом жару, придумывал каких-то новых оппонентов, словно для того, чтобы те — воображаемые противники — помогали ему поддерживать накал страстей, напряжение боя.
Он, не заготовивший сам ни одного пуда хлеба, учил секретарей райкомов, как надобно организовывать борьбу за хлеб. Да мало ли чему учил Родион людей, делающих свое дело с той внутренней убежденностью солдат, для которых ближняя цель естественно сливается с основной целью.
И жизнь постепенно опережала Родиона. Вчерашние ученики начали деликатно обходить своего учителя.
А время загадывало ему все новые загадки. Анастасия вспомнила сейчас, как растерялся Родион в сентябрьские дни 1953 года. «Не понимаю, что творится», — откровенно признался он, стараясь собраться с силами перед очередной лекцией в сельхозинституте.
Восстанавливая в памяти год за годом, Анастасия убеждалась в том, что у Родиона этот недуг хронический и что нужны какие-то радикальные лекарства. Во всяком случае, надо заставить его остановиться, одуматься, пока не поздно. Ведь он бы еще мог кое-что сделать для партии, если бы не эта ржа компиляции, которая лишила его всякой чуткости к окружающей народной жизни. О, компиляция — тяжкая болезнь! Человек с виду будто работоспособен, трудолюбив, но разум-то его давно уже инертен. Компилятор, пугаясь новизны мысли, общественных проблем, мертвой хваткой цепляется за старое,— только бы уцелеть среди этой смелой ломки устоявшихся понятий. Неприятно смотреть на такого со стороны. Однако, каково ей, Анастасии, изо дня в день тратить душевную энергию на бесконечные споры и раздоры с Родионом? Долго ли это будет продолжаться? Нет, он не сильнее, ее, просто он умеет ловко спекулировать тем малым остатком чувств, который время от времени приглушает ее гражданское достоинство.
Анастасия вгляделась в фотографии Мишука и Лели, затененные оконной занавеской, и с болью отчетливо представила себе, как придется выводить их в люди без отца. Неужели все-таки одной?.. И Анастасия вдруг ясно поняла сейчас, что разрыв с Родионом давно уже предопределен этим его отношением к жизни, о котором она раньше и не догадывалась, как не догадываются о редкой и запущенной болезни, трудно излечимой после многих лет ее укоренения... Но, может быть, все успокоится, уладится? Не исключено же, что она преувеличивает свою беду, рассматривая ее вблизи, не видя из-за нее ничего на свете. Однако это же ведь его беда, его! А он спит себе богатырским сном, убежденный в том, что завтра без него не обойдутся. Нет, Родион, завтра тебе станет еще труднее. Ты же в разладе с самим временем, которое умеет ценить только скорый шаг идущих вровень с ним. Правда, время не злопамятно, если у тебя найдутся силы наверстать упущенное. Так что все зависит от тебя, Родион, только от тебя...
Светало. Еще одна бессонная ночь осталась позади. Укрывшись одеялом, Анастасия отвернулась к стенке, чтобы как-нибудь забыться на восходе солнца. Как она устала от этого разговора с Родионом!
А он и предположить не мог, что женская любовь бывает совместима с беспощадным судом над самым близким. Ну да, конечно, женская любовь уступчива, иной раз слишком. Но она же и не оглянется назад, если уж разуверится в своих уступках.
...Чудесен Южноуральск ранней осенью! Утренняя прохлада держится дольше обычного, дышится легко.
Лобов заехал на минутку в совнархоз, подписал срочные телеграммы в Москву и Ярск и тут же вышел из массивного Дома Советов. На площадке у главного подъезда он встретился лицом к лицу с Кашириной. Будто не сразу узнав его, она неуверенно протянула руку, мило пожала округлыми плечами, как бы извиняясь за плохую память.
— Легка на помине, Настасья!— сказал он, с любопытством рассматривая ее, такой самонадеянный, ничуть не сомневающийся в том, что ей. Анастасии, всегда приятно с ним.
— Почему не заходишь?— спросила она, чтобы чем-нибудь сгладить неловкость встречи.
— Все никак не могу акклиматизироваться! Только появился в городе и сразу причислили к лику местников...
Рассказывая о событиях последних дней (будто она ничего не знает), Лобов шел к автомобилю. И Анастасия покорно шла за ним. Он говорил уже не глядя на нее, как в юности, когда Зина, улучив момент, оставляла их вдвоем, чтобы не опоздать на свидание со своим Егором. «Седеет»,— с тихой грустью отметила Анастасия, взглядывая на него сбоку, искоса.
Леонид Матвеевич остановился у машины, гостеприимно распахнул дверку новой «Волги», заговорщическим тоном предложил:
— Прокатимся до Южного поселка.
Анастасия заколебалась: прежнее желание — улететь с ним хоть на край света! — овладело ею, она подалась было вперед, к автомобилю, и сейчас же поспешно отступила. Ей казалось, что каждое ее слово и каждый ее шаг имеют при встречах с Леонидом особое, чуть ли не символическое значение.
— Нет, я, пожалуй, не успею вернуться на заседание бюро. Да и нет смысла забираться мне на территорию чужого района.
— Жаль, жаль, — он нехотя сел за руль.
Она выпрямилась под упругими струями низового сентябрьского суховея, нивесть откуда набежавшего на площадь, произвольно встряхнула черные, с солнечной рыжинкой волосы, упавшие на загорелый лоб, и, жмуря темные продолговатые глаза, улыбнулась ему.
На углу Леонид Матвеевич оглянулся, замедлив ход машины. Анастасия все еще стояла на бровке мостовой, упрямо склонившись против ветра, статная, в легком платье, туго обтянувшем всю ее фигуру.
Спохватившись, она круто повернулась и быстро пошла к скверу. Хотелось побыть одной, собраться с мыслями. Ей нравился этот сквер-дендрарий с фонтаном посредине, с цветочным календарем у входа. Тут было все, чем богат безлесый с виду южноуральский край: разлапистые елочки, привезенные из северных районов, что граничат с башкирскими урманами; молодые сосенки, полномочные представительницы Приволжского чудо-бора; дубки из шумных рощиц в южных отрогах Уральского хребта; березки, в тени которых бьют родники на дне глухих оврагов; черемуха, непременная спутница безвестных речек; подростки-тополя, рябина, липы, вязы, клены, а кустарникам и счета нет — сирень, дикая вишня, акация, жасмин, шиповник, даже чилижник. Кто видел, как весной долы предгорья полыхают красными, белыми, желтыми, фиолетовыми, розовыми огнями, тот знает, что и жесткая чилига — украшение земли, что и без нее нельзя себе представить майское соцветие степи.
Присев на скамейку в боковой аллее, где поменьше отдыхающих, Анастасия остановила взгляд на полуголых стебельках чилижника с редкими игольчатыми листьями. «Бить бы тебя, как непослушную девчонку, бить да приговаривать: не преувеличивай, не фантазируй, заботься о ребятах, не о себе!.. Но что делать с Родионом? Что?..»
Говорят, что жизнь дает множество примеров: стоит только перебрать их в памяти и верное решение всегда найдется. Анастасия не раз принималась искать этим способом. Ничего не находилось, все совершенно неподходящие уроки. Не может ли Нечаева послужить для нее примером? Елизавета как-то призналась ей по-дружески: «Долго ждала я настоящую любовь, готовилась как к празднику, а праздника не получилось». И чем настойчивее Анастасия пыталась ободрить Нечаеву, тем все заметнее они, выросшие вместе, отдалялись друг от друга, хотя в детстве у них даже куклы были общие, и в юности были общие мечты. Избегала встреч, конечно, сама Лиза, чтобы не тревожить замужнюю подругу чуткой завистью одинокой женщины. Анастасия понимала это и, случайно встречаясь с ней, старалась не расспрашивать о жизни.
Однажды, года три назад, Елизавета сама вдруг разоткровенничалась, начала припоминать, как они в летние каникулы странствовали по Южному Уралу, удивляясь названиям живописнейших местечек. Какие-нибудь островерхие, крутые горки посреди степи почему-то обязательно назывались Козьими. Здесь водились, что ли, дикие козы в былые времена. Или — с какой стати эту впадину, заросшую курчавым дубнячком, окрестили Бирючей Ямой? Непохоже, чтобы тут, в километре от районного села, обитали волчьи стаи. А как понимать такое странное, немного и страшноватое название разъезда — Черный Отрог? И отрога поблизости никакого нет, тем более, черного. Наконец, откуда взялось слово — Студенцы? Хорошо, что добрая старушка объяснила: «Больно студеные у нас ключи, потому и студенцами именуемся». Объяснила и загадала новую загадку, показывая дорогу на Южноуральск: «Шагайте напрямки, через Горюн».
Что это за Горюн, узнали уже сами, целый день добираясь до ближайшей деревни по всхолмленной степи, изрезанной вдоль и поперек глинистыми суходолами, где даже ручейка заброшенного не увидишь. «Так и моя жизнь, личная, разумеется, как тот Горюн,— говорила Лиза.
— Все осталось позади: и Козьи горы, где мы с тобой нежились в пушистом ковыле, и Студенцы, где, помнишь, мы сидели у «сахарного» родничка и макали кусочки хлеба в ледяную воду. А Горюну, который теперь перемахнешь на попутном грузовике за час, и конца нет. Когда-то я его осилю? Вся жизнь пройдет». Анастасия обняла ее, не сказав ни слова...
Но сейчас она могла бы поговорить с Лизой как равная с равной. Может, зайти? Лиза, наверное, обрадуется: слишком давно не виделись, кажется, с зимы. Она даже заторопилась к своей подруге, чтобы не раздумать. «Вы к Нечаевой? — переспросили ее в облисполкоме. — Елизавета Прокофьевна с июля работает в Меднограде». Смутившись, Анастасия быстро вышла в коридор. Ведь это к лучшему, что не встретились. Ну зачем бы она заявилась к Лизе? Посоветоваться? Глупо. Просто поболтать? Не поверит. Сразу догадается, что тут что-то неладное: когда была счастливой, месяцами не показывалась.
Пришлось отвергнуть и этот, единственный пример, показавшийся ей поначалу ценным, поучительным. Нет, верно, нельзя рассчитывать на готовые ответы чужих бед. Надо решать самой.
Иной раз до того надоедало копаться в своей душе, что Анастасия становилась беззаботной, смеялась, пела, занимаясь по вечерам домашними делами. Родион Федорович настораживался, для него все стало подозрительным: и ее упорная задумчивость, и беспричинная веселость. Уж, конечно, ее радость, кратковременную, неестественную, он относил на счет Лобова. Мужская ревность еще придирчивее женской.
И ведь как бывает. Именно в эти осенние, переменчивые дни, в этом на редкость неустойчивом настроении Анастасия выглядела похорошевшей. Сама за собой замечала, что цветет, как беспечная девушка па выданье. Что ни проще одевайся, то больше хвалят тебя за вкус. Она и раньше, проходя по улице, изредка перехватывала изучающие взгляды. Теперь взглядов прибавилось. Ну что находят в ней, тем более, эти молоденькие студентки? Знали бы, как неспокойно у нее на сердце. А им, наверное, чудится, что вот идет счастливая, избалованная судьбой. Женщины, женщины, как опрометчиво судите вы друг о друге...
В народе говорят, чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Конечно, бывает достаточно и одной щепотки, но то исключение из правила. Ей, Анастасии, и пуда оказалось мало. Да пыталась ли она понять Родиона? Просто-напросто доверилась своим чувствам, хотя и считала себя старой девой. Но время всегда потребует отчета, уж время-то найдет удобный случай позвать к ответу. Жаль только медлит слишком: и чем значительнее ошибка, тем, кажется, неторопливее оно. Верно, эти двенадцать лет прожиты недаром, не стыдно взглянуть в глаза людям. А праздника не получилось... Что ж, если суждено и ей, Кашириной, пройти свой Горюн, то она пройдет его, не жалуясь, как и Нечаева, у которой все-таки надо поучиться жизнелюбию.
Продолжение следует…
Поделиться: