22
Давно отшумело весеннее половодье на Урале.
Вспыльчивые, с норовом, степные реки, так дерзко выходящие из берегов, отгуляли свой недолгий срок в пойменных лугах. В начале мая они утихомирились, посветлели. В старицах, отрезанных от главных г русел илистыми перешейками, зарастающими осокой, заметались, как в ловушке, матерые щуки, жерехи, головли.
Зазеленела степь. Щетинка дружной поросли пробилась сквозь толщу серого, плотно свалявшегося войлока из прошлогоднего ковыля с примесью (это уже смотря по месту) то жесткой волчьей шерсти, то дорогих лисьих пушинок, то сурочьих прядок. Расцвели травянистые низины, испещренные кулигами смородинника, шиповника, терна, с ежевичника. Чуть повыше, на склонах бесчисленных оврагов, размытых до гранитной подошвы, бело-желто-розовое пламя охватило заросли бобовника, чилижника, дикой вишни. Пламя это, угрожающе разгораясь под майским ветерком, вскинулось на ближние высоты и побежало выше, выше, к голым пикам Главного Уральского хребта.
Обновленная степь, еще не испытавшая мук жажды сухого лета, радует глаз путника. Да, коротка весна на Южном Урале. Вот и осыпались тюльпаны, забрызгав кровяными каплями опавших лепестков широкие ковыльные поляны; лишь кое-где близ слабеющих от раннего зноя студеных родников еще красуется тюльпановый подгон.
Лобов и не заметил, как промелькнул быстрокрылый нарядный май. Собирался на охоту, на рыбалку и не собрался. Выходит, не до прогулок в жаркую эту пору, когда выработка на строительных площадках области достигает высшей засечки на крупной шкале семилетия — десять миллионов в сутки.
Всю неделю напролет странствовал Леонид Матвеевич по степи Высокой, среди кряжистых увалов, что длинными раструбами врезаются в междуречье Урала и Тобола.
Леонид Матвеевич объезжал самые восточные владения совнархоза — полиметаллическую целину, сплошь исстроченную всходами пшеницы. Он позволил себе роскошь: покочевать денек-другой, на правах туриста, по новым зерносовхозам. Впрочем, он и тут ввязывался в строительные дела, ненадолго останавливаясь на центральных усадьбах. И в дороге с удовольствием отмечал, что на берегах безвестных речек дежурят неунывающие девчата — гидрологи из Ленинградского филиала «Гидропроекта», успевающего вести изыскания тут, в Зауралье, и там, на далеком Ниле, в районе будущей Асуанской высотной плотины.
Но вот, наконец, и Приозерное — если не медвежий, то сурочий уголок глухой степи. На зеленых обочинах проселка, насколько хватает глаз, выстроилась в две шеренги «королевская пехота» — рослые, не в меру любопытные сурки; они тревожно пересвистываются друг с другом.
— Видал, с каким почетом нас встречают! — сказал Лобов Соловьеву, шоферу вездехода.
Пробыв целые сутки на Приозерном никеле-кобальтовом месторождении, Леонид Матвеевич ради приличия заглянул по пути на соседний полузаброшенный золотой прииск и уж потом направился на запад, к недавно открытому медному кладу в Рощинском. Там начиналась большая стройка, порученная тресту Егора Егоровича Речки.
Петро Соловьев давно привык к новому «хозяину». Этот не прокурор — больше любит неизвестные проселки, чем «царский тракт». И вес же Петро иной раз удивлялся причудам Лобова. То он велит остановить машину у какого-нибудь степного родничка и, достав из багажника лопату, принимается расчищать родник, поругивая мужичков из близлежащего села. То потеряет полчаса на осмотр придорожного кургана, где шумят березки, укоренившиеся в черноземных спайках плитняка, тщательно отполированного ветрами.
— Притормози-ка,— сказал Леонид Матвеевич, едва машина поравнялась с камышитовым балаганом на бахчах.
— Неужели за арбузами? — рассмеялся водитель.— Июнь с августом перепутали!
— Полжизни не был на бахчах.
Балаган оказался, конечно, необитаемым: караулить еще нечего. Лобов по-хозяйски осмотрел его, заметил в углу, на соломе, забытую прошлогодним сторожем трещотку. Взял ее, как забавную игрушку, сильно крутанул, подняв руку над головой, и заулыбался, довольный «пулеметной очередью», спугнувшей стайку диких сизарей с обочины дороги.
— Трофеи наших войск! — не удержался Соловьев.
Они долго бродили по бахчам, осторожно переступая через бледно-зеленые арбузные плети с чуть посеребренными листьями тончайшей резьбы. За делянкой арбузов виднелись ярко-зеленые ковровые дорожки дынь. Дальше — лопуховые заросли тыкв, рядом с ними — кустики помидоров. А в самом конце загона тянулись на ковыль толстые жгуты диковинных растений, усыпанные завязью декоративных плодов — всякого рода кувшинок, кубышек, погремушек. И на межах, горделиво подбоченясь, стояли «грызовые» подсолнухи с еще нераспустившимися корзинками.
Лобов выбрал удобное местечко, лег на землю, пахнущую пряным полынком, уперся подбородком в запястья загорелых рук и стал приглядываться к той жизни в подлистном царстве, которая так изумляла его своей прелестью в мальчишеские годы: золотые огоньки пустоцвета, тугие пружинки на кончиках плетей, пушистый бархат обильной завязи, окантованные синими, оранжевыми шелками трепетные листья — все, как сорок лет тому назад...
— Может, поедем, Леонид Матвеевич? А, Леонид Матвеевич?..— принялся тормошить его скучающий Петро.
Лобов приподнялся, наконец, и энергично встал, начал отряхивать с комбинезона пыль земли, пыльцу цветов.
Вскоре вездеход вымахнул на гребень ковыльного увала, и за железнодорожным полотном, на горизонте, отороченным узенькой каймой пойменного леса, ослепительно блеснули в нескольких местах осколки зеркального Урала. На севере показалась в слоистой дымке сиреневая гора Вишневая, на юге густо дымил Ярск на излучине реки. Где-то там, между Ярском и Вишневой, близ затерянного в степи «купоросного озера» и закладывается сейчас город Рощинский.
— Рискнем, Леонид Матвеевич, в брод, я здесь присмотрел подходящее местечко,— предложил водитель.— Не делать же нам крюк до Ярска.
— Действительно, давай, пожалуй, напрямую,— согласился Лобов, зная, впрочем, что его Петро никогда не станет рисковать.
— До чего ж обмелел Урал! В прошлом году мне рассказывали, как кто-то на ГЭС закрыл затворы, ну, для пробы, что ли, да и позабыл открыть. На три часа остановили реку, совсем остановили! Урал ниже плотины начал распадаться на перекатах, рыбаки и крестьяне подняли шум. Только тогда и догадались на гидроузле, что Урал-то, оказывается, прилег вздремнуть у железобетонной стенки. Невиданное дело, чтобы можно было остановить Урал. Значит, обессилел старина, приутомился от жарищи...
Леонид Матвеевич рассеянно слушал шофера. Впрочем, и сам Петро вдруг замолчал, когда перед ними открылась дорога Ярск — Рощинское. Впереди растянулся до самой кромки волнистого горизонта длиннейший автообоз. Соловьев не отважился вклиниться в него, свернул на обочину и повел свой вездеход по целине. Нелегко обгонять машины в непроницаемой, сплошной завесе мельчайшей белесой пыли, не успевавшей оседать под слабым полуденным ветерком. Шли московские, горьковские, минские грузовики. Всех марок и всех типов. С прицепами всевозможных видов, вплоть до специальных лафетов для тяжеловесов. Привычно сгорбившись, проходили 25-тонные богатыри в железных картузах. Полуторки учтиво уступали им дорогу: неровен час, заденут невзначай. И все это, с надсадным гулом, с басовитым завыванием дизельных моторов на подъемах, сосредоточенно трудясь в клубах пыли, перемешанной с дымом,— все двигалось туда, в сторону второго Меднограда.
Справа, в луговой низине, пестрой от ромашковых кулиг, показались белоствольные колки, приютившие с десяток домиков. Тускло засветилось в тени березок небольшое озерко. Леонид Матвеевич долго разглядывал степной курорт, пока тот не скрылся за голой высотой с черными метками шурфов и скважин. Не вышло из Рощинского знаменитой здравницы, не выдержал он конкуренции ни с одесскими лиманами, ни с Евпаторией, но скоро-скоро его звонкая медь протрубит о нем на всю страну...
А пока что Егор Егорович Речка занимался черной работенкой: наспех засыпались гравием и щебнем рытвины на заброшенной дороге, чтобы ускорить подвоз строительных материалов, шла геодезическая разметка первых кварталов рудничного поселка, стягивались со всех концов разрозненные бригады плотников, каменщиков, бетонщиков, оборудовался на лето палаточный городок для комсомольцев-добровольцев, по телефонному проводу-времянке велись бесконечные, иногда и бестолковые разговоры с начальством. Все считали своим долгом звонить на стройку, которая еще не обжила как следует занятый после геологов рубеж с командной высотой — «Золотой шляпой» посредине.
Управляющий трестом крепко поругивал поставщиков, не стесняясь в выражениях; с корреспондентами газет, за исключением «Правды», нехотя объяснялся на ходу; киношникам советовал экономить пленку для третьей серии преуспевающего «Ивана Бровкина». Но оставаясь вечерком наедине с секретарем парткома, Егор Егорович искренне радовался тому, что «заварилась такая каша». Больше всего он любил осваивать новые площадки: хлебом не корми, только дай забить первый колышек. Через год-полтора все наладится, все пойдет своим чередом, и тогда уж настоящему строителю тут делать нечего. Самое главное — «завести машинку». Вот Егор Егорович и заводил ее, забросив на время старые ярские стройки.
— Ты что же это, браток, на целебные воды лечиться прибыл? — наседал он на какого-нибудь водителя, сделавшего не пять, а четыре ездки в Ярск за сборным железобетоном.
— Резина подвела, товарищ управляющий,— начинал было тот оправдываться, переминаясь с ноги на ногу.
— Резина! На то она и резина, чтоб растягивать свой век. Больше не попадайся мне на глаза!
И водитель поспешно усаживался в кабину, мчался в Ярск, «добывать» недостающую пятую ездку.
Потом Егор Егорович с налету, разгоряченный, недовольно спрашивал инженера-гидротехника, еще недавно строившего ГЭС на Урале, у горы Вишневой:
— Не кажется ли вам, Яков Иванович, что ваши домишки застряли в котлованах? Когда же, наконец, пойдут в рост?
— Завтра-послезавтра заканчиваем фундаменты и начинаем кладку, — степенно отвечал знающий себе цену гидротехник.
— Привыкли возиться под землей! Но это, доложу вам, не плотина — двухэтажные домишки. Спичечные коробки! Вообще, Яков Иванович, надо перестраиваться. Сами знаете, гидротехнических работ у нас не предвидится, ничего не попишешь — придется походить в сухопутных прорабах.
И «сухопутный прораб», всю жизнь испытывавший явную неприязнь к «гражданским сооружениям», целый вечер ломал голову над тем, как ему «перестроиться» — наладить поточную работу на «спичечных коробках» (а может, лучше махнуть, пока не поздно, куда-нибудь на Енисей?).
Или нежданно-негаданно Егор Егорович раненько утром нападал на ярских снабженцев, открывших столовую в наспех сколоченном дощатом «эллинге», как называл он это сооруженьице — простой сарай.
— Почему не варите гречневую кашу?— спрашивал он, просматривая меню.
— Нет крупы, потому и не варим,— весьма логично объяснил торговый деятель, непомерно худой для своей профессии.
— Чтоб была, даю три дня!
— Помилуйте, у нас в наличности имеется полный ассортимент круп: рис, пшено, перловка, овсянка, манная...
— Манна небесная! Да вы что, смеетесь? Отправьте ее в детский сад, овсянку — на курорт, пшено — караульщикам подсобного хозяйства, а взамен требуйте гречку.
— Облторг не выделяет фонды.
— Ладненько, я позвоню в обком, он вам выделит. Знаете, какие там выделяют «фонды»?.. Ах, знаете! Тогда не доводите дело до греха. Наш брат, строитель, любит солдатскую — гречневую кашу, только не размазню, чтоб зернышко к зернышку, да с бараниной. Но и рисовую «кутью» тоже не забывайте...
И летели телеграммы в Ярск, оттуда — в Южноуральск, витиеватым слогом сочинялись настойчивые просьбы отгрузить хотя бы тонну гречки для строителей уникального медного рудника. Ну кто же в таком разе пожалеет отборной крупки: хитрюги эти торговцы, знают, подо что просить!
За такими-то заботами — от цемента до гречки — и застал Леонид Матвеевич управляющего трестом. Запыленный «газик» легко подкатил к временной конторе, которую на любой стройке узнает каждый по огромной, в полстены, доске показателей.
— Кого еще там принесло? — подосадовал Егор Егорович и, выглянув в окно, узнал Лобова, устало выбирающегося из машины.
Они встретились на свежевыструганном крылечке, пожали друг другу руки, перебросились ничего не значащими фразами. Леониду Матвеевичу показалось, что Речка сильно изменился за последний месяц: не то чтобы похудел, но стал подтянутым, помолодевшим, загорел до синеватой черноты на лбу — так, что глубокие морщины на лице и шее светились тонкими небрежными мазками.
— Как отдыхаешь на степном курорте? Лечишься от ревматизма? — спросил Леонид Матвеевич.
— Мне, брат, не до радоновой водички,— не то жалуясь, не то гордясь, ответил Егор Егорович, пропуская Лобова в свою насквозь прокуренную обитель.
В конторке даже приткнуться было негде. От беспрерывного жужжания арифмометров и частого пощелкивания костяшек счет звенело в ушах. Поблескивали логарифмические линейки, розовели па столах новые листы рабочих чертежей. В тесных комнатушках сгрудились все отделы управления строительства, да вдобавок пришлось уступить место для бригады проектантов (они скромно заняли сначала уголок, а потом исподволь стали вытеснять хозяев в незаконченный дом напротив).
Егор Егорович открыл дверь в кабинет-каморку, где с трудом разместились однотумбовый столик, плетеное кресло и полдюжины некрашеных стульев грубой, плотницкой работы.
— У нас здесь только-только начинается сотворение мира,— сказал он, присаживаясь к столу.— Все наспех, все на живую нитку. В общем, это тебе знакомо. Госплан отвалил сто восемьдесят миллионов. Фактически на полгода. Это тридцать миллионов в месяц, из них большая часть — строительно-монтажные работы. Чуть ли не миллиончик надо осваивать в сутки!
— Завидую,— улыбнулся Леонид Матвеевич.
Раньше бы Речка немедленно предложил ему: «Что ж, давай поменяемся ролями!» А теперь, после всех событий недавнего времени, особенно после нашумевшей статейки в «Промышленной газете», он дружелюбно промолчал, покосившись на Лобова.
— Молодежь прибывает?
— Отбоя нет от комсомола. Звонил в обком, телеграфировал в ЦК ВЛКСМ, просил умерить пыл добровольцев. Едут целыми выпускными классами. Энтузиасты! Но, доложу тебе, делать-то они ничего не умеют, кроме как копать земельку. Начинаем закрывать наряды — скандал: мозоли во всю ладонь, заработок с мизинец. Вот и стягиваю помаленьку старые бригады с ярских площадок.
— Выходит, нашлись резервы? — намекнул Леонид Матвеевич на прошлогодний неприятный разговор о Рощинском.
— Выкраиваю,— не обратив внимания на эту шпильку, добавил Егор Егорович.— С материалами похуже...— и принялся перечислять, чего и сколько не хватает на «летний разворот». Перечисляя, горячился, опять поругивал снабженцев из совнархоза, впрочем, не столь запальчиво, без запрещенных цензурою сравнений.
Действительно, Егор Егорович чувствовал себя виноватым. Иногда срываясь на какой-нибудь просоленный прорабским потом, выразительный эпитет, он тут же ловил себя на едком слове, смягчался. И в то же время ему не хотелось походить на этакого раскаявшегося «мятежника», у которого невесть откуда взялись манеры рассудительного интеллигента. Короче, ему хотелось незаметно спуститься на тормозах с министерских, всеми покинутых высот, на совнархозовское, без него возделанное поле. Лобову же со стороны казалось, что Егор Егорович начал постепенно выбираться из полутемного газетного «подвала», куда его втолкнул — и довольно ловко! — кандидат экономических наук Родион Сухарев.
— Материалами занимается сам председатель,— дослушав до конца, спокойно заговорил Леонид Матвеевич.— Всех подняли на ноги. Вмешались не только два Госплана, вмешался секретарь ЦК. Недостает металла для Ново-Стальского комбината, задержалась отгрузка леса для твоего Рощинского, для завода синтезспирта, для нефтяников. Принимаются срочные меры. Попало, впрочем, и проектантам. Бригада, работающая у тебя, в июле будет усилена. Не унывай, хотя положение зело напряженное...
— Баста! — вскипел Егор Егорович.— Надоели мне эти речи! Привыкли вы там у себя к успокоительным речам. Я в вашей валерьянке не нуждаюсь. Мне подавай рабочие чертежи! Я строю город без канализации, без водопровода. Трехэтажные бараки строю. Помнишь наше совещание «на уровне послов»? Жалею, что не добился тогда встречи «в верхах» — у первого секретаря обкома. Помнишь, как уважаемый Нил Спиридонович маневрировал во время переговоров с представителями проектного института? То-то! Привык он иметь под рукой дюжину консультантов, вот и растерялся при одном референте по всем вопросам. Нечего винить Свердловский институт, коль у самих рожа кривая...— Егор Егорович остановился в нерешительности, бегло взглянет на Лобова и, подстегнутый его улыбочкой, двинулся напропалую:— Не понимаю, никак не могу понять, чего держат этого экс-министра, давно вышедшего в тираж? Если сам в отставку не подает, то ведь можно и дать ему оставку. Вызвать и популярно объяснить: так, мол, и так, дорогой товарищ, пишите заявление по собственному желанию. Общепринятая формулировка в таких случаях. Не всяк способен выслужить полный срок, у иных старость наступает раньше законного срока. Дайте ему хоть бабью пенсию! Правильно сказано недавно во-всеуслышанье о некоторых работничках: они все считают, что едут на ярмарку, хотя давно повернули с ярмарки. Что же вы там молчите? Чтобы наш брат, значит, выступил открыто, а вы, в случае неудачи, останетесь в сторонке. Тоже маневрируете! Боитесь, что ли, Рудакова, как бы ни обвинил вас в карьеризме? Но дело-то страдает. Нет, не выйдет из бывшего министра председателя совнархоза. Это все равно, что участкового поставить во главе месткома: начнет всех штрафовать за неуплату членских взносов, а сам в профсоюзе никогда не состоял...
— Хватит тебе изощряться,— сдержанно заметил Леонид Матвеевич.
— Что, не по вкусу пришлось? — Речка вскочил с места, заходил по комнате.— Не любите правду-матку? Вы обходитесь со мной куда бесцеремоннее, доложу тебе, спрашиваете миллиончик в день, зная, что я строю по карандашным наброскам — каждый лист выхватываю из-под рук проектировщиков. Зная, далее, что у меня недостает ни материалов, ни грузовиков, ни механизмов. Превратили начальника строительства в хренового пропагандиста. Кажинный божий день оправдываюсь перед комсомольцами, обещаю им златые горы. Я же молодежь обманываю! Наш брат, строитель...
— Наш брат, наш брат, — оборвал его, не повышая голоса, Леонид Матвеевич.— Эка, действительно, сколько злости накопилось у «нашего брата». Я начинаю верить, что ты определенно не занимался плагиатом, когда сочинял свою статью для «Промышленной газеты». Мне все думалось, ты ограбил свояка. Каюсь, были подозрения.
При первом же упоминании о «подвале» Егор Егорович сник, отяжелел, плюхнулся в плетеное кресло и проворчал себе под нос:
— Мстите при всяком удобном случае.
— Остынь. Зело разгорячился. Раньше ты во всяком случае не отважился бы на подобную тираду, а теперь, вишь, как распалился. И любопытнее всего то, что защитник министерских порядков открыто злоупотребляет совнархозовской демократией.
— Валяй, валяй! — усмехнулся Егор Егорович. И это «валяй» прозвучало примирительно, с ноткой раскаяния.
— Пора понять: Рощинское — стройка из ряда вон выходящая. Мы начали ее, действительно, без подготовки, если хочешь, внезапно. Некогда нам раскладывать по полочкам комплекты чертежей — государству нужна медь. Медь, как ты знаешь, входит в «электрическую часть» семилетки. Этим все сказано. Свердловский институт работает сейчас только на тебя, у совнархоза тоже руки развязались — Ново-Стальский комбинат получил, наконец, признание. Как ни трудно взять разбег самим новостальцам, но и они придут тебе на помощь. Решено двинуть сюда два прорабских участка в полном составе, с механизмами, с автоколонной. Мы пойдем на жертвы ради меди. Чем скорее государство получит медь, тем больше мы выиграем времени. Медь и время для нас сейчас понятия равнозначные...
Леонид Матвеевич говорил негромко, ровно, то и дело приглаживая волосы. Эта лобовская размеренность, только что сильно рассердившая Егора Егоровича, подействовала теперь успокаивающе: «Он прав, всех подняли на ноги. Вообще дело пойдет, должно пойти, черт возьми!» Речка прислушивался не столько к его словам, сколько к его тону,— выучился солидности в Госплане!
Очень тихо, словно издалека, зазвонил телефон. Егор Егорович взял трубку.
— Да-да, Рощинское слушает! У аппарата управляющий... Слушаю Григорий Илларионович!.. Как идут дела? Докладываю...
И по временному проводу, на котором «висели» близлежащие деревни, степной курорт и геологическая экспедиция, полетели торопливые слова о цементе, движках, тесе, водопроводных трубах, самосвалах, о каменщиках, мотористах, горняках, даже о гречневой крупе.
Накричавшись досыта, раза два грубовато одернув кого-то из «висящих» на проводе, что связывает стройку с внешним миром, Егор Егорович опустил трубку на рычаг, вынул из брючного кармана клетчатый платок и принялся вытирать обильный пот.
— Легче землю рыть, чем по такому телефону разговаривать. Я ему о гречке, он — о сечке. Теперь засыпет сечкой по самую макушку! Звонит каждый день... Ладненько, пойдем-ка, Леонид, на солнышко, посмотрим, что творится на площадке,— уже совсем миролюбиво предложил Егор Егорович.
Они шли от объекта к объекту. Стройка едва-едва поднималась первыми венцами кирпичной кладки над примятым, но живучим ковылем. Пушистые метелки степной царь-травы, цветущей здесь в последний раз, упрямо приподымались вслед за людьми. Кое-где тропинки перебегали суслики, нагловатые, вертлявые. Суслики не успели еще переселиться на ближние пригорки, по примеру домовитых сурков, что любят «посовещаться» у своих нор, напоминая издали пингвинов. В небе парили беркуты, высматривая добычу в свежих глинистых отвалах. Но это им не пашня, это огромнейший карьер, на дне которого веками лежала медная руда. Кругом, насколько видит глаз,— сизоватая рябь нетронутой степи, гул дизельных экскаваторов и самосвалов расходится по всей равнине, на юге достигая, быть может, Ярска, и на севере соединяясь с монотонным шумом турбин Южноуральской ГЭС.
Леонид Матвеевич приостановился, заинтересовавшись ловким каменщиком-виртуозом, тот выкладывал простенок: кирпич за кирпичом мелькал под его умелыми руками, с длинными «вдохновенными» пальцами; и вот рядок готов, мастер всем корпусом откинулся назад, будто пианист перед заключительным аккордом, и снова порывисто склонился над белыми «клавишами» силикатных кирпичин, начал новый рядок на глаз, без «прорабских нот». Его окружила молодежь, постигающая тайны строительного искусства.
Вдоль улицы, размеченной пунктиром мелких котлованчиков, шел, деловито взмахивая тростью, коренастый человек в чесучовом кителе. Белую полотняную фуражку он держал в руке и тоже помахивал ею в такт пружинистого шага. Леонид Матвеевич издали узнал Жилинского по этой его манере шагать не спешно, но ходко, свойственной бравым старикам, не чувствующим груза времени.
— Идет главный кладовщик южноуральских недр выписывать фактуры!— сказал Егор Егорович Лобову.
— Привет начальству! — поднял трость Жилинский на подходе к ним.— Что, инспектируете? Довольны, не довольны?
— Да как сказать...— уклонился от прямого ответа Леонид Матвеевич.
— А я доволен, вполне доволен,— Илья Леонтьевич прищуренными от солнца, хитроватыми глазами измерил того и другого.— У геологов две задачи: открыть что-нибудь, знаете ли, симпатичное — это в первую голову, и заинтересовать находкой несговорчивых строителей — это во-вторых. А уж строители не отступят, я их знаю!
Речка крякнул от удовольствия, приняв похвалу на свой счет.
— Скажу вам, товарищи начальники, по секрету,— он шутливо понизил голос до полушепота, поднес палец к кипенно-белым усам.— Вон, у той сурочины взяли «ураганную» пробу. Сколько бы вы думали? Не пять, не двенадцать, нет, целых двадцать девять процентов меди! Нуте-ка, прикиньте, среди какого богатства жили господа сурки со своими дамами!
— Не сидится вам дома,— мягко заметил управляющий трестом.
— Слышите, Леонид Матвеевич? Я ему, видите ли, тут мешаю! Егор Егорович считает, что все тут давным-давно разведано-переразведано. Ошибаетесь. Геологической экспедиции хватит работы на всю семилетку! Просил я у него пяток молодцов на шурфы, хотел для него ж подыскать камешек покрепче. Не дал.
— Ладно, ладно, дам, теперь люди есть.
— У нас все больше увлекаются бурением скважин, шурфами пренебрегают. Напрасно. Совершенно напрасно. Идемте, я покажу вам эту самую «ураганную» пробу-то. Пальчики оближете! Отсюда с километр всего, идемте, идемте, не ленитесь!
Жилинский так настойчиво приглашал, что отказаться было просто невозможно.
Леонид Матвеевич уже знал историю Рощинских медноколчеданных залежей, которые были, можно сказать, «ахиллесовой пятой» Жилинского: старик никак не мог простить себе до сих пор что, начав разведку почти тридцать лет назад, не довел дело до победного конца. Потому-то и рассказывал он о своих поисках рощинской меди с неохотой, чтобы — не дай бог! — не сложилось впечатление, что какой-то пенсионер замахивается на чужую славу.
Все началось с «купоросного озера», окруженного веселой березовой рощицей. Издавна жители окрестных сел ездили сюда лечить простуженные ноги. Однажды, возвращаясь из поисковой партии в Ярск, Илья Леонтьевич остановился на ночлег в степной деревушке Ульяновской, у знакомого крестьянина, и обратил внимание на его находку — кость, покрытую окислами медной зелени. «Откуда у тебя эта штучка?»— заинтересовался он. «Да на озере, у Рощинского хутора подобрал в троицын день»,— объяснил хозяин. «Может, подаришь?» — «Невелика ценность! Возьми, сделай одолжение». Так в руках геолога оказалось то «адамово ребро», с которым он и отправился к сказочной «Хозяйке Медной горы». Первая же проба волы показала, что в ней содержи — я кальций, медь, железо. Молодой технорук Ярской базы, занятый срочной разведкой на никель, все чаще стал наведываться в березовую рощицу, где уже строился курорт. Выпросил у краевого начальства деньги для «свободного поиска», принялся бурить. Прошел наклонную скважину под озеро, потом несколько скважин поблизости. Только разохотился — деньги кончились. А из Москвы телеграмма за телеграммой: шлите материалы по никелю, выезжайте для доклада. Эх, никель, никель, сколько отнял времени!.. Потом развернулось строительство первых ярских заводов, и Жилинскому пришлось выступать в разных амплуа: начальник геологического бюро управления Ярского промышленного района, главный маркшейдер никелькомбината, главный геолог Ново-Стальска. Но о «купоросном озерке» не забывал, хотя геофизики, работавшие в те годы в районе Рощинского, плохо вооруженные да и малоопытные «безусые инженеры», не могли определенно ответить на вопрос о меди. «И да и нет»,— говорили они, смущенно разводя руками... Так это продолжалось полтора десятка лет, вместившие в себя и предгрозовье, и войну с ее ночными поисками полковых разведчиков, и тяжкий восстановительный период. Лишь в конце сороковых годов Южноуральское геологическое управление всерьез заинтересовалось Рощинским, отрядило сюда одну из партий.
— Какие молодцы, а! — говорил Илья Леонтьевич, шагая по привычке впереди спутников.— Как удачно врезались в отличнейший, уникальнейший медный колчедан, и, заметьте, всего лишь на глубине ста метров! Это вам лишнее подтверждение той простой истины, что там, где побывало двенадцать геологов, наверняка можно открыть тринадцатое месторождение! Теперь меня участливо спрашивают: как это вы недобурили каких-нибудь десяток метров? А в тридцать седьмом один молодой человек все допытывался: как это ты осмелился бурить вне плана?..
Остановившись на высотке «Золотая шляпа», неподалеку от той буровой вышки, куда он вел Лобова и Речку, чтобы показать им «ураганную» пробу, Илья Леонтьевич, видно, расчувствовавшись, продолжал доверительно:
— Помню, здесь, именно здесь, где мы стоим, летом тридцать третьего профессор Крейтер, светила, звезда наипервейшей величины, известный консультант по меди, заявил моему начальнику: «Ты можешь спокойненько подарить Жилинскому это месторождение. Ему всюду мерещится руда»... Каково, а? Напрасно я тогда не принял из рук профессора его подарочек, теперь бы миллиардером, именно миллиардером стал! — посмеивался он, искренне довольный удачей своих молодых коллег из Рощинской экспедиции.
— Выходит, смутила вас звезда наипервейшей-то величины? — неосторожно спросил Леонид Матвеевич.
— Не смутила, а финансирование запретила, голубчик, и запретила деликатно. Век не забуду...
«Зря растревожил старика»,— огорчился Леонид Матвеевич, едва успевая шагать вслед за геологом.
Дьявольски уставшим, пропыленным до нитки, возвращался Лобов в Южноуральск. Не доезжая Меднограда, пересекли двухколейную железную дорогу (тут, бывало, проходил один поезд в сутки, даже цвел татарник между шпалами), и опять .вьется, петляет накатанный большак вдоль древнего Яика, меж крутых отрогов Уральских гор. Взбежит «газик» на перевал — и дух захватывает от июньского пшеничного разлива. Давно остались позади кружевные облачка над Рощинским, тяжеловатые дымы над Ярском, Ново-Стальском, Медноградом. По всему горизонту идут благодатные дожди. Хорошо бы им добраться до целинного Притоболья!.. Легко на сердце и тревожно. Легко оттого, что Высокая степь очень богата не только редкими металлами, но и редкими людьми (один Жилинскнй чего стоит!). И тревожно потому, что многое еще, очень многое надо сделать для людей, чтобы переселить их из времянок и палаток в капитальные дома строительных поселков. Нужно завидное терпение старого геолога, живущего в том светлом городке, который он сумел увидеть сквозь десятилетия, взяв в руки первый кусочек ярской полиметаллической руды.
Дома Леонид Матвеевич нашел на столе записку, оставленную впрочем, наугад, судя по дате:
«Леня, я вернусь поздно. Не сердись. В холодильнике найдешь готовый ужин. Вася».
Он повертел записочку в руках: выходит, она не первый вечер пропадает там. От этого тоже сделалось легко и неспокойно: конечно, лучшей подруги, чем Настенька, Василисе не найти в Южноуральске, но есть что-то и неестественное в дружбе двух этих женщин. «И как это Вася не догадывается? Привыкла относиться к прошлому с беспристрастностью историка».
Леонид Матвеевич принял холодный душ, выпил стакан чаю и прилег отдохнуть на широкую тахту. Ему все чудилось, что он мчится на машине по маслянистым степным проселкам: пологие волны травянистых балок бегут, бегут навстречу, плавно вздымают «газик», как утлую лодчонку, на ковыльные седые гребни и снова бережно опускают его в низины, к деревянным мостикам через ручьи с ярко-зеленой бахромой кустарников. Степь похожа на штилевое море,— с виду ровная до ослепительного блеска, а постранствуешь с денек — укачает. Вверх-вниз, вверх-вниз... На каком-то очередном подъеме Леонид Матвеевич прерывисто вздохнул от встречного освежающего ветра и, теряя ощущение пространства, тут же погрузился в глубокий сон.
Василиса Григорьевна, вернувшись в одиннадцатом часу ночи, старалась ходить на цыпочках. В одних трусах и майке, она наводила порядок в доме, изрядно запущенном без мужа. Нечаянно стукнула дверью, выругала себя. Но что там этот стук,— грохот экскаваторов не разбудил бы Леонида Матвеевича после долгих странствий по степи...
— Вечер или утро? — спросил он сам себя, приподымаясь на локте.
— Восьмой час утра! — засмеялась Василиса в соседней комнате.
— Что ты говоришь?!. — Леонид Матвеевич быстро встал, потянулся. Собравшись на работу, он поинтересовался как бы между прочим:
— Крепко подружилась, значит, ты с Кашириной? Василиса вспыхнула.
— Бедная Анастасия Никоноровна, мучается, не находит себе места,— сказала она с таким искренним сочувствием, что и ему сделалось не по себе.
— Прошу тебя только об одном: никаких советов, никакого вмешательства в чужую жизнь.
— Я, право, не вмешиваюсь, что ты, Леня? — окончательно смутилась Василиса, вдруг испугавшись своей собственной догадки о затаенных чувствах Анастасии Никоноровны к ее, Васиному, Леониду.— Нет, что ты, я не позволю себе 'никакой бестактности,— добавила она, и предательская краска залила все ее лицо.
Леонид Матвеевич заторопился, будто и не обратив внимания на растерянность жены.
23
Вот уж кого не подстерегает прошлое, так это Инессу и Геннадия. Конечно, бывают и у них размолвки, вроде той, в пургу, когда они расстались, не простившись, или вроде недавней ссоры по поводу «излишнего внимания ветреного Генки к героине бригады — Раечке Журавлевой». Но все эти молнии, весь этот гром, как в майскую грозу: пройдет — и еще светлее на душе, еще просторнее мир, в котором живут только двое, совершенно никого не замечая.
В горкоме комсомола давно смирились с тем, что инструктор Иноземцева слишком явно отдает предпочтение строительным площадкам, вовсе «игнорируя заводские организации». Инессе повезло: едва была закончена аглофабрика для никелькомбината, как сам ЦК решил включить вторую очередь завода синтезспирта в число ударных комсомольских строек. Понятно — большая химия. И штаб со всем своим хозяйством — графиками, листовками, плакатами — охотно перекочевал на соседнюю стройку. Ее назвали громко: «Рубеж номер один Ярской семилетки». Управляющий трестом пошел навстречу молодежи — перебросил сюда комплексную бригаду коммунистического труда. Одним словом, штаб привел за собой на «рубеж номер один», можно сказать, гвардейские части, испытавшие и августовский зной, и обложные осенние дожди, и зимние метели ураганной силы.
Инесса встречалась с Геннадием ежедневно, разве лишь за исключением «святого четверга», когда заседало бюро горкома. Да и в «святой четверг» ей удавалось иногда ранним утром или вечерком навестить свой подопечный штаб. Ну как же не зайти — ведь тут большая химия!
— И большая любовь! — бухнул однажды прямо на бюро Алексей Вдовенко, агитпроп, «мальчик с пальчик», имевший свои виды на Инессу.
— Тебе-то что, пусть,— мимоходом заметил секретарь.
А она не знала, куда деваться, будто на смотринах, не находила места и рукам,— то положит их на стол, то опустит на колени,— ох, эти руки, вечно выдают ее! К счастью, заседание прервал звонок из области. В коридоре Инесса сказала ехидному Вдовенко:
— Ты не смей издеваться надо мной! Понял?
Это прозвучало, наверно, столь угрожающе, что тот даже попятился к двери, пробормотал:
— Не понимаешь шуток...
Какие уж тут шутки! Инессе теперь не до шуток... На следующий день она собралась на стройку раздосадованной на самое себя. Было же время, когда ей неплохо удавалось скрывать свои чувства к Геннадию: у всех, ну, буквально у всех, складывалось такое впечатление, что парень без ума от нее, Иноземцевой, а она, разборчивая девушка, только из вежливости не отклоняет его назойливых ухаживаний. И вот все переменилось. Геннадий охладел, привыкнув к этим свиданиям на стройплощадке, которые ему даже назначать не надо. «Что же будет, когда мы поженимся, если он и сейчас невнимателен ко мне? — тревожилась Инесса.— Сама избаловала! Нет, нет, нет, нужно сделать таким образом, чтобы он понял, наконец, что я не сентиментальная кисейная барышня, что я еще подумаю годок-другой, прежде чем решусь выйти замуж за такого упрямца. Да-да, подумаю. И, возможно, совсем раздумаю. Пусть не задается. Возьму и не пойду сегодня в штаб, нечего мне там делать...»
Но она все-таки пошла. Правда, оделась похуже: к чему это расфуфыриваться, как на праздник.
Нелегко, ох, нелегко в двадцать один год притворяться равнодушной! Миновала, видно, беспечная пора первых увлечений, та необратимая пора раннего девичества, когда мальчишек водят за нос. Наступило время любви, и теперь этот упрямец Речка-младший может повести ее, Инессу, куда захочет. И она пойдет за ним, слабо, лишь для вида, сопротивляясь. Хотя бы уж скорее он позвал ее к себе, чтобы не сохнуть от ревности, не взглядывать хмуро на Раю Журавлеву, которая, быть может, ничего не подозревает и ни в чем не виновата. Стыдно признаться, но ведь эта мнимая соперница с «родинкой капитализма» давно не дает покоя ей — «теоретической» Инессе, как в шутку называл се добрейший Никонор Ефимович. В штабе царил переполох: ни с того ни с сего оборвалась «нитка» временного водопровода, протянутая к бетонному заводику. Или лопнули или разъединились трубы, наспех уложенные весной в еще неоттаявшую траншею.
— Сколько раз твердили миру: не надейся на времянки, делай все капитально...— сердито говорил Геннадий, не замечая стоявшей у двери представительницы горкома.— Ладно, пойдем, ребята, покопаемся в земельке! — подражая отцу, закончил он коротенькую речь. Увидев, наконец, Инессу, он небрежно кивнул ей в знак приветствия, как простой знакомой, и, проходя мимо, сказал вполголоса: — Извини, пожалуйста, мне некогда.
— Я тоже иду с вами.
— Возьмем с удовольствием,— подмигнул ей нормировщик Петин, закадычный друг-приятель Геннадия.
— Ребята! — крикнул балагур и острослов, техник Феоктистов.— Мы победим, с нами горком и крестная сила!
Геннадий взвесил в руке одну, вторую, третью штыковые лопаты, подобрал полегче, посноровистее, и вручил Инессе.
— Злоупотребляешь служебным положением! — и тут успел Феоктистов.
— Хватит тебе зубоскалить,— одернул его Петин.
Инесса сбросила поношенный жакетик, осталась в одной полосатой, спортивной блузке и заняла свое место в цепочке землекопов — между Геннадием и Журавлевой.
Как ни старалась она, но угнаться за этой ловкой Раей не могла. Та уже добралась до стыка труб, очистила его от земли — все в порядке — и, опираясь на бровки сильными руками, одним толчком, как на брусьях, вымахнула из траншеи. Ничего не скажешь, красиво получается у Раи. А Инессе, будто назло, попадались кирпичные половинки, щебень, хоть бросай лопату и берись за лом. Какая же неподатливая земля! Со стороны любо посмотреть на ритмичные броски умельцев, но стоит взяться самой за дело — и вспыхивают радужные круги перед глазами, начинает пересыхать во рту, воспламеняются непривычные ладони. Будь они неладны эти земляные работы! Недаром их называют трудоемкими. Слово-то какое — трудоемкость — вязкое, слежавшееся, подобно этой глине со щебенкой... Обидно, Гена даже не видит, что она, Инесса, выбивается из сил. Бирюк, ну и бирюк!
Наконец-то, долгожданный перекур. Феоктистов, Петин, сам Геннадий — все парни достают из карманов свои портсигары, измятые пачки папирос, угощают друг друга «пролетарскими», «директорскими», «министерскими», посмеиваются друг над другом, особенно над Феоктистовым, который «перепробовал весь табакторг». Он стоит на бровке, важно постукивает мундштуком дорогой папиросы по крышке серебряного, с монограммой, массивного портсигара, и то и дело поглядывает на Инессу. Отвернувшись, она осматривает себя: оказывается, блузка расстегнулась, приоткрыв розовые плечики сорочки. «И Рая не могла сказать»,— сердится Инесса, стыдливо пощелкивая кнопками.
— Устала? — с участием спросила Журавлева.
— Не очень,— сухо ответила она.
После короткого отдыха, измеряемого ничтожно малым временем, необходимым для сгорания щепотки табака, Инесса почувствовала, что постепенно втягивается в работу: круги перед глазами стали понемногу исчезать, пить уже не хотелось. Не боги горшки обжигают!
Теперь она почти не отставала от Раи Журавлевой, даже изредка взглядывала на свою соседку, на ее стройную фигуру, бронзовые литые икры, плавные движения загорелых рук. Ну как такую не полюбить Геннадию!
Когда Рая упруго нагибалась, чтобы выбросить очередной пластик влажной глины, из-под воротничка ее ситцевой полинявшей кофточки показывалась такая бархатистая родинка и рядом с ней — другая, поменьше. Инесса чуть не рассмеялась, вспомнив о «родинке капитализма», которую вгорячах «присвоила» этой в сущности славной девушке.
— Эврика! — крикнул нормировщик Петин.— Вот где была собака-то зарыта. Кончай зарядку, штабная бригада!
— Шабаш! — обрадовался Феоктистов.
«Значит, не я одна устала»,— отметила довольная Инесса.
— Землекопы — свободны, Петин — за слесарями,— распорядился Речка-младший.
К нему подошел худенький парнишка лет семнадцати, в брезентовых брюках, дважды или трижды подвернутых снизу, и в брезентовой куртке с чужого плеча.
— Вызывали, товарищ начальник штаба? — не то чтоб робко, но как-то смиренно спросил он.
— А-а, химик Николай Николаевич Осипов!
— Я не химик, я бетонщик, я не Николай Николаевич, я просто Николай,— с тем же смиренным достоинством ответил Осипов.
— Слушай, «просто Николай», что же это такое? Мы строим завод синтетического спирта для нашей химической промышленности, а тетка твоя, благодетельница, развела свою «химию» у себя в хате — самогонку варит. Имей в виду, бетонщик, исключим тебя из бригады коммунистического труда. Нам с такими «химиками» не по пути. Надеюсь, уразумел?
— Понимаю. Самогонный аппарат я сегодня утром разломал. Тетя варила тайно от меня, в сарае. И никакой я не химик, я просто оказался, недостаточно бдительным.
— Что правда, то правда! — захохотал, присев на бровку, техник Феоктистов.— Убил, окончательно убил этой своей бдительностью!.. Гена, будь другом, отпусти ты его, ведь он меня доконает! Честное слово!..
Глядя на него, смеялись и другие. Журавлева закрыла лицо ладонями, плечи ее вздрагивали. Инесса тоже не могла сдержаться, хотя и невесело было у нее на сердце.
— Ладно, иди, проверим,— сказал Геннадий, чувствуя, что и его одолевает приступ смеха.
— Там вас ждут. Делегация из Ново-Стальска,— обидевшись проговорил Химик и пошел к бетонному заводу.
— С этого бы и надо начинать! — крикнул ему вдогонку Феоктистов.— Ребята, подтянись! Наши соседи приехали с проектом договора на соревнование.
— Долго собирались, с марта месяца,— заметила Инесса.
— У них, многоуважаемая товарищ Иноземцева, миллиардное дело, не то что наш «самогонный аппарат» по производству синтезспирта.
— Плохой вы патриот Ярска, многоуважаемый товарищ Феоктистов,— отрезала она.
Геннадий мельком, неодобрительно взглянул на Инессу — да что с ней сегодня? — и принялся отряхивать комбинезон. Рая поправила волосы перед своим зеркальцем, повязала кокетливо шелковую косынку, подала зеркало Инессе. Та отказалась, поблагодарив: к чему прихорашиваться, если Генка-упрямец все равно косится? Она готова ради него землю копать всю жизнь, а он, «шатающий экскаватор», слова лишнего не вымолвит.
— Пойдем, друзья, принимать чрезвычайных послов Ново-Стальска! — сказал Геннадий, направляясь к конторке прорабского участка.
И опять Инессе показалось, что он многозначительно переглянулся с Журавлевой, и от этого заговорщического взгляда ее бросило и в жар и в холод. А было все очень просто: начальник штаба молча пригласил крановщицу на торжество подписания договора с делегацией строителей металлургического комбината.
Говорят, любовь обостряет и зрение и слух. Но вот инструктору горкома комсомола Иноземцевой любовь с недавних пор мешала разбираться в людях. Она шла сейчас вслед за неунывающими штабистами и ничего и никого не замечала: ни стрельчатых теней от башенных кранов, указывающих ей дорогу, ни минских самосвалов, которые сигналили почти в упор, требуя посторониться, ни Речку-старшего, приветственно махнувшего рукой из своей «Победы». Все думали, что девушка с непривычки устала перелопачивать землицу. А она устала перебирать в памяти разные догадки насчет подозрительного поведения своего Геннадия. Значит, верно, пришла та пора любви, которая больно мстит девчонкам с норовом за их привычку водить мальчишек за нос...
Максим Каширин задумчиво брел по левому берегу Урала, вспугивая то стрижей, то чибисов, то скворцов. За ним увязался крикливый стриж, долго преследовал его, круто, с посвистом разворачиваясь над головой. «Ну и злопамятный!» — наблюдал за ним Максим, когда тот бросался в свое пике, стремительно разрезая воздух скошенными крыльями.
Максим выехал сегодня за город со всей семьей, едва взошло солнце. До обеда успели и порыбачить, и сварить уху, и вдоволь набегаться с дочерьми по лужайке, мягкой-мягкой, еще не опаленной жарким дыханием суховея. Даша уснула чуть ли не на ходу, ткнувшись под кустом в клубничник. Потом вышла из строя и Милица, разморившись на солнцепеке. Мать уложила их на коврике, прилегла рядом с ними. Пока Максим возился с мотоциклом, подкачивая баллоны, проверяя свет, подкручивая всякие там гайки, заснула и Эмилия, буквально опьянев от терпкого речного воздуха, утоляющего жажду, как кумыс.
Дочери прижались друг к другу, прикрыв глаза ручонками, а мать неловко запрокинула голову на вышитую «думку», словно вглядываясь из-под опущенных ресниц в уральское, чужое небо. Максим остановился над женой: узкое бледное ее лицо порозовело, на выгнутой нежной шее ровно билась голубая тоненькая жилка, смущенно прятались в складках цветастого халата ее маленькие груди. Не так ли спала она и там, на партизанском бивуаке, под оливами, в те немногие дни затишья, когда гарибальдийцы позволяли себе роскошь — суточную передышку после боя с альпийскими стрелками Кессельринга...
Максим глубоко вздохнул, нечаянно вспомнив то неимоверно далекое время, и мысли его опять вернулись к отцу. Не замечая теперь ни привязчивого стрижа, ни шлифованной гальки под ногами, он шел, будто по инерции, и думал тоже по инерции. То была инерция недавнего большого горя, которой хватит, наверное, на годы. Не стало человека, верившего ему, Максиму, как самому себе. Только одна Эмилия может сравниться с отцом убежденностью в правоте его, Максима. Все остальные — сестры, племянник, зятья — просто сочувствующие люди. Уж на что мать, души не чаящая в единственном сыне, и та как-то сказала: «С кем грех да беда не случаются». Ну, конечно, ей хотелось оправдать своего меньшого извечной неизбежностью, и, сама того не желая, она поставила под сомнение честь сына. У материнской любви своя логика чувств, способная иной раз примириться даже с совестью: с кем грех да беда не случаются. И если уж мать на минуту усомнилась, что ж тогда говорить о других, хоть малая доля недоверия, да есть в каждом из них. Это уж бесспорно. И только отец, сам побывавший в лапах у Колчака, до конца понимал его, Максима, только он верил ему строго, без скидок. K на близкое родство, без сделок с совестью. Да у него и не дрогнула бы рука показать сыну-трусу на распахнутую дверь из собственного дома...
Так часами размышлял Максим, все больше убеждаясь в том, что именно он сам, своим несчастьем ускорил кончину своего отца. Правда, все, в том числе и Настя, обвиняли только Родиона, который довел тестя до паралича сердца. Но он, Максим, придерживался несколько иного мнения: наверное, в тот день их последней встречи отцу опять пришлась защищать его, Максима. Недаром зять вскоре после похорон прислал ему записку: «Прости, я не хотел причинить тебе никакой боли, все произошло без злого умысла». Что произошло? Сперва он хотел написать сестре, потом раздумал. Не следует ее расстраивать лишний раз. И так он доставил ей немало неприятностей. Переживать так переживать одному. В конце концов будет и на его улице праздник. Должен, должен быть!..
И Максим приостановился, изумленными глазами посмотрел вокруг. У него, пусть редко, но случались эти минуты острого, почти юношеского мироощущения, когда жизнь виделась во всей ее тончайшей прелести.
Вон на ближнюю скалу нехотя опускается матерый беркут, все суживая круги широко распластанными крыльями. На последнем вираже степной орел мгновенно сложил крылья, расправил когтистые мохнатые ноги и опустился точно на гребешок скалы,— отличная посадка! Сел, неторопливо повел головой. Стрижи и те притихли в его присутствии... А как пенится, бурлит Урал под замшелыми утесами: по краям воронок — пенные узоры накипи, слепящие чистой белизной. Река вяжет и распускает замысловатую кайму берега, вечно недовольная искусным рукоделием, которому позавидовали бы лучшие мастерицы из пригородных станиц. И в небе — легкая вязь облаков; они то соединяются, образуя воздушные орнаменты, то исчезают от верхового ветерка. Небо в многоточиях — это жаворонки, и за каждым из них тянется бисерная нить песни: весь ярко-голубой простор выткан из этих нитей. Да н земля, нарядная, еще почти весенняя, тоже поет негромко, задушевно, стоит лишь прислушаться к бесчисленному хору ее шмелей, кузнечиков, диких пчел.
Огибая пламенеющую поздним цветом овальную кулигу старого шиповника, Максим, увлеченный своим открытием мира, тихо, словно крадучись, вплотную подошел к беспечным (до чего ж беспечным!) молодым людям. Его не увидели, не услышали, скорее всего почувствовали: парень, обнимавший девушку, вдруг приподнялся, и Максим, поспешно отступая за шиповник, узнал племянника.
— Это мы, дядя,— странно незнакомым голосом сказал Геннадий.
— Вижу,— сказал Максим, подумав: «Что за черт, всем-то я мешаю целый день».
— К нашему шалашу—милости прошу!..
Инесса, гордая Инесса не находила себе места на этой укромной полянке среди чащо1бы великолепного шиповника. Ее темное, «полевое», платьице было, кажется, и выглажено-то наспех: складки лежали не там, где бы им полагалось, а эта косая, небрежная складка слева совсем была ни к чему. Она одергивала платье, украдкой посматривая на Максима, но он, заинтересовавшись фотоаппаратом племяша, снисходительно дал ей возможность привести себя в порядок.
— Двигаемся, ребятки, к нам в гости — свежей ухой накормим,— сказал он, наконец, полностью изучив диковинную «лейку» новейшего выпуска.
— Эмилия тоже здесь? — обрадовалась Инесса.
— Всех примчал на мотоцикле.
— Тогда идемте, идемте!..
Втроем они вышли на тропинку, что начиналась от выграненного ветрами темно-синего валуна в зеленоватых прожилках, на котором в такой же чудесный день Настя Каширина призналась в любви Лобову, и где сегодня утром кончились все недоразумения между Инессой и Геннадием.
Мужчины, будто сговорившись, шагали впереди, болтая о рыбалке. «Если бы Максим Никонорович нагрянул немного раньше...» — поеживаясь от холодка, думала Инесса, хотя плохо помнила, плохо понимала, что же такое случилось немного раньше.
«Вот и племяш скоро женится,— с глуховатым сожалением думал Максим.— Что за счастье выпадает им на долю? Хорошо бы непеременчивое». Он, полюбивший свою Эмилию под огнем, без капризной игры первых чувств, с трудом представлял себе, что могут быть на свете какие-то другие испытания, которые соединяют людей до конца.
Вся его семья была уже на ногах: хозяйка жарила окуньков на стеклянной сковородке, девочки гонялись по траве за бабочками, фиолетовыми, огнистыми, белыми. Эмилия приветливо поздоровалась с Инессой, заглянула в ее усталые, затаившие испуг глаза. Сначала заглянула просто так, из любопытства, потом изучающе, вопросительно, и без ошибки поняла ее, как умеют понимать только одни женщины.
24
«Тебе жить, тебе и решать...» — сказал Никонор Ефимович Анастасии накануне своей кончины. И вот настало время принимать какое-нибудь решение. Навсегда лишившись поддержки отцовской руки, она за колебалась: женская слабость временами брала верх, и тогда Анастасия ненавидела себя жестоко, без сожаления, как можно ненавидеть в немолодые годы.
Единственным утешением в эти дни была Василиса Лобова. Привязанность к ней, начавшаяся полгода назад, с той случайной встречи, укрепилась наперекор всем житейским предрассудкам и переросла в дружбу, пусть и очень странную для Леонида Матвеевича. Их сблизили не обычные разговоры о домашних мелочах, не взаимные, несколько противоречивые симпатии, а что-то другое, что иногда сближает двух женщин, вроде бы виноватых друг перед другом. Значит, и ревность, приглушенная временем, бывает мудрой.
Правда, Анастасия отметила недавно, что Вася (она тоже стала звать ее просто Васей) как-то уклоняется от прямых суждений, если речь заходит о семейных делах подруги. И, по-своему объясняя эту ее уклончивость, она уже не могла не поговорить с ней начистоту, догадываясь, что Лобовой, верно, давным-давно все известно. Улучив подходящую минутку, Анастасия сказала, неловко входя в несвойственную для себя роль соперницы:
— А знаете, Вася, я ведь когда-то увлекалась Леонидом Матвеевичем. Серьезно, серьезно!— и рассмеялась.— Не верите? Я и сама теперь не верю. Ведь мне было тогда всего семнадцать лет.
Василиса улыбнулась: уж слишком неестественным, право, получилось это ее признание, быть может, заученное наизусть. И она неожиданно спросила, тут же испугавшись своего вопроса:
— А сейчас?
— Что сейчас?..
— Признайтесь,— с ласковой требовательностью настаивала Василиса.— Вы же меня теперь знаете, Анастасия Никоноровна.
— Ну вот и официальный тон... Конечно, от прошлого всегда что-то остается, самая малость.
«Любит, любит и сейчас!» — немедленно заключила Василиса. Анастасия Никоноровна встряхнула волосы, не зная, видно, настоящей цены этому произвольному движению, и склонила красивую голову, будто ожидая, что скажет Лобова. «Боже мой, как она хороша!» — подумала Василиса, не в силах справиться со своим волнением.
С тех пор их дружба претерпела изменения: удивленная редкой откровенностью Кашириной, Вася прониклась еще большим уважением к ней, но все чаще ловила себя на том, что опасается ее. И потому это счастливые женщины немножко побаиваются неудачливых? Странно.
Теперь Василисе все стало ясно: и то, с какой настойчивостью Леонид остерегал ее от вмешательства в чужую жизнь, и то, что сам он, может быть, тоже «малость» любит Анастасию Никоноровну, да и причина его переезда в Южноуральск казалась уже совсем другой... Э-э, Вася-Василиса, как ты фантазируешь! Значит, начинаешь ревновать.
Но она ни за что, ни при каких обстоятельствах не прекратила бы сейчас дружбы с Анастасией Никоноровной, чтобы окончательно не выдать себя с головой. Хотя в их отношениях исчезла былая непринужденность, зато Василиса не сомневалась больше в искренности Анастасии, с тревогой наблюдая, как происходит в семье Сухаревых тот затянувшийся разлад, который, впрочем, возник задолго до появления Леонида в Южноуральске.
Словно предчувствуя недоброе, вчера из Ярска приехала Зинаида Никоноровна, которой Анастасия ничего не писала второй месяц. Как раз Родиона не было дома, и сестры, пользуясь случаем, просидели до поздней ночи. Зинаида Никоноровна никак не могла понять, почему же ее бедная Настенька порывает с мужем на сорок первом году своей жизни, имея двух ребят и совершенно не представляя себе, удастся ли в будущем устроить жизнь.
— Да-да, Зина, я не знала, с кем жила, и ты не осуждай меня, пожалуйста, все это очень сложно,— говорила Анастасия.
— Но разве он плохой семьянин? Не похоже. Не верю.
— Оставь ты эту свою простецкую рассудительность. Ты же знаешь, о чем идет речь. Родион лжет на каждом шагу, ищет лазейку, чтобы выйти из воды сухим. 'Ведь я-то все вижу. Чего ты от меня хочешь? Чтобы я прикрывала его мелкую игру? Или, по крайней мере, чтобы не замечала? Не могу больше, нет, нет, не могу! Я и без того виновата перед людьми. Люди мне уже не верят. На последней конференции тридцать четыре делегата проголосовали против меня. За что?
— На всех, матушка, не угодишь.
— Мне бы встать да честно рассказать обо всем. Не хватило сил. Сама себе презираю за эти бесконечные дискуссии с Родионом на кухне. А с ним надо вести разговор в парткомиссии. Отец был прав. Родион злобствует. Он катится вниз. Я должна остановить его. И другого способа остановить я не нахожу. Жить с человеком, который изменяет тебе лично, считается безнравственным. Но трижды безнравственно жить с таким... Прожила я с Родионом двенадцать лет и, как слепая, ничего не видела. Больше не могу, не уговаривай. Надо кончать. Чем скорей, тем лучше.
— В наше время расходиться с человеком по каким-то политическим мотивам — я этого не понимаю!
— Ведь Родион и твоего муженька втянул было в неприятную историю, напечатав свою статью за его подписью.
— Гора сам виноват.
— Я его и не защищаю. Но Леонид прав, сказав мне однажды: «Если Егор Егорович переживает болезненную ломку привычек, то твой Родион должен побороть весь свой социальный опыт, иначе дело обернется слишком плохо». Это Леонид верно заметил, хотя он многого и не знает, лишь догадывается.
— И все же нельзя так наказывать человека. Нельзя, Настенька.
— Наказывать? Это Родион наказал меня. Ведь ты сама сомневаешься, удастся ли мне «устроить» жизнь. Скорее всего не удастся. Лучшие годы выброшены на ветер, и только по милости Родиона Федоровича...
— Вот и слезы! Не расстраивайся, ну-ну, перестань, перестань... Зинаида Никоноровна обняла сестру, прижала ее к себе, да и сама всплакнула, глядя на свою бедную Настеньку.
Когда та успокоилась немного от исцеляющих женских слез, Зинаида Никоноровна спросила ее нерешительно:
— Леонида-то все любишь? Анастасия промолчала.
— Беда мне с тобой.
— Что поделаешь? Я на днях проговорилась даже его жене.
— Сумасшедшая!
— Василиса Григорьевна — хорошая женщина. Разве только немного наивна, так это понятно, — счастливая.
— А не кажется ли тебе, что с Леонида-то все и началось?
— Нет, что ты! Началось гораздо раньше. Началось ведь не с чувств. Чувства потом примешались. Да если бы не было тут Леонида, я бы уже, наверно, давно порвала с Родионом. За мужа стыдно перед всеми, а за себя — перед Леонидом. Уехать разве куда-нибудь... Как посоветуешь, Зиночка?
— Не выдумывай! Ну куда ты поедешь? Куда?..
Анастасия долго не могла смежить глаз в эту ночь. В самом деле, лучше всего уехать из Южноуральска. Выбор большой: Ярск, Медноград, Ново-Стальск, Нефтегорск, Рощинское, не считая районных городков. Область велика: три-четыре европейских государства разместились бы на ее территории. Однако Ярск не подходит — родина. Нелегко возвращаться на родину одной-одинешенькой. Не подходят, видно, все города, составляющие «зону совнархоза», — жить там, значит, неминуемо встречаться с Леонидом. Остаются сельские районы и Притобольский целинный край: там есть где затеряться. Но что ей, инженеру-металлургу, делать в деревне? Идти на партийную работу? Да кто ее пошлет после всего этого!.. И она, бракуя вариант за вариантом, так и не смогла остановиться на каком-нибудь из них.
А Зинаида Никоноровна была расстроена несговорчивостью сестры. Уж она-то бы никогда не бросила своего Егора, что бы с ним ни стряслось, как бы долго он ни переживал, по словам Лобова, эту «болезненную ломку привычек»... Эх, Настя, Настенька, неизвестно, что и присоветовать тебе, ума не приложишь. Да и вряд ли она, Зинаида, вправе отговаривать сестру, если, поставив себя на ее место, не смогла бы ни на что решиться. И в кого удалась Настя? Только не в мать. Вылитая — отец. Тот ни уступал ни на полшага. Что ж, так, видно, тому и быть, если уж Настя не признает никаких наших бабьих компромиссов...
Утром Анастасия ушла на собрание партактива, а Зинаида Никоноровна отправилась, прогулки ради, по магазинам.
Когда закончилось утреннее заседание, половину которого занял доклад секретаря обкома о строительстве Рощинского комбината, Анастасия увидела в зале Лобова. Она свернула к запасному выходу, чтобы не встретиться. Но он настиг ее на боковой лестнице и, еще не успев поздороваться, взял за локоть, как старый и близкий друг. Анастасия легонько охнула, быстро обернулась, хотя и без того знала, что это именно он.
— Где пропадаешь, Настенька? Скучновато без тебя,— громко сказал Леонид А1атвеевич, не обращая внимания, что кругом были люди.
Анастасия грустно улыбнулась:
— Не предполагала, что у тебя хватает времени и для скуки.
— Да, не то слово подвернулось.
— Не утруждай себя, не надо.
Он отпустил ее локоть, стал закуривать. Анастасия подождала его, некоторое время они шли молча. Леонид Матвеевич присматривался к ней, будто удивляясь то этими игривыми колечками на висках, то сомкнутыми у переносицы длинными бровями, мягко огибающими ее карие глаза, прищуренные от солнца.
— Та и не та!
— Та. К сожалению, та самая,— и Анастасия вдруг стушевалась, как на массовке близ Ярского ущелья, когда стояла перед ним, пунцовая и виноватая. «Ни с того, ни с сего объяснилась еще раз. Баба ты, баба!» — выругала она себя, искоса взглянув па Леонида.
— Хочешь, скажу правду?
— Говори.
— Если бы не тот Ленька, непутевый, без ума влюбленный в пионервожатую товарищ Зину, а сей Лобов сидел на валуне, то он во всяком случае поступил бы иначе, он бы...
— Так не шутят.
— А я и не шучу.
— Оставим это, Леня.
Они вышли на зеленую набережную Урала. Перед ними, сразу же за дымчатыми кронами старых ветел, широко раскинулась родная степь, над которой под свежим ветерком развевались выцветшие ленточки дорожной пыли.
— Отдохнем, Леня, — сказала Анастасия и первая села на ветхую, давно не крашенную скамейку у парапета набережной.
Все так же, как и четверть века тому назад, тек внизу Урал. Но словно почуяв близость тоскующей Серебрянки, он вроде бы замедлил бег перед этой встречей,— плавно, раздумчиво струился под обрывом. Сотни километров гордая Серебрянка, затаив обиду, скиталась по диабазовым теснинам в одиночестве, в разлуке, не теряя, впрочем, из виду своего Урала, тайно думая о нем, иной раз близко-близко подходя к нему, а он все отворачивал куда-то в степь. И вот они, наконец-то, рядом. Как же встретятся сейчас там, за городом? С надеждой? Или с разочарованием? Урал, Урал, мог бы ты и пораньше пробиться через скалы, если бы еще в молодости полюбил свою Серебрянку. Столько пройдено, и все врозь. А теперь, как ни считай, совсем недалеко до моря...
— Возможно, мне уехать лучше? — спросила Анастасия.
— Куда? Зачем? — не понял Леонид Матвеевич.
— Ухожу от Родиона, больше нет сил. Пытка. И моральная, и физическая.
— Настенька!
— Не смей, ни слова. Ведь он Су-ха-рев,— сказала она, и ей сделалось стыдно за себя.
Леонид Матвеевич готов был сейчас, на виду у всех, обнять Настеньку, утешить, просидеть с ней дотемна, улавливая не слухом, всем существом, неровные, сбивчивые удары ее сердца. Он взял ее руку, доверчивую, как и прежде, и осторожно сжимал и разжимал тугие пальцы, не отвечавшие ему ни одним движением. Эти смелые, порывистые ее руки не могли отвечать ему теплом, хотя они много лет назад сами опустились на его мальчишеские плечи. Наверное, бывало такое и у других: он мог бы отрешиться сейчас от всего на свете ради этой, так легкомысленно отвергнутой когда-то Настиной любви. Тут уж недалеко и до беды.
Анастасия отняла руку, поднялась.
— А я тебя ищу по всему скверу, с ног сбилась! — подходя к ним, сказала Зинаида Никоноровна.
Странное дело, если раньше она умела вовремя оставить их вдвоем, то теперь тоже вовремя нагрянула невесть откуда.
— Помешала?.. Нет? Очень рада. Пора, молодежь, обедать, одним мороженым сыт не будешь!..
Совершенно незнакомая женщина — полная, раскрасневшаяся, в светлых замшевых туфлях на босую ногу, с полотняным жакетом на пухлой розовой руке, и словоохотливая — ну, ничего от прежней «товарищ Зины», кроме этого смолянистого жгута волос, уложенного на затылке, да янтарных искорок в глазах, устало-добродушных. Как время меняет отношения между людьми! Леонид Матвеевич снова ощутил то, уже знакомое безразличие к Зине, на этот раз даже раскаяние и ту беспокойную радость, то нечаянное открытие, каким была для него теперь Анастасия.
Он взял сестер под руки, сказал им грубовато, не к месту, что-то насчет давно отшумевшей юности и с нарочитой торжественностью повел их по главной улице Южноуральска, разморившегося под нещадным солнцем.
Было уже за полдень.
25
Кажется, совсем недавно, каких-нибудь года два назад, Сухарев принадлежал к тем людям, которые составляют «серединку» партии — это сильные духом и телом коммунисты сорока-пятидесяти лет, наделенные житейским опытом и не знающие старческой усталости. Родион Федорович гордился сверстниками, называл их «славными дядьками» и частицу этой мужской ласки оставлял себе. Кстати, он не видел в этом ничего нескромного: собственно, это заслуженная самонаграда за долгий труд.
И вот он оказался не у дел. Нельзя же считать серьезным занятием одну-две статейки и полдесятка заметок в месяц в центральной ведомственной газете. Если грузчика заставить перебирать козий пух, то можно довести его до исступления: худшей муки не придумали бы и в древности. Но надо же добывать хлеб насущный.
Сухареву сейчас бы с утра до вечера с институтской кафедры или даже с тесовой трибуны какого-нибудь клуба читать лекции, одну за другой, одна другой громче, а по ночам писать, писать книжку за книжкой, радуя всех блеском мысли. Однако настали иные времена. Иные ораторы трясутся в «газиках» по полевым дорогам, кочуя от стройки к стройке, то села к селу... Не он ли, Сухарев, всю жизнь числил себя среди закаленных бойцов трибуны, что расчищали путь хозяйственникам, таким, как его свояк Егор Речка! А теперь эти «трофейщики» выдвинулись на первый план. Но как будет дальше, когда придется взламывать новые укрепления врага? Тут без старых солдат не обойтись.
Сухарев до сих пор считал, что все уляжется в конце концов. Верность букве марксизма — вся его вина: побольше бы таких приверженцев... Рассуждая в таком примирительном духе, он сглаживал собственную вину, весьма старательно сглаживал, причисляя себя к «издержкам революции». Кстати, случались у него дни, когда жизнь виделась в ее обычном естестве: в борении страстей, поисках, открытиях, в мерном, поступательном движении. Родион Федорович приободрялся: всякое занятие, даже писание заметок в московский еженедельник, становилось совершенно необходимым делом. И все-таки связь его с будничными делами оказывалась настолько слабой, что рвалась тут же, как только он задумывался о будущем.
Как жить дальше?
Неужели он, Сухарев, — закоренелый, отъявленный догматик, «ревизионист наизнанку», по желчному слову тестя, или просто честный человек, привыкший резать правду кому угодно? (Ну, может, чуточку самолюбивый,— не страшно: яд в малых дозах иногда полезен). Неужели он меньше своей жены, «доморощенного политика», разбирается в процессах общественного развития? Нет, конечно. Нет! Анастасия Никоноровна Каширина — самая обыкновенная «регулировщица на райкомовском перекрестке проселочных дорог». Дальше своего перекрестка ничего не видит. Немудрено, ей и не приходилось стоять на «людном большаке государственной работы». Слабой женщине простительно это дирижирование не бог весть каким движением: знай одно — переключай огни светофора с зеленого на красный, с красного на желтый, с желтого на зеленый. Нехитрые обязанности. Привыкла она смотреть на ход истории из застекленной будки: скорость такая-то, повороты такие-то, место для пешеходов такое-то. На каждом шагу предупредительные знаки, все расписано, расчерчено. Картинка — не работа. И эта «регулировщица» позволяет себе учить его, Родиона Сухарева, какой держаться стороны, чтобы не путаться под ногами у прохожих. Слишком много на себя берет! Но как жить дальше?
Неужели они все правы? Жизнь идет своим чередом: заокеанский шумок, поднятый вокруг культа личности, давно уж поутих; «венгерский вопрос» сама жизнь сняла с повестки дня; ломка министерств не вызвала и легкого озноба в промышленности; тракторы, переданные из МТС в колхозы, пашут ту же землю с заданной глубиной; ассигнования на пенсии и жилстроительство не разорили государственного банка, капитальные затраты на целину обернулись миллиардами пудов дополнительного хлеба... Никуда не уйдешь от логического сцепления фактов.
В эти немногие часы просветления, которые Родион Федорович эпизодически переживал после смерти тестя, он готов был пойти в обком, написать в ЦК, раскаяться во всех грехах, подлинных и мнимых. Однако с недавних пор он почувствовал себя совсем чужим в родном городе, хотя еще мальчишкой помогал красногвардейцам отбивать Южноуральск от дутовских казачьих сотен. Воспоминание о том было настолько неясным и отрывочным, что он и сам иной раз не верил в реальность пасхальной кровавой ночи восемнадцатого года. Возможно, взрослые приукрасили тот, Родькин, поступок для пущей важности. Да и вполне возможно, что люди, окружавшие его, Сухарева, все четыре десятилетия, тоже что-то приукрашали в нем. А для чего бы им это делать? Чепуха какая!.. Но последняя догадка, показавшаяся точной, испугала Родиона Федоровича больше всех догадок. И теперь, бесцельно прогуливаясь по улицам, он думал: «Эх, вы, товарищи дорогие, сами возносите человека на седьмое небо и сами смешиваете его с грязью... Кстати, вы тут ни при чем»,— спохватывался он и начинал искать безлюдное местечко в Караван-Сарайском парке. А как все-таки жить дальше?..
Одиночество мучило Родиона Федоровича третий год, исцеляло же на час-другой, не больше.
Позавчера он встретил у подъезда совнархоза Егора Речку. Свояк только что выбрался из машины, стряхнул пыль с пиджака, набросил его на плечи и вразвалку, словно конник, двинулся к парадной двери. Родион Федорович не успел свернуть за угол.
— Постой-ка! — крикнул Егор Егорович. Пришлось остановиться.
— Есть деловое предложение, Родион... Да ты не хмурься. Кто старое помянет, тому глаз вон! Ладно, ладно, не буду о старом... В общем, есть у меня предложение: брось ты эту газету (ее у нас двести экземпляров выписывают на всю область!), принимай-ка лучше плановый отдел в Рощинском. Самостоятельная стройка, доложу тебе, солидная программа капвложений, вообще дело перспективное, с размахом. Поработаешь с нашим братом годик, а там, глядишь...
— Ты что, в отместку за «подвал» решил меня сосватать?
— Ладно, не дуйся. Баста! Ей-богу, умнее будет. Благороднее. Насте работенка найдется в Ярске. Это совсем рядом с Ярском — тридцать километров. Курортный уголок почти на берегу Южноуральского моря! По рукам, что ли? — и он протянул ему огромную свою ручищу в знак договора.
— Нет, не стану я тебе, Егор, таскать сводки на подпись.
— Что так?
— К чему весь этот разговор?— рассердился Родион Федорович и, не простившись, пошел прочь.
Речка постоял на лестнице, провожая его рассеянным взглядом. Ему хотелось чем-нибудь помочь Родиону. Особенно настаивала Зинаида: поговори да поговори с ним при случае. «Вот и поговорил! Может быть, не с того конца начал? Или случай неподходящий? Да что я парламентер, что ли? Баста! — коротко, с досадой махнул рукой Егор Егорович.— Придет время, одумается...»
А Родион Федорович долго не мог успокоиться. Дожил! Докатился! Предлагают быть мальчиком на побегушках у какого-то подрядчика. Издевка, самая настоящая. Нет уж, лучше рядовым бетонщиком на любую стройку, чем исправно служить статистиком у Егора. Совсем распоясался толстяк. Не жирно ли будет комплектовать линейный аппарат строительного треста за счет научных кадров. Надо же додуматься до такой глупости!..
Буквально на другой день он столкнулся в совнархозовском коридоре с Лобовым.
— А-а, это вы? — словно обрадовался тот. — Легки на помине! Как говорят, на ловца и зверь бежит. Не пойдете ли к нам референтом? У нас был москвич, толковый работник. Соскучился по своей Большой Дмитровке, мы его и отпустили. Насильно мил не будешь. Отличная вакансия — референт председателя совета. Ну, как?
— Спасибо за внимание, однако...
— Не согласны? Жаль!— бросил на ходу Леонид Матвеевич.
Да что они, сговорились? И речка, и Лобов. Нашлись доброжелатели, ничего не скажешь!.. Кстати, последнее предложение отличается большим тактом. Лобов — не Егор, привыкший вербовать рабочую силу через уполномоченных «Оргнабора». Лобов умеет отличить сезонника от экономиста высшей квалификации: его идея привлекательнее. Однако тоже не лишена вероломства: подумать только, ему, Сухареву, предлагают должность референта при председателе совнархоза. Нашли тайного советника! И откуда такая самоуверенность у этого бывшего госплановца? Покорнейше благодарим за трогательную заботу о «перевоспитании матерого «догматика». Как-нибудь обойдемся без высокопоставленных шефов...
Но похоже, что тут был общий заговор. Сегодня утром, собравшись на работу, Анастасия сказала ему уже с порога, словно боясь продолжения разговора:
— Пойми, наконец, ты мне в тягость...
И прихлопнула за собой дверь дважды, пока не щелкнул автоматический замочек.
Родион Федорович растерянно осмотрелся, как бы ища поддержки у ребят.
А что они могли понять в отношениях родителей? Разве лишь Леля смутно догадывалась женским сердечком, что мама незаслуженно и все чаще обижает папку, который помогает ей, Леле, учить уроки, дает каждый день три рубля на завтрак, а недавно подарил большую коробку шоколада с красивым пароходом, нарисованным на крышке. Сын же вообще не придавал значения маминым строгостям: мама прикрикнет, мама и пожалеет. Недавно она сказала папе: «Будь мужчиной, наберись смелости». Чудно! Разве папа его не смелый? Да он ночью ходит один по берегу Урала, когда и патрулям из комсомольской дружины, наверное, страшно. Вот какой папка у Мишука!
Родион прошел в свою комнату, закрылся. Вдали, на четком горизонте, — «лисьи хвосты» пыли, распускающиеся вслед за самолетами: чиркнув колесами по сухой земле, ястребки тут же пропадают в чистом небе, оставляя позади себя вспененную струйку дыма, а с востока заходят на посадку другие, вдоволь налетавшиеся над утренней безмятежной степью. Был в этом свой смысл: не одно поколение пилотов и штурманов обрело крылья тут, в Зауралье, которое славится летной погодой. Здесь учился набирать высоту и он, Родион Сухарев. То было время первого взлета, истинного наслаждения простором, праздничного труда. Марина, милая его Марина витала вместе с ним где-то в облаках, еще не знавших грозовых зарядов... Если бы она оказалась рядом сейчас, в эти жестокие годы одиночества. Вдвое, втрое было бы легче'. Первая жена — попутный ветерок, с ней шагается легко, уверенно, а вторая жена — порывистый встречный ветер, что бьет в лицо, заставляет оглядываться назад, словно желая убедиться, хватит ли у тебя силенок идти наперекор житейской непогоде. Да, вторая жена боится ошибиться и, ошибившись, бросает дерзко, вызывающе: «Ты мне в тягость!»
Итак, это вызов. На что она надеется? Разве лишь на Лобова. Спелись, голубчики! У них давняя интрижка. Кстати, Анастасия и замуж-то вышла за него, Сухарева, наверное, скрепя сердце. Он, простофиля, доверился ей, расчувствовался, хотя должен был помнить, как она бросала его на каком-нибудь перекрестке улиц и бежала в сторону, едва завидев в толпе Леньку-солдафона в кавалерийской долгополой шинели со споротыми петлицами. И надо было тому снова попасться на глаза, уже на другом перекрестке, где столкнулись иные страсти. Да разве в том дело? Просто-напросто ей захотелось немножко побаловаться: седина в висок, а бес в ребро. Чего упустила в молодости, то решила наверстать в конце бабьего века. И финтит, и прикидывается ортодоксом, чтобы внешне вся эта грешная канитель выглядела благопристойно... Родион Федорович поразился собственному неуважению к Насте. Да нет же, любовные интриги тут ни при чем. Ее чувства могут быть противоречивыми, но не мелкими. И все-таки тут загадка: разве можно возненавидеть отца твоих детей из-за каких-то недоразумений, не имеющих отношения к семье? Что это, подвижничество, заблуждение? Что она, твердо решила или колеблется? Или только припугнула? Или просто погорячилась?
Чем больше ставил он перед собой вопросов, тем глубже убеждался в том, что одна неудача вызывает своей детонацией другую, и вот дошла очередь до самого сокровенного: последний взрыв — и тогда конец, всему конец.
Он позвал ребят. Леля с беспокойным любопытством взглянула на отца. Мишук, с всклоченным рыжеватым чубчиком, смешно надул обветренные губы, пряча за спину ручонки, измазанные красками и чернилами. Родион Федорович приласкал их, через силу улыбнулся сыну, с которым он ни за что на свете не расстанется. Это все его богатство — все, что нажил за полвека.
Леля и Мишук привыкли к его ласкам, однако молчание папки было явно подозрительным, так он еще не жалел их, насколько помнится.
— Ты уезжаешь в командировку, правда? — спросила Леля.
— Возьми меня в Москву, меня возьми! — Мишук замахал ручонками, позабыв о чернильных пятнах на ладошках.
— Возьму тебя обязательно, — пообещал Родион Федорович и отвернулся.
Леля внимательно следила за отцом. И будто догадавшись, что случилось что-то непоправимое, она прильнула вдруг к нему худеньким телом и сдержанно, не по-детски, всхлипнула.
26
Миновала пора летнего солнцестояния. А жара усилилась. В природе шла незримая борьба за каждую каплю влаги. Кто был расчетлив и бережлив с первых дней мая, тот имел кое-какой запас до конца жизни, не надеясь на случайный ливень. Кто поистратил все в считанные дни буйного цветения, тот жил от одной утренней росы до другой. Но скуповаты росы в степях Приуралья. Одно спасение — обложной благодатный дождь. Когда-то он придет оттуда, с запада? Громыхнет иной раз под вечер где-то далеко-далеко. И опять все стихнет. Лишь слабая прохлада изредка долетит с берегов матушки-Волги. Скорей бы уж солнце, тронувшееся с места, убыстрило ход,— все бы полегче стало дышать в Южноуральске...
Давненько Василиса не навещала Анастасию Никоноровну, с тех пор, как Леонид сказал, на этот раз построже, чтобы она оставила ее в покое. Василиса послушалась. Проводив мужа в Ярск, она целыми днями пропадала на Урале.
В разгар отпусков и школьных каникул на пляже было тесно. Устроившись где-нибудь на песчаном островке, под красноталом, Василиса подолгу всматривалась из-под ладони в светлую, чуть подсиненную глубину июльского неба. Рядом с ней говорливые девчонки, наверное, выпускницы средней школы, без умолку болтали обо всем: о новых кинокартинах, и о новых правилах приема в вузы, о заносчивых мальчишках из авиаучилища и о скорой поездке на уборку урожая. Невольно прислушиваясь к ним, она вспоминала и свою молодость, когда вот так же беззаботно перескакивала с подругами от пустячков к серьезным темам, стараясь подолгу-то не философствовать. А теперь ей не давала покоя одна и та же мысль: что же в конце концов представляет собой Анастасия — просто неудачницу или женщину волевую, умеющую жертвовать счастьем? Иногда Василиса склонялась на сторону Сухарева, Анастасия Никоноровна не пропадет, судьба наделила уральскую казачку второй молодостью — ей больше тридцати ни за что не дашь. Такая может начать жизнь сызнова. Но что станет с ним? Странно, неужели Анастасии Никоноровне не жаль его нисколько? Или она, действительно, рассчитывает своей решимостью заставить мужа опомниться, остановиться? Не слишком ли это сурово?
Василиса подымалась с горячего крупнозернистого песка, шла к реке, смуглая, почти коричневая. Так никогда еще не загорала она ни на каких курортах. Бросившись с разбега в воду, она плыла против течения на самом стрежне. Но продвинуться вперед хотя бы на несколько шагов ей не удавалось; в лучшем случае держалась на одном месте, близ обрыва. Тогда она поворачивала наискосок течению и с трудом переплывала быструю, вскипающую на излучине реку. Отдохнув немного на глинистом яру, с которого мальчуганы, соревнуясь друг с другом, кидались в омут «ласточкой», Василиса бочком сходила вниз и пускалась по течению, без усилий, без борьбы, наслаждаясь удивительной легкостью своего плотного тела,— его играючи нес Урал к форштадтскому перекату. Почувствовав отмель, она вставала на утрамбованное дно и, забавляясь тугими вьющимися струями, долго барахталась в парной воде, повизгивая от удовольствия.
Сегодня было особенно много купающихся. Казалось, весь Южноуральск — и стар и млад — со своим нехитрым скарбом (тканевыми одеялами, чемоданчиками, корзинками, полотенцами, зонтиками) переселился сюда, на пляж. Василисе надоело рассматривать небо, она перевернулась на бок, плохо видящими, привыкшими к солнцу глазами медленно обвела нарядный берег и боязливо отодвинулась под кустик: в десятке метров от нее стояла Каширина. Ребята, уже в одних трусиках, кувыркались на лужайке, а мать не спешила, раздумывала.
Наконец, Анастасия Никоноровна сбросила туфли-босоножки, обожглась, и, приплясывая, сняла кофточку, положила на разостланное одеяло. Постояла с минуту, заинтересовавшись игрушечным поездом, неторопливо идущим по детской железной дороге на том берегу реки. Потом расстегнула крючки на пояске — юбка скользнула по крутоватым бедрам, и Анастасия, распрямившись, сделалась еще стройнее. Поправляя черные волосы, рассыпавшиеся густыми прядями, она подняла руки к затылку, запрокинула голову. Как хороша: горделивый изгиб шеи, девичья свежесть округлых плеч, безжалостно перехваченных шнурками вязаного купальника, ломаная линия груди, нежный выем талии... Солнце, глянувшее из-за сухого облачка, осветило Анастасию в профиль — и четкая тень упала на песок, в точности повторив изящество ее фигуры даже тень Анастасии была великолепной.
Василиса позавидовала ей благодушно, без ревности. Не утерпев, окликнула. Та обрадовалась, подбежала, плашмя бухнулась рядом с Василисой, притянула Васю к себе, и обняла.
— А где Леонид Матвеевич? — оглядевшись, поторопилась узнать Анастасия.
— Где ему быть сейчас, как не в командировке, — небрежно ответила Василиса и тут же выругала себя за подозрительность, которая не дает покоя все эти недели.
Уж на этот-то раз они обо всем поговорили, хотя Лобов так предостерегал жену от вмешательства в чужую жизнь.
Леонид Матвеевич вместе с Рудаковым разъезжал по строительным площадкам, что находились за горным перешейком Южноуральской области. Ночевали прямо в степи, у костра. Несколько медлительный Нил Спиридонович был приятным собеседником. Он помнил все большие стройки «с сотворения мира», называл всех знаменитостей тридцатых годов по имени и отчеству, рассказывал любопытнейшие истории из времен первых пятилеток. Лежа на ковыле, тонко пахнущем клубникой, он с превеликим удовольствием копался на досуге в своей памяти, находил что-нибудь давно забытое, но примечательное, и разматывал, разматывал клубочек тех событий, которые уже потеряли осязаемую связь с нашим временем. Леонид Матвеевич раньше и не подозревал, что Рудаков очень любит потолковать о прошлом,— казалось, он весь устремлен в прошлое. Ну, конечно, председатель совнархоза хорошо знал свое место в нынешнем, перегруппированном строю хозяйственников: у него была непоказная убежденность в естественной необходимости того дела, которое ему поручили. И все-таки лучшая часть его жизни принадлежит другому времени — он сын второй четверти века.
Рудаков был наркомом и министром в те годы, когда только выполнением задач, действительно непосильных, выверялись все качества руководителя. Другого измерения человеческих достоинств не было да и быть не могло. Сталин не раз вызывал его к себе, и эти встречи, неожиданные, немногословные, выглядели чем-то вроде военного совета накоротке: то надо наладить на рядовых заводах серийное производство самолетов новейшей конструкции, то требовалось чуть ли не удвоить выпуск модернизированных станков, то лучших инженеров необходимо послать дублерами в Польшу, Венгрию или Болгарию. Время рассчитывалось до последней минуты, хлеб — до последнего рабочего пайка. И Нил Спиридонович привык к железной централизации, к единоличной ответственности перед главой правительства.
Все это Лобов понимал. И если Рудаков частенько раздражал его, то вовсе не своими диктаторскими замашками и не министерскими привычками решать дела без «профсоюзной демократии», а той хронической нерешительностью, что все еще давала о себе знать. Может быть, Нил, действительно, состарился на министерском посту, который занимал восемнадцать лет подряд? А может, поразил его тот факт, что он наказан, как «местник номер один», в назидание всем «потенциальным» местникам?..
Вчера, когда они проезжали через Ярск, между ними произошел еще один серьезный разговор. Началось с малого. Присматриваясь к окраинам разбросанного на десятки километров города, Леонид Матвеевич сказал:
— Сорок институтов проектировали, сорок министерств строили, сорок поселков отгрохали. Сорок сороков! Вряд ли похвалят нас потомки за новый Ярск.
— Один поселочек можешь числить за мной, грешен! — посмеиваясь, отозвался Рудаков.
— Главный архитектор Ярска рассказывает возмутительные вещи. Чтобы проложить теплотрассу от ТЭЦ к какому-нибудь кварталу, нужно было согласие трех-четырех министерств. Посылались гонцы в столицу. Наконец, визы получены, ассигнования через союзное министерство финансов переданы Промбанку. Затем начинались поиски проектной организации. Кому охота заниматься пустяками? Впрочем, и проектировщик найден, уломали кого-то там в Ростове или Харькове. Оставалось найти подрядчика. В городе — два мощных треста, но, опять же, кому охота возиться с теплотрассой? Во вяком случае после долгих мытарств, после бесконечных вызовов в горком то одного, то другого строительного деятеля, удавалось найти и подрядчика. Не беда, что ухлопали целых пять лет, зато дело сделано. А беда-то, настоящая беда оказывалась впереди: подрядчик взялся да не осилил (у него свои заботы!), деньги попали в графу «неосвоенных вложений», и начинай сначала!
— Это ты сгущаешь краски. Что уж, по-твоему, министерства ничего путного и не сделали?
— Да разве я об этом говорю? — вспыхнул Лобов.— Не о победах, а о промахах речь.
Нил Спиридонович сидел рядом с водителем, против овального зеркальца, укрепленного над ветровым стеклом автомобиля, и ему, казалось, доставляло удовольствие внимательно приглядываться к пройденному пути, который стлался позади, сливаясь в одну плоскость — без спусков и подъемов. А Лобов смотрел вперед, пригнувшись, чтобы не мешал матовый козырек, защищавший Нила Спиридоновича от солнца. Иногда их взгляды, отраженные в шоферском зеркале, встречались на секунду и торопливо расходились. Мохнатые с проседью брови Рудакова смыкались у переносицы, в уголках губ таилась выжидательная усмешка,— он забывал, что за ним пристально следит его заместитель, начавший этот разговор о взыскательных потомках.
— Вот Магнитогорску повезло, там все в руках единственного заказчика, чего нельзя сказать о Ярске,— продолжал Леонид Матвеевич.— Ох, уж это «долевое участие» в строительстве городов! Каждый распахивал свою полоску. Придется теперь заново осваивать «целину градостроительства».
— Что бы ты предложил?
— Надо поразмыслить сообща. В промышленности дела пошли в гору. Что же касается городов, то тут порядки остались старые. Надо...
— Надо, надо! 'Вопрос совершенно ясен: пусть Ярский горсовет возьмет на себя функции заказчика. Пожалуйста! Мы будем строить ему все, что угодно, конечно, в пределах плана. Другого выхода я не вижу.
— Такой выход может завести в тупик.
— Почему? — Нил Спиридонович бросил наблюдать за серой дорожной лентой, которую словно бы кто вытягивал из-под колес машины, и повернулся к Лобову. Его отвыкшее от ветров, землистое лицо покрылось пятнышками неровного загара, сделалось помолодевшим.
— У горсовета нет ничего, кроме, флага над крышей. Ни проектной организации, ни материалов, ни штатов, пи пробивной силы.
— Советская власть — и, нет пробивной силы?
— Ты, Нил, отлично знаешь, что телефонный звонок «никелевого короля» в Москву стоит доброй сотни звонков уважаемого мэра Ярска. Действительно, звонит директор такого комбината!
— А Томихин все еще звонит?
— Чуть ли не каждую неделю.
— Черт с ним, я его приструню. Не о нем речь. Филиал «Гипрогора» ярчане уже имеют? Имеют. Проектировать есть кому. Фонды мы им передадим. Штаты — тоже. Чего еще?
— Похоже, ты определенно решил отделаться от градостроительства. Если бы эти меры, кои ты предлагаешь, были узаконены по всему Союзу, тогда другой вопрос. Ну, посуди сам, какое значение имеют твои штаты для горсовета? Филькина грамота! Стройбанк копейки не заплатит по твоим штатам Ярскому горсовету. Снабы не дадут фондируемых материалов. О филиале «Гипрогора» и говорить пока нечего, там работает всего десяток инженеров. Впрочем, и сей филиал выплакали, можно сказать. Помог один депутат Верховного Совета. Ты знаешь, кто. Нужна система, не ходатайства. Короче, пора кончать с жалобами друг на друга, возведенными в степень текущей политики иных учреждений.
Сутуловатые плечи Нилач Спиридоновича подергивались — он рассердился не на шутку. Хотел что-то возразить, но смолчал и недовольно отвернулся.
— К слову пришлось, о жалобах. Когда тебя выбирали в Верховный Совет, ты пообещал построить детсад в поселке ТЭЦ (мы обещаем с маху, не раздумывая). И вот получил я недавно заявление от известной тебе бетонщицы Смирновой. Она второй месяц не выходит на работу: сынишку оставить не с кем. Очередь в детсад у нее сто двадцатая или сто двадцать первая, не помню сейчас. А паши экономисты запланировали на год лишь три четверти сметной стоимости нового детсада. Вдобавок к тому, ты распорядился снять бригады не только с детсада, но и с тэцовской поликлиники.
Нил Спиридонович молчал, упорно преодолевая то глухое раздражение, с которым плохо справлялся на новой должности. Раньше он знал одного хозяина, теперь хозяев столько же, сколько пальцев на руках. И все советуют, требуют. Лобов-то должен понимать, что важнее, этот детский сад или освоение площадки в Рощинском, лишняя поликлиника или прокатный стан «2800», «выравнивание» архитектурного ансамбля в Ярске или сооружение второго никелькомбината в Приозерном. Хватит ему, Рудакову, и той полугодовой проработки за «благотворительность» в строительных делах.
— Что, кончил?— не сразу спросил он Лобова, когда тот умолк.
— Пока хватит.
— Немало получается. — Нил Спиридонович покосился на водителя.
Петро Соловьев, гнавший «Волгу» напропалую, сбавил ход, почувствовав, что наступает перемирие. Он принадлежал к тем шоферам, которые ничего не слышат, ничего не видят, ничего не знают: при них можно говорить о чем угодно. Однако неприятных разговоров Петро терпеть не мог и, если они возникали, старался «приглушить» их чрезмерной скоростью.
Машина, еле вписываясь в зигзаги проселочной дороги, выбралась на полысевший, почти голый гребень Ярского увала, разделяющего два соседних города. Впереди клубились охристые дымы над коксовыми батареями, подымалась белая высокая завеса, скрывая знакомые очертания доменных печей, низко стлались облака зеленоватой пыли в районе цементного завода.
Позабыв о своем обещании, Леонид Матвеевич снова заговорил о том же, будто торопясь высказаться до Ново-Стальска:
— Давай-ка, Мил, освободим какой-нибудь из ярских трестов от всех работ и поручим ему строить город. Ведь сто тысяч квадратиков в год - полтораста миллионов целковых. Миллиард с лихвой на семилетку. Программа! Впрочем, если ты считаешь, что слишком жирно иметь отдельный трест на жилстроительстве, то давай создадим специальное управление, подчинив его хотя бы тому же Речке. Во всяком случае лучше будет, поверь мне. Надоело заниматься мелочной «координацией». Ей-богу, мэр Ярска спасибо скажет.
— И потомки тоже,— ловко ввернул хитрющий Соловьев.
— У нас, Нил Спиридонович, все еще механически распределяют деньги по городам. Пора бы кончать с этой несправедливостью. Иные города, в том числе и Ярск, надо подымать за счет тех, которые предназначались для туристов. И другой немаловажный вопрос: горсоветы не в силах справиться с разбушевавшейся стихией «индивидуализма» в жилищном строительстве. Если главных архитекторов вооружить даже наганами и подчинить им народные дружины, то и тогда они ничего не сделают без нашей помощи. У людей стали водиться деньжонки, сберкассы превратились во второй Стройбанк, финансирующий без всяких смет.
— Любопытно,— оживился Рудаков.
— Представляешь картинку: рядом с новыми кварталами, чуть ли не рядом с дворцами культуры, вырастают, как грибы после дождя,— пенсионного! — целые поселки разномастных домишек и хибарок. Что прикажешь с ними делать? Ломать? Ломают. И опять же зело ущемляются интересы тех застройщиков, у кого не хватило несколько тысчонок на приличный во всех отношениях домик. Вокруг Ярска есть живописные места для индивидуальных застройщиков, но они туда не идут.
— Интересно, почему же?
— По нашей с тобой вине. Нет там ни водопровода, пи канализации, ни электроэнергии. Потому и лепят гнезда где попало, только бы поближе к коммунальным благам. Давай начнем хотя бы с воды. Вода остановит стихию индивидуальщиков, «канализирует»ее, направит в русло, указанное архитекторами. Ты ведь, впрочем, сам в тридцатые годы боролся с трущобами в Донбассе. К лицу ли нам равнодушно относиться к беспорядочной застройке Ярска, сейчас, накануне шестидесятых годов? Мы же подходим к коммунизму.
— Согласен, — сказал председатель совнархоза.
И было не ясно, с чем он все-таки согласен: с тем, что мы подходим к коммунизму, или с тем, что градостроительством нужно, действительно, заняться совнархозу. «Внушили человеку, будто к нему пристала «местническая» хворь — вот у него и выработался долгосрочный «иммунитет» против всего местного»,— думал Леонид Матвеевич, разглядывая наплывавший Ново-Стальск.
Голубая «Волга» остановилась около приземистого здания из шлакоблоков. Встречать Рудакова вышли руководители всех строек области, собравшиеся сюда на совещание. Тут были старые, довоенной выучки хозяйственники: Алексей Никонович Светлов, Егор Егорович Речки, его сосед по Ярску — управляющий «Нефтестроем» Михайловский южноуральцы Дементьев и Жегалин, главные инженеры, начальник!: монтажных контор.
Высокий, худощавый Светлов был, как всегда, в полотняном белом костюме, к которому словно и не липла строительная пыль. Алексей Никонович представил Рудакову субподрядчиков, «аккредитованных при его особе», по шутливому замечанию Речки, и пригласил гостей в свой кабинет.
— Сначала взглянем на прокатный цех, — сказал Нил Спиридонович, разминая ноги, отекшие после долгой езды.
У строителей много общего с военными. Любят они устраивать всякого рода смотры, и получается это у них торжественно, не то что на заводе даже союзного масштаба. Лобов поотстал немного от пестрой «свиты», окружившей председателя совнархоза: рядом с Рудаковым шел Алексей Никонович, следом шли тяжеловатым шагом управляющие трестами, за ними, соблюдая правила субординации, — главные инженеры, потом — субподрядчики, кстати, пользующиеся «правами экстерриториальности», и, замыкая нестройную колонну, вышагивали простые смертные — прорабы и десятники,— им по службе полагалось быть тут, раз уж высокое начальство удостоило посещением их объекты.
Леониду Матвеевичу нравился этот церемониал, сохранившийся, наверное, с той поры, когда стройки приравнивались к сражениям. На заводе токарь или слесарь и внимания не обратит на парадный обход цехов, а здесь, на стройке, все сразу подтянулись, завидев свой генералитет: шоферы лихо разворачивали самосвалы меж безднами глубоких котлованов; девушки-крановщицы часто позванивали из своих будок, поторапливая такелажников; каменщики, не разгибаясь, выкладывали лицевые рядки звонких кирпичин; бетонщики не выключали электровибраторов ни на одну минуту; и верхолазы там, в зените, среди причудливой бязи стальных ферм, открыли бесшабашную пальбу, включив всю свою пневматику,— знай, мол, наших, не подведем, были бы в достатке материалы!..
Леонид Матвеевич не впервые отметил про себя, что русские от природы больше, пожалуй, строители, чем эксплуатационники.
Подошел Речка, тронул его приятельски за локоть:
— Вот какие теперь стали министры — «с доставкой на дом»!
— Он тебе еще всыпет, не злословь.
— Нашему брату не привыкать. В Рощинское собираетесь?
— Собираемся.
— Сейчас там, доложу тебе, комар носу не подточит! Вообще зимой ребятишки мои от нечего делать распивали в бараках одеколон за неимением «московской», поигрывали в картишки по ночам. Но то был «день второй». Сам знаешь, немало строек начиналось с тройного одеколона!
— Что-то у тебя сегодня игривое настроение. Не к добру.
— Если знаешь что, так не таи. Или вы с Рудаковым предпочитаете бить нашего брата упреждающим ударом?
Егор Егорович окончательно развеселил Лобова. Он окинул взглядом всю его грузную фигуру, встретился с его лукаво прищуренными глазками, подмигнул ему и рассмеялся.
— Ты о чем?
— Вспомнил твои теоретический «подвальчик».
— Фу, черт возьми! Обязательно испортишь настроение. И копнуло ж меня тогда связаться с Родионом...
— Я, впрочем, и не сомневался, что это сочинение Сухарева. Зело, зело подвел тебя твой своячок.
— Вместе писали, вместе, не лови па слове. Ай-яй-яй, какого ты мнения обо мне!..— неуклюже начал оправдываться Егор Егорович, выругав себя: «Ну и старый болтун, попал, как кур во щи, теперь от него не жди пощады».
Но Лобов промолчал. И Егор Егорович расчувствовался, заговорил откровенно:
— Всю жизнь ходил в практиках, не поддавался искушению поучать других. А тут доверился Родиону, любителю обобщать чужие мысли. Тот и постарался, ничего не скажешь. Вообще ты не пойми таким образом, что я сваливаю вину на свояка. Виноват я. Исходные положения статьи были моими, он их только заострил для пущей важности, подбавил обобщений...
— Довольно, хватит этой исповеди,— пожалел его Леонид Матвеевич.
После затянувшегося осмотра площадке прокатного цеха весь строительный синклит собрался в кабинете Светлова. Совещание продолжалось дотемна. Шел, как обычно, неровный, сбивчивый и противоречивый разговор: он то поднимался до госплановских вершин, когда речь заходила о перспективах семилетки, то подолгу застревал на мелочах (вроде какого-нибудь десятка кубометров опалубочных досок или нескольких ящиков гвоздей), когда очередной оратор докладывал о насущных нуждах буквально завтрашнего дня. Рудаков лишь изредка задавал вопросы, еще реже бросал реплики. Вид у него был усталый, но взгляд цепкий. Со стороны казалось, что все ему давным-давно ясно, что он знает заранее, о чем будет просить сейчас Светлов или Жегалин, Михайловский или Дементьев, и что собрал он их сюда ради формы: подвести итоги полугодия. Однако Нил Спиридонович оживился, едва к столу подошел разомлевший от июльского зноя, потный Речка. Послушав его немного, он спросил:
— Не скучаете по министерству, Егор Егорович?
Легкий смешок прошелестел по комнате. Докладчик запнулся, наморщил лоб, собираясь с силами, и признался бодрым тоном:
— Был грех, товарищ председатель. Попутал бес в зимнюю вьюгу, когда нашему брату, строителю, всякая ерунда лезет в голову.
— «Ваш брат» тут ни при чем. Продолжайте, пожалуйста.
И Речка, сбитый с толку, даже позабыл о своих претензиях к совнархозу. Получалось, что дела у него идут гладко, нет нужды ни в материалах, ни в рабочей силе, ни в технической документации, одним словом, малина, а не жизнь. Все, конечно, поняли: Егор Егорович начинает расплачиваться за тот «подвал», опрометчиво «арендованный» у догматиков в отставке.
— Почему вы до сих пор не вернули бригады на строительство поликлиники и детсада в поселке ТЭЦ?— поинтересовался Нил Спиридонович.— Мы с вами ведь договорились, что снимем их временно, для подкрепления Рощинского.
Председатель совнархоза встал, тяжело опираясь ладонями о стол, и сказал твердо, резковато:
— Некоторые товарищи под благовидным предлогом борьбы с местническими тенденциями начали уклоняться от кое-каких забот. Должен предупредить управляющих трестами: за поликлиники, детские ясли, столовые, школы мы будем взыскивать той же мерой, что и за прокатный цех, горнообогатительный комбинат или завод синтезспирта. Совет народного хозяйства найдет в себе силы, чтобы приструнить виновных... Продолжайте, товарищ Речка...
— У меня все,— Егор Егорович торопливо сложил свои записки и сел рядом с Лобовым.
На следующий день рано утром председатель совнархоза выехал в Рощинское, поручив Леониду Матвеевичу закончить «дипломатические переговоры» с начальниками субподрядных организаций. Они простились сухо. «Кажется, довел я старика до белого каления... Впрочем, это к лучшему»,— подумал Леонид Матвеевич, провожая взглядом сверкающую «Волгу», быстро набиравшую скорость.
27
Нил Спиридонович опустил боковое стекло и, облокотившись на борт машины, бесцельно рассматривал степь. После раскаленного города металлургов легко дышится в степи, обдуваемой свежим ветром. И думается легко. Благо, никто не досаждает: толстяк Речка, пользуясь случаем, сладко задремал на заднем сиденье автомобиля.
Пошел третий год, как Пил Спиридонович работает в Южноуральске... Когда он вернулся из ЦК с новым назначением, то сказал жене, сговорчивой Александре Николаевне: «Поеду, Сашенька, поразомнусь напоследок. А ты с ребятками побудь в Москве, не привыкать нам расставаться». Верно, из тридцати с лишним лет добрую треть они прожили врозь: молодость Рудакова прошла в скитаниях по стране. Это уже в среднем возрасте он безо всякого энтузиазма заступил на пост наркома, заделался москвичом. Постепенно обжился в столице, обзавелся дачей, на которой и бывал-то всего несколько дней в году. И вот снова в путь-дорогу, как в былые времена довоенных пятилеток. Ну стоит ли в таком случае ломать этот самый быт, когда идет полным ходом шестой десяток лет? Сын женился, дочь вышла замуж, но никто не покинул отцовского гнезда, всех — и невестку и зятя — приютила Александра Николаевна. Она будто догадывалась, что придется еще пожить одной, пока ее Нил отработает свой полный срок. Но случилось так, что именно на шестом десятке лет, в самую зрелую пору строгая жизнь стала выставлять ему одну за другой посредственные отметки. Вчера на совещании пришлось покаяться в одном грехе,— подтолкнул Лобов, и подтолкнул довольно грубо. Есть и другой грех: до сих пор не отучил этих «королей» — никелевого и нефтяного — от звонков в Москву. Привязались к прямому проводу, не считаются с совнархозом. Если Речка взялся теоретизировать, то эти наместники бывших министерств ловко маневрируют на флангах. Надо бы приструнить их, товарищ Рудаков. Пожалуй, найдется и еще один грешок: ведь не секрет, что москвичи, кроме Лобова и кое-кого из второстепенных работников, ,не спешат с переездом в степной, пыльный Южноуральск. А он, добрый дядя Нил, все либеральничает. Пожурит да позабудет. Какого-нибудь стоющего секретаря райкома то и дело перебрасывают из села в село, и он — руки по швам перед партией. Почему же бывшего начальника главка не поставить по команде «смирно»? Не встанет — выгнать, заменить дельным инженером из Ярска или Ново-Стальска. Но для личного примера, как говорится, чтоб не кивали на председателя, все-таки придется всерьез обосноваться в Южноуральске. Сашенька и не держится за Са-дово-Кудринскую, это он держит ее там. Получается, во всех грехах тяжких виноват он сам, зачем же срывать зло на работяге Речке...
— Сколько вам лет, Егор Егорович? — спросил Рудаков, когда на горизонте появились зыбкие очертания стройки в утреннем текучем мареве.
Управляющий трестом приподнялся, плохо соображая, к чему такой вопрос.
— Вот подсчитайте, родился я в день капитуляции Порт-Артура. Неприятное совпадение, доложу вам.
Нил Спиридонович засмеялся. Но Речке было не до смеха, Речка приготовился заполнять анкету перед новой нахлобучкой (в ней он не сомневался).
— Получается, мы с вами ровесники, одного десятилетия, по крайней мере.
«Что это он вздумал ровесничать с нашим братом?» — удивился Егор Егорович.
Председатель совнархоза остался доволен ходом дел в Рощинском. Он осмотрел всю площадку — от рудного карьера и «устья» первого шахтного ствола до первых коттеджей рабочего поселка, выведенных под крышу. Егор Егорович полагал, что показывать еще нечего; что за несколько месяцев после съезда партии положено лишь начало. Однако Нил Спиридонович, как и сам Речка, любил это начало. Пройдет год, второй, и Рощинским никого не удивишь: теперь слава даже великих строек кратковременна, что ж говорить о горнообогатительном комбинате, воздвигаемом на пологом юго-восточном склоне Уральского хребта. Но сейчас само название этого захолустного курортного местечка звучит паролем для Госплана: проходите, пожалуйста, берите, что угодно, потом расплатитесь, у вас же столько меди!
Именно сейчас, когда геодезисты наспех вбивают колышки в метровую толщу чернозема, когда экскаваторы только начали вскрывать медноносную жилу Южного Урала, и люди, приехавшие сюда со всех концов, еще присматриваются друг к другу, — именно в эту пору доставляет редкое наслаждение пройтись по всей площадке будущего комбината. Вдобавок, надо признаться, быть может, оттого особенно приятно, что Рощинское — первая большая стройка, самостоятельно открытая совнархозом.
Нил Спиридонович шагал размашисто, и толстый разомлевший Речка не поспевал за ним. Случаются такие дни и на шестом десятке лет, когда идешь себе без устали, дивишься игрой мускулов, разглядываешь все окрест будто издалека, сквозь подсиненную дымку времени. Одним словом, Егору Егоровичу повезло сегодня: начальство, казалось, не замечало ни этого обилия времянок на площадке, ни праздной толпы у дощатого домика отдела кадров, ни тощих запасов цемента и пиловочника. Егор Егорович невольно настораживался. Но никакого подвоха не было. Был душевный подъем у человека, вдоволь поработавшего на своем веку.
Возвращаясь в контору, Нил Спиридонович остановился у готового к сдаче дома, где молоденькие девушки старательно убирали мусор.
— Кто у вас здесь старшая? — поинтересовался он, окинув их веселым, острым взглядом.
— Я, Галина Иванова, — с достоинством ответила пухленькая девчушка.. Она выпрямилась, одернула ситцевую кофточку, поздоровалась с управляющим и остановила недоуменный взгляд на незнакомом человеке.
— Кто вы, откуда, давно ли сюда приехали?
— Мы выпускницы средней школы, приехали из Южноуральска всем классом, работаем в Рощинском третий день.
— А где ребята? Неужели в вашем классе их не водилось?
— Водиться водились, да все перевелись,— бойко отрапортовала чернявая, с челкой, соседка бригадирши.
— Постой ты, Ира. С нами учились только трое ребят,— по-ученически, как у доски, объясняла старшая.— Один остался в Южноуральске, мы его заклеймили. Двое приехали в Рощинское. Но убирать строительный мусор не захотели, попросились к каменщикам.
— Не горюйте о них, девушки.
— Мы и не горюем, с чего это вы взяли,— проворно ответила та, с челочкой.
— Вот управляющий трестом тоже начинал с уборки чужих щепок,— сказал Нил Спиридонович и двинулся дальше.
— Извините, а вы кто будете? — спросила его Галина.
— Ах, да, виноват, не отрекомендовался. Я председатель Южноуральского совнархоза.
— Товарищ Рудаков?
— А что, у вас есть какие-нибудь вопросы ко мне? Пожалуйста.
— Нет-нет, вопросов нет...
Они переглянулись смущенно, взялись за лопаты.
— Ну, всего вам доброго! — Нил Спиридонович дружески поднял руку и энергично зашагал к дому управления строительством.
Видел бы он, какими взглядами проводили его эти девчата, немало наслышавшиеся о министре, что живет и работает в их родном Южноуральске! «Теперь хватит воспоминаний на все лето,— оглянувшись, подумал Егор Егорович: — Вообще это понятно — юность выверяет свои поступки мерой старших, оттого ей и нипочем ее собственные тяготы, которые оцениваются потом, лишь в середине или даже в конце жизни».
Однако благодушное настроение Речки было тут же испорчено. У конторки их остановили трое парней — «золотоискателей», которых давно приметил Егор Егорович.
— Можно на одну минуточку, товарищ председатель совнархоза?— обратился, как видно, главный, лет двадцати с лишним, в потрепанном комбинезоне. (Эти знали, с кем имеют дело!).— Почему не увольняют нас, товарищ председатель? Целую неделю ходим в отдел кадров. Не можем мы жить на десятку в день.
— Скоро все разбегутся, даю слово! — ухмыльнулся другой, помоложе, неплохо одетый парень.
— Нам предлагают учиться на штукатуров. Знаем мы эту штукатурку — копеечное занятие,— что ни час, то коробка спичек, что ни день, то пачка сигарет. Избавьте нас от такой специальности. Прокормиться-то мы везде сумеем.
— Кем же вы хотите быть?
— В Рощинске никем! — вызывающе бросил третий компаньон, почти подросток, щупленький, вертлявый.
— Устройте молодых людей на курсы крановщиков,— обернулся Нил Спиридонович к управляющему трестом. И опять живо к ним:— Вы плохо представляете себе, друзья, строительное ремесло. Не каждый способен приобщиться к строительному ремеслу. Такое дело на любителя. И что касаемо заработка, то здесь с первого месяца не заработаешь тысчонку. Придется с годик пожить на пятьсот-шестьсот, придется и в палатках померзнуть. Зато...
— Слыхали мы эти песни!— не удержался паренек, одетый лучше всех.— Сами-то сколько получаете? Наверно, не меньше пятисот в день.
— Не угадал.
— А все-таки, сколько? С вычетами, конечно.
— Что касаемо вычетов, то ты и не представляешь, какие у нас, у начальников, бывают «вычеты»!
— Так уволят или нет?— мрачно переспросил главный «золотоискатель».
— Непременно уволят, раз вы ошиблись адресом. Здесь не алмазные россыпи и не золотые прииски,— сказал Нил Спиридонович, уверенный в том, что парни еще заколеблются и, может быть, раздумают уезжать из Рощинского. — Надо вызвать Свердловск, поругаться с проектировщиками,— говорил он Речке, как ни в чем не бывало. — Профессор Лаврентьев меня подводит, раньше за ним этого не замечалось.
— Вызвать Свердловск отсюда невозможно, я иногда и до Южноуральска не могу дозвониться.
— Попытка — не пытка...
Такой был удачный день — Ярская междугородная телефонная станция быстро соединила Рощинское с далекой столицей всего Урала. К аппарату подошел сам директор научно-исследовательского и проектного института, старый знакомый Рудакова. «Везет начальству!» — позавидовал Егор Егорович, вслушиваясь в их разговор.
— Не беспокойся,— погромыхивал в трубке басок профессора Лаврентьева,— я для тебя в лепешку расшибусь. Объявил всеобщий аврал — все наверх! — к сентябрю очередную порцию чертежей обязательно получишь. Мы задержались не по своей вине. Не серчай. Впредь постараемся быть аккуратнее. Ваша медь — наш хлеб насущный. Помним свой должок. Скоро рассчитаемся.
— Спасибо, Константин Константинович.
— Как ты там чувствуешь себя среди уральского казачества? На коне?
— Привыкаю,— уклончиво ответил Рудаков...
Под вечер, наскоро пообедав в рабочей столовой, предсовнархоза (ни с того, ни с сего) предложил съездить на «взморье»:
— Посмотрим гидростанцию, неплохо бы и порыбачить на закате солнца. Давно не рыбачил.
Егор Егорович пожал плечами: какие могут быть возражения, тем более, до моря — рукой подать.
Южноуральское море... Оно открывается как-то сразу — от тихой глубоководной бухточки, образовавшейся между скалистыми отрогами, до самой кромки степного горизонта, еле-еле различимого вдали. Урал, издревле воспетый в народных песнях, размахнулся широко, подступил к горам, над которыми веками кружили беркуты. Весь берег, насколько хватает глаз, изрезан коленчатыми фиордами: вешние воды затопили чилижные балки, хлынули в диабазовые ущелья, попридержали стремительный бег притоков, раздавшихся до верховьев, где бьют студеные ключи и поигрывают на солнцепеке пугливые косячки форели. Волны плещутся близ отвесных стенок кряжистых увалов — море старательно, методично делает свое дело, превращая каждую ковыльную высотку в неприступный голый утес — безопасное пристанище для чаек. Видно, совсем недавно, весной, кое-кто из местных жителей все еще не верил в силу «рукотворного моря»: в низине ярко зеленеют картофельные делянки, и вода, вплотную подобравшись к ним, ртутными струйками растекается по междурядьям. Пожалуй, не придется хозяевам этих огородов приходить на повторную прополку,— через неделю-две тут зашныряют по мелководью резвые мальки.
Геннадий и Инесса долго стояли над обрывом, прислушиваясь к гортанному крику чаек, к затихающему пению жаворонков в вечернем небе. Шум волн и шелест ковыля сливались воедино, когда ветер взбегал на кручи, принимался расчесывать буйное, опутанное жесткой повиликой, густое разнотравье. То там, то тут нависали над бездонной заводью оборванные проселки, их накатанные колеи отсвечивали стальными бликами, все дальше погружаясь в море. Другие дороги пролягут вдоль морской границы между Европой и Азией, другая жизнь придет на эти берега. «Дедушка был прав,— думал Геннадий.— Пусть Урал — младший брат Волги, но ведь без него нельзя себе представить ни Магнитогорского, ни Ново-Стальского металлургических комбинатов, без неге не могут и дня прожить ни Ярск, ни Южноуральск, ни будущий город Рощинский. Почему же гидротехники норовят перешагнуть через эту хотя и небольшую, но трудолюбивую реку, и, заканчивая главные волжские централи, заботятся только о сибирских? В чем дело? Разве Урал не заслуживает внимания «Гидропроекта»?..
— Отчего ты сердитый такой,— не выдержав, спросила Инесса своего Геннадия.— Чем озабочен, если не секрет?
— Будущим Урала, вот чем.
— Урала?..— она, дурачась, присела на корточки и повалилась в ромашковую заросль, не в аилах больше выговорить ни слова.
Геннадий стоял над ней, укоризненно покачивая кудлатой головой, втайне любуясь ее запрокинутым лицом в крошечных, будто искусно наклеенных, блестках веснушек на лбу и у переносицы.
— Дурочка ты дурочка, ну чего ты заливаешься,— приговаривал он, сдерживая улыбку, которая так и расплывалась от уголков рта до ямочек на мальчишеских щеках, едва тронутых пушком.
— Вот уже и дурочка! — перестала вдруг смеяться Инесса.
Он протянул ей руку — она рывком поднялась с земли, начала отряхивать зазелененную юбку.
— Я ведь сказал ласкательно, не сердись...
— Думай, что говоришь, если хочешь быть ласковым. Все вы грубияны: как женитесь, так всякие церемонии в сторону. Мы с тобой еще свадебными подарками питаемся, а ты уже — дурочка! Не усмехайся, пожалуйста, я говорю вполне серьезно!
— Ладно, ладно, мир. Исправлюсь! — Геннадий взял ее под руку, и они снова пошли вдоль берега, огибая узкий заливчик, отороченный серо-зеленой бахромой горного чилижника, доживающего свой век на пологих скатах полукруглой впадины.
...Они поженились на прошлой неделе. Свадьба была громкой, с участием всего горкома комсомола. Свадьбу сыграли в горах. Для гостей наняли автобус, молодые и родители приехали на легковых машинах. Свадебный автопоезд тронулся из Ярска в субботу, после обеда. Было очень весело. Но не обошлось без маленькой неприятности: Алексей Вдовенко, тот самый, что имел свои виды на Ину, с горя выпил лишнего, расплакался «мальчик с пальчик», обиженный взрослыми людьми, которые так ловко обвели его, отделавшись бутылкой добротного портвейна. Пришлось Алешу отправить в город с «арочной «Победой».
Зинаида Никоноровна сначала не поверила, что сын женится. Все планы рухнули разом, осталось неисполненным давнее желание породниться с музыкальной семьей Кустовых, души не чаявших в своей единственной дочери Антонине. Геннадий пошел по стопам отца: долго ухаживал за скромницей Тоней, а выбрал другую. Рыженькая, веснушчатая Инесса прочно встала между матерью и сыном, и тут уж ничегошеньки не поделаешь. Оставалось лишь одно — привыкать, присматриваться к снохе, да и самой не выглядеть сварливой, злой свекровью. Вот так всегда. «И при коммунизме, доложу тебе, так будет!» — подшучивал над ней, стараясь развеселить, Егор Егорович...
— Я устала,— сказала Инесса, остановившись около удобного выступа плитняка.
Невдалеке плавно скользила по малахитовым, насквозь просвеченным гребням мелких волн одинокая лодочка. Инесса пригляделась: за веслами сидел техник Феоктистов, за рулем — Раечка Журавлева.
— Вся твоя бригада разбрелась. А хотели провести выходной день коллективно.
— Ты же первая потянула меня за рукав,— напомнил Геннадий.
— Мы с тобой — люди семейные! Отрезанный ломоть, как говорит о тебе твоя матушка.
— Она скажет...
Инесса, щурясь от солнца, глядела вниз, туда, где у подножия островерхого утеса, искрящегося дорогими самоцветами, покачивалась на прибрежной зыби утлая однопарка. Отсюда, с высоченного берега, такой беззащитной казалась эта девочка в майке, за рулем. Лодка не подчинялась ей; хорошо, что Феоктистов умеет вовремя приналечь на весла. Эх, Рая, Рая! Ведь совсем недавно она, Инесса, побаивалась тебя, как бы ты не отбила Генку. И что же? Ты барахтаешься в волнах, а твоя соперница взобралась на головокружительную кручу — целая сотня метров над уровнем степного моря. «Трудно ей будет с Феоктистовым,— почему-то решила Инесса.— Помнится, Рая как-то говорила: «Увлечь бы его немножко, только самой не увлечься — это главное». Чудачка! Поиграла с огнем да и обожглась».
— Ты Журавлеву любил? — вдруг спросила Инесса своего Геннадия, чтобы застать его врасплох.
— Нет, конечно.
— Может быть, и Тоню Кустову не любил?
— И Тоню не любил.
— Рассказывай сказки! Ты ведь больше года заискивал перед ней, услужливо листал ноты, когда она играла на пианино.
— Это я из уважения к музыке. И потом...
— Что, что потом?
— Надо было продемонстрировать твердость, когда ты сама любезничала с Алешей.
— Кривишь душой! Но меня не проведешь! Ах, Генка, Генка, скрытный, как стенка!..— она неловко обняла его и торопливо поцеловала на виду у Феоктистова и Журавлевой.
Эти искусно наклеенные блестки ее веснушек потускнели на вспыхнувшем лице. Она наклонила голову, словно заинтересовалась путаницей цветных прожилок на мозаичной плите выступа. Ну какая из нее жена: пугается каждой своей вольности, верит и не верит в счастье. А он преспокойно рассуждает о судьбе Урала. Весь в отца — упрямый, с гордецой. Может, разлюбил? Тогда — в омут, прямо отсюда, вот с этой кручи. Фу, как страшно!.. И она несмело привалилась к плечу мужа. Геннадий перехватил сильной рукой ее податливую, гибкую талию и долго и молча смотрел на запад.
Солнце, запорошенное пыльцой степных проселков, опускалось на макушку горы Вишневой. Водянистые тени растекались по земле, все удлиняясь в сторону востока. Солнечная стежка, проторенная наискосок через все море, начиналась сразу под обрывом и вела к высвеченному мысу того берега, где поигрывали зайчики на ветровых стеклах автомобилей, петляющих вокруг фиордов. Даже в полдень не было так, как сейчас, перед закатом: отчетливо вырисовывается каждая былинка на одиноком островке, вспыхивают, переливаются огоньки на гранитных гранях, мраморной крошкой покрылись волны. Щедрый летний день спешит порадовать людей. Не так ли надо прожить всю жизнь, чтобы и к концу ее остался запас света. Природа подает тебе пример, Геннадий.
— Ты о чем, опять о своем Урале? — спросила Инесса полушепотом, глядя на него.
— Нет, теперь о другом. Чудно, вот мы с тобой вместе уже целых две недели...
Две недели?
Богаче всех эти молодые люди! Пусть только не сбиваются со счета, не разменивают время на звонкую монету мимолетных радостей. Оно — это главное богатство — необратимо.
28
Постепенную убыль времени не замечаешь до тех пор, пока не придет беда. А придет, оглянешься назад: жизнь-то, оказывается, прожита... Сегодня вечером Анастасия должна расстаться с мужем. Родион не стал выпрашивать счастья, молча опустил голову, когда она напомнила ему решительнее: «Ты мне в тягость». Нет, Анастасия не оговорилась, и Родион не ослышался. Значит, верно, пришла беда. Объяснения излишни, их было слишком много за последний год. Не помогли ни споры, ни раздоры. Даже смерть отца не помогла.
Анастасия заранее отправила ребят в Ярск, к сестре. Пусть Леля и Мишук отдохнут там до сентября. Пусть все произойдет без них. Зачем подвергать детей опасной радиации семейного распада...
Перед ней сейчас сидели мужчина средних лет, главный бухгалтер ремонтно-механического завода, и его супруга, болезненная на вид, желчная особа. Их вызвали в райком, чтобы помирить. Первого секретаря, специалиста по таким делам, на месте не оказалось, и они зашли к Кашириной. Нелегкая задача, но деваться некуда.
Бухгалтерша обрадовалась, увидев за столом Анастасию Никоноровну: эта поймет, посочувствует, рассудит. И не дожидаясь ее вопросов, горячо принялась за наболевшее на сердце. Вернее, ничего сердечного тут не было: какие-то дрязги, подозрения, догадки, вперемежку с утаенной мужем премией, разбитой им спьяна «фамильной» чашкой и обидным словом, оброненным в перепалке. Анастасия терпеливо слушала бухгалтершу, плохо соображая, в чем дело, из-за чего сыр-бор разгорелся. Бедный ответчик — мужчины всегда виноваты в этих историях! — стыдливо потупился, не смея поднять глаз. Только пальцы его, сухие, длинные, привыкшие к костяшкам конторских счет, нервно вздрагивали, будто отсчитывая обвинение за обвинением: одно — копеечное, другое — рублевое. Анастасии Никоноровне стало жаль его, она спросила:
— Вы-то почему молчите, товарищ Плотицын?
— Грязь, грязь...— пробормотал он.
— Тем более нужно отвечать.
— Избавьте, пожалуйста, избавьте.
— Видите, товарищ секретарь! — с готовностью подхватила бухгалтерша.— Теперь вы сами видите, что он и отвечать не желает перед партией. Старый пакостник, бродяга!
— Попрошу вас...
— Извините, не могу, нет никаких сил,— она опустилась в кресло, закрыла лицо руками.
— Что же вы хотите, товарищ Плотицына? — обратилась к ней Анастасия Никоноровна.
— Обсудите его на бюро райкома, исключите из партии! Семья — клеточка социализма. Кто разрушает клеточку, тот против нас, тот враг.
— Постойте, не горячитесь. Предположим, вашего мужа исключат из партии... — бухгалтер побледнел, еще ниже склонил голову.— Предположим, я говорю. Но ведь он тогда и вовсе не станет жить с вами. Чего же вы добьетесь?
— А суд? Суд заставит, суд не разведет!
— Да что вы, в самом деле, смеетесь или серьезно? Как же вы, коммунистка, честный человек, будете жить с исключенным из партии, «бродягой», по вашему выражению? Вы подумали об этом?
— А куда он денется? Кому он будет нужен?
— Ну, знаете!.. Советую вам одуматься.
— Нет, избавьте, избавьте. Утром я еще надеялся, а сейчас, после публичного позора, и речи быть не может.... До свидания, простите за беспокойство,— по-старомодному, низко поклонился бухгалтер и степенно вышел. За ним, словно боясь упустить его, юркнула в дверь и его злющая супруга.
«Помирила, называется...» — огорчилась Анастасия Никоноровна. И надо же было им заявиться именно сегодня, когда она сама расстается с Родионом. Врачу — исцелися сам!
Весь день Анастасия не могла отделаться от неприятной сценки, разыгравшейся утром: нет-нет да и вставали перед ней то эта болезненная женщина, готовая на любую месть, то этот смиренный пожилой мужчина со вздрагивающими сухими пальцами. Бухгалтер и бухгалтерша заставили ее еще раз проверить самое себя. Неужели и она мстительная, как эта потерявшая всякое самообладание, жалкая женушка главбуха?.. Родион не утаивал премий, не занимался любовными интрижками — он утаил кое-что от партии и втянулся в политическое интриганство. Это посерьезнее похождений Плотицына. Но у нее, у Анастасии, не хватило сил, чтобы привести своего муженька в обком, да и поговорить обо всем начистоту. Ведь, может, был бы толк. Стыдно, не решилась, хотя речь идет не о грязном белье — о запятнанной совести. Побоялась быть похожей на какую-нибудь обывательницу. Ну и расплачивайся теперь непомерно дорогой ценой. Иногда сомневалась, не примешались ли тут чувства к Леониду, так не вовремя, некстати вернувшемуся в Южноуральск. Долго оправдывала себя, пока жить стало невмоготу. Самое страшное, быть может, в том, что Родион до сих пор винит ни в чем неповинного Леонида. Да и Леонид, кажется, испытывает странную неловкость, словно помешал ей наладить отношения с Родионом. Что ж тогда говорить о Плотицыных: они завтра придут в ужас, узнав из десятых уст, что Каширина бросила мужа. Еще ни одну женщину не миновала тень в таких случаях.
Как ни приготавливала себя Анастасия к этому дню, но возвращаться домой было страшно. Она бесцельно ходила по магазинам, в которых толпились почти одни домохозяйки. Кто-то искал ситец, поругивая продавщиц за обилие штапеля, кому-то был нужен именно рижский, а не московский трикотаж, кого-то никак не устраивал радиоприемник без проигрывателя. Жизнь шла своим чередом. Анастасии же все это казалось досадной сутолокой. «Да зачем я здесь?» — приостановилась она, поняв, наконец, что ей просто-напросто хочется затеряться среди людей, озабоченных мелочами (но ведь житейские мелочи только оттеняют значение ее беды).
Свернув с главной улицы в немощеный, пыльный переулок, она начала припоминать вчерашнюю встречу с Лобовой. Наревелись досыта. Вася всплакнула первой. «Что с вами?!» — испугалась Анастасия и, пытаясь успокоить ее, сама разрыдалась безутешно. Вася принялась уговаривать, наивно рассуждая о неувядшей красоте, о второй молодости, о вполне возможном счастье в будущем. Громкие слова звучали неискренне. Искренними были слезы Васи. Так и просидели они дотемна. Уже все решив, все обдумав, Анастасия поинтересовалась будто между прочим: «А как бы ты поступила на моем месте?» Вася ответила не сразу, но откровенно: «Я бы не смогла оставить Леонида при каких угодно обстоятельствах.— И добавила.— Я, право, слабая». Тогда Анастасия спросила неожиданно для себя: «А как Леонид Матвеевич смотрит на мой поступок?» Вася быстро взглянула, стушевалась: «Право, не знаю. Ему, конечно, неприятно». И заторопилась домой. Но она удержала ее, чтобы сгладить впечатление от своего нечаянного вопроса... «Вася-Василиса, напрасно ты тревожишься,— мысленно обращалась к ней сейчас Анастасия.— Первая любовь — хроническая боль: неизлечима, но и не смертельна. Бывают приступы, проходят. Пройдет и этот — последний».
Она огляделась: забрела в незнакомый тупик, образованный новыми домами (а ведь раньше тут была просторная Хлебная площадь). Вернулась на главную улицу и пошла в свою сторону, подгоняя себя с каждым шагом,— только бы не опоздать, только бы застать Родиона...
Когда Родион Федорович стал собираться в дорогу, то оказалось, что у него, кроме книг, нет, собственно, никаких вещей. Не делить же мебель, или холодильник, или пылесос. Обойдется на стройке без пылесоса. Еще утром он отвез на станцию все свое имущество — несколько ящиков с книгами: их набралось около двух тысяч, пришлось сдать «малой скоростью» (ему не к спеху — в Рощинском будет не до чтения).
Оставалось взять в руки два чемодана — и прости-прощай, Южноуральск, не поминай лихом «закоренелого догматика».
Его, кстати сказать, очень легко сняли с партийного учета, будто давно ждали, когда он явится в райком. Ни расспросов, ни напутствий. Родион Федорович болезненно поморщился, спрятал открепительный талон во внутренний карман пиджака и пошел в обком,— нельзя же покинуть город, не простившись с кем-нибудь из секретарей. Но и тут постигла неудача: как раз началось заседание бюро. Родион Федорович присел в сторонке в приемной секретаря, набросал коротенькую записку:
«Уважаемый товарищ Васильев! Заходил к Вам перед отъездом, не повезло — Вы были заняты. Итак, сегодня отбываю на стройку. Попробую начать жизнь сначала. Возможно, я в чем-то виноват. Это утверждает и моя бывшая жена. Как видите, я наказан образцово, по всем линиям. У меня в запасе с десяток активных лет,— немного, но и, собственно, достаточно для самопроверки в моем положении. С коммунистическим приветом — Р. Сухарев»
Вернувшись домой, он выругал себя за эту никому ненужную исповедь, да было поздно.
Надев старенький темно-синий костюм, сильно жавший в плечах, Родион Федорович обошел все комнаты, показавшиеся ему пустыми без стеллажей для книг, присел у окна, привычно откинулся на спинку стула. Зазвонил телефон, громко, непрерывно. «Москва, наверное, вызывает по старой памяти»,— решил он и не поднялся.
За окном, под красным яром, лениво текла густо-зеленая река, обессилевшая от августовского зноя. Вниз вела белая, нарядная лестница, рядом, чуть левее, извивался по глинистому овражку заброшенный старый спуск, отслуживший срок,— по нему предпочитали хаживать люди немолодые, то ли по привычке, то ли потому, что он пологий. Не так ли получилось и в его, Родиона, жизни: разве теперь взбежишь одним махом по крутой парадной лестнице Южноуральска„ остается лишь одно — тащиться вместе с пенсионерами по выщербленным ступенькам окольного подъема. Пока взберешься — и умирать пора.
Прощаясь с Уралом, с тихой, задумчивой рощицей на азиатском берегу, с вечерней сиреневой степью, со всем, что окружало его столько лет, Родион Федорович почувствовал остро, больно, что это ведь всерьез, надолго, пожалуй, навсегда. Нет, он не сразу поверил словам Насти: «Ты мне в тягость». Он только сделал вид, что ему все безразлично, и чтобы поколебать ее, принудить к раскаянию, тут же заказал телефонный разговор с Москвой, выпросил отставку у редактора газеты. Потом созвонился с Егором насчет работы в Рощинском. Чем упорнее молчала Настя, тем поспешнее он действовал: купил билет, сдал багаж в пакгауз, снялся с партийного, военного, профсоюзного учета, сходил в милицию с домовой книжищей, даже оставил покаянную записочку для секретаря обкома. И лишь сейчас, когда все мосты и мостики были сожжены, Родион Федорович ощутил такой упадок сил, что ему, кажется, и не подняться с этого стула. Теперь он бы, может быть, готов был повиниться перед Анастасией. Но поздно, поздно... А почему, собственно, поздно? Вот, кстати, придет она и... Нет, счастья не просят. И не будет его больше, счастья. Разве только слабые женщины могут жить иллюзиями. Пусть Анастасия Никоноровна Каширина обманывает себя. Пусть. А он-то уж твердо знает, что ему, быть может, до конца дней своих придется добывать рощинскую медную руду с ничтожной примесью золота, которое никто и не собирается извлекать по грамму с тонны. Бессмысленное занятие для человека, державшего в руках увесистые самородки. А, черт с ними, с самородками! Чем ни тяжелее будет, тем, кстати, лучше.
Ведь он теперь дошел до того, что его раздражает даже этот третий спутник, что крутится себе вокруг Земли. Да, раздражает буквально все, чему ты служил всю жизнь, чего добивался. Раздражение, раздражение, раздражение. Так можно оказаться и по ту сторону разграничительной линии. Стало быть, надо ехать, ехать куда угодно, хоть на край света, и там забыться, одолеть, во что бы то ни стало одолеть свою собственную неприязнь ко всему ходу жизни. Иначе — гибель, гибель, опережающая простую смерть. Кстати, что ни делается, все к лучшему. К лучшему и разрыв с Анастасией. Пусть уход от Насти послужит сигналом бедствия... Э-э, Родион, как ты сгустил краски! Уезжать-то ведь неохота? Времени-то у тебя в обрез? И на что ты надеешься в конце концов? Только на здоровье. Вот, оказывается, когда пригодится тебе силенка. Последний шанс. Больше у тебя ничего не осталось,- ни общественного положения, ни семьи. Ну, что ж, и по грамму с тонны можно добывать крупицы радости. Добывают же другие. Например, Максим...
Родион Федорович не слышал, как Анастасия звякнула ключами, прошла на кухню, начала готовить ужин. Он нехотя обернулся лишь тогда, когда ее косая, надломленная тень скользнула по стеклу балконной двери.
— Иди, поешь.
Родион Федорович не пошевельнулся, только измерил Анастасию ожидающим взглядом. Даже в этом домашнем пестреньком халате с белым остроугольным воротничком она показалась ему совсем чужой. Лицо ее, обрамленное темными, с рыжинкой, прядями волос, было очень бледным, строгим. Брови словно бы пытались взлететь и не могли, трепеща изогнутыми кончиками крыльев, глаза отсвечивали сухим блеском,— все это означало: она сдерживает себя необыкновенным усилием воли.
— Спасибо, есть не хочу,— он встал, одернул коротковатый пиджак, поправил авторучку, торчавшую из нагрудного кармашка.— Скоро придет такси, надо ехать...
Анастасия молча посторонилась. Он помедлил, неловко потоптался на месте, не зная, что еще сказать. Потом излишне молодцевато развернул плечи и мерным, рассчитанным шагом направился в переднюю, к затянутым ремнями чемоданам. На полпути остановился, взглянул через плечо на Настю. О, этот царственный поворот его крупной головы! (Даже сейчас Родион не мог отделаться от своей артистической манеры старого оратора).
У подъезда просигналила машина.
Встрепенувшись, Анастасия выбежала на балкончик, крикнула водителю, чтобы подождал. Родион Федорович подошел к ней, подал руку. Она слабо ответила на его энергичное пожатие. Точно так же они протянули друг другу руки много лет назад, но тогда — с надеждой, а теперь — с разочарованием. Анастасия увидела, как задергалась его щека, как заморгал он левым глазом: забытая контузия все чаще напоминала о себе.
— Ну, поеду,— заторопился Родион Федорович, еще надеясь на какое-нибудь чудо.
— Езжай,— сказала Анастасия.
У него был приготовлен не один вариант последней фразы, но все вышло проще: Анастасия провожала его, словно в очередную командировку.
Потрепанная «Победа», перекрашенная в какой-то неопределенный цвет, затряслась всем корпусом, пронзительно скрипнула и тронулась с места. Обогнув полинявшую клумбу перед окнами, шофер вырулил на булыжную мостовую, и машина скрылась за углом. Пыль долго висела в пролете улицы, медленно оседая на дорогу, окаймленную крохотными, едва прижившимися деревцами. Анастасия долго стояла перед окном, пока не закатилось за лесистой уральской стрелкой негреющее большое солнце и не разлилась в небе полноводная багряная река. Судя по всему, завтра будет ветрено.
Так и не сомкнула глаз до рассвета Анастасия Никоноровна... Опять одна. Кажется и не было этих двенадцати с половиной лет: порванная ткань времени соединилась — нитка за ниточку, и жизнь продолжается в том же бесконечном ожидании чего-то лучшего. Но главное теперь за плечами. Бабий век — сорок лет. На какой-то льготный срок нечего рассчитывать. Нужно жить для ребят. Только бы выстоять в эту пору ранней осени. Как все личное, действительно, быстро осыпается...
Родион Федорович проснулся перед самым Ярском. Поезд то и дело притормаживал у заводских платформ: за окном проплывали корпуса металлургического комбината, крекинга, Южуралмаша, никелькомбината. Скоро центральный вокзал. До чего ж все-таки разросся уездный городок с тех пор, как он, Сухарев, с путевкой укома комсомола уезжал отсюда в Южноуральск — в совпартшколу. Зря не стал военным или инженером. Сверстники его давно ходят в генералах, заделались известными хозяйственниками, иные даже дипломатами. А ему все хотелось повоевать на «переднем крае идеологического фронта». Ненадежное это место — трибуна, чуть споткнулся — и тебя уж никто не слушает. Осталось одно — быть исполнительным статистиком при Егоре Речке.
Поезд местного сообщения сбавлял ход. Родион Федорович взял чемоданы, протиснулся к тамбуру. Он сошел на перрон вместе с вербованными людьми, которых сопровождал разбитной, плутоватый уполномоченный «Оргнабора».
— Не отставайте! — прикрикнул вербовщик на Сухарева.
— Вы ошиблись, я сам по себе,— сказал он докторальным тоном, и болезненно поморщился: «А какая, собственно, разница между мной и простым чернорабочим из его артели».
29
В это пасмурное утро, когда Сухарев, сойдя с поезда, искал попутный грузовик, чтобы добраться до Рощинского, в жизни Максима тоже наступила перемена.
День начинался с обычной неурядицы: литейщики задерживали детали, и Максим пожаловался начальнику цеха. Пока там разберутся, кто прав, кто виноват, придется потерять два-три часа. И чтобы не сидеть без дела, он взялся прибирать вокруг станка. К нему подошел его сосед, молчаливый пожилой токарь, постоял, наблюдая.
— Тебе что, Трофим Петрович?
— Смотрю, как все выслуживаешься.
— Что, что ты сказал?
— Глухим две обедни не служат,— бросил тот на ходу, посчитав за благо удалиться.
Максим привалился к своему ДИПу, опустил руки. Не ожидал он от этого тихони таких слов. Молчал, молчал, и — на тебе — полоснул ржавым словечком по сердцу. За что? Что он ему плохого сделал? Эх, Петрович, Петрович, не нюхал ты пороха, не ползал на брюхе под разрывами снарядов на «шахматной доске» нейтральной полосы. А если сын твой погиб в плену, так при чем тут он, Максим Каширин, чудом уцелевший в Флоридсдорфе? Просто тебе сделалось отчего-то больно сейчас, Трофим Петрович, вот ты и ляпнул, не подумав. Ну да тебе простительно...
Настроение было испорчено. Хорошо, что подали литье, и Максим взялся за работу. Опять эта бронза, которая почему-то тревожит его, будто, напоминая всякий раз о кладбище-музее близ Вены, где он пролежал среди позеленевших памятников до темноты, уже не чая спастись от гестаповской погони... Но делать нечего — надо точить бронзу.
— Максим Никонорович, вас вызывают в горком! — крикнула ему нормировщица Аннушка.
— Вот те раз... Узнай-ка, пожалуйста, может быть, можно после работы?
— Ладно, сейчас спрошу,— Аннушка захлопнула окошко своей конторки, взяла трубку со стола. Максим видел, как она, разговаривая с кем-то по телефону, покорно кивала головой,— кудряшки ее рассыпались, разметались по лицу.— Нет, после работы нельзя! — снова распахнув окошечко, сказала она ему и поманила его к себе.
— Тогда, может, в обеденный перерыв?
— Какой вы странный, Максим Никонорович! Сказано ясно: сейчас же явиться к первому секретарю.
— Ну-ну, иду, иду...— он снял комбинезон, сунул в инструментальный ящик и вышел на заводской двор. Небо прояснилось, кое-где сквозь облака пробивались оранжевые ручейки солнечного света.
До горкома — рукой подать. Не успел Максим собраться с мыслями, приготовиться к ответу на самые фантастические вопросы, как уже очутился в прокуренном горкомовском коридоре. Только сейчас он догадался, что почти взбежал по широкой лестнице на третий этаж, постоял немного у приемной, отдышался. Опять, наверное, эти надоевшие расспросы...
— Товарищ Каширин? Проходите, вас давно ожидают,— приветливо встретила его «секретарь секретаря», как звали ее тут.
Максим взялся за дверную ручку (опять эта бронза!), чуточку повременил. Странно, все его торопят.
Секретарь горкома поднялся из-за стола, пошел ему навстречу. Встала и незнакомая пожилая женщина, которую Максим ни разу не встречал в Ярске. «Приезжая, видно»,— подумал он, бережно пожимая ее руку, мягкую и слабую, как у матери. Секретарь и эта женщина переглянулись, и она сказала спокойно, мужественно:
— Постановлением комитета партийного контроля, вы, товарищ Каширин, восстановлены в рядах партии.
— Как?.. Восстановлен? Я?..— в глазах его стеклянно блеснули слезы. Он попытался плотнее сжать губы, но мускулы обмякли, и все лицо его, суровое, жесткое, с розовым шрамом на щеке и подбородке, сделалось неузнаваемо растерянным. Он никогда не уронил ни одной слезы: ни в окружении, ни на геринговской каторге, ни у свежей могилы отца, но сейчас не мог совладать с собой — тяжкий груз, взваленный на его плечи беспощадным временем, был разом сброшен этой слабой материнской рукой незнакомой женщины.
Вот она взяла со стола красную книжечку, вручила ему, поздравила его. Он принял новый партбилет, взглянул на титульную страницу, где значилось: «Время вступления в партию — апрель 1942 года».
— Все правильно,— улыбнулся секретарь горкома.— Все эти семнадцать лет ты был коммунистом.
— Спасибо,— очнувшись, проговорил Максим.— Спасибо, спасибо вам, дорогие товарищи. Спасибо!..
Секретарь и эта представительница парткомиссии из Южноуральска не находили ответных слов, только встряхивали дружески его рабочую, сильную руку. Не одну тысячу партбилетов вручил секретарь горкома за свою жизнь, но такое и с ним случалось редко.
— Вот, Максим Никонорович,— сказал он, подвигая к нему папку,— видишь, сколько бумаги пришлось исписать...
Максим бегло листал дело. Последней была подшита копия заявления Никонора Ефимовича Каширина, которое, судя по дате, было отправлено в Москву за неделю до его кончины. Отец и мертвым продолжал отстаивать сына...
— Что же я отнимаю у вас время? — спохватился вдруг Максим.— Да и мне пора на завод.
— На завод не ходи сегодня,— посоветовал секретарь.— Иди домой, раз уж такое дело. Я позвоню директору... Ну-ну, успеешь, успеешь наработаться!..— ему хотелось, чтобы и близкие Каширина, долгие годы ждавшие этого дня, не ждали еще до конца смены.
Выйдя на улицу, Максим постоял с минуту у подъезда, веря и не веря всему, что произошло сейчас в горкоме, и, сдерживая себя, неспешно, степенно зашагал к Уралу, за которым виднелся на пригорке старый Ярск,— над ним сочились набухшие дождевые тучи, подсвеченные солнцем. Дождь и солнце!..
Миновав шумный перекресток, где толпилась ребятня на трамвайной остановке, Максим замедлил шаг, достал из кармана новенький, пахнущий краской, теплый партбилет и долго и пристально рассматривал его, все еще сомневаясь, не сон ли и вызов в горком, и седая женщина, и сбивчивый, нескладный разговор с секретарем. Мало кто знает, что значит получить партийный билет второй раз в жизни. Это все равно, что, познав смерть, воскреснуть заново. Нет, его, Максима, не смущает древнее русское слово — воскресение. Вторично удостаиваются знака доверия лишь те, кто видел смерть, кто был рядом с ней и не отвел глаз в последнюю минуту...
Он припомнил с удивительной отчетливостью, почти физически рельефной, тот далекий апрельский день на Южном фронте, когда в землянке под двойным бревенчатым накатом начподив вручил ему первый партбилет.
Его вызвали с передовой рано утром, едва донецкую степь прорезал затупившийся диск солнца. Максим пробирался меж зияющих воронок напрямик, не упуская из виду цветной трофейный провод, соединявший НП комдива с блиндажами второго эшелона, где размещался штаб. Было непривычно тихо. Кажется, весь фронт присматривался к тому, как ходко шагает двадцатилетний полковой разведчик в новой пилотке набекрень, сын коммуниста и сам полноправный коммунист. Ветер бросил ему под ноги пожелтевшую немецкую листовку с фотографией человечка в генеральской форме и в пенсне. Максим втоптал ее в суглинок кованым каблуком солдатского ботинка и пошел дальше, обходя глубокую затененную воронку от авиационной бомбы.
Какая тишина на Южном фронте! Не щелкнет ни одна винтовка, не тявкнет ни одна батальонная пушчонка. И в небе апрельская, чарующая благодать: ни посвиста хищных «мессеров», ни противного завывания «рамы» , обычно прилетавшей в это время с утренним визитом. Наверное, пунктуальные фрицы изволят завтракать.
Максим поднялся на гребень балки, старательно распаханной артиллерией, и приостановился, разглядывая с почтительного расстояния весь передний край. Люди, как кроты, зарылись в талую украинскую землю, и лишь прерывчатая каемка слабого дымка, извиваясь над черно-серой степью, обозначила линию соприкосновения с противником.
Максим уже подходил к траншеям второго эшелона, как вдруг разом ударили шестиствольные минометы немцев. Завыла степь. Максим метнулся было вперед, но взрывная горячая волна с размаху толкнула его в спину, сбила с ног. К счастью, он упал в старую воронку. Поежился от боли в локте и коленке, открыл глаза и тут же заслонил их грязной ладонью: кругом — и справа, и слева, и впереди — ослепительно вспыхивали магниевые огни от разрывов мин, гулко лопались куски металла, хлестали над головой поющие осколки. Налет что-то затянулся. Похоже, что противник решил отрезать ему, Максиму, путь в партию. Он полежал еще две-три минуты и, пригибая низко голову к дымящейся стерне, отчего ломило плечи, сноровисто пополз к траншее,— до нее оставалось не больше сотни метров. Он знал, редко, очень редко две мины или два снаряда попадают в одну точку. И когда невдалеке распускался курчавый куст очередного разрыва, он бросался на дно свежей воронки, пережидал, пока не грохнет поблизости другая мина. Так и подвигался помаленечку вперед. Немецкие артиллеристы сопровождали его вплоть до землянки начальника политотдела. Перевалившись грудью через заветную бровку обжитой траншеи, он очутился, наконец, в безопасности, и налет тут же прекратился.
Да, он, Максим Каширин, не шел, а полз за партбилетом, заканчивая свой кандидатский стаж на зыбкой грани, условно отделявшей жизнь от смерти...
Эмилия, открыв дверь, встретила мужа беспокойным взглядом.
— Нет, нет, ничего не случилось, дорогая моя.
— А што ж так рано? — Эмилия присматривалась к нему с явным недоверием.
Максим вошел в комнату, снял пиджак, повесил его на спинку стула.
— Все в порядке, Миля.
Она пожала худенькими плечиками и опять уставилась на него вопросительно. Надломленные брови ее заметно выпрямились,— Эмилия уже не ждала ничего плохого.
Максим достал из кармана маленькую книжицу в ледериновой клейкой обложке и положил на край стола. Эмилия в недоумении повела бровями, все еще не догадываясь, в чем дело. И вдруг Максим увидел, как часто забилась голубоватая жилка на ее гибкой шее и как, потянувшись было к этой книжице, Эмилия отдернула руку, словно обожглась.
— Неужели?..— проговорила она.
— Да, все кончилось.
Он и не знал, что его Эмилия умеет так радоваться. Вот она подбежала к нему, вскинула свои тонкие руки на его сутуловатые плечи и, смеясь, подпрыгивая, затормошила его, как мальчишку. О, да она сильная!..
И у него даже этот розовый шрам на лице поблек, стал незаметнее. Перед ней был совсем другой Максим, в точности похожий на того неунывающего парня, которого Эмилия знает по рассказам свекрови и золовок. Ей представилось, что жизнь начинается сначала, что все эти пятнадцать лет, с той встречи среди гарибальдийцев, были для них, Максима Каширина и Эмилии Милованович, лишь испытанием, хотя и очень суровым, без всякого удержу.
— Я знала, я чувствовала, што так будэт! Я вэрила! Я ждала!.. — без умолку говорила Эмилия, то сжимая ладошками его голову, целуя, то откинувшись назад и улыбаясь ему со стороны, издалека. Глубинный свет ее нерусских глаз прорвался наружу, и Максим понял, как неправ был он, считая ее любовь слишком грустной, даже горьковатой.
— Спасибо, Миля. Если бы не ты...
— Как так, эсли б не я?
— Да ты не поняла меня.
— Ох,— послышался из коридора голос Милицы.
Максим обернулся: в дверях стояли, взявшись за руки, обе дочери. Старшая смущенно, исподлобья посматривала то на папу, то на маму, а Дашенька таращила глазенки на сестру, так грубо остановившую ее на полдороге в комнату.
— Идите же сюда,— позвал их отец.
Девочки подбежали, и он ловко подхватил их, поднял к потолку.
— Ой, какие тяжелые! Ну ты, Милица, и растолстела.
— Нет, папочка, это Даша толстая, это она, она! — затараторила старшая.
— Да, подросли! Через год-два такую семью, пожалуй, и не поднимешь. Как думаешь, Миля?
— Ты все тэпер подымэш!..
Зря, зря говорят, что худая слава бежит, а добрая лежит: не успели Максим и Эмилия опомниться, как к дому, стоящему близ крутой излучины Урала, подкатил легковик Егора Егоровича. Приехала Зинаида,
— Ну, братец, от души поздравляю тебя! — сказала она с порога й, не успев пожать ему руку, поспешно отвернулась.
Эмилия тоже поднесла платочек к глазам. Девочки испуганно переглянулись, они не умели отличать слезы горя от слез радости.
— Ай-яй-яй...— покачивал головой Максим.— Да куда это годится? Что вы, в самом деле? Не доставало, чтобы заревели во весь голос. Постеснялись бы Милицы с Дарьей,— мягко укорял он их, чувствуя, что и у самого влажнеют веки (для слез, видно, тоже лиха беда — начало: оно было там, в горкоме).
Когда женщины ушли на кухню приготовить по такому случаю праздничный обед, Максим усадил дочерей на колени, задумался. Совсем немного отец не дожил. Не довелось ему окончательно убедиться в правоте меньшого. Конечно, отец и без того не сомневался, но все-таки, все-таки... Что же он хотел сказать перед смертью? Просто ободрить? Или там, в Южноуральске, было кое-что известно? Может быть, он умер успокоенный. Если бы знать это... Максим ласково гладил смуглую Милицу, вылитую сербку, и беленькую — истинно русскую Дашу, и снова, в который раз дивился мудрости крылатых слов, часто повторяемых отцом все эти годы: «Правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет».
30
Прошел год, как Лобов вернулся на свою родину. И вот уже опять по степным летникам, подернутым бетонной коркой зачерствевшего чернозема, потянулись автомобильные обозы с хлебом. На пропыленных грузовиках опознавательные литеры чуть ли не всех соседних областей — от Среднего Поволжья до Среднего Урала. Шумно, людно на речных переправах, у станционных элеваторов, на полевых токах пшеничного края.
Наверное, нигде горожане так не тревожатся все лето напролет: сталь сталью, медь медью, никель никелем, но будут ли очередные две сотни миллионов пудов зерна? Южноуральская степь — исконная житница, и молодая слава ее индустриальных городов считается лишь прибавкой к старой славе земли-кормилицы, не раз выручавшей государство из нужды. Впрочем, не за горами и то время, когда эта степь станет давать столько же металла, сколько и хлеба — пуд на пуд.
Еще никогда Леонид Матвеевич не странствовал с такой охотой, если не считать тех первых путешествий в молодости, когда тебя поражает огромность мира, а не сами люди. Юность понимает кругозор буквально. Это уже потом, в середине жизни ты начинаешь приглядываться и прислушиваться к городам, самостоятельно открывая их без наивного подражания колумбам. В этом постепенном переходе от крупного масштаба к мелкому, от мелкого к мельчайшему и вырабатывается умение видеть жизнь в ее натуральную величину. И даже близких тебе людей ты познаешь заново. Ну разве мог он, Лобов, предположить в те, тридцатые годы, что увлекающаяся, мечтательная девчонка, созданная для какого-то заоблачного блаженства, абсолютно равнодушная к политическим страстям, сможет много лет спустя порвать с мужем, выбившимся не из семейной, из общественной колеи.
Не смог, не сумел Родион Сухарев, проштудировавший сотни умных и полезных книг, постигнуть ту простую «арифметику жизни», без которой формулы, сколько их ни зубри, теряют житейский смысл. Людей он привык видеть только со своей трибуны, оценивать их средним баллом, выслушивать как строгий экзаменатор. Привык задавать каверзные вопросы насчет потребительной и меновой стоимости товара, уклоняясь от прямых ответов на робкие записки о нехватке мяса или, скажем, молока. Любил пофилософствовать о стирании граней между городом и деревней и был ошеломлен революционными мерами сентябрьского Пленума ЦК.
Сам по себе Родион Федорович вряд ли бы надолго заинтересовал Лобова, но ему хотелось лучше понять Анастасию, а тут уж без Родиона Федоровича никак не обойтись. Возможно, что он несколько идеализирует ее. Возможно. Однако смешно вспомнить, как самоуверенный паренек с портупеей через плечо учил Настеньку уму-разуму, не догадываясь о способностях своей ученицы. Теперь только Максим может сравниться с Анастасией. Максим все перетерпел, все превозмог и добился своего...
Так вот жизнь и преподает свои предметные уроки. Особенно дороги эти два, кои получил Лобов здесь, на родине, от Кашириных. Признаться, он не ожидал от них этих уроков, оправдывая себя лишь тем, что слишком рано расстался и с Анастасией, и с Максимом, которые уже без него прошли огонь и воды сороковых годов.
Без него и Южноуральск выбился в люди. И хотя ему, Лобову, не нравились всякие стародавние привычки, вроде женских посиделок под окнами или самозабвенного грызения семечек, но это пустяки. Все это можно объяснить той инерцией провинциализма, которая затухая, время от времени дает о себе знать. Тем более, его, строителя, не могут смутить уцелевшие пыльные закоулки, дряхлые домишки с завалинками, купеческие тесные лавчонки. Ну да, конечно, города тоже оцениваются с первого взгляда по одежке. Потому-то и легко ошибиться, выбирая город на всю жизнь. С ним, как с человеком, надо потолковать по душам не один свободный вечер: тогда он первый намекнет тебе, пришелся или не пришелся ты ко двору. Города — они проницательные, уж они-то умеют провожать по уму, точнее, выпроваживать неумных. А что касается одежки — это наживное.
Скромница Южноуральск: сколько одного хлеба дал народу, не требуя взамен дворцов. Но Леонид Матвеевич видел его перекроенным, перестроенным к 1965 году. Не успеют малыши закончить семилетку, как на берегах Яика будет воздвигнут второй Южноуральск, появятся вокруг и спутники — восточный, южный, северный, каждый на 20—30 тысяч жителей...
А вот Вася-Василиса не заглядывала в будущее. Она и летом частенько наведывалась в уютный особнячок архива, просиживала там допоздна, роясь в нетронутых залежах бесценных документов. Для нее южноуральская летопись — от Пугачева и до Фрунзе — была редкостной находкой. Она, право, не знала, что делать со всем этим богатством. Тут нужно было копнуть поглубже, посидеть годок-другой. В конце концов она составила краткую хронику наиболее значительных событий— пригодится для преподавания новейшей истории в педагогическом институте, куда ее зачислили недавно.
Леониду Матвеевичу иногда приходилось туго, если завязывался разговор с женой о прошлом его родного города, которое он знал понаслышке, да что-то помнил с дутовских времен, и, припоминая, путал. Василиса бесцеремонно поправляла. И ему казалось, взяла она его за руку, как приготовишку, и водит по знакомым и незнакомым улицам далекой юности. Заведет еще в ярский дом Кашириных, учинит допрос о товарище Зине. «Плохо, когда жена историк, до всего докопается!»— замечал, посмеиваясь, Леонид Матвеевич.
...Как ни старался он сегодня перехитрить жару, выехав из Ново-Стальска в пятом часу утра, полуденное солнце все-таки застигло на полпути — в машине нечем было дышать. Пока добрался до дома, разморило вконец.
— Загорел-то, право! — удивилась Василиса.— Ты что, на пляже, что ли, провалялся всю неделю?
Действительно, лоб совсем черный, нос и щеки отливают потемневшей медью, шею спалил до ключиц, и только едва пробивается белизна из расселинок морщин под серо-зеленоватыми глазами, да проступает сквозь выцветшие волосы светлая каемка вокруг залысин. Ни одной блестки седины: августовское солнце подравняло пряди. И оттого он сам себе показался помолодевшим.
Леонид Матвеевич перехватил взгляд Васи, с любопытством рассматривавшей его, такого сильного, овеянного степными душистыми ветрами.
— Лучшие пляжи в мире — строительные площадки! — сказал он, широко улыбаясь, машинально приглаживая волосы.
До чего же, право, нравилась ей эта Леонидова улыбка. Василиса готова была сейчас забыть о всех тревогах, не дававших ей покоя целую неделю.
Леонид Матвеевич ел окрошку и мельком взглядывал на жену, сидевшую в сторонке, у кухонного шкафчика.
Она совсем не изменилась за последний год, разве лишь немного похудела.
— Тебе звонила Анастасия Никоноровна,— словно невзначай вспомнила Василиса и комично поджала губы.
— Догадываюсь! О школе беспокоится. Мы обещали сдать к началу занятий новую школу в рабочем поселке. Выходит, трест подвел. Завтра займусь сам.
Его ответ прозвучал настолько убедительно, что она выругала себя за глупые догадки. Нельзя, право, без конца фантазировать!
Но странно, Василиса уже не могла не объясниться с ним. Убирая со стола посуду, она решила, что вот самый подходящий случай сказать ему между прочим, как говорят о пустячках:
— А ты знаешь, Леня, Анастасия Никоноровна до сих пор неравнодушна к тебе.
— Я знаю одно, что беспристрастные историки тоже могут зело ревновать к прошлому!
— Я говорю тебе серьезно.
— Хорошо, давай поговорим серьезно
— Что же будет дальше?
— Да ты о чем?
— Ведь и ты к Анастасии Никоноровне неравнодушен, право. Или я ошибаюсь, Леня?..
Ну, что тут ей ответить? Приняться разубеждать? Выходит, обманывать. Попытаться доказать, что эта-—другая — просто немножко нравится тебе? Заподозрит чуть ли не в измене. Сказать правду сущую? Тогда все обернется слишком плохо, хотя ты ни в чем, действительно, и не виноват.
Как быть?
И Леонид Матвеевич остановился на туманной полуправде, без коей определенно не обойтись. Он сказал, что — да, Настенька Каширина, которую он знает с давних пор, сильно, очень сильно изменилась за эти годы. (И то была, конечно, истина неопровержимая). Далее он сказал, что ему и в голову не приходила мысль сравнивать ее, милую Васю-Василису, с Анастасией. (Тут Леонид Матвеевич покривил душой). Короче, убеждая ее в своей верности, он был правдивым, и, утаивая свои раздумья о долге и чувстве, он оказывался неискренним.
Плохо это?
Наверное. Но где иной путь для преодоления той слабости, которая подстерегает кого-нибудь из нас, поживших на белом свете?
Василиса выслушала его не прерывая. Она поняла из его слов больше, чем он предполагал.
И с этого дня стала прежней, даже беспечной, чтобы не распалять Леонидовы чувства к Анастасии Никоноровне, а исподволь притушить их, еще лучше — загасить совсем, с помощью того женского такта, который не всем дается.
Провожая Леонида Матвеевича на работу, Вася пытливо заглянула ему в лицо. Он безошибочно прочел в ее глазах: «Вижу, что переживаешь. Понимаю. Но двух счастий не бывает, одно всегда зачеркивает другое».
Впрочем, разве он собирался что-нибудь зачеркивать и перечеркивать? С Васей-Василисой связана лучшая часть его жизни: не будь ее рядом с ним все эти годы, еще неизвестно, как бы сложилась жизнь. Покойная мать с трудом вывела его в люди, жена повела среди людей. Он-то отлично знает щедрость Васиной души. И все же нет-нет да и промелькнет перед глазами Настенька Каширина то взбалмошной, порывистой девушкой — там, в Ярском ущелье, где бьется о гранит Урал; то молчаливой, задумчивой красавицей — здесь, в Южноуральске, на степном берегу притихшего Урала. Что ж делать, друг мой? Решай сам. Тут тебе и время не поможет: время — советник молодых.
Леонид Матвеевич пришел в совнархоз с опозданием на целых полчаса — долго блуждал по городу. На столе лежала пачка телеграмм и служебных писем. Он взял бумажку наугад, пробежал глазами: очередной проект сокращения штатов. Взглянул на подпись — все тот же Аникеев. В прошлом году этот Аникеев воевал за объединение своего отдела с планово-экономическим отделом всего совнархоза. Не вышло — председатель не согласился. Теперь другой прожект: слить плановый и производственный отделы управления строительства. К докладной записке подколоты свежеиспеченное штатное расписание и сравнительная табличка, из коей явствует, сколько денег сэкономит государство на «слиянии родственных отделов».
Не первый месяц идет возня вокруг сокращения штатов: споры, предложения, контрпредложения, докладные в обком, жалобы в Москву. И затеяли эту историю некоторые товарищи из бывших министерств: им очень не приглянулся Южноуральск. Начали с того, что один за другим стали отказываться от трехкомнатных со всеми удобствами квартир-хором, о которых пока и не мечтают многие южноуральцы. Но дальше отказываться стало невозможно: вмешался обком партии. Тогда изменили тактику, цепко ухватились за весьма привлекательную идею — удешевление управленческого аппарата. Но как ни хитрили в расчетах дело было ясное — они сами предлагают сократить свои собственные должности (а там уж, конечно, всяк волен выбирать из всех четырех сторон свою заветную—московскую сторонку). Аникеев усердствовал больше остальных, занимаясь экономическими выкладками, чтобы как-нибудь поблагороднее и налегке, без тяжеловесной «выкладки» — строгого выговора с предупреждением — улизнуть в столицу.
«Пойду-ка я к председателю, — решил Леонид Матвеевич. — Пусть сам одернет этого «блюстителя государственных интересов»...
— Как съездил? — спросил его Рудаков.
— Пекло.
— Жара, жара, дышать нечем! Никакие настольные вентиляторы не помогают, впору устанавливать «Сирокко» в кабинете. А в степи!..
Нил Спиридонович был, кажется, в хорошем настроении, хотя, впрочем, лицо по-прежнему усталое, землистое. «Может быть, пошел на поправку», — подумал Лобов, присаживаясь к столу, поближе к монотонно жужжащему вентилятору. Нил Спиридонович нажал кнопку — резиновые лопасти плавно остановились — полное впечатление приземлившегося «кукурузника», и прохладная струя потревоженного воздуха, обессилев, в последний раз коснулась Лобова.
— Так что новенького в Ново-Стальске?
Леонид Матвеевич доложил о ходе строительства прокатного стана, пожаловался на субподрядчиков, затягивающих ревизию и монтаж оборудования.
— Вечная канитель, — сказал Нил Спиридонович. — Приструнить их некому. «Надклассовая» публика!..— и тут же, не к месту, поинтересовался:— А что у тебя там с Кашириной? Звонит на дню два раза.
Леонид Матвеевич покосился на Рудакова, случайный вопрос в деловой беседе очень точно пришелся по больному месту.
— Наверное, не сдали школу в эксплуатацию.
— Разберись, пожалуйста.
— Это я разберусь. Но вот как быть с Аникеевым? Опять вернулся к проблеме «самосокращения».
— Слыхал. Давай пошлем его в распоряжение Речки, в Рощинское. Как там говорится в эпиграфе к «Капитанской дочке»: «Пусть в армии послужит... Пускай его потужит».
— В Рощинском уже работает Сухарев. Помнишь, я докладывал тебе о нем?
— Ах, да... Тогда подыщем для Аникеева другую работенку, раз надоело ему командовать из Южноуральска. Пускай его потужит где-нибудь в самом дальнем «строительном гарнизоне».
— Не крутовато будет?
— Видал, что получается! Ты же обвиняешь меня во всех грехах смертных и ты же на попятную, как дело коснулось твоего работничка. Нет, хватит. Надо приструнить молодца. Без того затянулся «медовый месяц» в совнархозе. Только и занимаюсь «психологическим анализом» кадров. Надоело! Уговариваю, как ребятишек в семилетке. А у нас семилетка-то вон какая — двадцать миллиардов одних капиталовложений!
«Определенно решил тряхнуть стариной», — снова отметил Леонид Матвеевич, приглядываясь к председателю. Тот выбрался из-за своего массивного стола и бодро прохаживался по ковровой дорожке от книжного шкафа к двери и обратно. Леонид Матвеевич включил вентилятор, тугая струя всколыхнувшегося воздуха ударила ему в грудь, зашелестела бумагами на столе.
Рудаков обернулся:
— Ты что, намерен охладить мой пыл?
— Хочешь, скажу по-дружески?
— Значит, опять какая-нибудь дерзость.
— А ты злопамятный! Я хотел сказать, что начинаю узнавать тебя, Нил Спиридонович.
— Гм...
— Мне рассказывали, как ты явился прямо с завода в наркомовский кабинет. О тебе говорили: «новая метла по-новому метет». Но шли годы, а метла все мела и мела по-новому.
— Довольно, не расписывай. Знаю, к чему клонишь. Один мой московский приятель заявил мне недавно: «Ты, Нил, привык к министерской вышке с односторонним обзором и никак не можешь привыкнуть к совнархозовской вышке с круговым обзором» Видишь, куда метит! Отчасти он и прав, черт возьми. Но при чем тут вышки с разными обзорами, всякие там намеки? Дело обстоит проще и сложнее.
— Не сердись.
— Я не сержусь. Пережил. Больше года ходил в местниках-наместниках. Полюбуйся, в Южноуральске меня считали министерским наместником, а в Госплане окрестили южноуральским местником. Нашли тоже Януса!.. Но кончим воспоминания. Что касаемо нас с тобой, то нам надобно смотреть вперед, хотя мой приятель и назвал совнархоз вышкой с круговым обзором. Вчера звонили из Москвы, Приозерный никель-комбинат начинаем строить. Вопрос решен,— Нил Спиридонович подошел к топографической карте восточной части Южноуральской области, взял указку. — Видишь, что получается: Ярск окружается со всех сторон миллиардными стройками. На западе — Ново-Стальск, Медноград, на севере — Рощинское, на востоке — Приозерный, на юге кольцо замыкается казахстанским комбинатом ферросплавов. Жилинский прав, центр тяжести уральской качественной и цветной металлургии перемещается с севера на юг. Ярские богатства, едва початые в годы строительства социализма, мы положим на чашу весов экономического соревнования с Америкой. Гора Магнитная служила нам четверть века, она достойна памятника. Теперь дошла очередь до крайне-южных отрогов главного хребта. Завидная очередь, если учесть, что речь идет уже о коммунизме...
«Нет, не стареют бойцы первых пятилеток, — думал Леонид Матвеевич.— Напрасно я решил, что Нилу пора уходить на пенсию, хотя, впрочем, вовремя выйти из строя тоже бывает важно — подвинутся свежие силы с левого фланга. Но Нил еще пошагает до конца семилетки. Хорошо говорил покойный Никонор Ефимович: «Кто отмахал шесть таких переходов, тот на седьмом, главном, действительно, не остановится на большой привал. Обязательно дойдет до уравнительного рубежа со старым миром».
— Э, да ты меня не слушаешь! — Нил Спиридонович опустил руку на его плечо. — Что, тоже размечтался, глядя на старика, ударившегося в романтику?..
Но это впечатление одушевленности, почти юношеского задора, выказанного только что Рудаковым, было испорчено им же самим, когда секретарь принесла ему телеграмму из Свердловска. Он повертел телеграмму в руках, бросил на тумбочку, нахмурился. Леонид Матвеевич понял: опять эти экскаваторные ковши, которые должен поставлять Ярский завод Уралмашу. Всех подняли на ноги, однако время упущено.
— Полюбуйся, Леонид, что получается, до чего довел нас ярский королек, — сердито заговорил Нил Спиридонович, взяв телеграмму с тумбочки. — Я так и знал, что дело дойдет до Совмина. Скандал! В Свердловске стоят готовые экскаваторы, а Власенко не может отгрузить ковши. Возомнил себя вторым Уралмашем, мол, сами с усами — поставляем прокатное оборудование в Аньшань, Бхилаи! Простительно, если бы что-нибудь сложное, вроде этой установки для непрерывной разливки стали, которую он тоже вовремя не сдал, а то ведь ковши, ковшички! Что за работники? Как недоглядел, так попал впросак. Когда я приучу Власенко к порядку? Не хочет считаться с планом кооперированных поставок, да и только.
— Надо, как ты говоришь, приструнить молодца. Это же твои старые кадры, Нил. Тебе и карты в руки: не годится сей «король», замени его подходящим «принцем» из молодых. У нас немало отличных инженеров в том же Ярске. Я могу понять твою осторожность в строительных делах — ты давненько вышел из прорабов, задолго до войны. Мне была понятна и твоя заминка, помнишь, с проектным заданием по Рощинскому комбинату. Но в заводских делах ты как рыба в воде.
— Просто у тебя получается, — Нил Спиридонович отвернулся, будто заинтересовавшись (в который раз!) живописным минаретом Караван-Сарая.
«Любит он, любит ярского наполеончика, — не впервые заключил Леонид Матвеевич. — Сам же выдвинул его, будучи министром, обласкал, вырастил по образу и подобию своему. А теперь ученик перестал считаться с учителем, задрал нос, поняв, что учитель сильно сдал, заделался благодушным ворчуном (ну, может быть, в мелочах и грубоват, но в главном — мягок). Действительно, пожурит, прикрикнет, даже выговор объявит, в худшем случае, — и все как-то по-свойски, по-родственному. Школа-то одна. Посмелее замахнуться на собственного воспитанника не может. Это все равно что замахнуться на свою молодость. Конечно, Нил опытнее всех Власенко, бывших поклонников его таланта, но те помоложе, понапористее. А впрочем, ему определенно доставляет удовольствие понаблюдать за ними под старость лет: какие орлы поднялись из министерского гнезда!.. Выходит, тут кому-то другому надо переучивать орлов».
— Ты, наверное, считаешь, что мне и впрямь жаль Власенко? — спросил Нил Спиридонович.
— Угадал.
— Нетрудно угадать. Завидую я тебе. Ты как-то говорил, что у тебя всегда немного тревожно на душе. Не верю. Просто хотел поддержать меня. Но ты ошибаешься, если считаешь, что я не ломаю себя. Ломаю.
Стараюсь ломать, по крайней мере. А ты приглядываешься ко мне иной раз и думаешь, как давеча, когда я стоял у карты: «Это все стариковский энтузиазм, любование жизнью со стороны».
— Неправда.
— А я собирался посоветоваться с тобой. Не догадываешься, о чем?
Но совет не состоялся: помешал телефонный звонок из Ярска. Рудаков привычно наклонил голову, прижимая трубку в плечу, и придвинул к себе блокнот, приготовившись записывать. Речка просил хотя бы сотню тонн цемента, с десяток вагонов кругляка-пиловочника. Председатель совнархоза подал трубку Лобову, сказал со значением:
— На, командуй сам своими подопечными.
Егор Егорович остался доволен разговором с Южноуральском: наконец-то начальство повернулось лицом к его строительному тресту. Да это и понятно, даже Москва живо интересуется рощинской медью. И чувствуя, что ему снова повезло, быть может, напоследок, он безжалостно подстегивал себя,— с утра до вечера мотался по площадкам, не давал покоя ни прорабам, ни начальникам стройуправлений (у него и походка полегчала). Приезжал домой затемно, хотя августовские дни не уступают по напряжению апрельским.
Случалось, он возвращался из Рощинского в Ярск вдвоем с шофером, и тогда, полулежа на заднем сиденье автомобиля, Егор Егорович позволял себе роскошь: поразмыслить с полчасика о чем-нибудь постороннем, не связанном и косвенно с текущими делами. Чаще всего его занимала судьба Родиона. Свояк поражал мрачной замкнутостью: придет, доложит сводку и уйдет, слова лишнего не вымолвит. Егор Егорович пытался заговаривать с ним как бы невзначай, но безуспешно. Потом махнул рукой,— баста! — и они стали совсем чужими. Что же с ним будет дальше?— не раз спрашивал себя Егор Егорович. Сумеет ли Родион встать на ноги, начать жизнь сызнова? Или так и останется непризнанной гордыней в этом звании старшего инженера-экономиста, которое присвоил ему он, Речка, своим приказом по управлению треста? А ведь человек талантливый. Значит, можно страдать и от таланта... И Егор Егорович, оставляя в покое свояка, вспоминал вне всякой связи Лобова. Вообще он теперь жалел о недавних стычках с Леонидом. Все больше из-за Рудакова схватывались. Черт знает, может, Леонид и прав: не такой уж предсовнархоза человек, чтобы нападать на него по любому поводу. Привыкли мы к оценкам, взаимоисключающим друг друга. Это как-то объясняется пережитым временем, не терпевшим золотой середины. А может, его отношение к Рудакову и Леониду изменилось только потому, что у него у самого лучше пошли дела? Ну, конечно, бывают и теперь положения трудные чрезвычайно, но не бросается же он в скоропалительные бои, не обвиняет всех и вся... Ему начинала нравиться собственная выдержка. Стало быть, и в пятьдесят с лишком не поздно еще поступиться старыми привычками, — не то посмеиваясь над собой, не то уже гордясь, решал он втайне ото всех, в том числе и от жены.
Встречая его, Зинаида Никоноровна укоризненно покачивала головой и шла на кухню, разогревать обед и ужин — все вместе.
— За целое лето в кино собраться не можем, — сказала она сегодня.
— Кино у нас, доложу тебе, превратилось в поточное производство — формуют фильмы, как железобетонные плиты! Да и кто летом тратит время на кино? Вот скоро настанет зимушка-зима, тогда походим мы с тобой, моя старушка, и по кино, и по театрам, и по концертным залам!
— Старушка, старушка... Так, пожалуй, и состаришься. Зимой-то, наверно, родится внук или внучка.
— Да ты, оказывается, торопишься погулять на свободе! Все ясно. Одним словом, Зинушка, не рассчитывай и на зимушку!..
— Родион низко кланяется тебе, — сказал за ужином Егор Егорович.
— Как он там?
— Сдал, сдал Родион Федорович, доложу тебе. Небрит, немыт. Но водчонкой не попахивает, не замечал. Замкнулся, дружбу ни с кем не водит. Живет отшельником, как гений. По воскресеньям ездит на Урал рыбачить, и все один. Говорят, что-то пишет в своей летней резиденции. А вообще, служит исправно, как полагается интеллигенту.
— Не бей лежачего, Гора.
— Сама себя раба бьет, коль нечисто жнет. Ну да ничего, пооботрется среди нашего брата — человеком станет.
— Чужую беду руками разведу. Вот если б я взяла, да и бросила тебя, что тогда?
— Меня? За какие такие прегрешения? Правда, звезд с неба не хватаю, кручусь на своей «трестовской орбите», однако ж мужик не бросовый, как говорится, средний. Но вообще-то, от вас, Кашириных, всего можно ожидать!
— Ты нашу фамилию не трогай.
— Ладно, ладно. Что ни говори, Зинушка, а мы с тобой жизнь прожили мирно. Ни одного разлада, если не считать схватки из-за женитьбы сына. Я со своим характером к любой подлажусь.
— Я тебе подлажусь!..
Нет, нельзя долго сердиться на него (а говорят, что на работе он выглядит диктатором). «Жизнь прожили... Неужели прожили? Так быстро. Так непостижимо быстро! — Зинаида Никоноровна невольно осмотрела себя перед зеркалом.— Неправда, полжизни впереди. Еще отливают смолью ее волосы, не поредевшие от времени, даже не тронутые первой сединой. Еще светятся, поигрывают янтарные негаснущие искорки в глазах. Еще неглубоки морщины на открытом высоком лбу и неопределенны, переменчивы складочки у рта, унаследованные от матери. Ну, может быть, растолстела, так это естественно, — ведь уже свекровь».
— Что ты тут советуешься с зеркалом? — подошел к ней Егор Егорович. — Оно никогда не скажет женщине всей правды!
— А ты у меня стареешь, Гора.
— Чепуха! У нашего брата, строителя, свои метрики — титульный список. Раз набросили добавку в сто восемьдесят миллиончиков, значит, гожусь в гвардию!
Зинаида Никоноровна склонила голову к плечу мужа, и они постояли с минуту рядышком, присматриваясь друг к другу. Да разве может это плоское стекло отразить всю глубину их жизни, начиная с того дня, когда девушка в юнгштурмовке, шагая впереди своего пионерского отряда, увидела на тротуаре приехавшего на каникулы студента, готового хоть сейчас пристроиться к ее белобрысому воинству. Так и встретились на марше, под барабанный бой, которым лихо оглушал прохожих Ленька Лобов...
Зинаида Никоноровна оглянулась — в дверях стояли сын и сноха, довольно ловко подражая старшим: Геннадий, важно заложив руки за спину, а Инесса озорно привалившись к его плечу.
— Когда это вы заявились, пропащие души?
— Только что! — засмеялся Геннадий. — Входим и застаем родителей за репетицией какого-то водевиля! Принимаем их, Ина, в нашу художественную самодеятельность, а?
— Мама пойдет, но папа, конечно, не согласится.
— Отца назначим режиссером.
— Ах, шельмецы, издеваетесь!
И ведения той, далекой, юности исчезли. В дом вступила другая юность, что не носит юнгштурмовок, не ходит в военизированные походы, не стоит в очередях за хлебом.
— Где пропадаете весь вечер?— поинтересовался Егор Егорович.
— Изучаем луну, отец.
— Вы бы лучше штудировали технику безопасности.
— Как раз о технике безопасности космических полетов и шла речь!
— Кто же у вас там умудрен таким «заоблачным опытом»?
— Нормировщик Петин.
— Он бы лучше наряды закрывал вовремя.
— Одно другому не мешает. Например, Журавлева думает еще поступить на курсы космонавтов.
— А сантехник Феоктистов решил переучиваться на техника-электроника,— заметила Инесса.
— У вас, космонавты, космы не драты, возьмусь я за вашего брата, да и за эту крановщицу, которая витает в поднебесье.
— Молодежь, ужинать! — прикрикнула на них Зинаида Никоноровна.
31
Сентябрь — самое время для раздумий о минувшем.
Анастасия с утра бродила по степи, вдоль лесной полоски, что начиналась невдалеке от старой Заречной рощи. Ей хотелось сосредоточиться на чем-то очень важном, однако непрочная вязь мыслей то и дело обрывалась. Дома мешают думать Леля и Мишук, здесь мешает степь-кудесница.
Тончайшей оренбургской паутинкой сплошь покрыты жесткие степные травы, кулиги спелого шиповника и терна в поймах рек. заросли бобовника и дикой вишни в пожелтевших складках суходолья. По утрам, когда ветер нежится на вершинах гор, когда длинные пряди ковыля, спутанные байбаками и лисицами, низко стелются по обочинам накатанных проселков, вся земля светится под солнцем ажурной путаницей серебристых нитей. Они свисают с тяжелых гроздей переспевшей ежевики, падают на рубчатые листья пожухлого клубничника, тянутся в поле, цепляясь за сухие стебли конского щавеля, колышутся в неподвижном воздухе над студеными ключами говорливых родников, вяжутся в мириады узелков на делянках еще неубранного подсолнечника, расстилаются шелковой основой по щетинистой стерне. Прекрасна земля в сентябрьском убранстве! Мало-помалу убывают дни, приближаясь к осеннему равноденствию, а какие краски, куда ни глянь, какая чуткая тишина вокруг, какое высокое небо над тобой.
Едва с гор потянет свежий ветерок, расчесывая, прихорашивая всю степь, всколыхнутся узорчатые уголки диво-паутинки, зашелестят расписной каймой над кронами берез — и вновь станут пряжей. Трудолюбивая ночь придумывает все новые рисунки, поражая искусным рукоделием своим, день же, будто посмеиваясь над волшебной мастерицей, возьмет да распустит ее вязанье. И вот летят над речкой, над осокорями оборванные нити, ложатся тебе на плечи, окутывая шею капроновым шарфом. Нет, ты никогда и не мечтала о таком наряде, в который одевает тебя это бабье лето.
Неправда, что степь задумчивая. Попробуй тут отвлечься! То сурок, притаившийся в ковыле, метнется через тропинку и перед тем как спрягаться в норе, оглянется раз-другой, свистнет на прощанье (что-то он сегодня разгулялся, давно пора ему располагаться на зимовку в подземном царстве). То поздние цветы, похожие на распушенные метелочки сирени, привлекут внимание Анастасии, и она постоит над ними, прикидывая, хватит ли у них силенок дотянуть до первого морозца или они осыплются не сегодня-завтра, едва лишь прикоснется к ним чья-нибудь неосторожная рука. То рядом вымахнет струей шумная стайка молодых скворцов, укрывшихся в татарнике; Анастасия вздрагивает, смеется над собой, а скворцы, сделав два-три круга над большаком, как ни в чем не бывало, опускаются на свое местечко, видно, очень удобное для тайных сборищ перед скорым отлетом на далекий, незнакомый юг.
Возможно, что зимой мерное однообразие степи и настраивает на философский лад. Но сейчас, в эти погожие деньки милого лета, которое, конечно, неспроста зовется в народе бабьим, нельзя быть равнодушной ко всему вокруг, хотя и неспокойно, ох, неспокойно на душе у Анастасии. Вчера Родион прислал записку:
«Верю, мы снова будем вместе. Только об одном прошу — не принимай никаких решений, ну, тех, что отдалили бы нас с тобой друг от друга».
Родион, Родион, ничего ты, верно, не понял. Уговариваешь ее, Настю, как невесту, побаиваешься отказа. Ведь если бы она даже раскаялась, то и тогда ни за что бы не протянула тебе руки. Сойтись опять — разве это не безнравственно?..
И, не ответив на свой вопрос, Анастасия вспомнила позавчерашнюю встречу с Лобовой: лицом к лицу столкнулись в нескольких шагах от педагогического института. Вася-Василиса, помахивая новеньким портфелем, как беспечная студентка, шла на лекцию, а она, Анастасия, спешила в свой райком. Ей вдруг захотелось остановиться на минутку, и она подалась было навстречу Васе, неловко заспешила, но та, сделав вид, что опаздывает, учтиво поклонилась на ходу и, поравнявшись, тоже спохватилась, замедлила шаг, но поздно — Анастасия прошла мимо. До чего нелепо получилось: любой мог обратить внимание, что эти женщины так и тянутся друг к другу.
А вчера позвонил Леонид, сказал, что в понедельник, правда, с опозданием на полмесяца, строители сдают новую школу в эксплуатацию. Надо поехать, посмотреть, раз сама подняла всех на ноги, вплоть до председателя совнархоза. Леонид, верно, тоже примчится. Леня, Ленечка, ничего и ты, оказывается, не понял. Успокаиваешь ее, Анастасию, как опрометчивую девчонку, слишком явно опасаешься ее любви. Ведь если бы она и дня не могла прожить без того, чтобы не встретиться с тобой, то все равно бы не подняла руки на Васино счастье. Это было бы совсем безнравственно, даже в отношении Родиона, которого она разлюбила сначала разумом, потом уж сердцем...
Вот и не смогла Анастасия побыть наедине со своими мыслями. Ей хотелось заглянуть вперед, пусть украдкой, боязливо, но она поминутно оглядывалась назад. Да что все это значит? Неужто бабье, коротенькое лето, разгоревшееся так ярко, заключит счет с личной жизнью?.. Она приостановилась в изумлении: макушка одинокого куста калины, еще не сбросив ягод со своих кистей, искрилась крошечными звездочками. Неужели собирается цвести? Верно, слишком рано принарядилась минувшей весной, и опять торопится порадовать людей к осенним свадьбам. Спеши, спеши, скоро заморозки! — горьковато улыбнулась Анастасия и пошла своей дорогой.
Дома она застала дочь в слезах. Ее успокаивал по-мужски рассудительный Мишук:
— Меня даже не берут, не только тебя, девочку...
Завтра новая группа старшеклассников отправлялась на уборку хлеба, и Леля третий день надоедала матери, упрашивая отпустить ее хотя бы на одну недельку.
Анастасия приласкала расстроенную Лелю:
— Тебе же всего одиннадцать лет.
— Двенадцать скоро.
— Хорошо, пусть скоро двенадцать. И все же очень мало. Годика через два-три поедешь обязательно, я обещаю.
— А тогда школьники не будут ездить на уборку.
— Ну откуда ты можешь знать?
— Учительница сказала. Она сказала, что без нас, городских, будут обходиться. Честное пионерское!
— Найдется для тебя работа, не тужи. И потом, посуди сама, за какие заслуги тебе такая привилегия, подружки твои будут учиться, а ты поедешь в деревню.
— Какая же это привилегия — работать? — Леля, продолжая всхлипывать, уставилась на мать.
— Конечно. Разве ты не знала?
И Леля притихла, смирилась. Нет, она, Леля, не хочет никаких, совершенно никаких привилегий для себя. Она станет жить, как мама. О маме говорят: «Простая, работящая женщина». Вот такой будет и она, честное пионерское.
Но, укладываясь спать, Леля все-таки сказала:
— А папа отпустил бы меня в деревню...
Мать словно не расслышала ее, зябко передернула плечами и с головой укрылась одеялом.
Утром они проспали: Мишук забыл завести будильник. Анастасия на скорую руку пожарила картошку, вскипятила чай. Позавтракав, все трое отправились по своим делам — ребята в старую школу на главной улице Южноуральска, мать — на рабочую окраину, где среди игрушечных домиков индивидуальных застройщиков возвышалось на пригорке четырехэтажное здание новой средней школы-интерната.
Комиссия заканчивала приемку, когда Анастасия вошла в просторный вестибюль. Поднялась на второй этаж и здесь увидела скучающего Лобова, который в одиночестве шагал по коридору, длинному и гулкому.
— Леонид, — тихо позвала она его своим приятным грудным голосом, но получилось так громко, что Анастасия невольно поднесла ладонь к губам.
— Долгонько изволишь нежиться, Настасья. Ну, пойдем смотреть ребятишкин дворец!
Больше часа они ходили из класса в класс, из мастерской в мастерскую. Впервые южноуральские строители сдавали не просто «коробку», а полностью готовую школу с партами, столами, верстаками и прочим оборудованием. Даже кусочки мела лежали на полочках классных досок.
— Решили показать товар лицом, — сказал Леонид Матвеевич, с трудом устраиваясь за партой.
— Да уж вижу, что постарались.
Анастасия присела на краешек скамейки поодаль от него. Лобов рассмеялся:
— Действительно, чем не ученица-выпускница! Не хватает, может быть, только белого фартука да кружевного воротничка. Ты, Настя, определенно молодеешь! Вызову я тебя сейчас к доске и начну экзаменовать по логике. Крепись, можешь получить двойку!
— А что ты находишь нелогичного в моей жизни?
— Не придавай значения сей шуточке!
— Нет, все-таки?..
— Говорю, что пошутил. Я и сам бы не сдал эту логику... Впрочем, школьные знания, как строительные леса, — добавил он и подошел к свежевыкрашенной доске, взял мел. Что бы такое здесь начертать ученическим крупным почерком в назидание потомкам, которые завтра явятся в этот класс?
В коридоре послышались шаги. Анастасия быстро встала, почти вскочила, как на большую перемену. У самой двери Леонид Матвеевич взял ее доверчивую руку, хотел пожать легко, но перестарался, Анастасия охнула, искоса взглянула на него, осуждающе покачала головой и, зарумянившись, торопливо вышла в коридор.
Леонид Матвеевич довез Анастасию до центрального райкома и отправился на работу. Проезжая мимо педагогического института, он вспомнил о своей Васе-Василисе. Когда-то она, читая курс новейшей истории, дойдет до тех, до тридцатых, незабываемых годов, что так живо представились ему сейчас в новой школе...
В совнархозе Лобова ждал Илья Леонтиевич Жилинский. Он приехал в Южноуральск с утренним поездом и сразу же явился в совет народного хозяйства.
Все лето Илья Леонтиевич странствовал в междуречье Урала и Тобола, ночуя вместе с разведчиками в палатках. Домоседа из него не получилось, тянуло в степь, иссеченную острыми клиньями южных отрогов главного хребта. На казахской низкорослой лошаденке он появлялся то в одной поисковой партии, то в другой, как в те далекие времена первых открытий, когда степняки с уважением называли Жилинского «ученым джигитом». Его встречали приветливо, хотя старик и любил поворчать на «безусых инженеров». «Увлекаетесь бурением скважин, а шурфами пренебрегаете,— говорил он, осмотрев площадку.— Геолога ноги кормят. У геолога должен быть собачий нюх. Я, видите ли, не против геофизической разведки, но советую побольше ходить, принюхиваться и к сурчиным норам. Сурки — наши верные помощники. В старину мы называли их своими младшими братьями».
Для Жилинского не существовало никаких административных границ: он частенько оказывался то на башкирской, то на казахской стороне. Теперь ему становилось ясно, что Приозерное месторождение полиметаллической руды простирается далеко на север, а на юге сливается с уникальным месторождением хромитов. Он издавна присматривался к этой «Южноуральской Камчатке», но все не доходили руки, и был рад, что совнархоз настоял на выдвижении разведки в Притоболье. Если уж говорить о будущем Сибири, то не следует забывать о том, что Сибирь-то ведет счет верстам от берегов верхнего Тобола.
Рощинское — дело решенное. Ему бы, Жилинскому, вывести в люди еще и Приозерное, тогда уж можно и на покой. Начинал он здесь поиски в ту пору, когда в городах, среди закрытых распределителей, торговавших одним черным хлебом да сечкой, мелькали нарядные витрины роскошного «Торгсина». И как ни подталкивали его, Илью Леонтиевича, к дверям «Торгсина», он не поддался искушению — не стал снова золотоискателем. И вот молодежь, идя по его следу, отыскала такие богатства. Это тебе не «Торгсин», это уж «Торгкосмос» — специально для астронавтов...
В приемную зампреда СНХ то и дело заходили озабоченные инженеры с папками, с чертежами в руках. Все больше люди средних лет, повидавшие наверняка всякие виды на своем веку. Иные из них, быть может, ездили когда-то за границу, на выучку к Форду, а теперь сами ворочают таким хозяйством. Вот и Лобов, табельщик прорабского участка, тоже, извольте видеть, выбился в начальники и немалые, если судить по старой табели о рангах. Да и немудрено — прошла целая эпоха.
Илья Леонтиевич припомнил свою единственную встречу с Серго Орджоникидзе в огромном здании ВСНХ, где уже располагались первые промышленные наркоматы. Григорий Константинович принял точно в назначенный час, хотя его буквально осаждали всенародно известные начальники строительств с их неотложными докладами. «Не заблудились тут у нас? — поинтересовался Орджоникидзе. — Все расширяемся. Древо-то народного хозяйства сильно разветвилось: что ни год, то новый главк». Он как бы извинялся за всю громоздкость наркомтяжа, которая, конечно, поражает человека, привыкшего скитаться по степи. Пригласив поближе к столу, Григорий Константинович, продолжая шутливый разговор, незаметно перешел к делу: «Теперь вы сами убедились, нас тут много, а вы — один. На вас и вся надежда. Мы ищем никель и на севере и на юге, но, по моим данным, ярская геологическая партия ближе всех подобралась к никелю. Будет никель?» — Он взглянул на собеседника тепло и ободряюще. — «Будет, товарищ нарком», — Жилинский развернул потертую на сгибах топографическую карту, начал докладывать как можно короче о состоянии разведочных работ. « Я не спешу»,— сказал Григорий Константинович- Выслушав, он подумал, не обращая внимания на телефонные звонки, и заговорил доверительно: «Пришлем к вам в Ярск одного хорошего товарища, организуем там у вас управление всего промышленного района. Это опытный руководитель, которого мы отзываем ради Ярска с очень важного участка, где создается вторая угольно-металлургическая база. Товарищ Сталин уже дал согласие... А вас я премирую легковым автомобилем. Машина для геолога — дороже денег.— И тут же пригрозил с улыбкой: — Но если никеля не будет, отберу»... Через месяц в Ярск прибыла новенькая «Эмка», единственная в то время на весь город. Еще через месяц приехал из Кузнецка Семен Миронович. И началось сооружение тех первых комбинатов, которые, по меткому слову Речки, являются теперь «Тремя китами» Южноуральского совета народного хозяйства...
— Кого я вижу — Илья Леонтиевич! — воскликнул Лобов. — Какими судьбами? Когда? Вот не ожидал встретить вас в нашем департаменте!
— Если гора не идет к Магомету...
— Каюсь, виноват! Сколько раз был летом в Ярске и все не мог выбрать часок-другой, чтобы заглянуть к вам, дорогой Илья Леонтиевич!
— Ты бы все равно не застал меня.
— Что, опять великое кочевье? А как же яблоневый садик, помните, показывали весной?
— Не выйдет из меня мичуринца, поздно взялся.
Они прошли в лобовский кабинет, заставленный шкафами, в которых хранились образцы южноуральских руд и нерудных ископаемых—строительных материалов. Жилинский снял поношенный серый плащ, присел к столу, все еще осматриваясь вокруг: ему определенно нравилась «геологическая обстановка» этой комнаты.
— Надеюсь, в наши края?
— Слыхал о такой специальности — «толкач»? Предусмотрительный «толкач» всегда берет с собой запасный бланк командировочного удостоверения, чтобы наверняка хватило на полный срок.
— Что же вы собираетесь проталкивать?
— Приозерное.
— Я так и знал!
— А чего в таком случае хитришь?.. — И старик вдруг разгорячился.— Да ведь Приозерное наверняка ваш главный козырь! Я не преувеличиваю. Нисколько! Покойный Ферсман назвал ярские богатства жемчужиной Урала. Академик понимал толк в драгоценностях. Но я даже не представляю, какое еще сравнение подобрал бы Александр Евгеньевич для Приозерного. Что там Канада, снабжающая никелем весь капитализм! Скажу по секрету, Канада отступает теперь не на второй, на третий план. Нуте-ка, прикиньте, что это значит! Надо ударить во все госплановские колокола, именно во все! Надобно начинать строительство комбината, если не в текущем году, то с весны будущего года. Обязательно! Непременно! Не ждите, пока разведчики оконтурят, одну за другой, все залежи никеле-кобальтовой руды. Наверняка не скоро оконтуришь эту махину. Растормошите Министерство геологии, поторопите тугодумов-проектировщиков, стучитесь во все двери и начинайте, начинайте с богом, как говаривали раньше...
Леонид Матвеевич не прерывал его, весело приглядываясь к этому человеку, который всю жизнь посвятил кропотливому поиску счастливых кладов. Ему и тут, в кабинете, не сиделось: он шагал и шагал по зелененькой дорожке, скупая, впрочем, осторожно, будто шел по заросшему тюльпанами лужку.
Илья Леонтиевич говорил не стесняясь в выражениях, хотя был очень деликатным. Наметанным глазом бывалого разведчика он ясно видел то, что смутно представляли себе строители, по горло занятые текущими делами.
— Правительство уже приняло решение о Приозерном, — сказал Леонид Матвеевич.
— Верно?!. А я распинаюсь, точно на митинге. Нехорошо, нехорошо играть в прятки с пенсионерами. Все хитришь! Нуте-ка, рассказывайте, голубчик.
— Вот, пожалуйста, Илья Леонтиевич, — и Лобов протянул ему скрепленную стопку документов.
— Нуте-ка, нуте-ка... О, это здорово, это большущее дело! — он мельком пробежал текст постановления и принялся читать и перечитывать приложения.— Извольте видеть, даже название города налицо — Светлый. Неплохо окрестили этот солнечный уголок Зауралья, где и посейчас можно встретить на озерах красавцев-лебедей. Ну, вот и все... — вздохнул Илья Леонтиевич, будто пожалев, что драться больше не за что, а для розыска еще одного такого клада не хватает второй жизни.
Он снова встал и пошел вдоль шкафов, покачивая головой. Осененный какой-то догадкой, вернулся к столу, взял свой чемоданчик, открыл, пошарил рукой среди вещиц, припасенных в путь-дорогу.
— Позволь подарить тебе одну штучку по такому поводу. Возьми, Леонид Матвеевич, на память... Ну-ну, я не обеднею!..
На ладонь Лобова грузно лег кусочек комплексной руды, изрезанный багровыми, охристыми, зелеными прожилками; грани его, пообтертые рукой геолога, отливали многоцветием металлов, причудливо соединенных воедино: тут была представлена чуть ли не третья часть тех земных сокровищ, что значатся в русской гениальной описи, которую дал миру Менделеев.
— Самая первая моя находка, — сказал Жилинский. — С нее все и началось.
«Действительно, — охотно согласился Леонид Матвеевич, — с этого кусочка ярской полиметаллической руды и началось сотворение индустриальных центров Южного Урала в тот первоначальный, неимоверно тяжкий переход, когда мы двинулись в грядущее и пошли без передыха, без привалов...»
Была лунная ночь.
Лобов возвращался домой позже обычного. Порывисто дул юго-западный теплый ветер — к дождю. В темно-синих разводьях наволочного неба мелькала огнистая луна. Как она спешит сегодня, уходя из-под прицела! Лезвие ее зазубрилось от вязких осенних туч, которые ока, уже не успевает распластывать надвое и лишь торопливо подрезает их лимонные закраины.
Только что передали по радио, что вторая космическая ракета идет точно по заданному курсу. «Не успеет Рудаков, срочно вызванный в Москву, сойти на перрон Казанского вокзала, как последняя ступень ракеты достигнет цели», — улыбаясь, подумал Леонид Матвеевич.
Неторопливо шагая по улицам притихшего города (южноуральцы, конечно, сидят у своих приемников и репродукторов), Леонид Матвеевич, уставший и воодушевленный, мысленно спрашивал каждого из близких ему людей: «Ну, так что же сие значит?» Рудаков бы ответил сдержанно и деловито: «Что касаемо наших ракетостроителей, то неплохо у них получается». Жилинский восторгался бы по-стариковски: «Извольте видеть, куда махнула, скажу вам, по секрету, уральская легированная сталь!» (Будто и нет у нас другой стали, кроме его — уральской). Максим Каширин сказал бы просто, как говорил его отец: «В самом деле, чистая работа». Речка бы приосанился и глуховато пробасил: «Вообще, доложу тебе, новость, — знай, мол, нашего брата!» А Сухарев (эх, Родион Сухарев!) опять бы, наверное, отделался замечанием о «слишком эмоциональной оценке фактов». И женщины — Анастасия, Вася-Василиса, Эмилия — как и полагается женщинам, ответили бы наперебой: «Изумительно! Потрясающе! Прекрасно!» Женщины не пренебрегают громкими словами... Однако почему ж он не вспомнил товарищ Зинаиду? Ведь именно с ней, начитавшись романов Герберта Уэллса, он подолгу спорил о «машине времени». Зина поучала: надо добывать хлеб насущный, не витая в облаках. И Леня — осоавиахимовец, «без пяти, минут стратонавт», горячо упрекал ее в неумении мечтать. Она посмеивалась над ним, называла его среди подруг чудаком-лунатиком. Впрочем, Зина и любовь Ленькину считала неземной, не от мира сего. Милая, далекая пора юности!..
Леонид Матвеевич свернул в сторону вокзального проспекта, еще совсем зеленого, и перед ним взметнулся над старым парком островерхий, тонкий и ребристый белый минарет Караван-Сарая: как он, действительно, похож на космическую ракету, готовую вот-вот взлететь в образовавшийся просвет между сентябрьскими тучами, вдогонку той, что послана сегодня утром на Луну с нашим вымпелом!
Сигнальные ракеты семилетки взвились к седьмому небу. В них спрессовалось все: и скрупулезный труд наборщика ленинской «Искры», и лихой порыв буденновца на Перекопе, и солоноватый пот землекопов первых строек, и праведная кровь безвестного защитника Сталинграда, и коллективная мысль академиков в неспокойные пятидесятые годы... Нелегко подвести черту под колонкой лет, чтоб отграничить время. И все ж итоговая черта, двойная и размашистая, прочерчена в космосе. Никогда еще мы не заглядывали так далеко — значит, коммунизм теперь близок...
Леонид Матвеевич посмотрел на окна своей квартиры. Темным-темно. Определенно, и Вася не сводит глаз с Луны, которая то появится среди рваных облаков, высветит глянцевитую мостовую, выхватит из полумрака ветви придорожных саженцев, то вновь скроется на минутку, побаиваясь очередной ракеты. О чем думает сейчас Вася-Василиса? Она-то уж специалист-историк, не любитель. Хотя, впрочем, историки привыкли копаться в прошлом...
Леонид Матвеевич не ошибся, его коренастая и низенькая Вася, накрывая стол, спросила вполне серьезно:
— И когда это мы перешагнули порог космоса, если иметь в виду не только факт запуска первого спутника?
Он рассмеялся от души.
— Что, и на сей раз просмотрела? Впрочем, каждая профессия имеет свой органический недостаток!
— Вот тебе и впрочем, — глядя на мужа, Василиса Григорьевна сама заулыбалась.
Все же хорошо с таким. Но бывает, право, и очень трудно...
...Поэзия партийной работы энергична, гражданственна, сурова, без всякого там «самовыражения». Это давно знала Анастасия. Однако минувший денек выдался необыкновенным: звонили отовсюду — с заводов, из учреждений, со строек, и все просили, требовали лучших пропагандистов, лекторов, докладчиков по «лунному вопросу». Большие и малые дела были отодвинуты на второй план. Анастасия разослала всех, кто оказался под рукой; обратилась за помощью в горком, ей пообещали в подкрепление старшекурсников педагогического института. Предприимчивый инструктор Мальцев раздобыл целую кипу схем движения Луны и орбит искусственных спутников Земли.
Райком превратился в планетарий.
Даже на квартиру Кашириной позвонил секретарь парторганизации райпромкомбината и пожаловался, что к нему все-таки не прислали лектора (сорвали такое оперативное мероприятие, зная, что в артелях инвалидов нет «доморощенных знатоков Вселенной»).
Жизнь преподает свои неожиданные уроки партийному работнику. Откровенно сказать, Анастасия сразу как-то и не оценила по достоинству это сообщение ТАСС (привыкла, что ли, к чрезвычайным новостям). Но когда ее стали буквально осаждать коммунисты, она поняла всю огромность, весь смысл случившегося. И крепко отругала себя за бескрылый практицизм, за приземленность и еще бог знает за что.
Она до поздней ночи не ложилась спать. Долго всматривалась в ту сторону, где над степным мглистым Зауральем величаво проплывала, огибая город, полная Луна. Анастасия глядела на нее с умилением, точно до сих пор не замечала вовсе. Да и верно, в молодости не довелось встречаться с милым под Луной, а когда полюбила Родиона, вернувшегося с фронта, было уже не до Луны, возраст не тот, не комсомольский, хотя поздние чувства, быть может, и самые безотчетные из всех...
— Мамочка, ты опять не спишь? — Леля стояла посреди комнаты па лунной узенькой дорожке и, переступая с ноги на ногу, жмурилась спросонья. — Скажи, ракета не долетела еще?
— Нет еще, дочка, не долетела.
— Скорей бы уж, — позевывая и протирая кулачком глаза, говорила Леля.
Анастасия поднялась, обняла ее, и они, взявшись за руки, подошли к окну: мать — статная, подтянутая, в пуховом дымчатом платке, спадающем с округлого плеча, и дочь — худенькая, голенастая, нескладная.
— Я испугалась, что ты плачешь, — сказала Леля, ласкаясь к ней.
— С чего ты взяла? — Анастасия крепко прижала девочку к себе так, что гулко забилось сердце, и по всему телу от его ударов разливался тревожный звон.
«Да-да, это не старчество, не холод, не равнодушие, это седая юность...» — успокаивая себя, думала Анастасия Никоноровна об этой главной части своей жизни, которая вся, без остатка, должна быть отдана людям.
А Луна, вырвавшись на безоблачный стрежень ветреного неба, щедро расплескала родниковые потоки по всей степи, исполосованной белыми лучами автомобильных фар. По глухим проселочным дорогам, сходящимся у моста через Урал, двигались машины с хлебом. И где-то на небесном большаке лунная ракета беспрерывно сигналила встречным звездам. Они горели ровно и синё. Ни одна из них не упала в эту ночь на землю.
Если это правда, что у каждого из нас есть своя звезда, то которая же там, в необжитой вышине, светит сейчас Анастасии?
1958—1960 г.
Рига—Оренбург
Поделиться: