top-right

1961 №7

Николай Кожевников

Гибель дракона

Роман

41
Герр Клюге, специальный корреспондент берлинской газеты «Фёлькишер беобахтер», закончил разборку утренней почты. Никакие треволнения, казалось, не могли вывести этого медлительного, склонного к полноте человека из состояния устойчивого равновесия. Прочитав, однако же, несколько строк, появившихся на тонкой бумаге после нагревания над электрической плиткой, Клюге изменился в лице. Сбросив еще не распечатанные конверты в ящик письменного стола, он быстро оделся и вышел на улицу. Клюге спешил. Он подозвал не рикшу, а такси, и через несколько минут уже входил в подъезд укромного особняка, расположенного на одной из тихих улиц в предместье Харбина. Швейцар молча, с поклоном принял пальто и распахнул дверь в приемную. Клюге не мог ждать в приемной. Он прошел мимо удивленного слуги прямо в кабинет хозяина.
— Поверьте, герр Семенов,— начал он, едва проговорив приветствие,— только весьма срочное дело заставило меня...— Не дожидаясь приглашения, Клюге сел в кресло и подобрал ноги, готовый каждую минуту вскочить.— Мы с вами деловые люди, герр Семенов,— продолжал он,— и избегнем этих,— он пошевелил растопыренными пальцами,— японских церемоний.
— Слушаюсь.
— Мы одни?.. Сегодня ночью ваш Кавасима продал секрет Исии американскому разведчику.
Семенов не сумел скрыть испуганного движения.
— О, это вас пугает?— быстро бросил немец.— Я вам достаточно много плачу, Семенов, чтобы вы не продавались налево и направо. Этот американец был у вас.— Заметив протестующий жест атамана, Клюге брезгливо поморщился.— Это уже не имеет значения. Я знал, что вы поступите именно так. И не это меня интересует.
Клюге замолчал, раскуривая толстую, дурно пахнущую сигару. Синие тени под глазами Семенова выступили резче. Он наклонил голову, упираясь подбородком в грудь.
— Дело вот в чем. Сведения Кавасимы необходимо иметь мне. Америке они пока ни к чему. Может быть, после...
— Говорите яснее,— прохрипел атаман.
— Две ленты со звукозаписывающего аппарата.— «Не рассказать ли ему, откуда у меня эти сведения?»— внутренне усмехнулся Клюге.
Он знал: пока Гонмо ходил в дом, машина была тщательно осмотрена механиком-японцем. За верность этого японца может ручаться сам Риббентроп.
— Где эти ленты?— коротко спросил Семенов, сам удивившись так скоро вновь обретенной выдержке.
— Окраина Чанчуня.— Клюге назвал адрес.
— Швейцарский подданный Гонмо? Клюге молча кивнул.
— Я позвоню.
Они раскланялись и расстались вежливо, как и подобает двум благовоспитанным людям, только что закончившим обоюдно выгодную сделку.
Семенов ликовал: деньги плыли со всех сторон. Определенно наступила полоса «везения». Неплохую кашу заварил Исии из микробов. Кое-какие крохи перепадут и атаману Семенову!.. Одно плохо: от Трюнина нет никаких известий. И другие агенты молчат. Самое страшное: никто не может перейти границу. Даже Казимура, кажется, вернулся ни с чем. Значит, укрепляют. Казалось бы, немцы оттягивают на себя все армии, свободных войск у Советов быть не должно. А на деле — вон оно что...
Приказав слуге вызвать пять человек из охраны, Семенов достал: план Чанчуня и нашел дом, о котором говорил Клюге. «Улица глухая. Выстрелы могут услышать только китайцы. Но из них-то ни один не высунет носа. Ловко, однако, обделал дело Гонмо. Лисица! Англичанин-американец. А!— махнул рукой Семенов.— Не все ли равно, от кого получать деньги? Деньги — не пахнут. «По мне хоть бы бис, абы яйца нис»,— неожиданно вспомнилась давно, еще в России слышанная пословица. Ровно в двенадцать в кабинет вошли пятеро рослых парней. Пока старший докладывал, Семенов с удовольствием оглядывал их крепкие фигуры, суровые и в то же время подобострастные лица. С такими орлами можно перевернуть мир — только бы началась заваруха на границе.
— ...фельдфебель Сысоев! — закончил рапорт старший и застыл по команде «смирно».
Усадив солдат личного полка (правда, еще не надевших формы, она лежала у каждого в сундучке), Семенов коротко объяснил задание. В кабинет вошел еще один человек, он был похож на татарина — разносчика сладостей.
— Хабибулин объяснит остальное.
Хабибулин рассказал, что в домике, о котором говорит господин атаман, живут двое: полный старик и тощий купец, помоложе. Старик сегодня собирается уезжать в Порт-Артур. Вещей — один маленький чемодан. Купец, швейцарский подданный, Гонмо, остается. Он болен, у него открылось кровохаркание.
— Теперь все ясно?— Семенов поднялся.— Меня интересует багаж старика. Все, что на нем найдете, девайте куда хотите. Будет он жив или нет — безразлично. Лучше убрать. А вот помоложе — убрать. Удастся — по тысяче долларов на брата.
— Рады стараться! — пятеро разом вскочили.
— Вот, Сысоев, возьми паспорт...
Верзила недоуменно смотрел на красную книжечку.
— Оставь его там.
Сысоев понятливо осклабился.
— Да не на виду, а вроде боролись, и паспорт выпал. Где-нибудь в уголке.
— Слушаюсь!
— Выходите через заднюю дверь. С богом!
Семенов крестил спины выходивших и усмехался, предвидя удачу. Газетная заметка будет выглядеть примерно так: «Ночью проголодавшиеся хунгузы напали на двух беззащитных торговцев». Дальше — призыв бороться против партизан. «Рука Москвы тянется за Хинган. Большевики творят кровавые дела, наемными руками убивают ни в чем не повинных людей...» Такое убийство выгодно и для него, Семенова, и для японцев. Хорошая, доброкачественная улика: паспорт, потерянный на месте убийства.
Когда на улицах стали зажигаться фонари, Семенов, закончив срочные дела, выехал на автомобиле к участку границы, оказавшемуся непроходимым для капитана Казимуры. Заметка для газеты оставлена у слуги. Как только станет известно, что дело сделано, слуга разошлет пакеты во все редакции.
Удобно устроившись на подушках, атаман испытывал истому от легкой, приятной дремоты, расслабляющей тело.
Серебристый рассвет застал Семенова в дороге.

42
Сто километров до Большого Хингана Михаил одолел за четверо суток, двигаясь днем и ночью. Однажды его подвез на грузовике японский офицер — знакомый отца. Чем дальше уходил Михаил от Хайлара, тем осознаннее становилась боль, тем острее — чувство к Лизе. По пути лежали разоренные китайские села. Иссохшие старики маячили бесплотными тенями. В земле копошились истощенные ребятишки с грустными глазами стариков. А поблизости от этих деревень жили японцы-колонисты. Скот их был тучен, сами они чисты и упитаны. На Михаила смотрели неприветливо, не давали даже напиться. А вот голодные китайцы покормили чумизой: поняли его, тоже голодного.
Дороги к партизанам Михаил не знал, но теперь это уже не смущало. Партизаны — на Хингане. Об их смелых налетах на японские гарнизоны, на тюрьмы, на железные дороги ходили легенды. Передавали, что партизаны хорошо вооружены и что где-то в горах ими освобождены от японцев целые районы.
На пятый день утром, вконец истрепав свои щегольские ботинки, Михаил подошел к подножию Хингана. В густом кустарнике возле тихого ручейка с прозрачной водой он сел отдохнуть. И только тут вдруг охватили его сомнения. Кто из партизан поверит ему, родному сыну купца Зотова! Для партизан он такой же враг, как и его отец. Горькие морщины легли у губ: что сказать им?.. Михаил лег на спину под раскидистым орешником, тревожно глядя в небо. Глазам стало больно. Суставы поламывало. Сотни маленьких острых иголочек кололи подошвы ног. Лес мягко шумел. Душистый ветер нес прохладу, освежал и успокаивал, навевал сон. Но воспоминание о Лизе отозвалось острой болью. Михаил встал. Нет, сейчас отдыхать нельзя! Кто может помочь Лизе, кроме него? Ворваться бы в тюрьму, вынести Лизу и бежать сюда, в горы!..
Мысли, мысли... Тягучие и клочковатые, как туман над озером в утренний час. Медленно передвигая натруженные ноги, Михаил брел в гору, старательно избегая дорог и тропинок. Лес казался одинаковым. Все деревья похожи друг на друга, как близнецы: Кустарник мешал идти. Сваленные бурей стволы сосен нужно было обходить, и они вызывали у Михаила бессильную злобу. Медленно подвигаясь к вершине, он все чаще и чаще петлял между завалами. Взбешенный, пнул ногой с виду совершенно целое бревно — и чуть не упал. Бревно рассыпалось. Из трухи, сердито фыркая, выскочили дикие котята...
Сил больше не было. Кое-как расстелив рваный пиджачок, Михаил свалился в тени дуба и сейчас же забылся сном, полным кошмаров. Просыпаясь на мгновения, он испуганно оглядывал настороженно шумевшую зеленую стену и снова закрывал глаза, так и не разобравшись; явь это или продолжение сна. И когда перед вечером, открыв глаза, он увидел сидевшего рядом молодого китайца, это ничуть не удивило его. Он поморгал и повернулся на другой бок.
Окончательно он пробудился только ночью. Под котелком горел костер. Михаил испуганно поднялся и сел, протирая глаза. Видение не исчезло. В котелке булькало. Остро запахло мясом. Брызги, шипя, падали на раскаленные уголья. Заметив на пучке травы ложку, Михаил помешал в котелке. Вспомнилась старая, слышанная в детстве сказка о чудесном домике медведей, куда забрела заблудившаяся девочка. Михаил облизал ложку. На губах остался слегка кисловатый вкус щавеля. До боли в желудке захотелось есть. Последний кусок хлеба он проглотил еще вчера вечером. Не раздумывая, враг или друг приготовил еду, Михаил потянулся к котелку. Сзади послышался треск сухих веток. Михаил замер. Кто-то смело ломился сквозь чащу. Немного погодя из кустов вышел человек с охапкой валежника. Михаил сжался, готовый вскочить и бежать. Человек бросил хворост, и тогда Михаил узнал в нем китайца из сновидения.
— Отдохнул? — по-русски спросил китаец и, сняв котелок с жердочки, присел рядом.— Я все боялся, как бы уголек на тебя не упал.— Порывшись в мешке, он достал вторую ложку, сухари, пододвинул котелок поближе к Михаилу.— Ешь.
Он ни о чем не расспрашивал, пока Михаил торопливо хлебал горячее и необыкновенно вкусное варево. Когда котелок был очищен, принялись за чай. И тогда Михаил, приглядевшись к китайцу, уловил что-то знакомое в его чертах. Лукавые глаза, высокий лоб в полосках неглубоких морщин, четкая линия губ, готовых улыбнуться, Если добавить седые усы и бородку... Подчиняясь нахлынувшему воспоминанию, Михаил спросил:
— Ты не знаешь Ли Чана из Хайлара?
Китаец опустил ложку, которой черпал чай, и посмотрел подозрительно. В темных его глазах отразились дрожащие язычки пламени: казалось, горели глаза.
— Немножко знаю,— усмехнулся он,— Ли Чан — мой отец,— и снова принялся не торопясь пить чай. А в голове кружились, сталкивались мысли. Разве Мишка помогал кому-нибудь? Разве он не сын своего отца? Да, Ван Ю знает мудрые слова: «Сын за отца не ответчик». Это там, в той стране, куда идет он, Ван Ю. А здесь?.. О, как хочется узнать о семье, об отце!.. Если Михаил враг, то нужно будет или свести его к своим, или бросить одного в этом лесу.
Михаил вспомнил: он ждал Лизу, а сын Ли Чана сидел у дверей сарайчика и разговаривал с Ковровым о жертвенных работах.
— Вот так встреча! — произнес он растерянно.— Тебя ведь на работы забрали, Ван Ю?
— Брали на работу, Мишка, брали,— ответил Ван Ю, вытирая котелок.— Помирать не захотелось — убежал. А ты как сюда попал? Заблудился на охоте?
«Нет, не похож Мишка на плохого человека, совсем не похож. Глаза чистые. Смотрят прямо. Нет зла в душе»,— решил Ван Ю, но лицо его осталось спокойным.
Поколебавшись, Михаил начал рассказывать. Ван Ю слушал не перебивая. Не задал ни одного вопроса. Михаил настойчиво просил, чтобы Ван Ю указал дорогу к партизанам. Ван Ю должен знать. Бежал от японцев — значит, знает! Ван Ю покачал головой. Но глаза его радостно блеснули. Значит, не ошибся: сына купца Зотова привело на Хинган горе. Сколько горя несут в себе люди, пришедшие в горы, сколько ненависти! Придет время — и сожжет эта ненависть японцев. Но сейчас... Боль каждого — его боль. Изранена душа. Горит сердце.
— Ты что же...— он замялся, но, махнув рукой, договорил.— Совсем отца бросил? Или так — пока Лизу не найдешь?
— Совсем, Ван Ю. Жить с ним не могу. Обман, японцы, вражда...  А сколько тех, кто проклинает моего отца!
Ван Ю мельком взглянул на злое лицо Михаила и отвел глаза. Горячо очень говорит Мишка, что-то делать будет?
— Ты не слышал... Лин-тай родила?
— Двоих,— Михаил отвернулся.
— Ну? — глаза Ван Ю остекленели: в голосе Михаила он учуял тревогу.
— Умерли. Лиза говорила... А двое старших живы...
Голос его дрожал, пальцы беспомощно теребили траву. Он почувствовал себя виновным в смерти этих детей. Не он убил. Но мог помочь, а не помог. Лин-тай болела, у нее пропало молоко. Японцы увели козу. Но тогда он, Михаил, не думал о других...
— Однако спать пора,— Ван Ю подбросил хворосту в костер. Лицо его застыло, как маска.— Мне завтра идти рано.
— Куда? — невольно вырвалось у Михаила.
— Далеко.
«Кто нам поможет? — тоскливо думал Ван Ю.— Какими муками оплатит враг смерть детей? Разве найдутся такие муки? Сквозь огонь, сквозь смерть, но он дойдет до конца пути. Мертвым, но вернется мстить!»
Михаил сидел у костра, наблюдая, как пламя жадно охватывает сухие ветки. Вместе с дымом летели в небо невесомые искры.
Утром Михаила разбудил шорох. Ван Ю, напевая, собирался. Прислушавшись, Михаил разобрал слова:
«...в бой роковой мы вступаем с врагами,
нас еще судьбы безвестные ждут...»
— Тебе дорога дальняя,— сказал Ван Ю.— Вот котелок возьмешь, ложку и... — он остановился в нерешительности,— и силки,— подал несколько сплетенных из конского волоса тонких петель.— Будешь птицу ловить — сыт будешь. Но... лучше вернись. Дорога дальняя. Трудная. Пропадешь,— спокойно проговорил он, словно беседа шла о самых обыденных вещах. Гора круче будет. Потом перевал пройдешь. По шоссе пятнадцать километров, а прямо — восемь. Но они покажутся за восемнадцать. По стене полезешь. За корни хвататься будешь. А можешь и по шоссе... Не боишься японцев — пройдешь.
— А за перевалом? — жадно и торопливо набросился Михаил.
— За перевалом лесом все на восток и на восток. Три ручья перейдешь. Еще один перевал. И придешь, куда хочешь.
— К партизанам?
— Я сказал: куда хочешь. Шесть дней идти будешь — если по шоссе, девять — если по тропинкам. Только идти шибко надо. Костер жечь — в чащу лезь. Может быть,— улыбнулся,— жень-шень найдешь.
— Спасибо, друг! — Михаил сжал ему руку.— Век не забуду!
— Зачем век? — улыбался Ван Ю.— До нового года помнить будешь — и то хорошо. Шибко хорошо! Шанго!  — и, не добавив ни слова, скрылся в лесу.
Шел он широким, упругим шагом привыкшего к дальним переходам человека. «Нельзя не указать ищущему путь к правде,— думал он.— Сильный — он все равно нашел бы. Слабый — стал бы врагом. Дойдет Мишка — хорошо! Боец будет. Японцев не любит. Правды ищет...» Когда Ван Ю придет в Советский Союз, он скажет: «Мы боремся за правду. Вы побороли зло. Помогите нам. Если вы не поможете, куда нам идти?
Кто, кроме вас, поможет? У вас не было ничего — теперь все. У нас нет ничего — мы люди будущего. Так учил Ленин, так учит партия...» Скорее бы дойти до Хайлара! Увидеть отца, жену, ребятишек... Но кто, начиная путь, уверен, что ничего с ним не случится в дороге? Умный всегда готов к опасностям. Тогда они не страшны.

43
Старший представитель торгового дома «Гонмо и К°» готовился к отъезду. Вещи были уложены в маленький коричневой кожи чемоданчик с двойным дном.
— Ну-с, дорогой Айронсайд,— начал старший, доставая бумажник,— ваши текущие расходы я покрою. Впредь будьте экономнее.
— Слушаюсь,— покорно ответил Айронсайд-Гонмо.— Но, господин подполковник, материал стоил затраченной суммы.
— Не спорю,— довольно сухо прервал подполковник. Жирные складки собрались на его лбу. Нижняя челюсть, тяжелая и мощная, как у бульдога, выдалась вперед.— Предупреждаю, будьте экономнее. А там...— и многозначительно взглянул на Айронсайда,— я постараюсь, чтобы ваше производство не затянулось. Полагаю, что вы досто...
Гулко ухнул выстрел. Подполковник мешком свалился в кресло и съехал на пол. Судорожно дергая руками, он словно хотел собрать рассыпавшиеся по полу деньги. Брызги крови попали на белоснежную скатерть. Айронсайд кинулся к двери, рывком распахнул ее, но, получив тяжелый удар в лоб, отлетел в сторону. Споткнувшись, он упал, ударился лицом о подлокотник кресла. Оглушенный, с залитыми кровью глазами, все же успел вынуть револьвер. Но человек, вставший над ним, с размаху ударил его ножом в спину. Коротко охнув, Айронсайд выронил револьвер и затих.
Сысоев вытер нож о скатерть. Потом опустился на колени и обыскал трупы. У старшего он взял бумажник и сунул себе в карман. Собрал деньги, рассыпанные по полу. Заметив чемоданчик, открыл его и, покопавшись, ничего не нашел, кроме кучи никуда не годных тряпок. Вспомнив, однако, наказ атамана, взял чемодан под мышку. Подручные Сысоева чуть не подрались из-за широкого золотого кольца с крупным камнем, снятого с руки толстяка. Вынули часы. Старательно выгребли из буфета все съестное, разломали дверки, разбили ящик с товаром и раскидали куски материи по всей комнате. Придирчиво осмотрев их работу, Сысоев бросил между столом и буфетом паспорт и приказал собираться. Ему показалось — Айронсайд пошевелился.
— Живуч, проклятый,— шепотом выругался он и снова полез за ножом.
На улице свистнули. Забыв об Айронсайде, Сысоев выбежал из комнаты. Перепрыгнув через низенький заборчик, влез в машину...
Когда все стихло, Айронсайд открыл глаза. В комнате было светло. Он застонал и тихонько полез к полуоткрытой двери.

44
Над Хайлар-хэ стоял низенький домик, окруженный кудрявыми вязами. Маленький огородик перед домом был засажен огурцами, растянувшими плети по невысокой изгороди. Широкая асфальтированная дорога, шедшая от моста, огибала дом. Незамеченным к домику подойти было нельзя. Поэтому и облюбовал его для встреч атаман Семенов. За поворотом дороги находилась стоянка рикш, и можно было, не вызывая подозрений, уехать отсюда в любой конец города.
У атамана выдалось беспокойное утро. В Хайларе он встретился с некоторыми представителями БРЭМа . Радоваться было нечему. Людей не хватало. Все просили денег.
Нерадостные известия принес о настроениях в своем корпусе генерал-лейтенант Бакшеев. Его старческое, землистого цвета лицо с впалыми щеками и узенькими щелочками чуть раскосых глаз ни на минуту не теряло выражения злобы и испуга. Совсем недавно пять человек убежали в горы с оружием. Трое из них успели спрятать семьи. Один из сбежавших — офицер! На носу война, а корпус небоеспособен, если даже офицеры... Лицо атамана наливалось темной кровью.
Генерал-майор Власьевский, вздыхая и поеживаясь, рассказал о поимке советскими пограничниками трех лучших, проверенных диверсантов. Он нервно кусал тонкие, вытянутые в ниточку губы.
— Прохвосты! — загремел атаманский бас.— Вам не командовать, а солдатские нужники чистить! Если через три дня ни один ваш разведчик не перейдет границу,— кукиш вам вместо денег. Не умеете организовать дела — идите хоть лично сами! Забыли, как в прошлом году сидели без копейки? (Нет, генералы не забыли, конечно, той постыдной полосы жизни, когда не было денег даже на рикшу.) Три дня сроку. И чтобы на столе у меня лежали вернейшие сведения о продвижении красных войск. Сами идите! Мне все равно!
Накричавшись, атаман отпустил генералов. В дверях показался солдат-японец с пакетом. Расписавшись, Семенов начал читать, с трудом понимая дурной английский язык генерала Доихары. И тут неприятность! Казимура опровергал сведения его, Семеновской, агентуры. Доихара недоволен. Он устанавливает жесткий срок работы разведчиков и требует точной информации через пять дней, не позже. Черт возьми! Трижды прав покойник Гонмо: грызутся между собой, а Россия бьет каждого по одиночке. Разом бы броситься на медведя — и задавить. До смерти!
Без стука вошел Сысоев. Довольно ухмыляясь, поставил на стол новенький кожаный чемодан. Одна удача — и то легче жить! Теперь вызвать этого черта в очках, Клюге. Пусть получает этот дурацкий чемодан. Откинув крышку и выбросив тряпье, Семенов опытным глазом сразу заметил второе дно. Приподнял — что-то тяжелое. Значит, все в порядке. А если и нет, то какое ему дело? Чемодан тот самый, деньги в
кармане... Атаман засмеялся. Созвонившись с Харбином, коротко сообщил: «Все в порядке». Услышав радостное восклицание Клюге, насмешливо улыбнулся. А что, как продать дубликаты этих записей — опять-таки американцам?.. Совсем неплохо. Клюге приедет только завтра. Быстро одевшись, Семенов захватил чемодан и вышел на улицу.

45
Ван Ю пришел в Хайлар вечером. Ночью он хотел пробраться к отцу, но вовремя заметил: около дома сидит японец-полицейский и поглядывает в оба конца улицы. Еще две подозрительные фигуры шлялись неподалеку от убогой фанзы Ли Чана. Ван Ю лежал в чужом огороде. Не дождавшись никого из родни, он выбрался на дорогу, проходившую сзади фанз, и зашел к знакомому старику рикше. Си-цзюн знал Вана мальчишкой и любил его. Он обрадовался встрече, обнял и расцеловал парня. Войдя с гостем в комнатушку, торопливо закрыл рухлядью окошко, затянутое бычьим пузырем. В углу за печкой похрюкивал поросенок, три курицы и петух сидели на жердочке. Спертый дух старого навоза ударил в голову. Запершило в горле. Ван Ю закашлялся и присел на кан.
— Тебя ищут, сыночек,— зашептал старик, приперев дверь.— Японцы у фанзы день и ночь сидят. Никого никуда не пускают. Ли Чан совсем ослаб.
Ван Ю низко опустил голову. А старик, тряся у него над ухом седенькой пожелтевшей бородкой, все шептал и шептал. Слова были страшные: о смерти, о погоне, о тюрьме. «Бедный наш народ! — горестно думал Ван Ю, слушая торопливую речь старика.— Кто нам поможет? Я скажу там, в другом мире: гибнет народ наш, с голоду и от страшных мук умирают люди. Если вы не поможете, кто нам поможет?..» А старик все шептал и шептал.
Ван Ю тряхнул головой, отгоняя мысли, и перебил старика:
— Отец, цела ли твоя ринтаки?  
— Ринтаки? — переспросил растерянно Син-цзюн.— Зачем мальчику ринтаки, если его голова в пасти дракона?
— Нужно, отец.
Ван Ю не мог сказать старику, что он, Ван Ю, должен пройти к железнодорожникам, а те помогут добраться до границы. Адрес он надежно хранил в памяти. Ходить в городе ему совсем нельзя. Другое дело — рикша. Кто обратит на него внимание? Это же, как думают богачи, не человек, а что-то среднее между лошадью и обезьяной...
Да, у Син-цзюна есть ринтаки. Но она поломана. Обыкновенную повозку рикши — хорошую, с легкими колесами — он может дать. Завтра он, Син-цзюн, будет полоть огород. Лет ему стало очень много, устала спина, и он уже не может бегать с повозкой. Ведь он старше Ли Чана на пятнадцать зим. Ой, как это много, когда человек спускается по склону дней своих в темную пропасть могилы. Не так печальны одинокие дни путника в знойной пустыне, как дни старика, которого ждет последняя крыша над бездумной головой. Никакой бог не остановит эти дни, они катятся, изнемогая от собственной скорости, как дряхлый рикша на ходу...
Ван Ю не слышал старика. Он спал, положив голову на руки.
Ранним утром, замотав голову белой тряпкой и завязав левый глаз, Ван Ю прилепил себе бороду и усы. Теперь даже Син-цзюн не узнавал в этом пожилом худом человеке молодого Вана. Взявшись за отполированные оглобли, Ван Ю сказал старику:
— Может быть, коляску тебе привезет кто-нибудь другой. Ты не расспрашивай его ни о чем, отец.
Около вокзала, одноэтажного приземистого здания, выкрашенного желтой краской, Ван Ю оставил коляску и прошел на перрон. По путям бродили козы, кое-где стояли, одиноко краснея, товарные вагоны с разбитыми дверьми. Старик стрелочник копался около фонаря. Ван Ю подошел к нему в тот момент, когда солнце показалось над верхушками тополей.
— Здорово живешь, дядя! — произнес Ван Ю, присаживаясь на корточки и теребя левой рукой бородку.
Стрелочник обернулся, скользнул равнодушным взглядом по одежде незнакомца, посмотрел на тополя и отвернулся.
— Поезд на Маньчжурию скоро будет? Мне бы вещи пораньше сдать,— продолжал Ван Ю, словно не замечая недовольства стрелочника.
— Вечером,— буркнул тот.— Если багажа много, то давай сейчас, пока склад открыт.
— Скоро закроют? — Ван Ю встал.
— Скоро, — ответил стрелочник и улыбнулся.— По какому делу? Повозки рикши на велосипедных колесах.

46
Атаман вспомнил: машина отослана, что-то там с мотором. Досадливо поморщившись, он зашагал по асфальту к стоянке рикш, тщательно, на все пуговицы застегнув плащ и надвинув шляпу на брови. Дело секретное, и атаман не хотел быть узнанным. Каждый встречный опасен. Шпионы — везде. Наверняка, и тут, в Хайларе, живет американец и, наверное, знает уже, что сегодня ночью убит его хозяин, что украден чемодан. Хорошо, что догадался обмотать чемодан темной бумагой: сверток и сверток.
У дороги на обочинных камнях сидели изможденные рикши. Семенов  поморщился: проедешь на таком часа два! Вот разве этот... Он задержал взгляд на сильной фигуре китайца с черной повязкой на глазу и кивком подозвал его. Рикша проворно подкатил коляску. Сиденье было относительно чистым. Только пристальный взгляд рикши не понравился Семенову. То ли ненависть, то ли изумление промелькнули в нем — атаман не успел разобрать. Из-за поворота показался офицер. Семенов поспешно сел в коляску и, толкнув рикшу ногой, приказал:
— Прямо!
«Ай, как плохо», — сокрушался Ван Ю. Он договорился с железнодорожниками — и вдруг такой случай. Попробуй откажись от поездки! Семенов — Ван Ю узнал его — крикнет полицейского и...— Ван Ю стиснул зубы. Так вот глупо можно пропасть! Нужно идти в депо. Его ждут на паровозе...
Рикша сорвался с места и зашлепал босыми ногами по асфальту. Возбужденные нервы Семенова постепенно успокаивались. Рикша бежал быстро, и вскоре, повинуясь седоку, остановился около одного из крайних домишек глухого переулка недалеко от депо. Приказав подождать, Семенов, прижимая сверток к груди, вошел в дом. Испуганная кухарка шепнула: «У господина радиотехника два японца. Когда японцы уйдут, мне велено открыть дверь». Ничего не ответив, Семенов вышел и велел рикше отъехать за угол.
— Черт бы их побрал!— выругался он.
Стоять с тяжелым свертком неудобно. Руки, не привыкшие к ноше, немеют. Он положил сверток в коляску. Рикша сидел на изломанной изгороди и рассматривал большой палец, разбитый об острые камни мостовой. Постояв несколько минут, Семенов медленно двинулся к углу, часто оглядываясь на рикшу. Дверь все еще была заперта. Семенов беспокойно прошелся до коляски. Сверток лежал на месте. Глухая обида поднималась в груди, туманя сознание. В те минуты, когда желания Семенова не исполнялись, он чувствовал в себе злобу ко всему — и прошлому, и настоящему. Не спеша, словно накапливая в себе ярость, он подошел к рикше и плюнул ему на палец. Китаец покорно наклонил голову. Его раболепное движение не успокоило Семенова, а вызвало еще большую злость. Здесь рабская покорность ему, Семенову, а там — он сам раб, Семенов. Молчи, как этот рикша, и низко кланяйся. Сжав кулаки, тяжело переваливаясь, Семенов пошел к переулку. Он остановился за кустами и увидел, как из дома вышли два офицера-японца. Они о чем-то долго разговаривали с долговязым русским, и все трое смеялись. Ну, подожди! Только бы ушли эти паршивцы!
Невольно Семенов вспомнил 1917 год. Вот так же одиноко стоял он в темном подъезде и, кусая до крови губы, видел, как из ворот вышел его злейший враг-—человек невысокого роста с бородкой клинышком, короткими усами и хитрым прищуром ласковых, лукавых глаз. Его провожали трое рабочих. Они чему-то смеялись, а Семенову казалось, что смеются они над ним, Семеновым, над его бессильным бешенством! А как он мечтал арестовать Ленина! Арестовать, чтобы свести давние счеты. Но Ленин вместе с рабочими сел в пролетку и уехал. Семенову казалось: он слышит легкий шорох резиновых шин по мокрому асфальту и веселый смех Ленина. Неприятный смех. Тогда от этого смеха мороз пробежал по коже .
Усилием воли отогнав воспоминание, атаман обернулся, чтобы подозвать рикшу, и замер.
Ни китайца, ни коляски не было.

47
В большой комнате одного из многочисленных особняков квартала Маруноути — токийского Уолл-стрита — было полутемно и тихо. Недалеко шумела главная торговая улица Гинза с ее тысячью тысяч больших и малых магазинов, лавок, лавочек, разносчиков и обязательных для японских городов рикш. Шум этой улицы, похожий на отдаленный гул морского прибоя, смешивался сжужжанием вентилятора. Многочисленные ковры, искусно вытканные старинными мастерами, закрывали стены комнаты: несется псовая охота, трубят егеря, скачет громадными прыжками лось; гремят звонкие бубны, кружатся в вихревом танце пестро одетые гейши; ревут гибкие пантеры, ссорясь из-за убитой лани, возле которой дрожит детеныш с человечьими глазами, полными ужаса и слез...
Возле приземистого камина, сложенного из дикого желтовато-черного камня, удобно устроились в глубоких креслах друг против друга европеец и японец. По горке окурков на подносе курительного столика и батарее пустых бутылок минеральной воды видно было: разговор вступил в фазу, представляющую особенный интерес для собеседников. Пожилой европеец, полный, розовощекий, с заметным брюшком и склеротичными руками, с пальцами, сведенными подагрой, и старик японец, худой, будто вылитый из бронзы, обходились без переводчика. Разговор шел на английском языке.
Барон Ивасаки — монопольный хозяин судо-самолетостроительной промышленности, напряженно обдумывал ответ. Предложение, вокруг которого велся разговор, сводилось к тому, чтобы концерн Мицубиси наладил снабжение родственных отраслей промышленности Америки вольфрамом и еще кое-каким стратегическим сырьем. Выгода от поставки была очевидной — можно было идти на известный риск. О том, кто победит в этой войне, Ивасаки не задумывался... В конечном счете победит он. Побежденным дом Мицубиси бывал только в мирное время. Такой редкий случай — продажа излишков по повышенным ценам — представлялся первый раз за сорок семь лет пребывания Ивасаки-старшего на посту директора правления концерна. Его смущали, однако, возможные обвинения со стороны некоторых молодых членов правления в непатриотичности. Это модное слово гуляло сейчас по Японии.
— Я позволю себе, мистер Ивасаки,— заговорил после продолжительной паузы европеец, раскуривая потухшую сигару,— сделать краткий экскурс в историю вашей уважаемой страны и наших отношений. Если не ошибаюсь,— прищурился он,— то в революцию тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года дом Мицубиси,— поклонился он в сторону барона,— так же, как дома Мицуи, Сумитомо и Ясуда оказали решающую поддержку — я говорю о деньгах — императорской династии против сегуната. И вы добились своего! Шестнадцатилетний император Муцу-хито отплатил вам лесами и рудниками. Ваши предки умели делать большую политику.
Ивасаки доброжелательно наклонил голову.
— Сотрудничество наших стран началось именно с этого момента. Наш броненосец   «Стонуолл»   оказал   некоторую,— тонко улыбнулся американец,— помощь сыну неба. И посланник Гарри Парке тоже кое-что сделал. Так вот, наше сотрудничество...
— Если можно назвать сотрудничеством совместную поездку по достопримечательным местам Токио рикши и седока, мистер Гаррисон.
— Вери гуд! — рассмеялся Гаррисон и записал что-то на крахмальном манжете.— Вы, как всегда, остроумны, коллега,— он весело погрозил собеседнику узловатым пальцем.— Мы смотрим на вещи гораздо проще: бизнес есть бизнес. В конце концов, если бы не мы, то вы, господин Ивасаки, а в вашем лице концерн Мицубиси не сели бы на корейского рикшу в тысяча восемьсот семьдесят шестом году!
Ивасаки заученно-приветливо улыбнулся.
— Еще раньше, в семьдесят втором году, когда вы взяли остров. Рюкю, мы промолчали. Дело есть дело. Потом Бонин. Потом отдали несуществующие права на русский Сахалин той же России, а взяли существующие Курилы! Вы действовали великолепно!— он бросил окурок.— Мы помогали вам в тысяча девятьсот четвертом году в этой возне с Россией. И Сахалин, и Корея, и Маньчжурия, и Китай... А знаменитые «двадцать одно» требование тысяча девятьсот пятнадцатого года?
— Ничего особенного в тех требованиях не было,— Ивасаки отпил полстакана воды.— Они были скромны, как девушка в шестнадцать лет...
Гаррисон рассмеялся и закашлялся. Вытирая слезы, он заговорил:
— Как девушка? Гм... Я бы этого не сказал. Вы угрожали китайцам интервенцией, если они,— Гаррисон стал загибать пальцы,— не передадут вам контроль над промышленностью; не предоставят железнодорожных концессий; не разрешат разведку ископаемых в Китае — где вам вздумается; не позволят назначать,— он загнул сразу три пальца,— политических, военных и финансовых советников! И многое другое. Мы опять промолчали. Хотя эти требования были продиктованы не столько вашей силой, сколько благоприятно сложившейся обстановкой.
— Но мы первые, господин Гаррисон, начали войну с большевиками. А чем лучше положение сейчас?— тихо, но настойчиво заговорил Ивасаки.— Войска коммунистов в Китае наиболее популярны. Если бы в свое время вы согласились передать нам полностью полицейские функции в Китае, то зараза коммунизма не проникла бы...
— Да. Это нужно было сделать в общих интересах,— кивнул американец.— Но тогда восьмое декабря тысяча девятьсот сорок первого года, этот «золотой случай», по выражению вашего военного министра, наступил бы гораздо скорее. Вы сторонник продвижения «сферы сопроцветания» на юг, но я скажу вам откровенно: это ошибка. Да, да, да,— закивал Гаррисон, заметив протестующий жест Ивасаки,— ошибка! Ваши самолеты и военные корабли так же нужны и на северо-западе. Вы пропустили случай сделать бизнес, мистер Ивасаки. «Опоздали на автобус»,— как говорят ваши офицеры.
— Будущее в тумане,— уклончиво ответил японец,— и война еще не кончилась. Филиппины, Индо-Китай,, Малайя, Бирма, Голландская Индия...
Гаррисон скептически улыбнулся.
— Этот вопрос выходит за рамки моих полномочий, мистер Ивасаки. Вернемся к нашей основной теме. Этим разговором я только хотел наглядно показать, что наши отношения в равной степени выгодны обеим сторонам. Обвинения в непатриотичности? Но это же конек красных! Мы люди дела,— укоризненно закончил Гаррисон.— Это возражение не серьезно, барон.
Ивасаки залпом выпил стакан воды. Металл лежал на складах портов Фузан и Нагасаки. Суда под нейтральным флагом, даже под флагом дружественной державы... Безопасность гарантирована.
Гаррисон видел колебания Ивасаки, но главный козырь в этой игре — пять процентов куртажа, дополнительной платы за металл — берет для последнего удара. Эти пять процентов фактически его, Гаррисона, капитал: они даны ему, если, конечно, он сумеет выторговать их. Не впервые приходилось ему представлять деловую Америку за границей, и всегда он имел разницу в свою пользу. И теперь он расчетливо наносил удар за ударом по шатким позициям Мицубиси. Ловко ввернул словечко о домах Мицуи и Сумитомо. Пусть Ивасаки знает: в крайнем случае обойдутся без него.
— Вы забываете, барон, что большую политику делаем все-таки мы, деловые люди. А главным в нашей политике всегда были и, конечно, останутся на вечные времена прибыли.
Все верно! Один из акционеров Мицубиси, император Хирохито, «повелел» начать войну на делеких островах. Другой акционер, военный министр покупает самолеты и суда. Нужда американцев в сырье велика. Значит, есть возможность повысить цены и, может быть, удастся закупить оборудование: война поглощает много моторов.
— Наша сделка связана с известным риском. И, пожалуй, этот риск будет стоить немало,— Ивасаки рассеянно вертел в руках пустой стакан.—«В каждой сделке обеспечивай максимум выгоды,— учил отец,— тогда ты будешь безгрешен перед всеми...»
— О-о-о!..— понимающе протянул Гаррисон и подумал: «Кажется, из Мицубиси не выжмешь пяти процентов. Ну, хорошо! После победы я верну их с лихвой».— Наши компании понимают ваши затруднения. Предполагая в будущем расширить наши связи, мы согласны увеличить оплату... Сколько?
Ивасаки молчал, не торопясь с ответом. Запросить полтора процента? Вряд ли Гаррисон согласится. Упускать возможность выгодной сделки не хотелось. Но даже одним процентом барон сумел бы заставить молчать самых ярых «патриотов».
— Три процента? О кэй?— быстро сказал Гаррисон и, заметив радостное изумление в глазах Ивасаки, мысленно выругал себя: — «Переплатил, старый дурак!..»
Три процента! Ивасаки почувствовал прилив сил. Сдержав улыбку, он согласно склонил голову.
— Вы человек дела, барон! — воскликнул американец.— Я был уверен, что мы договоримся! — «Черт бы побрал мою торопливость и это постоянное «поскорей, поскорей» наших фирм!»
— Но мне понадобятся моторы и некоторое электрооборудование,— вновь заговорил Ивасаки, доставая сверток бумаг.— Если вы согласны продавать его по той же цене, как и своему правительству, мы закупили бы у вас...— Ивасаки выпятил губы,— на шестьдесят-семьдесят процентов ваших платежей за сырье.
— О кэй!
Свои, японские, моторы и электрооборудование обходились дороже, гораздо дороже американских. На перепродаже оставалось до десяти процентов куртажа.
Гаррисон, весело усмехаясь, встал и подошел к японцу.
— Вы пошлете со мной вашего представителя. Я окажу ему такой же тёплый прием, какой встретил у вас,— Гаррисон зевнул.— Чем скорее он будет готов, тем лучше. А теперь, с вашего позволения, я отдохну,— он поклонился и, сопровождаемый Ивасаки, пошел к двери. Уже взявшись за ручку, изогнутую бронзовую змею, Гаррисон спросил.— Надеюсь, контракты будут готовы?
Ивасаки поклонился.
— Выплата по стальным акциям своевременна?
— Дом Мицубиси — образец точности.
— Вери гуд! — улыбнулся Гаррисон и опять зевнул.— Дела, дела... Барону был неприятен вид этого рта с желтыми от табака зубами.
Но что делать! Крепкие деловые цепи давно связывали его с Америкой.
За дверьми американца ждал слуга. В этом  громадном здании-дворце самые  уютные комнаты были отведены Гаррисону.
Оставшись один, Ивасаки проанализировал каждую фразу американца. Очень много намеков, попытки исторических параллелей. Верит ли он сам, Ивасаки, в победу Японии? Если бы «семнадцать требований» были удовлетворены, то сегодня победа была бы безусловной. Порт Владивосток — свободный, под иностранным, японским, контролем; уничтожение крепостей и укреплений в Приморье и военного флота России на Тихом океане; и главное — запрещение на все времена вводить коммунистический режим на Дальнем Востоке России. Остальные пункты — мелочь. Одинаковые права с русскими в Приморье; аренда Сахалина на восемьдесят лет; заключение союза с Дальневосточной республикой против третьей державы, то есть России. Да, за эти двадцать лет, прошедших с 1922 года, можно было бы многое сделать и сегодня говорить с Гаррисоном, как с  равным!..
Теперь же, несмотря на успехи японских войск, до победы было так же далеко, как и седьмого декабря. Америка мобилизует всю свою промышленность и тогда... Ивасаки вздохнул. Бедный японский народ! Он, кажется, огорчит своего божественного императора поражением. Сухие тонкие веки Ивасаки закрылись. Если бы он верил еще во что-то, кроме золота, он непременно помолился бы о продлении войны на вечные времена. Слабая улыбка скользнула по его тонким губам. Что же? До конца войны далеко, американцы к наступлению не готовы, до Японии от Филиппин шесть тысяч километров. Кажется, барон Намура сказал: «Каждый выстрел японской пушки укрепляет мой дом». Дом Намуры — дом Ивасаки. Не поднимая век, барон снял телефонную трубку:
— Генерала Доихару, если он еще не уехал.
Через минуту послышался тихий стук в дверь. Ивасаки кашлянул. Раздались осторожные шаги. Сквозь ресницы барон наблюдал, как разжиревший генерал, положив руки на колени, почтительно кланялся, отставляя толстый зад, обтянутый зеленым сукном мундира.
— Генерал,— начал Ивасаки, не ответив на поклон,— мне нужен абсолютно верный человек, понимающий в технике.
— Осмелюсь ли спросить, господин, в какую страну света?
— Америка.
Ивасаки заметил, как изумленно дрогнули брови Доихары.
— Меня не касаются ваши задания этому человеку. Нужно, чтобы он понимал электротехнику и моторы. Через пять дней он должен вылететь.
Зная могущество главы дзайбацу — некоронованного императора Ямато, Доихара не задал больше ни одного вопроса. Он молча поклонился и пятясь вышел из комнаты.
Ивасаки вздохнул. Туман, туман в будущем. Скорее бы заканчивал работы Исии! Нужно его поторопить. Последнее средство уничтожить Америку на юге и русских на севере — чума. Божье благословение, вложенное в руки избранного народа...
Пантеры яростно скалили зубы, истекала кровью убитая лань, глазами, полными человеческой тоски, смотрел беззащитный теленок.

48
Состав был готов к отправлению, но паровоза еще не подали. Дежурный по станции раздраженно ругался по телефону. Начальник депо, пьяный еще со вчерашнего дня, распекал мастера по ремонту, смирного ; пожилого китайца в очках на ниточке.
Так уходил в этот день со станции Хайлар товарно-пассажирский поезд до станции Маньчжурия.
Впрочем, крик и брань были своеобразной данью привычке. Давно по этой дороге ходил только один состав. Особенной точности не требовалось: начальство сегодня не ехало. Начальство предпочитает собственный автомобиль. Надежней и скорее.
Двое пареньков в замасленных комбинезонах, русский и китаец, бросали уголь с невысокой эстакады в тендер паровоза. Ругались они ожесточенно между собой — работа шла из рук вон плохо. Японец-мастер, наблюдавший за погрузкой угля, ничего не мог сделать с рабочими и, обозлившись, побежал к начальнику с жалобой. Машинист, старый татарин с хитрым лицом и маленькими плутоватыми глазками, махнул паренькам рукой, и те мгновенно перескочили в тендер. Отчаянно спеша, они вырыли в угле яму, в нее из будки машиниста скользнул человек. Рабочие быстро закрыли яму толстыми полосами железа и забросали углем. Когда мастер вернулся к паровозу, тендер был полон, и рабочие, все еще поругиваясь, закуривали, свесив ноги с эстакады.
Около станции, как обычно, паровоз оцепили жандармы. Переводчик залез к машинисту в будку и спросил, подозрительно оглядывая углы:
— Никого посторонних нет?
Лицо машиниста мгновенно приняло выражение оскорбленного достоинства:
— А я чужих возил? — ответил он вопросом на вопрос. — Найдем — хуже будет!
Трое жандармов с заостренными стальными щупами залезли в тендер; двое начали осматривать паровоз снаружи; один, вооруженный молоточком на длинней рукоятке, выстукивал стенки тендера, определяя уровень воды. Машинист, его помощник и кочегар сошли на землю. Машинист присел на рельс, прикрылся от ветра полой потрепанной куртки и разжег трубку.
Она хрипела, словно захлебываясь, в рот просачивалась горькая жижа,— старик ожесточенно плевался. Он был погружен в свое занятие и не интересовался ничем, кроме трубки. Помощник ветошью протирал ходовые части, а кочегар, совсем еще мальчишка-китаец, во все глаза смотрел на японцев.
Жандармы на тендере, нажимая на рукоятки щупов, вонзали их в угольную крошку, и когда слышался металлический стук, переходили на другое место. Особенно долго возился ефрейтор-здоровяк и, видимо, острослов, потому что над каждой его фразой японцы долго хохотали, подталкивая друг друга.
Когда осмотр закончился, машинист незаметно для окружающих вытер пот со лба и кряхтя полез в будку.
Вскоре поезд тронулся и, набирая скорость, заспешил к границе. Старенькая, потрепанная машина еле тащила на подъемы и, не в силах сдержать изношенными тормозами тяжелый состав, стрелой летела под уклон.
На одном из больших перегонов машинист откопал пассажира. Тот сел на железную полосу и, вздохнув полной грудью свежий степной ветер, чихнул. Лицо его было черно от угольной пыли.
— Живой? — весело спросил машинист, протягивая манерку с водой.
— Живой...— прохрипел Ван Ю и надолго припал к узкому горлышку манерки. Вода текла по подбородку, смывая угольную пыль, но он не оторвался до тех пор, пока не выпил все.
— Не задели тебя?.. Я думал, помру от страха. Спасибо трубке, выручила,— он засмеялся, обнажив искривленные, пожелтевшие зубы.
— Два раза цепляли,— Ван Ю поднял рукав блузы. На локте алела царапина.— И на коленке. Еле успевал кровь вытирать. Темно. Тесно,— он нервно рассмеялся.
Кочегар расшуровал топку, тоже подсел к Вану и засмотрелся на его голову. Потом побледнел и медленно сполз в будку. Помощник машиниста, заметив его необычный вид, спросил шутливо:
— Боишься безбилетного пассажира везти? А? — и ткнул кочегара большим пальцем под ребро. Тот как-то странно ойкнул и заплакал.— Ты что? — перепугался помощник, схватил плачущего парнишку за плечи и насильно повернул к себе лицом.— Что с тобой, друг?
— Дядя Фу,— шепнул кочегар, всхлипывая,— он совсем белый стал,— и указал на голову Вана.
Фу-сан, покосившись на тендер, чуть не вскрикнул. Рядом с седым стариком-машинистом сидел такой же седой человек, и ветер теребил его волосы, выдувая остатки черноты. Казалось, он седел на глазах.
Когда пассажира снова засыпали и машинист занял свое обычное место на скамеечке у правого окна, кочегар несмело спросил, видел ли дед, как поседел товарищ в тендере? Старик, сердито пыхтя трубкой, утвердительно кивнул.
Колеса медленно постукивали, навевая дрему. Лежать было неудобно, но усталость брала свое. Ван Ю заснул и не слышал, как паровоз зашел в депо станции Маньчжурия. Он проснулся от свежего воздуха, вскочил и огляделся. Высокие закопченные стены терялись в вечерних сумерках. Сквозь разбитую стеклянную крышу виднелись бледные звезды.
— Летняя ночь коротка,— шепнул машинист,— умывайся скорее, пойдем.
Ван Ю заторопился. Затекшие от неудобного положения руки и ноги покалывало, колени дрожали, но он пересилил слабость, быстро слез с паровоза и подставил голову под струю холодной воды.
Спустя десять минут Ван Ю, бодрый и оживленный, шагал рядом с машинистом по тихим улочкам города, выбираясь на северную окраину. Машинист нес сверток, на который Ван Ю все время поглядывал, словно опасался, что он может исчезнуть. Когда они стали прощаться далеко за домами, машинист, дрожащей рукой пожав руку Вана, сказал: .   — Ты за эту поездку очень переменился, товарищ.
— Как? — не понял Ван Ю. Мысли его были на границе: вот за той сопкой ждет рабочий-ремонтник, он покажет место.— Как изменился, дядя?
— Ты только будь спокоен и тверд,— старик положил руку на грудь Вана.— На большое дело нужно большое спокойствие.
— Не тяни, дядя,— настойчиво потребовал Ван Ю.— Время уходит. Сам говоришь — коротка ночь.
— Ты поседел, сынок.
Ван Ю глубоко вздохнул, взял у машиниста сверток, крепко поцеловал старика и, не сказав ни слова, ушел в темноту.

49
Заключенный, попав в камеру, переставал быть человеком, он становился «бревном» и от других «бревен» отличался только номером. В канцелярии тюрьмы, правда, существовали карточки — для учета: научным сотрудникам отряда обязательно нужно было знать, какой национальности «бревно». А имя — такой пустяк — забывалось навсегда, как только; человек перешагивал порог тюрьмы. Два этажа — шестьдесят камер. Шестьдесят камер — пятьсот человек. У каждого когда-то были своя жизнь, свои заботы, радости, свое горе. Теперь же — какие чувства могут быть у бревна!
Жизнь в камере номер сорок четыре шла своим чередом, она ничем не отличалась от жизни в других пятидесяти девяти камерах. По утрам будили в шесть часов и раздавали завтрак: рисовую похлебку, хлеб с маслом и чай. Потом начинали хлопать двери, и весь день в коридоре неумолчно гремели кандалы. Сначала Лиза вздрагивала, когда человека проводили мимо камеры, но уже через несколько дней привыкла. Ей и Демченко повесили на шею номера, приказав их запомнить. Отныне Лиза стала номером три тысячи девятьсот тридцать два, а Демченко — три тысячи девятьсот тридцать три. Обедали в разное время: когда освобождались тюремщики. Рисовый суп с мясом и каша из чумизы. В ужин опять похлебка, хлеб с маслом, чай. Лиза и Демченко ели. Остальные, истощенные болезнями, глотнув раз-другой, снова молча ложились на солому, равнодушные ко всему, чужие и далекие, погруженные в свои невеселые мысли. Вскоре по коридору гремела властная команда: «Спать». Сны больше всего мучили Лизу. Она бывала дома, разговаривала с отцом, сидела с братьями, а проснувшись — плакала. Демченко с грубоватой, неуклюжей нежностью утешал ее, как умел. Иногда ей снился Михаил. Порой она забывала о нем. Но всегда, даже не думая о доме, помнила, что случилось той ночью, когда пришли японцы. Два месяца прошло, и Лиза чувствовала, что беременна. Стыдясь сказать об этом кому бы то ни было, она страдала вдвойне. Родить здесь ребенка, в этой камере, на грязной соломе, среди полутрупов... У нее кружилась голова, к горлу подступала тошнота, сознание мутилось. Ожидание, ежечасное ожидание вызова к страшному доктору состарило Лизу. У нее появились ранние горькие морщинки вокруг рта и около глаз. На лбу и щеках выступили нездоровые желтые пятна. Однажды, во время завтрака, Петровский, уже начавший поправляться, внимательно посмотрел Лизе в лицо и сожалеюще покачал головой. Лиза догадалась — он узнал ее тайну.
Редкие тихие разговоры всегда кончались ожесточенным спором Демченко и Петровского. Лиза внимательно слушала, но сама молчала, мысленно соглашаясь то с тем, то с другим. Остальные иногда вмешивались. Реже всех — человек без имени. Страстно звучал приглушенный, хрипящий басок Демченко. Сухой шелест голоса Петровского нагонял тоску. За этим безжизненным голосом чудились пытки, мучения, смерть.
— Все помрем, как мухи осенью,— шелестел Петровский.— Иль как в сетях у паука. Жужжит мушка, бьется, а конец один.
Он натужно вздыхал, поднимая редкие пепельные брови. Кожа лба собиралась в морщины, мелкие и сухие, точно старые, изорванные меха гармошки. Тусклые глаза смотрели тупо. Лизе становилось холодно и жутко от его слов, как от нечаянного прикосновения к мертвецу.
— Если каждый одному пауку горло перегрызет, то всем мухам легче будет! — возражал Демченко, и глаза его загорались гневом.— Да какое там мухам,— зло продолжал он.— Я не муха. И никогда мушиной жизнью жить не буду!
— Тебя не спросят,— устало и покорно говорил Петровский, не меняя позы.— Ухватил паук — и сосет, и сосет...
— Значит, ты себя человеком не считаешь! — упорствовал Демченко.— Пока сам будешь верить, что ты человек, никто тебя мухой быть не заставит. Даже в тенетах у паука можно бороться!
— Не знаю,— снисходительно улыбался Петровский.— Японец — сила. У него — оружие. А у нас кандалы,— он звякнул цепями.— Бороться безрукому? — неуловимая нотка насмешки звучала в его голосе.
— Правда,— неожиданно сказал человек без имени, чуть-чуть приподнимаясь на руках.— Без рук... очень... плохо...— Он с трудом подбирал русские слова.— Нет рук — есть эти.., — он оскалил зубы,— вот. Грызть японца можно. Не надо — муха,— он замолчал так же неожиданно, как и начал говорить.
Демченко повернулся к нему:
— Зубами — тоже хорошо.
— Вышибут зубы-то,—зашептал безрукий У Дян-син.— Хотел руками задушить — только лицо разбил. Солдату. Руки отрезали. Теперь зубами. Вышибут их. Зубы-то.
— У тебя жизнь отнимают,— страстно заговорил Демченко,— жизнь! Это же самое ценное! Струсил — ты уже не живешь, ты умер. За жизнь бороться нужно,— уже спокойнее сказал он,— до последней кровинки. Пусть тюремщики нас боятся. Пусть они дрожат за свою жизнь.
Теперь Лиза соглашалась с Демченко. Что ей терять, когда нет жизни? Михаила. Отца. В то же время ее не оставляло щемящее чувство страха перед будущим. Как бы ей хотелось думать так же, как Демченко. Быть так уверенной в правоте своих мыслей. А Лиза иногда готова была упасть на колени перед японцем с плетью и молить его о пощаде. Когда плеть, свистя, опускалась на спину, Лиза съеживалась, замирала. И с удивлением видела: Демченко принимал удар, не меняя положения, даже лицо его оставалось совершенно неподвижным. И японец с особенной злобой бил именно Демченко. Слушая рассуждения советского солдата, Лиза начинала сознавать: японцы ненавидят Демченко потому, что боятся его. Чувствуют в нем силу, которую не могут сломить.
Между тем, разговор тянулся, как нитка бесконечного клубка, то нагоняя на Лизу ужас, то вселяя силы. Но что могла она? Нет, она слаба. Очень слаба.
— Даже самый слабый,— говорил Демченко,— может бороться, И должен бороться. Если у него сильна душа. Если он ненавидит японцев и верит в победу.
— А на кой мне победа после смерти? — спрашивал Петровский, старательно укладывая цепи, чтобы они не тянули кольца кандалов на ногах.— Я-то помру... Был тут один. Тоже боролся,— Петровский говорил безразлично, словно он уже был не способен что-либо чувствовать.— Убили. Запороли плетьми. И нам всем попало,— он показал рубец на животе.— Плетью тогда достали меня. Думал, помру.
Зло усмехнувшись, Демченко бросил:
— Хочешь, чтобы и дети твои так же гнили? Да?
Петровский поник головой.
— Дети... дети... дети...— зашептал он.— Двое у меня было.
В камере повисла тишина. Лизе казалось: каждый теперь думает о себе, о своем горе или, может быть, мечтает о доме. Молчание прервал Петровский:
— Ну, дети. И что?
— Дети,— сказал человек без имени, приподнимаясь на локте,— проклянут. За слабость проклянут.
— И будут правы,— ненавидяще закончил Демченко.— Хотя бы одного... убить,— добавил он тихо.— Умереть не даром. Ты же русский, Петровский! Ты должен далеко вперед глядеть!
— А что я?.. Я..— Петровский замолкал, уныло звякнув цепями. Два месяца — шестьдесят одни сутки — изо дня в день эти разговоры.
Однажды Лиза сказала Петровскому:
— Ты вредный, Петровский. Вот он,— Лиза кивнула на Демченко,— прав. Без него я умерла бы. Как и ты. Заживо.
— Может быть,— ответил Петровский, и в голосе его не было ни гнева, ни обиды.
— Зачем «может»? — удивился Цзюн Мин-ци.— Ты совсем умер.. Японцу такой и нужен. А мы,— он показал на всех,— будем бить. Так я сказал? — обратился он к Демченко.— Ты русский солдат. Ты — шанго,— немного подумал и добавил.— И русские тоже разные бывают.
—- Мне жалко, что я раньше не понимала,— голос Лизы дрожал,— что нельзя жить в одиночку, для себя только. Вот ты убежал от Бакшеева — зачем?
Петровский неопределенно махнул пальцами:
— А зачем я против русских воевать буду? Я же не фашист.
— Ага, не фашист,— вмешался Демченко,— это верно. Ну, а чего же ты сейчас-то такой?
— А какой? Что не говорю, то бестолку?
— Как бестолку? — возмутилась Лиза.— Не бестолку. Что же я — нечеловек, что ли? Разве я не могу...— голос ее прервался,— не могу бороться против фашистов японских, как и вы все?
— Эх, барышня, барышня...— начал было Петровский, но его прервал человек без имени:
— Молодец! Ты настоящий человек! Бить надо! До смерти бить! Петровский сидел задумавшись и молчал.
И Лиза задумалась. Сейчас ей было над чем подумать: свои девятнадцать лет прожила она, боясь всего: то полиции, то японцев, то шпиков из эмигрантских «союзов». А теперь перед ней открывался новый мир, мир борьбы. И ненависть стала иной, словно Лиза иными глазами увидела своих мучителей. Они стремятся уничтожить все, что хоть сколько-нибудь мешает им властвовать. И она из страха перед ними почти что служила им! Но это кончилось. Если бы сейчас хоть на день вернуться домой, она многое сказала бы отцу... и Михаилу. И никогда бы она не смирилась. Как морга она плакать перед врагами? Ненависть! Только ненависть!
Однажды после завтрака в камеру вошел японец с переводчиком.
— Началось,— успел шепнуть Петровский.
Лиза побледнела. Против воли задрожали руки. Цепи мелко зазвенели. Японец заметил это и ухмыльнулся. Его улыбка показалась Лизе отвратительной. Она вызывающе взглянула ему в глаза. Тот прищурился и отвернулся.
— Номера три тысячи восемьсот семьдесят один, три тысячи девятьсот тридцать два, три тысячи девятьсот тридцать три и три тысячи двести шестьдесят пять — за мной.
Помогая человеку без имени, Демченко, Лиза и Петровский шли вниз. Их и еще шестерых, тоже в кандалах, втолкнули в крытую машину. Все молчали. Когда загудел мотор, Лиза спросила Петровского:
— Куда?
— Не знаю.., — впервые в голосе его прозвучало человеческое чувство, и хотя это была только растерянность, Лиза все же обрадовалась: не совсем умер Петровский.
Заключенных вывели из машины в зеленой солнечной пади. Свежий ветер трепал волосы Лизы, обвевал щеки, и Лизе казалось: никогда она не испытывала такого захватывающего блаженства, какое принес этот душистый степной ветерок. Увидев солдат с винтовками, стоявших в десяти шагах, Лиза без страха подумала: сейчас раздадутся выстрелы, и не будет ничего: ни травы, такой зеленой, что больно глазам, привыкшим к полумраку камеры, ни голубого неба, с которого льется ослепительный свет. Лиза зажмурилась. Но ей трудно было стоять с закрытыми глазами, и она снова открыла их. При свете солнца Лиза рассмотрела лица своих товарищей, зеленовато-землистые, словно покрытые плесенью, с темными морщинами страданий и страха.
Бесшумно подкатил легковой автомобиль. Из него вышел японец в генеральских погонах, толстый и одутловатый, словно его распирало изнутри. Он не спеша подошел к закованным людям и оглядел их сквозь тонкие, блестевшие на солнце стекла роговых очков. Глаза его казались выпуклыми.
Солдаты замерли с винтовками на изготовку. Офицер рапортовал что-то на чужом гортанном языке. Смысла слов Лиза не разобрала, хотя совсем недавно понимала японский язык. Выслушав рапорт, генерал — это Лиза поняла — приказал офицеру: «Подводить ко мне». Зачем? Расстреливать? Но генерал был без оружия. Перед ним стоял китаец, совсем молодой, почти мальчик. Генерал, надев белые свободные перчатки из прорезиненной ткани, ощупал плечи юноши, и солдаты отвели того в сторону. Лиза не заметила, как ее, подталкивая в спину прикладом, подгоняли к генералу. Когда она остановилась, японец, безразлично скользнув взглядом по ее лицу и уже подняв руку, вдруг остановился. Лиза замерла.
— Беременный есть? — будто из-под земли, глухо донесся до Лизы голос генерала. Вихрем взметнулась мысль: нельзя! Если убивать, пусть убивают сейчас, не отдавать на муки ребенка. Ради него... Лиза отрицательно покачала головой.
— Русский врать нельзя! — сердито проговорил японец и ударил Лизу по лицу. Лиза, не ожидавшая этого, слабо ахнула. Она хотела закрыться, но цепь от ручных кандалов, прикованная к ногам, резко дернула руку.
— Руками шеверить нерьзя! — крикнул генерал и ударил Лизу еще раз. — Беременный есть?
— Нет! — твердо ответила Лиза, гневно глядя в глаза японцу. «Не поддамся, не поддамся!»
Генерал махнул рукой, и Лизу отвели к машине. Обернувшись, еще дрожа от возбуждения и злости, она увидала: перед генералом стоит Демченко. За ним — человек без имени. Потом Петровский. Дальше — незнакомые лица.
— Русский сордат? — донесся до Лизы вопрос генерала.
— Солдат.
Демченко говорил ровно и спокойно. Лиза удивилась этому: он же ненавидит японцев, как же так?
— Не захотер работать?
— Предателем не был и не буду.
— Ты есть домашняя скот! — гневно крикнул японец.— Мы заставлять тебя сружить нам!
— Сам ты бездомная жаба! — громко, с отвращением произнес Демченко и, подняв обе руки, стукнул японца цепями по голове. Тонко, по-заячьи вскрикнув, японец отскочил в сторону. Путаясь в кандалах, Демченко шел за ним, снова занося руки. Солдаты оцепенели. Демченко ударил генерала еще раз. Японец обхватил голову руками. К нему подбежали солдаты. Седой коротконогий унтер-офицер в форме жандарма толкнул Демченко, и тот упал. Но и унтер свалился, получив удар головой в грудь от человека без имени. Он успел на одной ноге допрыгать до Демченко. На него навалились солдаты. Замелькали плети. Лиза успела заметить, как Петровский, уже лежа, сильно и сноровисто скованными ногами ударил в живот солдата, и тот, выронив винтовку, отлетел, словно мячик. А винтовка уже очутилась в руках Демченко.
— Бейте их! — кричала Лиза.— Бейте проклятых! — и заплакала. Жесткая потная ладонь   закрыла ей рот. Сильные руки подняли
и бросили в машину. Упав на пол, она сильно ударилась головой об угол деревянного бруса, но перед тем, как потерять сознание, расслышала выстрелы.


50
Генерал Исии был очень недоволен инцидентом на полигоне. Генерал-майор Кавасима, проводивший эксперимент, получил строгий выговор. Оправдываясь, будто провинившийся школьник, он изредка касался рукой головы. Кожа, рассеченная цепями, саднила. Боль, растекаясь по телу, расслабляла.
— Эксперимент пришлось отложить. В таком состоянии он был бы безрезультатен,— оправдывался Кавасима слабым голосом.— Убит унтер-офицер. Два солдата тяжело ранены.
— Всех расстреляли?
— Никак нет, господин профессор. Трое ранено. Сейчас в камерах.
— Не давать пищи пять суток. Ран не лечить. Это произведет впечатление,— Исии наморщил брови.— Опять русские?
— Русские,— сердито ответил Кавасима, ощупывая голову.— Опять русские. Невоспитанный народ. Темная раса. Мало того, что «бревна» скованы. Нужно предварительно связывать.
Жестом отпустив Кавасиму, Исии задумался.
Он стоял на пороге великих открытий. С трудом налаженное дело начинало приносить плоды. Понадобились влияние барона Ивасаки и императорский указ, чтобы был выстроен этот городок вместо маленькой лаборатории на окраине Токио. Пройдут еще год или два — и мир во власти Исии. Он может убить все живое!
Исии поправил очки. Докладная записка о положении дел в отряде еще не закончена. Телеграмма барона Ивасаки торопила. Не отрываясь от бумаги, Исии писал до вечера. Когда стало совсем темно, профессор вызвал научного сотрудника Мимату, молодого, подающего надежды, врача, и приказал завтра же выехать в район военных действий на Тихий океан для исследования свойств крови американских солдат, иммунитета к заразным болезням.
Начинался первый этап бактериологической войны. Видимо, Россия стоит на второй очереди. Что же, император знает больше скромного генерала медицинской службы.
Опытные культиваторы выращивают первую партию зараженных чумой блох. На очереди — мухи. Десятки видов их бьются о стеклянные стенки баночек. Свет включен.
Исии, сняв очки, склонился над микроскопом.


51
Демченко умирал. Пули пробили легкие. В уголках рта запеклись сгустки крови. Избитые заключенные камеры номер сорок четыре собрались вокруг умирающего, тревожно прислушиваясь к его надсадному, хриплому дыханию. Люди молчали, избегая смотреть друг другу в глаза.
— Друзья... — неожиданно шепнул Демченко.— Я, кажется, умираю,— он обвел склоненные лица спокойным взглядом.— Меня взяли в плен тяжелораненого на сопке Безымянная. В районе станции Дежневе... Я ничего не сказал... Меня пытали. Секли плетьми. Вешали на дыбу. В лагере Хогоин. Поручик Ямагиси... зверь,— он привстал. Кровь черной струйкой потекла изо рта.— Я ничего не сказал! — повторил он громко и хрипло, падая на солому.— Кто доживет — передайте. Солдат Советской Армии Василий Демченко умер... Но не сдался.
— Умер, сдавайся нет...— горестно прошептал У Дян-син.
— Умер, но не сдался,— повторил Петровский, еле шевеля разбитыми, окровавленными губами:
— Умер. Не сдался,— Цзюн Мин-ци заплакал.
— Доживу — скажу,— произнес человек без имени, встав на колено. Он шатался. Разбитая, в струпьях голова его никла.
— Я передам. Если доживу.
Упрямо сжав губы, Лиза не плакала. Словно горячий камень, на сердце лежала ненависть. Эта ненависть придавала новые, невиданные силы. Лиза хотела жить, как жил Демченко — единственный человек с той стороны, где люди стали другими: сильными и смелыми.
Слёз больше не было.

52
На девятые сутки Михаил дошел до землянок, в которых ютились партизаны.
Отряд Сан Фу-чина жил на границе одного из освобожденных районов Хингана, охраняя жизнь десятка деревень. Это были бедные деревни. Чумиза на каменной почве приносила плохие урожаи, и партизаны вместо того, чтобы просить помощи у крестьян, сами помогали им, чем могли. Деревни были и тылом, и главным резервом партизан. Во время сильных затяжных боев все население бралось за оружие. Правда, случалось это редко. Еще ни разу японцы не добились даже маленького успеха, хотя после каждой экспедиции объявляли о полном «уничтожении партизан».
Михаила накормили. Впервые за эти трудные дни он уснул спокойно, под крышей, и проснулся только к вечеру следующего дня, бодрый и голодный.
Сидя на солнцепеке, люди чинили одежду, чистили оружие. Или просто лежали, изредка перебрасываясь фразами на том китайско-русско-татарском диалекте, который в Маньчжурии понимает подавляющее большинство населения. В этот вечер Михаил долго рассказывал о Хайларе. Бывшие жители Хайлара вспоминали знакомых. Знакомых, потому что семей и родных у них уже не было: японцы не оставляли на свободе никого, кто хоть как-то связан с партизанами. Повидать командира отряда Михаилу не удалось: тот с тремя партизанами ушел в разведку.
Каждая потерянная в бездействии минута казалась теперь Михаилу вечностью, он не находил себе места. Пожилой китаец, одетый в промасленный ватник и такие же шаровары, заправленные в стоптанные сапоги, заметил его смятение, подошел, положил руку ему на плечо:
— Меня зовут Шин Чи-бао. О чем тоскуешь, Мишка?
Лицо китайца, умное, с искрами смеха в прищуренных глазах, сразу понравилось Михаилу. Вспомнился старый Ли Чан, сидящий на корточках с трубкой в. зубах. И опять испытал Михаил чувство внезапного доверия. Любовь к Лизе переполняла его душу, он не мог молчать. И снова, как вчера, его окружили все, внимательно слушая его прерывистый рассказ. Лица партизан были строги, словно они собрались на суд. Когда Михаил выговорился, молчаливые взоры партизан обратились к Шин Чи-бао. А тот, будто не замечая этих взглядов, старательно раскуривал коротенькую трубку, отпугивая комаров густыми облаками дыма.
— Плохо дело, — произнес он, пряча трубку в карман ватника. — Жалко тебя, Мишка. Ох, жалко.
— Помоги! — вскочил на ноги Михаил. Встал и Шин Чи-бао.
— Ты молодой парень, Мишка. Горячий. Буду говорить — много думай, мало отвечай. Злиться захочешь — считай до ста. Потом говори,— Шин Чи-бао улыбнулся.— Понял?
— Понял,— как во сне ответил Зотов.
— Сколько нас? — спросил Шин Чи-бао, оглядывая партизан.— Триста, двести? Может быть... Мы сильны ненавистью. Ты зачем пришел к нам?
— Я сказал. Они увели мою Лизу...
— Ты пришел к нам как брат, и мы приняли тебя как братья. У всех — смотри на них — у всех нет семей. Чжао! — В круг шагнул согнутый годами, но еще бодрый старик.— Где твоя семья?
— Помирай. Старуха с голоду,— он считал по пальцам,— три сына на жертвенных работах, семь внуков японец взял — в тюрьме, помирай внуки. За каждого буду убивать японца десять штук,— он смотрел в глаза Шин Чи-бао спокойно и открыто. Длинная домотканная рубаха Чжао, подпоясанная пулеметной лентой, была в заплатках. Потрепанная японская шапка прикрывала голову. Рваные башмаки на деревянной подошве перевязаны тонкими ремешками.
— Иди, брат — отпустил его Шин Чи-бао.— Он потерял все. Жизнь его прожита даром. Мы говорим: тот бессмертен, кто родил детей. Кто отнял их у старика?
— Японцы! — вместе со всеми ответил Михаил и вздрогнул: таким мощным показался ему собственный голос.
— Трофим! — негромко позвал Ши Чи-бао, и рядом с Михаилом стал крепкий паренек в потрепанной городской одежде. Поверх пиджака висел маузер в деревянной кобуре, на фуражке алела красная лента.— Почему ты здесь?
— Мать и отца убили японцы. Они искали золото. А у нас нечего было есть. Моего сына закололи штыком, а жену...— голос его прервался, словно что-то внезапно застряло в горле.
— Говори! — приказал Шин Чи-бао, и Михаил увидел: в глазах его вовсе нет веселых искорок. Взгляд Шин Чи-бао суров и гневен, будто он видит все, о чем рассказывают сейчас партизаны, чье горе захлестывало и Михаила.
— ...изнасиловали и утопили в колодце,— закрыв глаза, проговорил Трофим.
И его отпустил Шин Чи-бао, уже не спросив, кто виноват в гибели семьи. Михаил с ужасом ждал, что вот сейчас выйдет третий со своим горем, от которого будет некуда деться, и он не выдержит, разрыдается, как ребенок.
— Это двое последних, брат,— голос Шин Чи-бао дрогнул.— Они пришли перед тобой. Другие тоже расскажут тебе, почему они здесь. Нельзя спастись от несчастья в одиночку. Один, даже самый сильный, пропадет, если не будет верить в людей. Бороться надо вместе с людьми. Придет час, когда мы отплатим сполна за семьи китайцев, русских, татар, маньчжур. Придет час, мы освободим нашу Родину. И если ты, Михаил, хочешь спасти свою невесту и забываешь народ,— голос Шин Чи-бао сделался строгим,— то скажи нам об этом сразу.
Михаил опустил голову. «В одном только Хайларе,— думал он,— японцев тысячи. Партизан — сотни. Что делать?.. Да, надо проститься с Лизой.., не навсегда, нет! Надежда в его сердце была отныне горячее, чем в начале пути на Хинган. Может быть, через неделю... через месяц... через полгода... Если бы он не видел разоренные деревни, истощенных людей, тоску в детских голодных глазах, если бы не поел горьковатой чумизы в бедняцкой хижине, он, может быть, думал об одной Лизе, может быть, обиделся бы на суровость этих людей. Но теперь он понял: их горе неизмерима больше его потери, это горе целого народа».
Шин Чи-бао смотрел на Михаила. «Совсем скоро,— думал он,— из этого паренька выйдет пулеметчик — вторым номером к Трофиму, или, может быть, разведчик, минер, снайпер». Шин Чи-бао видел много людей на своем веку. Если человек перенес тяжесть пути и увидел цель, он навсегда останется ей верен. Может быть, уйдет Мишка. Но подумает и вернется. Сам Шин Чи-бао жил в лесах давно, с той поры, как японцы пришли в Маньчжурию. Начали они втроем — три члена Коммунистической партии Китая. Он, Сан Фу-чин и Чы Де-эне... Где он, Чы Де-эне? Что с ним? Горяча, как кровь, и пряма, как полет стрелы, была его жизнь. Где-то он теперь — друг, соратник, товарищ?..
— Я останусь,— сказал Михаил и выпрямился.
— Мы верим тебе,— ответил Шин Чи-бао и обнял нового партизана.

53
Пропажа чемодана повергла Семенова в уныние и страх. Во-первых, предстояло вернуть немцу крупную сумму, которую атаман уже считал своей. Во-вторых, исчезновение столь серьезных документов могло быть делом каких-то новых сил, доселе не известных Семенову: а что, если это работа советских разведчиков! О них Семенов ничего не знал, не мог даже предполагать, есть ли они в Маньчжурии. Он довольно точно знал французских, итальянских и даже английских резидентов, со многими из них был связан деловыми узами, как с покойным Гонмо или с Клюге. А вот советские... Неужели есть они?!. Но что бы там ни было, а Клюге должен явиться всего через несколько часов за своим чемоданом. Придется либо признаться в собственном бессилии и вернуть деньги, либо... Как обмануть немца?..
Семенов вошел в домик радиотехника. Василий Степанович принял его почтительно и с обычной долей опасения: никогда заранее не знаешь, чем кончится визит атамана — мордобитием или деньгами. Радист провел Семенова в свою каморку, сплошь заставленную приборами и аппаратами со слабо мерцающими серебристыми лампочками. Это была святая святых — передатчик, созданный Семеновым для собственной сети разведчиков. Впрочем, им пользовались и японцы для провокационных передач на коротких волнах, одновременно следя за подозрительными домами, где могли ловить волны радиостанций Советского Союза.
— Знаешь, Вася,— ласково начал Семенов, усаживаясь в потрепанное кресло,— у меня такое дело... При японцах о нем заикаться нельзя. Мне нужно...— он замолчал и оглянулся па дверь.— Никто не слушает?
— Что вы, Григорий Михайлович! Ваше превосходительство! — радист в припадке преданности распахнул дверь.— Разве это возможно?! Ваш хлеб ем...
— Хорошо. Мне, Вася, наговорить надо две-три ленты — с тех аппаратов, какие ставят в автомашины... Сколько понадобится времени?
— - Не меньше пары часов,— прикинул Василий.— Никак не меньше. А...— он замялся было, но дело не терпело отлагательств.— Кто будет говорить, ваше превосходительство?
— Английский знаешь?
— Сроду ни слова.
— А мой голос можно узнать в записи?
— Сделаю любой тембр, какой прикажете. Комар носа не подточит, ваше превосходительство.
Настю, жену радиста, послали по магазинам. По записке Семенова ей подобрали чемодан, очень похожий на пропавший. Только не было двойного дна. Этот недостаток быстро ликвидировали: Василий был отличный мастер на такие дела, даже советские деньги печатал в подвальчике — с разрешения и одобрения японских властей.
Атаман проговорил больше двух часов, даже охрип и кружилась голова. Когда ленты были уложены, он собрался уходить, все еще проклиная в душе рикшу и подозревая в нем советского разведчика.
У дверей его остановила Настя. Прижимаясь к нему полной грудью, жарко шепнула:
— Когда приходить-то?..
Но тут хлопнула дверь, вышел Василий. Настя, будто не заметила его, продолжала шептать, придерживая Семенова за рукав плаща:
— Вы осторожней с рикшей-то. Это ведь сын китайчишки нашего... Огородника  Ли Чана. Его на жертвенные работы забрали, да выпустили, видно...
— Ты знаешь точно? — прогремел атаман.
— Да господи, — закрестилась Настя,— да разве я слепая? Слава богу, пять лет рядом жили... Этот Ван Юшка-то до японцев все время с коммунистами якшался. Мне ли не знать!..
Василий ушел в комнату — его ждали дела. Ему не терпелось послушать валики запасного аппарата. Что такое наговаривал атаман?..
Точно в назначенное время герр Клюге встретился с Семеновым и получил чемодан из рук в руки.

54
Когда Федор Григорьевич узнал об аресте Ли Чана, он совсем сник. Работа валилась из рук, не было сил держать топор. Отдохнув, он отправился проведать семью своего друга. Опираясь на палку, тихонько шел он краем поселка, где жались одна к другой полуразвалившиеся фанзы китайцев-огородников.
Подходя к фанзе Ли Чана, он услышал всхлипывания. Дети плакали тихонько и, видимо, очень давно. Низко пригнувшись, Федор Григорьевич шагнул через порог фанзы и остановился, не видя ничего в сумерках. Ребята притихли.
— Ходи к столу, дядя Федья, — послышался слабый голос Лин-тай, жены Вана,— тихонько ходи. Склизко.
Ощупью добравшись до стола — доски, положенной одним концом на кан, закрытый рваным одеялом, другим на колышек, вбитый в земляной пол, Федор Григорьевич присел на сбитую из жердей узенькую лавочку, жалобно треснувшую под тяжестью его тела. Теперь он увидел чумазые лица худосочных ребятишек и жену Вана, которую помнил красивой, бойкой девушкой.
Стены черны от копоти. Низко нависла соломенная крыша с отверстием для дыма. Крошечное окно затянуто тусклой промасленной бумагой, которая почти не пропускает света. Тяжелый запах отбросов прочно прижился в фанзе. Федор Григорьевич кашлянул и осторожно переступил ногами, заметив, что попал в грязь.
— Как живешь-то, Лин? — из» одного только приличия спросил Ковров, поглядывая на изможденное лицо женщины, лежавшей на краю кана. Щеки Лин были бледны, губы обескровлены, жили только одни глаза, черные и блестящие.
— Поди-ка, дядя, конец пришел,— тихо сказала Лин-тай и закрыла глаза. Сразу лицо ее поблекло. Федор Григорьевич даже приподнялся, но женщина, слабо пошевелившись, продолжала.— Деда японец уводил. Ребятишки кушай нет. Ничего нет. Огород поливай не могу. Поди-ка, пришел конец, дядя... Ван пропади. Я пропади. Ребятишки пропади,— слезы блеснули на глазах.
«Какие у нее были глаза! — вспомнил Федор Григорьевич.— Лучистые, задорные... И румянец во всю щеку...»
— Ты, Лин, не падай духом-то,— нарочито бодро заговорил он.— Проживешь. Чего-нибудь придумаем. Эх, ты, живая душа!
А сам соображал, как бы на последние три иены купить продуктов, принести дров — срезки у него есть. Недели две, глядишь, протянут, а там еще что-нибудь придумаем. «Налог за воду не заплатил... Ну и пес с ним!»
— Ты лежи, Лин. Сейчас я чего-нибудь принесу.
— Мне-то не надо, дядя,— ответила женщина,— ребятишкам помирай рано. Жить им надо. Совсем маленькие,— она говорила, а слезы катились по щекам, и не было сил поднять руку, чтобы вытереть их.
— За что старика-то? — глухо спросил Федор Григорьевич, подходя к двери.
— Япон говорит, Ван Ю убегай... Срок не отработал, а убегай.

— Ван Ю? — поразился Ковров. Он шагнул к женщине и, поскользнувшись, чуть не упал.
— Склизко...— сочувственно улыбнулась Лин-тай.— Убирай не могу.
— Все сделаем! — заспешил к выходу Федор   Григорьевич.— Сейчас, мигом. Ты не падай, не падай духом! Наладим!
Едва Федор Григорьевич захлопнул скрипнувшую дверь, больше похожую на плохую калитку, в фанзе вновь раздался плач ребятишек. «Отдохнули! — горько усмехнулся старик, торопливо шагая на другой конец поселка, в лавку. — Гляди ты, Ван Ю сбежал. Вот молодец! Ну, парень. Голова!»
Старику впервые после ареста Лизы нашлось о ком заботиться. Даже как будто и усталость прошла. О том, что его могут арестовать вместе с семьей Вана, Федор Григорьевич старался не думать, хотя знал: японцы берут всех, связанных с близкими преступника.

55
Лин-тай задремала. Сон был тяжелый и беспокойный. Ей снились какие-то безликие люди, они старательно клали ей на грудь громадные камни. Лин-тай задыхалась, стонала и просыпалась, покрытая холодным липким потом. Но стоило ей задремать, как сон почти в точности повторялся, нагоняя ужас.
Скрипнула дверь. Кто-то тяжело переступил порог, кашлянул.
— Дядя Федья? — спросила Лин-тай, все еще находясь во власти дремоты.
— Вонища! — послышался хриплый голос.— Заходите!
Лин-тай приподнялась, с трудом села. По ее лицу скользнул яркий луч света, обшарил уснувших ребятишек и снова вернулся к ней.
— Вставай, красотка! — хмыкнул околоточный.— Пришел твой черед грехи замаливать.— И видя, что женщина, ослепленная лучом света, не шевелится, крикнул.— Кому говорю! Будя валяться, не барыня! В тюрьме отлежишься. Там обиходють!..
Лин-тай попыталась подняться, но со стоном упала. Боль, возникшая где-то внизу живота, оглушила. Стало безразлично, что будет с ней с детьми, с домом. Солдаты вынесли ее из фанзы и передали в кузов грузовика другим солдатам. Следом за ней вынесли замерших от страха ребятишек.

56
Федор Григорьевич купил риса, муки, картошки, зашел домой за -срезками и только через три часа — старость есть старость — вернулся в фанзу Ли Чана.
— Спишь, Лин-тай? — негромко окликнул он, но, поразившись тишине, опустил корзины на пол и зажег спичку.
В фанзе никого не было. Федор Григорьевич пошатнулся и попятился к выходу.
Корзины оттягивали руки, ныла поясница. Ноги одеревянели, каждый шаг стоил большого труда. Вот когда он остался совсем один! Не с кем перемолвиться словом. И зачем теперь жить? Кому он нужен, бесполезный и немощный? Раньше сыны помогали. А как началась война — ни письма, ни денег.
«Господи,— молился старик в душе,— прибери ты меня, чтобы поскорее отмучиться! Что же ты смотришь? Сколько мук принимают люди — твое творение!»
В небе мерцали далекие, равнодушные ко всему, звезды...
И совсем бы заела тоска, не зайди в этот вечер, после долгого перерыва, Иван Матвеевич Гончаренко. Поздоровавшись, он сел, как всегда, возле двери и, покашливая, стал набивать трубку. Федор Григорьевич поведал ему об аресте старого Ли Чана, об исчезновении Лин-тай и ее детишек. Гончаренко долго молчал, потом, так и не закурив, приглушенно заговорил:
— Ты вот что, годок,— он кашлянул,— за ящики люди тебе спасибо шлют. Заплатить им нечем сейчас, потом рассчитаются. Но зараз еще дело есть.
— Мне плата без надобности. Без куска не сижу. Живой пока. Маленькие темные глазки Ивана Матвеевича блеснули:
— Толковый ты старик, годок! Только вот в голове у тебя, как в сундуке у плохой хозяйки, всё спутано.
— Это еще что?— сердито насупился Федор Григорьевич.
— А то и есть, человек ты хороший,— Гончаренко понизил голос,— что зря ты допустил к себе Мишку. Не нашего он поля ягода, и не к чему ему околачиваться тут было. Хоть теперь он и в хороших руках, однако твоей Лизаветы нету. Дороговато обошлось...
— Это как понимать, в хороших руках?
— Узнаешь, когда время придет, не к спеху. А хлопот тебе Мишка ой-ой сколько еще доставит, не обобраться. Разве Зотов может смириться, что наследника его с пути сбили!.. Да не об нем речь, об тебе. Я тебя спрашивал: как ты жить думаешь? Лизавету, говоришь, искать будешь? Вот давай вместе и поищем.
— Как?— тоскливо вздохнул Федор Григорьевич.
— Тут, годок, вот что получается: японцы нас гнут почем зря. Простой народ, значит. Однако Зотовых не трогают. Так? Так. А почему гнут? Да опять же через Зотовых и Семеновых... И меня смутили, было, сволочи. Мыслимое ли дело — против своего же народа пошел, и вот до сей поры в родную сторону посмотреть стыдно. Да... Кто за нами следит? Свой же, русский,— он сплюнул,— назвать-то его русским язык не поворачивается. Вот тут какой механизм! Наверху, значит, японцы, пониже, а то и рядом, Зотовы и Семеновы, потом союзы разные эмигрантские, потом полиция, а уж в самом низу — мы...
— К чему клонишь-то?
— К тому, что они сообща нас жмут, а мы поодиночке руками махаем да ахаем.
— И нам, выходит, сообща надо? — недоверчиво спросил Федор Григорьевич.— Узнает японец — и конец.
Гончаренко засмеялся:
— Не надо, чтобы узнал. Окрепнем — сами ему заявку сделаем.
— Это бы хорошо. Да стар я.
— А тебя воевать и не заставляем. Нам твое умельство нужно. Может, квартира еще кой-когда,— Гончаренко встал.— Ты подумай, годок. Долго мы слепыми кротами жили. Спасибо, Россия открыла глаза. Теперь дорожка проторена. Ты подумай.
Попрощавшись, Иван Матвеевич ушел.
Федор Григорьевич долго сидел у окна. Что думать? Что думать! Кого бояться ему? Ради кого беречь себя... Нет, не это. При чем — беречь? Выходит, если бы дети были, то отказался бы?.. Нет!
На улице тихо. Ни одно окно не светится. Люди ложатся спать вместе с курами, чтобы не платить лишнего налога. До свету и поднимаются — работать весь день, до вечерней зорьки.

57
Пять суток дверь в камеру № 44 не открывалась — заключенным не давали ни воды, ни пищи. Все это время среди полуживых, избитых и голодных людей лежал мертвый Демченко. На третьи сутки труп его стал разлагаться. Общими усилиями, изнемогая от боли, люди оттащили труп почти к двери. За эти пять дней Лиза словно повзрослела на десять лет. На шестые сутки солдаты крючьями вытащили тело Демченко из камеры. У Лизы еле хватило сил поднять голову, чтобы посмотреть вслед тому, чья воля разбудила в ней жизнь.
Вскоре внесли завтрак: рисовый бульон и полведра воды. Некоторое время люди лежали неподвижно. Потом Цзюн Мин-ци — его японцы не избивали, он не был на полигоне в тот день — начал кормить остальных, лежавших без движения. Когда он поднес Лизе кружку с водой, она с трудом разжала спекшиеся губы. Но почувствовав воду, никак не могла оторваться от кружки, хотелось пить бесконечно.
И снова потянулась вереница дней, в памяти не сохранилось следа' от них, и никто уже не помнил, сколько времени прошло после смерти Демченко — неделя, месяц, полгода. Раны зажили, синяки и кровоподтеки рассосались. Казалось, все шло по-прежнему. Но нет: не было Демченко, не слышался его хрипловатый, приглушенный басок, камера будто осиротела. Люди жили в молчании, иногда не говорили по суткам.
В какой-то из этих дней сошел с ума У Дян-син. Он забился в угол и, сверкая налитыми кровью глазами, во весь голос быстро говорил что-то по-китайски.
— Молится,— пояснил человек без имени.— Будде молится.
Появились солдаты. Так же, как мертвого Демченко, крючьями вытащили отчаянно кричавшего У Дян-сина в коридор. Для них он был уже мертв.
Лиза очень похудела. Пятна на лице выступили ярче, заметно выдался живот, поднимая юбку выше колен. Теперь беременность скрыть было невозможно.
Однажды, сразу после обеда, из камеры взяли троих: Лизу, Петровского и Цзюн Мин-ци, крепко связав каждого. Их провели по коридору. Потом они долго спускались по лестнице и снова шли темным коридором. Наконец, их ввели в комнату, полную солнца. Японец в белом халате и зеленых очках стоял возле маленького столика, перебирая сверкающие инструменты. Еще четверо, тоже в белых халатах, поднял» Лизу и, положив на стол, сноровисто пристегнули ремнями руки и ноги. Лиза еле-еле могла пошевелить головой. Поймав взглядом руки японца она неотрывно следила за ними. Худые длинные пальцы в коричневых пятнах привычно обхватили шприц.
Набрав из пробирки немного желтоватой жидкости, японец подошел к Лизе. Кто-то, кого она не видела, поднял рукав ее платья и смочил плечо. Запахло спиртом. Потом японец в очках наклонился — шприц, пропал, Лиза почувствовала легкий укол. И всё. Никто не произнес ни слова. Ее сняли со стола и положили на брезенте у стены, а на столе очутился Цзюн Мин-ци. Через минуту он тоже лежал рядом с Лизой. Потом к ним принесли Петровского. Всем измерили температуру, сосчитали пульс.
На тринадцатый день Лиза почувствовала недомогание и легкий озноб. Есть не могла, ее трясла лихорадка. К вечеру начался жар. Всю ночь Лиза металась на подстилке. Бредовые картины, одна страшнее другой, плыли перед ней.
Она громко вскрикивала и просыпалась. Но действительность: серый нависший потолок, заплесневелые стены, истощенные фигуры спящих рядом людей, гнилая свалявшаяся солома, мертвый свет, льющийся от окованной железом двери, были страшнее бреда, и Лиза снова закрывала глаза, впадая в мир сновидений, настолько реальных, что казалось, будто она переходит из одного страшного мира в другой, не менее страшный.
Утром заболели Петровский и Цзюн Мин-ци. Человеку без имени; приходилось ухаживать за тремя больными.
Кожа на теле Лизы стала красновато-розовой и словно припухла, приподнялась. Усилилась головная боль. Ломило ноги и руки, закованные в тяжелые кандалы. Поминутно хотелось пить, но воды не было.
Человек без имени пил в день не больше кружки. Он берег воду больным. Иногда, поднимаясь ночью, чтобы положить влажные тряпки на иссохшие губы пышущих жаром людей, он думал о бесполезности своих стараний: если не от этой, так от другой болезни они все равно1 умрут. Но чувство сильнее разума, и оно заставляло вскакивать, лить драгоценные капли воды в открытые, хрипящие рты.
Ежедневно в обед в камеру приходил врач в ослепительно белом халате, надетом на мундир. Он измерял температуру больных. Считал и записывал пульс, осторожно касаясь больных пальцами, затянутыми в тонкие резиновые перчатки. Потом тщательно выслушивал арестованных. Солдаты, тоже в перчатках, грубо ворочали стонущих людей. Бросив больных раздетыми, японцы уходили. Человек без имени медленно и осторожно перетаскивал бесчувственные тела на солому и одевал их. Труднее всего ему приходилось с Лизой. Он старался не смотреть на обнаженное женское тело с едва заметной высохшей грудью, страшное в своей наготе.
Ненависть к японцам давала человеку без имени силу и упорство; Порой хотелось кричать, биться головой о холодную липкую стену. Но он сдерживал себя. Он вспоминал. Перед глазами плыли равнины Китая, покрытые квадратиками рисовых полей. Густые заросли чумизы и гаоляна, где он прятался в детстве, напроказив дома. Или вспоминался город — там он впервые начал понимать жизнь, там узнал правду, ставшую путеводной звездой. Яркой, красной звездой, зовущей к счастью. А потом пришел период борьбы. Борьбы, в которой он всегда побеждал. Так было в Чжалантуне, в Цицикаре. Потом — партизанский отряд. Боевые друзья — Шин Чи-бао, Ван Ю, Римота. И порой не верилось, что такие же люди, как Римота, приносят столько мучений беспомощным, бесправным заключенным...
Ярче всех было воспоминание о предательстве. Человек без имени сжимал зубы, а память услужливо рисовала картины прожитого. Беспощадно ярко.

58
...Их было пятеро. Уже под вечер они вошли в пустую фанзу, где должны были встретить связного из Бухэду. Еще дорогой он, Чы Де-эне, замечал: Чжо-шу чем-то взволнован. Но приписал это новизне ощущений. Чжо-шу впервые шел в разведку, немного боялся. «Не считай птиц, друг Чжо! — шутил Чы Де-эне.— Не дрожи, как мышь, наскочившая на кошку». Разведчики смеялись, Чжо-шу отшучивался... Когда они вошли в полутемную фанзу, сзади послышался окрик: «Руки вверх!» Чы Де-эне начал стрелять. Он никогда не выпускал из рук оружия. Стреляли и разведчики. Стрелял и Чжо-шу, но только в своих! И улыбался. Улыбался! Чы Де-эне убил предателя, и потому он, Чы Де-эне, не смог бежать, как те двое: в его пистолете это был последний патрон...
Товарищи узнают, что он, Чы Де-эпе, не сдался врагу. Он молчит. Он — человек без имени. И только. Товарищи... Дальше была запретная черта. Ни слова о товарищах! Кто знает: может быть, и он будет скоро метаться в бреду и скажет то, о чем молчал под пытками. Поэтому Лучше забыть все. Даже для себя.
Даже собственное имя. Он член Коммунистической партии Китая, не имеющий имени, — вот все, что узнали о нем японцы.
Казалось, время замерло. Не было ничего, кроме мечущихся людей, не слышалось ни звука, кроме стонов, заставлявших вздрагивать.

59
Научный сотрудник Иосимура много работал. О его колоссальной трудоспособности и рассеянности сотрудники рассказывали анекдоты. В растрепанном запятнанном халате, в перекошенных очках на курносом, словно продавленном носу, он мог появиться в любое время суток в самых неожиданных местах. Он работал без отдыха, как рикша. Исии любил его, ценил в нем. неутомимого исследователя, пытливого экспериментатора. Во внутренней тюрьме отряда Иосимура имел свои камеры, где всегда было достаточно «подопытного материала». Занимаясь культивацией бактерий тифов, Иосимура искал трудно излечимую форму с длительным скрытым периодом и тяжелыми осложнениями. Его внимание привлек возбудитель «Рекедзий мудзера», дающий отчетливую клиническую картину крысиного сыпного тифа. В большинстве случаев тиф давал менинго-энцефалит, тяжело поражавший нервную систему. На семнадцатый день после заражения первых «бревен», не доверяя истории болезни, которую вел младший врач, Иосимура сам, закончив препарировать селезенку умершего от тифа, навестил глубокой ночью в сопровождении младшего врача и двух санитаров внутреннюю тюрьму.
Все развивалось нормально. Были слабые признаки менинго-энцефалита у номера три тысячи восемьсот девяносто шестого, но это Иосимура объяснял ослаблением организма подопытного. Женщина определенно поправлялась. Номер три тысячи восемьсот девяносто второй должен умереть: у него особенно яркая форма. Иосимура осмотрел и три тысячи двести шестьдесят пятого. Пока признаков заражения не было. Это плохо. Он приказал завтра же пустить на больного выдержанных без питания вшей: надо установить, насколько будет разниться клиническая картина болезни зараженных искусственно от картины болезни зараженного естественным способом.
— Женщина мне нужна,— обратился Иосимура к почтительно слушавшему его младшему врачу.— Завтра сделайте ей инъекцию двухпроцентного бромистого натрия, дадите снотворного. Пусть отдохнет. Введите глюкозу. Мне нужно, чтобы она родила,— и, поблескивая очка-тли, увлеченно продолжал:— Это удача, что у нас есть беременный субъект... Виноват,— поправился он,— бревно. Да. Мы далеко не достаточно изучили влияние острых инфекционных заболеваний матери в период беременности на развитие плода, на рождаемость, наконец. Нужно вырастить такой штамм рекедзий мудзера, который давал бы не меньше семидесяти-восьмидесяти процентов самоаборта! В сочетании с холерой, тифами, дизентерией это будет великолепно!

60
Много было забот у атамана Семенова. Свободные часы выпадали редко. Тогда он принимал Настю, если был в Хайларе, а если в ином городе,— другую, но такую же полногрудую, широкобедрую женщину: он с молодости не изменял своему вкусу. Остерегаясь заводить дружбу с русскими (из опасения быть преданным), он тянулся к японцам. Но для них он оставался «низшей расой», они избегали его. Одиночество мучило Семенова, и в часы отдыха он остервенело пил любимую «Зотовскую зубровку». Неограниченное количество ее доставлял сам Зотов. Но где бы ни был, чтобы ни делал Семенов, его ни на минуту не оставляли болезненные думы о России, которую он ненавидел тяжелой, застарелой ненавистью. Она перестала быть его родиной, как только стала советской. Он мог прийти туда только с оружием, только карающим мстителем. И он работал. Работал, не щадя ни себя, ни других, многие годы, чтобы добиться желанного часа. Широко разветвленная сеть шпионов и провокаторов, обитавших в конторах под вывесками «БРЗМ», «Монархическое объединение», «Российский фашистский союз» и добром десятке других контор, доносили Семенову о настроениях жителей городов и селений Маньчжурии. Они же, эти конторы, организовывали отряды из русской и китайской молодежи, готовя их к будущим боям против России. Особенно способных и преданных отсылали к Семенову, и он, смотря по человеку, либо направлял его в Харбинскую школу шпионов-диверсантов, либо прямо давал задание. И человек, получив документы, взрывчатку и склянку с жидкостью из отряда 731, переходил границу Советского Союза. Сам командующий Квантунской армией Ямада не раз привлекал Семенова как знатока России для обсуждения вопросов, связанных с топографией, дорогами, населением, уточняя положения плана Кон-токуай .

Особенно кипучую деятельность развил Семенов после того, как узнал о сроке, назначенном немцами для падения Сталинграда. Этот день означал день выступления Японии. Он сам выехал на «исходный рубеж», как называл Хайлар, и прожил там несколько месяцев после той злополучной истории с чемоданом американца. Японцам, как видно, не хватало сведений собственных шпионов, они торопили Семенова, и на какое-то время в Хайлар, поближе к границе, переселился штаб русского атамана. К маленькому домику за поворотом асфальтированной дороги; днем и ночью шли и ехали посетители всех званий и национальностей — чаще всего русские, пожилые, убеленные сединами старцы со своими изрядно потрепанными жизнью сынками. Сынков некуда было пристроить, гордость древнего рода, от Рюрика или Мономаха, не позволяла заняться простым трудом...
— Ваше превосходительство! — просительно говорил представительный генерал в отставке, покручивая седые, вразлет усы.— Вы сами военный. Вы дворянин. И понимаете, что значит честь мундира! Я пятьдесят лет верой и правдой служил моему государю-императору — вечная ему память! — и хочу видеть в сыне моем честного офицера доблестных русских войск.
— Все, что смогу, ваше превосходительство. Славному роду князей Ухтомских я всегда готов служить... Кстати, князь,— словно только что припомнив, спросил Семенов,— это, случаем, не ваш родственник служил у красных? Машинистом на паровозе, кажется.
— Ваше превосходительство! — старик вскочил, словно под ним внезапно загорелось кресло.— Среди князей Ухтомских не было и не будет предателей! Эта чернь брала наши фамилии в реформу императора Александра Благословенного... Я даже подумывал сменить фамилию. Но древность рода... мои связи, знакомства, родословная книга...
— О, я понимаю,— учтиво поклонился Семенов,— простите. Кажется, этот разговор вас встревожил. Не угодно ли сельтерской? Вот коньяк «Наполеон». Подарок из Франции. Красиво делают, ни с чем не спутаешь: на черном фоне золотой профиль Наполеона. Сто лет выдержки, князь.
Пока старый князь пил для успокоения стакан сельтерской, на три четверти разбавив ее коньяком, Семенов приказал лакею пригласить в кабинет молодого человека.
— Он дисциплинирован, службу знает превосходно,— Ухтомский помолчал и значительно добавил.— Россию тоже. Прекрасно говорит на трех языках: японском, английском, русском.
У дверей остановился и замер в почтительной позе тридцатилетний мужчина с синими мешками под глазами и налитым кровью носом. Поморгав опухшими от беспробудного пьянства веками, он через силу выдавил:
— Честь имею...— руки его дрожали.
Семенов, поджав губы, пристально оглядел молодого князя и остался доволен. Вид неказист, но ему нужны деньги. Пропил все. Видать, добрался уже до папашиного портсигара.
— Будете учиться, князь! — строго сказал Семенов, тряхнув плечами.— Этой зимой — в дело. Обмундирование, питание, казарма — бесплатно. Жалованье...
— Буду получать я,— твердо и решительно проговорил Ухтомский-отец.
— Папа...— пытался возразить сын, сделав шаг к столу.
— Серж! — важно поднялся генерал.— Ты меня знаешь. Перед тобой — карьера. Умей служить и не огорчай своего старого родителя.
Он подошел к сыну и, обняв его, трижды потерся своей дряблой щекой о такую же дряблую щеку будущего офицера.
— Документы и деньги на проезд получите у секретаря,— деловым тоном сказал Семенов, прерывая родственные излияния.— Пропьете, повезут в арестантском вагоне.
— Я провожу его,— вызвался старый князь, разумно полагая, что сын, безусловно, пропьет все.— Он будет на месте точно в срок.
Семенов устал. Завтра чуть свет нужно быть на границе. Говорят, русские копают противотанковый ров, его нет на карте. Осенью предстоит разведка боем, нужно выбрать место, осмотреть скрытые подходы заранее. После можно будет насторожить противника, а пока, до осени, еще все забудется. Пыхтя и отдуваясь, без доклада вошел Родзаевский, приземистый, толстый, всегда покрытый липкой испариной.
— Григорий Михайлович! — начал он, не здороваясь.— Вы совсем забыли нас! — он плюхнулся в кресло.— Вот уже два месяца я не получаю ни копейки! Это же невозможно. Вы приказываете вербовать новых членов, а чем я буду им платить? И так в «Союзе» дела далеко не блестящи, вы, вероятно, из моей последней докладной записки все поняли,— он вытер потное лицо большим клетчатым платком.
— Я был лучшего мнения о вас, Константин Владимирович,— сухо ответил Семенов.— Еще тогда, когда вы только начинали организовывать русских...— он иронически усмехнулся,— русских фашистов, я вам сразу же указал на непопулярность такого названия.
«До чего противное, лягушечье лицо у этого выродка»,— подумал Семенов и отвернулся к окну. Родзаевский пожал плечами:
— Но мы немало сделали, Григорий Михайлович. Лучшие кадры вы берете к себе. И еще не было причины обижаться на меня за плохую подготовку этих людей.
Глядя на сердитое лицо атамана, Родзаевский думал: «Скаред! Огребает тысячи, а других держит на голодном пайке». Но говорил льстиво:
— Вы, как всегда, оказались прозорливцем. Но что я могу сделать сейчас? И японцы настаивают...
— Эх, Константин Владимирович, Константин Владимирович!— вздохнул Семенов, доставая чековую книжку.— Мало, ох мало нами сделано!
— Разделяю вашу скорбь, Григорий Михайлович,— сочувственной скороговоркой отозвался Родзаевский, жадно следя за пером атамана.
Когда тот вывел четырехзначную цифру, Родзаевский облегченно вздохнул:
— Я всей душой, Григорий Михайлович! Всей душой! — жирная потная рука схватила листок с непросохшими чернилами. «Поскупился, собачья кровь»,— выругался про себя Родзаевский, увидев довольную улыбку Семенова, когда тот, прощаясь, пожимал ему руку.— Я ради спасения отечества не пожалею сил.
Брезгливо вытирая платком пальцы, ставшие влажными от прикосновения Родзаевского, Семенов с отвращением смотрел на захлопнувшуюся дверь: «И этот пока нужен! Он не из последних козырей в колоде. Но придет время,— атаман вышагивал по комнате, разминая затекшие ноги,— когда всех — и Бакшеева, и Родзаевского — свалит он, Семенов, в одну кучу и сожжет, сожжет, чтобы и воспоминания о них не осталось. А пока — нужны, приходится даже платить им».

61
На рассвете машина атамана остановилась у подножия сопки Офицерская — к северу от города Маньчжурия. Адъютант проворно расстелил скатерть. Атаман плотно позавтракал и поднялся на острую вершину сопки. Отсюда хорошо просматривалась в бинокль русская сторона. Вон там, на Молоканке, был его, Семенова, наблюдательный пункт, когда началось наступление на Даурию. А здесь стояли батареи. Трюнин — мир его праху! — тогда привез известие о победе. И на этой же сопке стоял он несколько лет спустя, после бегства из России. Как быстро катится время! Скоро пятьдесят два. Не так уж много времени осталось топтать траву, как говорят дауры...
Семенов оглядывал сопки по ту сторону рубежа. Ага! Вон она, полоска рва. Здесь расположен батальон. Какая же дивизия? В раздумье покусал губы. Раздул ноздри, принюхиваясь, будто по запаху надеялся угадать, что там за войска. Но слабый ветерок принес только горьковатый запах полыни.
— Карту!
Адъютант подал трехверстку, приколотую к развернутому планшету, и коробку остро заточенных цветных карандашей. Семенов твердой рукой нанес примерную линию рва. Ветер шевелил бумагу, ров изгибался совсем не так, как на местности.
— Сядем,— тихо произнес атаман и опустился на подставленный адъютантом раскладной стул. Адъютант, удивленный кротким тоном начальства, шевельнул бровями. Он-то знал: за коротким затишьем наступает долгая полоса разносов. «Если поедем к Бакшееву, то непременно быть грозе».
А Семенов, положив планшет на колени, усердно чертил, что-то высчитывая на полях карты. Здесь, конечно, стрелковый батальон. Вон вьется хорошо протоптанная дорожка за сопку — там лагерь. Возле Аргуни второй. Между ними еще один. Выходит — полк. Какая же дивизия? И откуда она могла прийти? Измерив линию рубежа, Семенов подумал, что в этом году полк никак не сумеет отрыть ров нужной длины. Скоро наступят заморозки, а там и большие холода. Разведку боем нужно вести тут: жирная красная линия потянулась из-за Офицерской сопки; как раз на рубеже сердечко карандаша хрупнуло и сломалось, вильнув в сторону, вдоль границы. Семенов выругался и бросил карандаш. Здесь! Между Молоканкой и заставой — стык погранотрядов. И место удобное — болото. Кажется, оно не замерзает и зимой. Подходы достаточно скрыты.
Семенов поднялся, зажав в руке планшет. Он забыл о бинокле и смотрел слезящимися глазами на вышедшую из-за сопки колонну солдат. Сверкнули штыки. «С оружием ходят! — усмехнулся атаман и вытер кулаком глаза.— Значит, все-таки опасаются. Ну что ж! Живите до зимы... А там встретимся!»
Хорошо отдохнувши за день, вечером Семенов принимал нужного гостя, Фрола Зотова. В маленьком кабинетике, на письменом столе, были приготовлены закуски. «Просто, по-солдатски»,— как пояснил хозяин. Встретив гостя, он придвинул ему кресло поближе к раскрытому окну.
— Чай пить у тебя вольготно, Григорий Михайлович,— добродушно гудел Зотов, втискивая грузное тело меж подлокотников.— Только креслица-то больно того...— он засмеялся.— Не по моему росточку! — поворочался, устраиваясь удобнее, а потом, запустив руку за спину, достал какую-то вещь и, рассмотрев, захохотал на весь дом. Семенов пригляделся и тоже захохотал. Так, изредка подмигивая друг другу, они смеялись долго, не говоря ни слова. Зотов держал над столом измятый бюстгальтер.
— Ох, греховодник! — пальцем погрозил купец.— Хорошо, жены у тебя нет. Ей-богу, хорошо,— и бросил вещицу в угол.
В окне колыхались ветки сирени. На столе весело посвистывал самовар.
— Прямо рай земной! — восторгался Зотов, пропустив рюмочку и хрустя малосольным огурцом.— Волшебник твой повар по части закусок. И икру он как-то па особицу вымочит, и ветчине свой вкус придаст. Хорошо!
— Перехваливаешь, Фрол Куприяныч,— похохатывал довольный хозяин.— Вот зубровочка твоя действительно хороша!  Опиться можно?
— Свой рецепт имею,— согласился Зотов.— На том стоим, Григорий Михайлович. Каждый хочет жить.
— И пить! — подхватил Семенов, наливая по второй.
Почти в полночь, «усидев» с хозяином не одну бутылочку зубровки и самовар чаю, Зотов осторожно приступил к цели.
— Помнишь, я говорил тебе про Мишку...
— В корпус его надо было отдать. В полчок, черт возьми! Там бы из него сделали человека!
— Дурак я был,— сокрушенно согласился Зотов.— И без заботы бы теперь. Надежней твоей руки не сыскать. Да вот горе-то какое...
— Женился, что ли? Развод мигом устроим!
— Да уж устроили.
— Так это его девчонку я тогда отправлял? Зотов мотнул головой.
— Пропал мой Мишка.
— Как пропал? — Убежал.
— Вот оно что...— Атаман заходил по кабинет.— Куда следы-то ведут?
— На Хинган. Знакомый офицер его подвозил. Говорит — волком смотрел.
— Понятно.. — протянул Семенов.— Значит, к партизанам подался. Оттуда не выковырнешь... Трудная задачка, приятель!
— Значит,— голос Зотова дрогнул,— пропал Мишка? Крестник ведь он твой...
Семенов пожал плечами и вздохнул. Подумав, покачал головой:
— Ничего мы не сделаем, если сам не придет.
— Я уж такое думаю: может, девчонку-то выпустить временно? А? Для приманки.
Семенов засмеялся:
— Ну, приятель, я ее туда упрятал, откуда... Уже одуванчики на ее могиле, поди,  отцвели. «Выпустить!» У меня слово — сталь. Сказал: избавлю. И уж избавил. Без поворота.
— А как же Мишка-то?
Семенов не ответил и вновь зашагал, хмуро глядя под ноги. Зотов с надеждой следил за ним. Денег бы никаких не пожалел за сына. Много сдерет, кот проклятый, и черт с ним!..
— Фамилию девчонки той помнишь?
— Коврова она,— заторопился Зотов,— гробовщика дочь. Из русского поселка. Старик-то живой. А дружок у него самый наипервейший — Ли Чан, китайчишка, огородник. Говорят, у него сын с жертвенных работ сбежал.
Семенов вспомнил пропажу драгоценного чемодана и скрипнул зубами. Вот они где — корпи. Вырвать! Вырвать, чтобы и духу не осталось!
— Китаец уже сидит,— глухо сообщил он.— И сынок его далеко убежать не сумеет. У меня руки длинные. На Хинган ему пути нет. А вот с Ковровым... Как думаешь,— спросил он неожиданно,— старик знает что-нибудь про Мишку?
— Он к нему от отца-то ушел родного. Оттуда и на Хинган подался.
— Ну, вот что, приятель! — Семенов выставил новые две бутылки.— Утро вечера мудренее. Завтра мы сватушку твоего растрясем. Если знает, скажет, — он загнал в пробку штопор, рванул на себя, но пробка не поддалась. — Крепко бутылки закупориваешь. Вагой тащить надо,— натужился, пробка хлопнула, плеснулось вино.— Найдем!..
Через час подгулявшие приятели послали в «заведение». Скоро из домика понеслись женские взвизгивания и пьяные разухабистые песни.

62
Гончаренко принес как-то Федору Григорьевичу пачку бумаг и наказал спрятать покрепче. Ковров, проводив Ивана Матвеевича, залез в подполье, открыл давний тайник и не удержался, достал одну бумажку. С трудом разбирая мелкий шрифт, прочитал: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Удивился простоте и ясности этих слов: «Вот оно что! Пролетарии, значит. Выходит, это у которых нет ничего. Ловко!» И дальше: «Японские и всякие иные хищники обворовывают народы Маньчжурии. Рабочие, крестьяне и ремесленники голодают. Китайцы-крестьяне ходят голыми, у них нет денег, чтобы купить кусок ткани. Дети наши умирают от голода, холода, грязи, нечистот. Можно ли дальше терпеть?..» Федор Григорьевич только головой покрутил, поняв, с какими людьми, смелыми и честными, связал его Гончаренко. А на третьи сутки, средь бела дня, явился околоточный.
— Ну вот, и до тебя черед дошел,— весело-ехидно сообщил он.— Пойдем!
Федор Григорьевич, посмотрев на него поверх очков, принялся складывать инструмент.
— Знать, ночи вашему брату не хватает,— проворчал он.— Днем таскать начинаете.
— Поговори у меня! — вскинулся околоточный. Ему недавно попало от начальства: в квартале нашли незарегистрированный радиоприемник.
Федор Григорьевич, намеренно медля, запер сарайчик, зашел в избенку и стал расчесывать бороду, соображая при этом, зачем его могут вызвать жандармы. Если бы узнали про Гончаренко, то сразу бы арестовали и пришли бы ночью, с солдатами. Значит, не то.
— Ты чего прихорашиваешься, будто на свадьбу! — кричал околоточный.— Женют... У нас женют!— и засмеялся.
Федор Григорьевич молча достал из-за божницы паспорт, развернул его, посмотрел на красную обложку. Околоточного передернуло.
— Ну и вредный ты старикашка! — зло бросил он, нетерпеливо топчась около двери.— Живешь в Маньжу-Ге, а паспортишка заграничный имеешь.
— Зачем заграничный?.. Русский. И я русский. Это, которые японцам продались, те действительно...
— Поговори у меня!.. Пошли! Спесь-то с тебя сшибут!
В жандармском управлении Федора Григорьевича сразу провели в отдельную комнату. «Неужели сообщат  про Лизу? — с трепетом раздумывал старик. — Похоже на то. Не посадили в камеру, даже не обыскали, а у жандрамов — строго... Чего мудруют? Ну, вызвали. И сразу бы сказали... Так нет, сначала наизмываются».
В комнату вошел высокий генерал. Русский. «Семенов»,— узнал Федор Григорьевич. Не глядя на Коврова, Семенов сел за стол и зашелестел бумагами. Наконец, будто сейчас только заметил Федора Григорьевича, зычно приказал:
— Встать!
Федор Григорьевич тяжело поднялся. «Нет, не про Лизу». После вопросов об имени, отчестве, месте жительства, генерал, глядя исподлобья тяжелым волчьим взглядом, сказал:
— Нам известно: твоя дочь занималась антияпонской просоветской агитацией. Так это?
— Ничего не знаю,— ответил Ковров. «Значит, о Лизе. Господи, где она?»
— Постыдился бы врать, старик. Все равно мы все знаем! Дочь твоя созналась.
— Мне стыдиться нечего, господин хороший. Я честно прожил. Своими руками кусок хлеба зарабатывал. Никого не убил, не ограбил...
— Молчать!.. Отвечать только на вопросы. Глупые твои рассуждения тут никому не нужны.
«Значит, не про Лизу»,— окончательно решил Федор Григорьевич. Теперь ему все стало безразлично. Он сел, опершись на палочку.
— Встать!— громыхнул Семенов. Федор Григорьевич не шелохнулся.
Двое суток держали старика в подвалах жандармерии на хлебе и воде. Он молчал. Его допрашивали и среди ночи, и днем, и под утро. Только к концу первых суток Федор Григорьевич понял: Семенов хочет узнать, куда девался Михаил Зотов. Но этого Ковров не знал.
Утром третьего дня он вернулся домой. В избушке и в пристройке все перевернуто и разбросано. Кряхтя и охая, поминутно хватаясь за саднившие от побоев бока и плечи, старик слез в подполье и проверил тайник. Все было в порядке. Поднявшись в комнату, он собрал разорванный портрет сына и, сложив клочки на столе, склеил их. Потом присел на лавку и долго бездумно смотрел во двор, все гуще и гуще зараставший лебедой и крапивой.

Продолжение следует.

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.