1
В полуденную сторону от трактового села Громкозваново, в полу¬часе ходьбы по краснолесью, примостился на крутояре хутор Дуплянки. В нем всего четыре двора. Избы срублены из кондового леса; в жаркую пору из сухих, ядреных бревен топится пахучая смола. На каждую избу нахлобучена тяжелая четырехскатная крыша, а рядом — смольевые ворота, крытые коньком.
По стародавним заветам на воротах поставлен и крутится жестяной петух: куда ветер, туда и он. В осеннее непогодье, когда на хутор насту¬пает тревожный шум лесов, железная птица теряет сон и круглые сутки скрипит на своей ржавой ноге.
В крайней избе, что стоит у хуторского колодца, живет солдатка Дарья Сторожева, большая, ширококостная женщина, с густыми бровя¬ми на обветренном лице. У нее один шестилетний сын Петька.
Дарья весь день в громкозвановской бригаде на колхозных рабо¬тах, а Петька отдан под присмотр соседской старухи Степаниды. Бабка кормит мальчика впроголодь, поэтому у него всегда тоскливые глаза, а сам он сонлив и вял. Когда ребенок, стоя рядом со старухой на коле¬нях перед черной, прогоревшей иконой, медленно клонит свою лобастую голову к полу, Степанида недовольно шипит:
— Пошевелись, большеутробный. Лишний поклон — лишняя ми¬лость божья. Сирота ты, и один у тебя защитник — бог.
Сама бабка истово молится. У ней хрустят кости где-то в пояснице, а она просит трясущимися губами:
— Все мы сироты. Заступись, господи. Прими нас грешных к себе... Окостенел ты, что ли,— между слов молитвы подгоняет она Петьку.— Не дам жрать.
Но и угроза не действует. Не прилежен мальчонка к молитве, не хочет просить себе смерти у бога: ребенку хочется дожить до вечера, когда с работы придет мать, заберет его домой и досыта накормит ва¬реной картошкой. А у Степаниды только и слов: мы сироты, пошли, гос¬поди, смерти нам. Петька хорошо знает, что он не сирота. Перед его глазами стоит не волосатый бог, нарисованный на черной доске, а мать: вот она ставит на треногий таганчик чугунок с картошкой, на шестке уже весело потрескивает сухое щепье, а он, Петька, канючит:
— Мамка, дай хлебушка. Хоть крошечку.
— Да это что за ребенок мне послан,— сердится Дарья.— Подо¬жди одну малость.
!
.
— Дай.
— Не умрешь.
Кажется, и зло говорит мать, но Петька не обижается: он пони¬мает, что от доброго сердца ее слова. Ему возле матери еще теплей, еще радостней. Иногда мать бывает совсем доброй и даже веселой. Начи¬нается это с того, что она, крупная, рослая, с трудом пролезает под низ¬кую притолоку Степанидиной избы, улыбается белозубой улыбкой и объявляет:
— Письмо от Никона, Степанида. Жив мой Никон, слава тебе, господи. Жив. Вот письмо.
У Степаниды убит под Волховом сын. Она долго смотрит скорбны¬ми глазами на счастливую соседку, будто сама собирается радоваться, но по ее дряблым щекам, путаясь в черных морщинах тряпичного лица, уже катятся тихие старческие слезы. Дарья не может видеть этих слез. Она хватает сынишку, кутает его в рваную шаль и быстро уносит домой.
Петька уж знает, что мать на него сегодня ни за что не рассердится,, и ему от счастья даже ничего не хочется просить.
Потом опять Дарья ждет писем от мужа. Ноет ее сердце-вещун, болит острой болью: нелегко переживать горе в одиночку. Разделил бы его Петька, но он мал. Спит вот, уткнувшись рябым носом в материн¬скую грудь. Ему нет никакой заботы: ведь он, можно сказать, и не видел своего отца. Отец и отец, а что это такое, не знает Петька.
Два годика было сыну, когда началась война и когда Никон, сло¬жив в холщовый мешок ложку, пару белья, полотенце и на трое суток харчей, уехал в райвоенкомат. А там? Неисповедимы дороги солдатские. Известно Дарье одно, что теперь Никон где-то в Польше, судя по его письмам, без отдыха роет землю и мечтает о доме и парной бане.
Без конца, без края тянется черная, осенняя ночь. Кажется горе¬мычной солдатке, что отемнела вся земля, вся жизнь. И ржавый скрип железного петуха на воротах невыносимо тягостен. «А будь ты проклят, окаянный,— закипает у ней злость,— решу я тебя завтра, чтоб не скоб¬лил ты мою душу. И без тебя тошнехонько».
Утром, растопив печь, Дарья сбежала по высокому крыльцу вo двор, схватила трехрогие деревянные вилы и — за ворота: с той стороны легче подцепить и вырвать прямо со стержнем зловредного петуха. Очень ловко она подобралась к нему, но сбить-таки не успела.
Ехал в ту пору верхом откуда-то с вырубок громкозвановский му¬жик Тереха Злыдень, человек суровый и нелюдимый. Он придержал свою кобыленку, до ушей забрызганную грязью, у ворот Дарьи и громко рявкнул:
— Эй, дура! Не тронь, говорю. Мужиком это сделано. От беды, пожара, хвори, напасти...
Женщина вздрогнула всем телом от неожиданного окрика и, обер¬нувшись, в сердцах замахнулась вилами на Тереху. Испуганная лоша¬денка под ним сунулась вперед, и мужик опрокинулся почти на спину, но усидел, только на перегибе обожгло поясницу, и острая боль искры в глазах высекла. Едва не всхлипнув, Тереха кое-как расправил сухую спину и каркнул во злости черное слово, будто камнем швырнул в Дарью:
— Погодь, стерва, слезами умоешься.
Немыслимого горя пожелал солдатке Тереха! Яростно хлестнув ло¬шаденку, он скрылся в лесу. Все произошло так быстро, словно ничего и не было. Только недобрые слова остались с Дарьей, и хоть на крап света беги — от них не скроешься. В ядовитой злобе перекипели эти слова и въелись в самое сердце солдатки.
Дарья и так жила напряженной жизнью — того и жди черного гро¬ма, — а после встречи со Злыднем совсем лишилась покоя. «За что он так отрубил? — маялась она в догадках.— А если сбудутся его слова? Ох, ты, окаянный!»
После приступов негодования у ней порой появлялось раскаяние, и она готова была с радостью упасть в ноги Терехе, чтобы вымолить у него прощения. «Ведь они, такие, как Тереха, всегда оказываются про¬видцами, — настойчиво и требовательно шептал кто-то. — Пойди, покло¬нись — простит он тебя».
— Нет, Тереха, не поклонюсь. Не поклонюсь, — вслух говорила Дарья, чтобы отогнать искушение.
— А я его видел сегодня, — объявил Петька. — Как «кого»? Тереху видел. Он приходил к бабке Степе.
— Зачем же это? — дрожащими руками вцепилась мать в сына.
— Чай пил и дров обещал привезти.
— Вина захотел, окаянный.
— Я боюсь его, — признался Петька.
— Его и надо бояться. Но это не твое дело. Ты помалкивай.
2
Терентий Выжигин еще подростком, сбивая шишки, оплошал и сва¬лился с кедра. Падая, он разорвал себе правую щеку до самого уха. Отец его, мужик суеверный, наотрез отказался везти сына к доктору, и лечила Терентия снадобьями и темными наговорами тощая и слепая знахарка Миропея. Рана, растравленная ее мутными и нечистыми на¬стоями, заживала долго, а когда затянулась окончательно, то безобразно искривила рот парня и вывернула нижнее правое веко. Речь у Терехи сделалась булькающей, будто каждое слово его было сказано с водой во рту.
Однажды на вечеринке при всей деревенской молодежи кто-то из бойких на потеху сказал:
— Поглядеть бы, как Терешка девок целует. А-ха-ха-ха! Изба покатилась со смеху.
Должен бы Выжигин отшутиться от пустослова, может быть, просто смолчать — и делу конец. Так нет, Терентий бросился в драку. Бил он всех, кто смеялся, мял каждого, кто подвертывался под кулак, и его исхлестали в кровь. А смех, что тень облака, шапкой его не на¬кроешь.
Узнали парни, что не любо Терехе. И если теперь надо было распетушить его на глазах у девок, они ему припоминали шутку о поце¬луе— и потасовка начиналась. Досужим людям — забава.
Так вот пустая шутка закрыла парню путь на игрища и вечеринки. Тут Выжигин или нет его, все равно потешаются уже не столько над его уродством, сколько над яростью его. Отсюда, от насмешек, к Терен¬тию на всю жизнь и прилипла кличка Злыдень. С этих пор только так и зовут его — Тереха Злыдень.
Шли годы, а между людьми и Терехой все шире да глубже ложи¬лась пропасть. В каждом улыбающемся он видел своего насмешника и уже навечно припасал против него злобу.
После создания колхозов Терентий Выжигин работал лесообъездчиком Дупляновского участка и, пользуясь правом лесного стража, за¬таскал по судам не одного громкозвановского мужика. Злыдень умел с неиссякаемой настойчивостью преследовать человека только за то, что тот вынес из лесу березовый веник. Но однажды — это было уже нака¬нуне Отечественной войны — его самого уличили в браконьерстве: он с районным следователем ухлопал двух лосей-маток. Был суд. Следова¬теля осудили, а Тереха, прикинувшись придурковатым, отделался штра¬фом. Однако с должности его уволили.
Место громкозвановского лесообъездчика занял Никон Спиридонович Сторожев с хутора Дуплянки. Выжигин будто желчью отравился, потеряв всякое положение на селе, и виновником этого он почему-то считал Никона, а при встрече с ним, вздрагивая губами изуродованного рта, шипел:
— Ты, Никошка, ишо держишься? Но скоро вышибут, потому на чужбинку обзарился. Лесообъездчик — место мое. Слово Выжигина попомни.
Никон, коренастый сутулый мужчина, немного терялся перед Тере¬хой и, не зная, что ответить ему, смущенно улыбался. Это еще более злобило Злыдня.
— Слова мои помни, улыбошник, — повторял он, и сам, жалкий, обиженный, отходил прочь.
Волей-неволей, а слова Терехи пришлось вспомнить. Не прорабо¬тал Сторожев в лесу и полутора лет, как грянула война. Никон с первы¬ми же громкозвановскими призывниками ушел на фронт.
Выжигин оказался при прежней службе, моля господа бога о смер¬ти Сторожева. Как-то он вспомнил полуистлевший в памяти рассказ слепой знахарки Миропеи о святом Кирике и обрадовался этому неска¬занно. Ежели ты хочешь верной погибели врагу своему, вспоминал Злы¬день, вырой втайне от глаз людских могилу и в ночь под Кириков день — последняя неделя перед покровом — захорони в эту могилу какую-нибудь одежину врага. Потом надо проглотить щепоть могильной земли и промолвить, осеняя себя крестным знамением: ты во плоти моей, а врагу моему ниспошли кончину.
— Обязательно исполнится воля твоя, — уверяла старуха.
— Царствие тебе небесное, богова старушка, — умильно прошеп¬тал Тереха, привязывая к седлу своей кобыленки заранее наточенную лопату. В полночь он выехал со двора.
Все Злыдень сделал так, как учила знахарка, и далеко в лесу, на сухом месте среди моховых болот, появился могильный холмик, убран¬ный пихтовыми лапами.
Возвращался домой Тереха перед утром. Он часто глядел на небо, и к его чувству душевного умиротворения примешивалась тихая ра¬дость: даже звезды не видели, как он зарывал пустую могилу. Зато там, в стороне кровавых закатов, многим-многим не роют могил. «Ведь Ни¬кона Спиридоновича убил не я, — оправдываясь, размышлял Злыдень.— Убил его кто-то. Я только позаботился укрыть его, чтоб не было какого глумления над убиенным».
Выходило так, что Тереха первый и едва ли не больше всех проявил заботы о памяти Никона. Когда он проезжал через Дуплянки, ему даже обидно показалось, что Дарья сшибает петуха, поставленного руками самого Никона. Злыдень резко окрикнул бабу, а потом хотел пожурить ее и этим показать свою доброжелательность дому Сторожевых. Но вышло все по-иному. Сам черт бросил эту Дашку на него, и ляпнул Те¬реха от боли:
— Погодь, стерва, слезами умоешься.
Сгоряча Злыдень протрусил в седле до лесу, а уж дальше не мог. Постанывая и хватаясь за поясницу, он кое-как сполз с лошади и, коря¬ча затекшие ноги, повел ее в поводу.
— Так тому и быть — погибай Никошка, язви тебя,— остервенив¬шись, ругался косоротый, глубоко веря, что жизнь и смерть человека, действительно, в его власти.
3
Только у бабки Степаниды можно было навести справку — и то со¬мнительной веры, — исполнил ли господь желание Терехи, умертвил ли воина Никона.
Бабка все знает, что делается в доме Сторожевых, и если ее умас¬лить, она карты выложит перед Злыднем. Она скажет чистую правду, получает ли Дарья письма от мужа. Ходят письма — значит, замешкал¬ся господь, не ходят — царствие небесное солдатику с хутора Дуп¬лянки.
По первому снегу Тереха привез во двор Степаниды большой воз березовых дров собственной весенней рубки. Старуха от нежданной радости металась около саней, махала негнущимися руками, при¬читая:
— Касатик ты родной. Сподобило тебя на такое доброе дело — по¬мочь бобылке. Господь зачтет тебе это.
— Зачтет?
— Я буду молиться.
Понравились Злыдню Степанидин прием и ее горячая благодар¬ность. С радостью он переступил порог ее избы и, великодуш¬ный, скинув шубенку, сел пить чай.
Петька зорко следил из-под занавески с полатей за Терехой и вздрагивал от страха, когда тот заглядывал в его сторону своим крас¬ным вытаращенным глазом. А Злыдень булькал, словно кипятку хватал:
— Плату с тебя не беру. Заезжать буду греться, когда из лесу.
— Милости просим, Терентий Филиппыч. В ночь-полночь дверь завсегда отперта дорогому гостю.
— Гостей-то теперь не лишка, наверно, бывает?
— И-и-и, касатик, какие же теперича гости. Дарья вот забегает ве¬черами. Иногда скажет слово, а иногда и не скажет. Урабатывается бабеночка. А ино как. Верно, когда письмо от своего Никона получит, так тут уж помоет зубья. Помоет.
Тереха по-волчьи оскалился на старуху, изуродованный правый глаз его остеклянел.
— Пишет Никон-то?
— Пишет, слава богу, пишет.
— Убьют, надо думать.
— Не говори, касатик, ухайдакают всех.
У Петьки остановилось сердце. Как они могут спокойно говорить о смерти его отца? Откуда они знают, что убьют всех? Кого всех? А их, Тереху и Степаниду? Они-то останутся, что ли?
— Зимой, сказывают, шибко-то стебают.
— Знамо, зимой, касатик.
Тереха перекрестился. Занесла руку и Степанида, но Петька не дал ей вывести перед грудью крестик. Он столкнул с полатей корзину с лу¬ком и закричал:
— Врете вы! Врете! Врете! Окаянные! Злыдень окаянный!
— Ведь это Дарьин выродок, язви его в душу. Но — змееныш. Но — змееныш, — шипела Степанида и, ухватив Петьку за подол рубахи, тя¬нула на пол. Тереха тем временем снял свой брючный ремень, сделанный из чересседельника, и с размаху ударил им маль¬чика по спине раз, другой, третий...
— Не осуждай старших, варнак, — приговаривала Степанида, а Злыдень замахнулся для нового удара, она остановила его:— Будет, ка¬сатик. Кто еще он. Захлещем, сопляка.
— Сторожевский выродок — убить его мало. Надо выбросить его на улицу — сдохнет, — брызгал слюной Тереха. — Сирота — все равно сдохнет.
— В уме ты, касатик, такое-то говорить, — совсем заупрямилась старуха. — Коли господу угодно, он сам приберет. А эдак, как ты, нель¬зя. Гляди у меня.
Петька сносил без обиды и памяти и заслуженные, и зряшные подза¬тыльники от Степаниды. Он знал, что в хуторе гвоздят всех ребятишек. Так уж заведено. Но ремнем его еще никогда не бивали. Петька до при¬хода матери бился в рыданиях и все не мог выплакать обиду и боль.
Уже потом, много лет спустя, Петруха не вспоминал без содрогания садкие эти удары тяжелого сыромятного ремня.
Этой ночью сердце Дарьи, наверное, высохло наполовину. Бедная мать плакала над спящим и вздрагивающим во сне сыном до утра. А когда наступила пора идти на работу, она снова повела Петьку к Степаниде.
Было видно, что случай с Петькой глубоко потряс и Степаниду. Она вся сжалась. У ней почти исчезли плечи. Глаза вместе с черными орби¬тами совсем провалились. С этого дня бабка не трогала и пальцем маль¬чика, даже не заставляла его молиться, зато сама на каждом шагу на¬доедала господу:
— Заступись, господи. Возьми нас к себе.
Петька от этой заученной жуткой просьбы чувствовал себя так, как будто его живым зарывают в землю. Ему хотелось закричать, разбить что-то, зарыдать во весь голос, чтоб старуха сказала ему живым голосом о чем-то живом. Вся изба накрепко пропиталась Степанидиными вздохами, и Петьке казалось, что стены дома, печь, нагольный полу¬шубок — все просит смерти.
Убежал бы он к мостику, где стоит на берегу Верзовки хуторская баня, но куда сейчас — стужа. Других желаний, кроме большого жела¬ния поесть, у него нет. И снова сидит он на печи, и снова из лучинок и суровых ниток вяжет крестики, обалдевая от одиночества и молитв ста¬рухи.
Как-то заметил Петька, что стекла окон совсем не застыли и при¬ветливо манят к себе. Он слез с печи и сел на лавку. На улице пылало солнце и от снега слепило глаза. Над окном, на деревянном желобе, подвешенном под крышей, кричали, буянили воробьи. Лес у мостика почему-то близко-близко подступил к хутору. Даже видны белые зате¬сы на обгоревшей сосне, от которой рубят смолевую щепу для растопки бани.
Долго смотрел на улицу Петька, пока у него не озябли босые ноги. Этот день для него прошел как-то быстро и весело. Он даже не слышал бормотания старухи.
Миновал апрель. Земля обсохла и согрелась. У завалинки, в уют¬ном уголке, подминая рыжую щетину прошлогоднего былья, билась к жизни первая зелень.
Петька рвал ее, эту молодую травку, и жевал молочным зубом, истекая голодной слюной.
Летом, в самый разгар сенокоса, домой пришел Никон Сторожев. В военном костюме, складный и красивый от счастья, он принес в избу праздник, наполнил ее неслыханно приятными запахами, скрипом бле¬стящих сапог и мягким смеющимся басом. Вначале он долго целовал прямо у порога Дарью, потом вытащил из-под кровати забившегося туда Петьку и начал его целовать, тискать, оглаживать. Весь этот день Никон не отпускал от себя сына: угощал его конфетами и пряни¬ками, потом достал из зеленого мешка и надел на него маленький кос¬тюмчик моряка. Петька почувствовал себя приподнятым над землей, бесконечно счастливым и понял, что отец — это добрый, ласковый че¬ловек. Если он сейчас куда-нибудь уедет, то Петька будет ждать его так же крепко, как ждала его мать.
— А ты скоро опять приедешь?— нетерпеливо спрашивал мальчики, горестно морщил конопатый нос.
— Война уже кончилась, Петя. Кончилась. И я никуда больше от вас не поеду.
Ребенок, он не верил этим словам и в то же время радовался им. Жался к отцу, пальцами изучал на его груди красивые медали.
Дня через два, к вечеру, в избу Никона Сторожева пришел Тереха Злыдень. Он стянул с головы вытертую телячью шапку и, обнажив ко¬ренные зубы в кривой улыбке, булькающе сказал;
— Нижайший поклон служилому.
Затем повесил шапку на деревянную спицу справа от дверей, опра¬вил на себе подбитый легким мехом дикого козла пиджачок, шагнул из-под полатей и выставил на стол бутылку с самогоном. Когда тряс тяжелую руку хозяина, сиял радостью, приговаривая:
— Здравствуй, соколик. Здравствуй, дорогой. Слава богу, жив-здоров.
Никон Спиридонович опустил с рук Петьку, и тот мигом очутился на полатях, даже при отце пугаясь волчьего Терехиного оскала зубов.
— Присаживайся, Терентий Филиппыч. Очень я рад тебе. Как ты побегиваешь? Слышал я, что к Дуплянскому участку прирезали еще Дальние гари. Это здорово. Теперь из конца в конец за день и не про¬едешь...
— Большой стал участок. Шибко большой. Летом так совсем ни отдыха, ни покоя. А народишко вороватый стал: чего-нибудь да из лесу тянут. Вот и, поди укарауль.
Они выпили по стаканчику полыхающего горечью самогона, закуси¬ли солеными груздями, и разговор ободрился. Тереха рассказывал, час¬то вытирая рукавом пиджачка слюнявые губы:
— Ты знаешь, Никоша, я человек до работы злой, падкий. День и ночь мотаюсь по лесу, но людишки всего перестали бояться. Ей-богу. Вот недавно, уж по весне, поймал я Елену Прядеину — везет воз сухарника. Куда, спрашиваю? — Домой.— А билет? — Пошел-де ты к черту.— Ну-ко, сказать такую штуку с глазу на глаз мужику. И где? В лесу. Ведь она все-таки баба. Погоди, говорю, стерва. Вали воз! Так она что, схватила топор. Вот этого-де не хочешь? У меня-де, муж в Берлине воюет, а ты его детям дров не даешь?! Уходи, говорит, с дороги, а то и с левой стороны рот тебе прорублю. Вот оно, дело-то, брат.
Тереха опять выпил, пожевал груздь с ржаным хлебом, помолчал. Думал. Думал над тем, с какого боку лучше всего взяться за свой глав¬ный разговор, который и привел его сюда, в этот постылый дом. Наблюдая за веселыми глазами Никона, сделал первую по¬пытку.
— А ты сейчас, Никон Спиридоныч, после службы и как фрон¬товик, значит, на прежнюю работенку, конечно, не обзаришься. Плевая ведь работенка. Зряшная...
Сторожев, с легкой улыбкой слушавший булькающую речь Терехи, вдруг нахмурился и повелительно сказал:
— Постой, Терентий Филиппыч. Ты спьяну не то, по-моему, гово¬ришь. Как же это наша лесная работа зряшная?
Злыдень осердился на себя: не сумел с важным разговором подойти к норовистому человеку. Вильнул острым глазом в сторону, начал заметать языком свой неверный след:
— Я это, Никон Спиридонович, не к тому сказал, что лесная работа зряшная, а к тому, надо быть, что для тебя она неподходящая. Ведь, я и говорю, ты теперь в начальники пойдешь. А то, как же. Верно, и сде¬лаешь. Кавалер ты теперь.
— Нет, Терентий Филиппыч, я свою работу не брошу. Что ты, как можно. Да я в Карагае, в областном управлении, уже по всей форме представился. Вот отдохну малость, кое-что по хозяйству сделаю и при¬му от тебя участок. Днями приказ придет.
У Терехи дрогнул подбородок, веки, совсем лишенные ресниц, пере¬стали моргать, лицо жалко сморщилось.
— Никошенька, а я куда? Пожалел бы ты инвалида. Ведь я урод. Уступи ты мне это место. Я, Никошенька, в нашем Дупляновском уча¬стке, как дома. Поимей в виду, как дома. А?
— Вот это и плохо, Терентий Филиппыч. Мне говорили в лесхозе, что ты ведешь себя на участке как хозяин-купец. Есть жалобы: продавал лес на сторону, разрешал отстрел козлов и лосей. Сам охо¬тился. Всеми твоими грехами некому было заняться. Судить бы тебя надо. Но война все списала. Скажи спасибо. Но сейчас, Терентий Фи¬липпыч,— шабаш. Узнаю, сам под ружьем в район уведу.
Дверь в избу была распахнута настежь, и Тереха, сидевший лицом к окнам, не видел и не слышал, как через порог переступила Дарья и, сев на лавку под полатями, начала снимать промокшие на покосных болотинах сапоги.
— Вот так, Терентий Филиппович,— подытожил Никон.— Пора кон¬чать баловство. Сам знаешь, далеко ли тут до греха.
Злыдень встал на ноги и свирепо блеснул глазами. На изуродованных губах его закипели, забулькали слова:
— Были, не были грехи мои — не докажешь. Это, значит, раз. А второе запомни, Никоша, тайга, она широкая, но и в ней тропки крестом ложатся. Больше у меня все.
Сзади к Терехе подошла Дарья, и такая же высокая, как он, креп¬кая, грудастая, взяла его за плечо и повернула к себе:
— Угрожать брось, Тереха. Мы — Сторожевы. Понял?
Злыдень не ожидал, что его угрозу услышит лишний человек. Сро¬бел. Торопливо обошел Дарью, схватил свою шапку и выскочил на крыльцо. Проезжая мимо дома на своей кобыленке, метнул взгляд на окна Сторожевых и в одном из них увидел улыбку, невыносимо обид¬ную улыбку Никона. Не вытерпел Тереха: сурово погрозил Никошке кулаком и обложил его бранью.
Петька не все понял из разговора старших, но для него было ясно одно, что отец отказал в чем-то Терехе. «Так и надо — и не лезь, куда не надо»,— мысленно ликовал мальчонка, видя обиженное лицо гостя. Но когда Злыдень в страхе перед Дарьей выбежал из избы, Петька совсем развеселился. Он хлопал в ладоши и прыгал на полатях, сознавая, что Тереха теперь ему не страшен.
4
Сходятся, расходятся, бегут рядом, пересекаются звериные тропы в тайге: Редко там бывает такое с людскими тропами. Но если уж один ищет встречи с другим именно в тайге, два пути непременно сойдутся.
Третья неделя ноября началась северными ветрами. Ударили холо¬да. В дорожных ухабах и колеях за одну ночь вымерзла стоявшая всю осень вода. Матовый хрупкий ледок крошился и с тихим, печальным звоном падал на дно колдобин. Ветер забросил туда же жухлый лист березы, щепотку снежной крупы, какую-то жалкую былинку. Затем все это вымел прочь, пошвырял по дороге и бросил в другую колдобину. Так будет до первого снегопада. А снегом уже пахло. Он должен был вот-вот пасть.
Тереха Злыдень, как заяц-беляк, ждал снега. В один из вечеров глубокой осени, вышел он на улицу и вздрогнул от дикой радости: дул напористый низовой ветер — вестник снегопадов. Злыдень бы¬стро вернулся в избу и, не зажигая огня, начал сборы в тайгу. В за¬плечный кожаный мешок положил сухарей, соленой лосятины и кинжал. Ружье зарядил картечью для медведя.
В полночь вышел на дупляновскую дорогу, а через час стороной, не потревожив хуторских собак, миновал Дуплянки и по знакомой тропе зашагал к таежной избушке на Волчьих Выпасках.
Высокий, поджарый, сильно наклонившись вперед, Тереха споро двигался между деревьями и походил на матерого голодного волка, иду¬щего на рысях к спасительной добыче. Он хорошо знал, что на днях придет в дальний угол участка и Никон Сторожев. Есть такое правило у лесообъездчиков — класть тропу по первому снегу. Где-нибудь в пути и встретит Злыдень своего врага, встретит из-за дерева, не объявляясь.
Вторые сутки идет снег. Тихо. Стоит то ласковое зимнее тепло, какое бывает при больших снегопадах. На припорошенном крыльце сторожевской избы лежит мешок с пельменями, к нему бечевкой привязан зеленый солдатский котелок. Внизу, у ступеней, брошены широкие охот¬ничьи лыжи. Все это приготовлено в тайгу.
Сам Никон Спиридонович уже одет. Он перебирает заряженные патроны и вставляет их в патронташ. Это последнее, что у него осталось сделать перед выходом.
Все утро ни на шаг не отходит Петька от отца: разглядывает отцов¬ское ружье с косоглазым хитро улыбающимся зайцем, выжженным на прикладе, и в сотый раз допытывается:
— Папка, ты скоро придешь, да?
— Скоро, Петя. Я уж тебе сказал. Я принесу тебе белого зайца.
— Живого?
— Может, и живого. А лису встречу — ее возьму. Тебе что лучше-то?
— Лиса лучше. Но можно и зайца. Кто попадет.
Глаза у Петьки спокойные, глубокие, смотрит он ими открыто и, так же открывая детскую душу свою, говорит:
— Раньше я тебя не знал и не ждал. А теперь ждать стану. Можешь и без лисы и без зайца приходить.
Никон вышел из дома и долго шагал по лесу с ласковой думой о сыне. Перед глазами стоял семилетний человек, завистливо глядел на отцовские сборы и повторял где-то подслушанные слова:
— Скорей бы вырасти. На дело бы, на какое в лесу годился.
Мягко и тихо ложится белый саван на тайгу. Кругом светло и празд¬нично. Молодой снежок беззвучно печатает следы Никоновых лыж. И урезается путь до избушки на Волчьих Выпасках с каждым шагом.
А больше следов никаких. Может, они и разбросаны неугомонным зверьем, но разве их увидишь при такой погоде. В одном месте, под кривобокой сосной, Никон разглядел что-то похожее на след подшитого валенка, да не придал этому никакого значения: мало ли каких причуд не натворят снег, ветер и мороз.
Когда до избушки оставалось километров пять или шесть, Никон уже изрядно притомился и, не снимая лыж, сел на колоду-сухарину. Закурил полюбившейся на фронте моршанской махры, сладко задох¬нулся на первой затяжке. Посоловел.
Где-то в сторонке долбился дятел. Вдруг Никон спиной почувство¬вал, что позади его есть кто-то живой, притаившийся. Кровь хлынула в лицо; в ушах зазвенело; какая-то сила резко подняла его и заставила обернуться. Рядом, хоть здоровайся об руку, с поднятым ружьем стоял Тереха, с головы до ног обсыпанный снегом. Никон обомлел от страха: ведь это же привидение. Откуда взяться здесь человеку! Нет, это жи¬вой Злыдень. По-живому алеют слюнявые губы изуродованного рта, хищно-немигающий правый глаз смотрит в переносицу Никона, левый крепко закрыт.
— Стой, Терентий!..
Ахнула тайга от края и до края, а потом глубоким молчанием по¬чтила память Никона Спиридоновича Сторожева.
До утра Тереха не подходил к трупу: ждал, пока застынет кровь. Когда рассветало, он натянул на изуродованную голову Сторожева свой кожаный мешок, замел все следы преступления и, взвалив труп к себе на плечи, понес его к колодцам на моховых болотах. Ему предстоя¬ло с тяжелой ношей пройти около тридцати километров, поэтому он часами шел не отдыхая, удивляясь своей силе.
К вечеру откуда-то сверху в тайгу упал резвый ветер. Снегопад уси¬лился. Началась пурга. Тереха улыбался волчьей улыбкой, скаля жел¬тые коренные зубы. Он верил и верил не напрасно, что после ненастной ночи уже никто и никогда не сумеет раскрыть его кровавых следов.
5
Искать Никона вызвались почти все громкозвановские мужики. В числе их был и Злыдень. Люди около месяца квадрат за квадратом изучали Дупляновский участок, и все безуспешно.
— Будто в воду канул,— сказал старик Трофим Дятлов, знавший тайгу окрест на сотню верст.
«Совершенно точно, дедушка,— удовлетворенно подумал Тереха: — В воду он и канул. Стал быть, с концом». Не раскрыло преступления в тайге и длительное следствие.
И Петька снова в избе Степаниды. Встретила его старуха слезным причитанием:
— Сиротиночка ты горькая. Остался ты без отца родного на веки вечные. Некому тебя приласкать, некому и оборонить. Пошли сиротам смертушки, господь праведный.
Скрипучий голос старухи с удивительной легкостью проникал в Петькину грудь и, как суховей, выжигал там все живое и светлое. У мальчика разом погибали все радости, он не мог думать ни о чем сво¬ем, детском. Он почувствовал себя пойманным в какую-то невидимую клетку. И оттого, что клетка была невидима, становилось еще тяжелее.
А Степанида, приголубив на черных губах улыбку-скорбь, подошла к Петьке, и, взявшись за верхнюю пуговицу его шубенки, говорила:
— Давай я раздену тебя. И помолимся мы господу богу. Сиротские молитвы доходчивы до бога.
Петька не вытерпел. Как волчонок, с рычанием цапнул острым зубом костлявую руку старухи и, отскочив к дверям, неистово закричал:
— Я не сирота. Нет, нет, нет. Ты сирота. А я нет.
— Ах ты, варнак,— ахнула Степанида и звенящим, как еловое поле¬но, кулаком начала долбить Петьку по голове. Потом вытолкнула его за дверь и следом вышвырнула шапку.
Ожесточившись, мальчик не проронил ни слезинки. Ему даже стало свободнее и легче дышать. Уже потом его начали одолевать слезы. Чтобы не заплакать, он громко рассуждал.
— Мой папка скоро сам придет. Принесет мне живого зайца и лису. А я совсем не сирота. Ты врешь, бабка.
Вечером Дарья нашла сына в избе Марийки, Петькиной подружки. Она принесла его домой и, измученная горем, работой, стужей, сидела целую вечность в темной избе, прижав его к своей груди.
— Упрямый ты растешь, Петька, ох, упрямый,— шептала она.— Не¬легко жить тебе придется.
Утром Петьку никто не разбудил, и он спал до позднего рассвета, а когда проснулся, то увидел, что мать, и еще какая- то женщина, с большими темными глазами на белом лице и гладко причесанными на затылке в большой узел, сидят за самоваром и вполголоса беседуют. Оттого, что на столе жарко пыхтел самовар, а в избе пахло свежевыпеченным хлебом. Петьке подумалось, что домой вернулся отец и вышел на минутку во двор. Мальчик пригнул коленки к груди, весь сжался в комочек и, сладко закрыв глаза, начал с нетерпением ожидать, когда хлопнет дверь.
Но под одеяло Петьки уп¬рямо вползали слова темногла¬зой женщины и липким холод¬ным потом одевали голову, грудь, ноги и руки мальчика.
— Да, подружка,— говорила гостья, — такова, видно, твоя судьбинушка горе-горькая. Не успела, говорится, встретить, как выходи провожать. Ох, доля бабская, черту угодная.
Мать всхлипывала — это впервые в жизни слышал Петька. Боль¬шая, гордая, она не знала слез. Смутная догадка хватанула Петьку за сердце, но мальчик отмахнулся от нее, продолжая слушать. Сейчас го¬ворила Дарья:
— Чуяло мое сердце, Лидия Павловна. Чуяло, что Злыдень прине¬сет беду в наш дом. Так оно и вышло. Он убил Никона. Он, убивец окаянный.
— Но чем докажешь?
— А доказать нечем. Не уличили его ни в чем! — выкрикнула Дарья, и, забыв обо всем, безудержно зарыдала. Лидия Павловна не уговарива¬ла: женщина в горе, должна выплакаться. Но Петька больше не мог терпеть: он почувствовал на своем горле деревянные пальцы Терехи. Они сжимались медленно и неумолимо. Оставалось спокойно умереть, или биться за себя, за отца, за бедную мать. Надо разорвать смер¬тельную хватку! Мальчик метнулся из-под одеяла и бросился к дверям.
— Я не поддамся! — кричал он.— Нет! Нет!
Он долго бежал куда-то, не разбирая дороги, проваливаясь босыми ногами в снежные наметы. Мороз хватал его за уши, давил на плечи и грудь, мешал дышать.
В тот же день Петя надолго слег в постель. Вызванный и прилетев¬ший на самолете врач, старичок с ершистой бородкой, определил, что у мальчика нервное потрясение и жестокая простуда. Он оставил для больного ворох пакетиков с порошками и таблетками, столько же советов матери и, прощаясь — как показалось Дарье — чистым, красивым голосом, сказал:
— Не отчаивайтесь, уважаемая мамаша. У мальчика крепкий орга¬низм. Будет жить, значит.
Доктор натянул на голову большую мохнатую шапку, завязал на подбородке тесемки и, сказав только одними глазами: «До свидания»,— вышел из избы.
Выздоравливал Петя медленно. Тяжелый недуг отнял у мальчика не только силы, но и разучил его улыбаться. Для маленького человека, будто совсем исчезли детские забавы. Он никогда не вспоминал о играх и не тянулся к ним.
Как-то к нему в гости пришла Марийка. Петя долго глядел на де¬вочку тихими, ласковыми глазами, будто хотел улыбнуться ей и не смог.
Марийка разложила на постели больного товарища принесенные с собой коробочки, баночки, тряпки, куклы, фантики, несколько блестя¬щих игрушек с елки, большую розовую раковину и много других увле¬кательных вещиц.
— Теперь будем устраивать клетки,— предложила она и бескоры¬стно отдала Пете свою любимую куклу:— На, это тебе. Бери же.
Петю совсем не захватила игра. Он глазами взрослого глядел на Марийкины безделушки, и на конопатый лоб его легли две черточки-морщинки.
Зато мальчик, повзрослевший душой, сильнее потянулся к матери, па каждом шагу останавливая ее новыми и новыми вопросами, удив¬лявшими Дарью своей неожиданностью:
— О папке ничего больше не слышно?
— Пока нет.
— А у тебя еще есть наколотые дрова?
— А что?
— Вот я скоро выздоровею и наколю их, до весны, чтобы хватило. Ладно?
— Это очень хорошо,— согласилась мать.
Однажды Петя подозвал мать к своей постели, поглядел прямо в ее лицо своими серьезными округлившимися глазами, и, облизав увяд¬шие губы, спросил:
— А ты, мама, не будешь выходить больше замуж?
Этот вопрос и рассмешил Дарью и в то же время заставил задумать¬ся над тем, что у нее незаметно, как-то сам собой, вырос сын и с ним теперь надо считаться. Ей было приятно это открытие.
К весне мальчик встал на ноги, и Сторожевы переехали в Громкозваново, на квартиру к вдове Лидии Павловне Скомороховой.
Стоял апрель. Властное солнце, не зная преград, победно ломилось во все земные дела. Большое село, с домами, заборами, огородами, то¬полями захлебывалось солнцем. Пели весенние песни горластые петухи. На завалинках уже давно согрелась прошлогодняя пыль, и в ней сладко пурхались куры и воробьи.
Во дворе нового Петькиного дома разлилась большая лужа, и, что¬бы не замочить ног, от ворот к крыльцу все пробирались по завалинке, разбивая и растаптывая ее. Петька сразу заметил этот беспорядок в хо¬зяйстве. Он отыскал на конюшне измазанную навозом лопату, выскоб¬лил, вымыл ее и принялся пробивать в подворотне ручей, чтобы выпу¬стить воду со двора в уличную канаву. В тени забора снег заледенел, и его пришлось бить колуном. У Петьки рубашка вымокла от пота, на бледных щеках проступил румянец. По-весеннему прохладный воздух широко вливался в грудь и горячил сердце.
Наконец, вода хлынула по ледяному руслу. Журча и всплескивая, она падала в кипевшую канаву и уносилась вниз, к речке Крутихе. Петь¬ка, опершись на лопату, глядел на мутный поток вешней воды и на¬слаждался теплом, воздухом, любовался своей работой. Вдруг откуда-то прилетел меткий снежок и сшиб Петькину шапку прямо в канаву. Пока он доставал ее, рядом в воду, упало еще три или четыре снежка: они забрызгали его голову, лицо, шубенку.
Когда Петька оправился, то увидел на заборе соседнего дома трех мальчишек. Они весело смеялись, засыпая новичка ехидными словеч¬ками:
— Эй ты, чухонец, умылся?
— Гля, ребя, он рыжий.
— Ха-ха!
— Рыжик-пыжик. Рыжик-пыжик.
Особенно измывался старший из мальчишек, очевидно, заводила компании. Он, длиннолицый, с синими глазами, широко открывал боль¬шой рот и пел:
— Рыжик-пыжик съел кота от усов и до хвоста.
Петька вдруг подхватил на лопату мокрого снегу и швырнул в него. Мальчишка визжал и яростно ругался, сбрасывая с лица и с одежды снег. Потом спрыгнул на землю, прищурил вдруг потемневшие глаза и пошел на Петьку.
— Дай ему, Костя, под нюх.
— В канаву рыжика!
Все ждали, что новичок бросит лопату и скроется за воротами. Но тот стоял. Даже у тех, что сидели на заборе, прошли мурашки по коже. Что-то будет? Костя Бычатпик любит драться: он дерзкому вра¬гу не спустит.
— Кхы,— неожиданно выдохнул Петька, как пружина, метнулся на Костю и головой сбил его с ног. Потом отступил шага на три и угро¬жающе предупредил: — Морду в кровь исхлещу. Не лезь.
О двух других мальчишках Петька забыл, а они подскочили к нему сзади и столкнули его в канаву.
К их удивлению, парнишка не заплакал. Встав на ноги, он снял шапку, с которой ручьями текла вода на лицо и за шиворот, и очень спокойно сказал:
— Говорите спасибо, что я после хвори. Пойду домой.
Беззлобно проводили его ребята. И каждый в душе признался себе, что с этим будет искать дружбы.
Вечером, когда мать и тетка Лида пришли с работы, все трое ели горячую картошку и пили настоенный на смородиннике чай. Мать обвет¬ренными пальцами сдирала с картофелин тонкую кожурку и, бросая на Петьку строгие взгляды, выговаривала:
— Еще не успел приехать на новое место, а уже учинил драку. «Они первые». Мог бы, и стерпеть поначалу. Они все-таки тутошние.
— Не буду терпеть. Не буду.
— Смотри, Петька, я тебе надеру уши. Варнак.
— И дери. А им я не поддамся.
— Ну и упрямец. Да ты в кого такой поперечный,— качала головой Дарья.
— Зря, Дарья Яковлевна, ты взялась допекать парня, ей-ей зря,— вдруг вступилась в разговор Лидия Павловна. Облив Петьку ласковым взглядом своих темных глаз, она пристукнула ладонью по столу и сооб¬щила:— Нашим ребятишкам и я бы не уступила. Задиры — каких свет не видывал. У них бойкий наскачет, а смирный насидит. Правиль¬но, Петруха, не поддавайся. Ну, это их ребячье дело. Помирятся еще,— закончила она и налила себе новую чашку чаю. Затем достала из своей сахарницы большой кусок сахару и подала его Петьке:
— Бери. Это тебе за работу. Бери, знай. Сразу видно, что в доме у нас появился свой мужик. Появился и осушил двор. Завалинку подпра¬вил. Хоть маленький, но мужик, потому что глядит на все по-мужицки, хозяйственно. Вот за что надо хвалить парня. Слышишь, Дарья Яков¬левна?
У мальчика в груди сильно плеснулось сердце. Кровь прилила к лицу. Вспыхнули уши. Сладко закружилась голова. Петьке очень по¬нравилось, что его назвали мужиком. Он мельком взглянул на мать и понял, что и она довольна им.
Похвала Лидии Павловны заронила в Петькину душу неукротимую жажду деятельности. Теперь с утра и до вечера он ходил по бесхозяй¬ственному, запустелому двору, что-то пилил, тесал, приколачивал. За работой мальчик часто вспоминал отца, когда тот, вернувшись из ар¬мии, днями не расставался с топором. Слегка сутулясь, Никон щурил левый глаз, что-то прикидывал, выверял, обдумывал. Так же по отцовски сутулился сейчас Петька, так же сосредоточенно щурил левый глаз, осматривая только что прибитую к забору доску.
Когда у ворот растаял весь снег и сыроватую черную землю притоп¬тали прохожие, мать и Лидия Павловна вечерами выносили из избы та¬буретки и долго сумерничали на свежем воздухе. К ним собирались со¬седки, и завязывались долгие пересуды с лузганием семечек. Петь¬ка приметил, что пришедшие женщины всегда стоят на ногах, и решил сделать им у ворот большую лавку. У самого забора он вкопал два столбика, но вот подходящей доски найти не мог. Он перебрал их мно¬го, и все были с каким-нибудь изъяном. На Петьку напало отчаяние — хоть бросай начатое.
Наконец, он нашел у бани втоптанную в грязь на вид подходящую доску. Ее надо было вымыть и выскоблить. Долго Петька возился у лу¬жи, за баней, а когда принес доску и примерил, она оказалась короткой.
— И эта не подошла, да?
Петька поднял голову и увидел на соседском заборе большеротого Костю. Они обменялись миролюбивыми взглядами, и Костя поторопил¬ся сообщить:
— Подожди. Я тебе сейчас притащу доску. Живо-два.
Он исчез за забором, а минуты через три бросил к ногам Петьки но¬вую, гладко выструганную плаху. Петька прищурился на нее:
— Вот эта пойдет.
Потом они сидели на новой лавочке, болтали ногами и знакоми¬лись.
— Меня Петькой зовут.
— А я Костя.
— Мы соседи и должны дружить. Попробуй-ка, тронь нас двоих. Верно?
— Верно. Тебе совсем одному нельзя: ты сирота. Сирота ведь, да?
— Сам ты сирота. У меня есть мать.
— Ну, отца же нет?
— Отца нет. Убили его в тайге.
— А кто, скажи?
— Тебе незачем это знать. Лишь бы мне знать да не забыть. А там... Эх, вырасти бы скорее, я бы показал кое-кому, где раки зимуют.
— Ха, сирота — что ты можешь.
Петька вдруг вскочил с лавки и ударил Костю по уху.
— Вот так, за сироту. Понял? Хочешь— давай драться.
Костя посмотрел на своего нового товарища, едва ли не на голову меньше себя ростом, на его воинственный, взъерошенный вид и прими¬рительно сказал:
— Всполошный ты какой-то. Ладно, садись. Драться я не хочу. Петька долго опасался ответного удара Кости, потом мало-помалу
успокоился и признался:
— Вот не люблю это сиротство — и хоть ты что.
— Ну, его к ляду,— согласился Костя и, вдруг блеснув своими синими глазами, предложил:— Пойдем в кузницу. Там дядя Зотей, куз¬нец, мехи даст покачать или еще что-нибудь заставит. Он добрый, Зотей-то. Самосадки бы ему раздобыть. За табак он даже ковать даст. Нагреет железку — и куй, пока он курит.
Кузнец колхозной мастерской Зотей Егорович Коняев встретил ре¬бят, сидя, на колесном станке. Он только что скрутил цигарку, и, когда Костя поздоровался с ним, тут же приказал ему:
— Неси-ка уголек из горна. Покурим, чтоб слаще жилось. А ты, чей же такой?
— Он с хутора Дупляновского,— поторопился с ответом Костя, ус¬лужливо подсовывая под самый нос кузнеца, истлевающий уголек.
— А ты молчи: не тебя спрашивают. Так чей же ты? — опять обра¬тился Зотей к Петьке. Мальчику понравилось, что угрюмый с виду куз¬нец хочет говорить именно с ним, ободрился, осмелел:
— Сторожев я. Петька.
— Дарьин, что ли?
— Ее.
— Похож. Зачем же ты пришел?
— Костя вот сказал, работа-де тут есть. Вот и пришли мы.
Петька с таким усердием качал мехи, что по его лицу ручьями ка¬тился пот. Деревянный рычаг жалобно скрипел, а изношенные мехи тя¬жело вздыхали, будто старая, разбитая лошадь. Петька с замиранием сердца смотрел, как в горне бьется ослепительно-яркое пламя. Оно на¬поминало мальчику непокорную жар-птицу, которую поймал и крепко держит Иван-царевич. Было приятно видеть, что подбрасываемые в горно Костей угли на глазах истекали жаром. Тяжелый и плечистый дядя Зотей ловко поворачивался от горна к наковальне, бросал на нее добела раскаленную полосу и быстро ходил по ней увесистым молотком. Железо сердито брызгалось искрами и окалиной, но податливо гнулось и мялось в крепких руках кузнеца.
От горна и железа под черным потолком кузни было светло и жарко. Жаром дышало и задубевшее безбровое лицо кузнеца, а прокуренные усы его, в желтых подпалинах, казалось, ядовито лизнул огонь. Петьке все время чудилось, что Зотей, этот большой человек, с молотком в ржавых руках, сам вынут из горна и откован из цельного куска железа.
Петруха с первого дня проникся большой любовью к Зотею Егоро¬вичу. На его поручениях он готов был сломить себе голову и во всем подражал кузнецу. Если что-нибудь не получалось, он так же, как Зотей, ругался:
— Ах ты блин!
Мальчик, конечно, раньше всего поспешил походить на кузнеца внеш¬не, поэтому добросовестно пачкал лицо угольной пылью, и у него бле¬стели одни зубы да счастливые глазенки.
Дарья заметила сразу, что сын ее пропадает из дому с самого утра. Когда он возвращался домой поздно вечером, его невозможно было от¬мыть даже горячей водой.
О кузнице Петька молчал: боялся, что мать запретит ему бывать там. Но однажды, выбирая из кучи железного хлама, сваленного в углу кузницы, гайки и болты к боронам, он увидел в раме открытых дверей свою мать. Увидел и сжался.
— Здравствуй, Зотей Егорович,— поздоровалась Дарья.— Мое-то чадо у тебя, видно, пасется день-деньской?
— Тут, Дарья Яковлевна. Здравствуй. Мальчонка больно хороший, праслово. Ты не бранись. Он, знаешь, к делу льнет прямо сердцем. Во¬стрый мальчонка. Значит, и пусть к делу присматривается.
— Да я ничего. По мне, пусть. Знать мне только хотелось, где он бывает. Днями я на работе. А ведь сердце болит. С тобой он тут — это хорошо.
И Дарья ушла. А вечером, отмывая Петьку от кузнечной пыли, не бранилась. Черствые руки его, в ссадинах и порезах, бережно смазала вазелином и ласково попросила:
— Ты бы берег руки-то. Гляди-ка, они все у тебя изранены,— и, сти¬снув чистые, помягчевшие кулаки сына в своих теплых ладонях, с тихой улыбкой грусти и счастья прибавила:— Отцовские руки-то.
6
Будто захлебываясь от волнения, с перебоями прозвенел коридор¬ный звонок. Рабочий день в институте закончился. Мужчины без види¬мой поспешности, но и без лишних слов свертывали чертежи, закрывали ящики своих столов и солидно покидали кабинеты. Женщины по звон¬ку хватали рассованные по углам авоськи, сетки, хозяйственные сумки, торопливо пудрились, красили губы и бежали на Пристанскую улицу, где в Карагае сосредоточены самые крупные магазины. Институт пустел.
В лаборатории судоходства дольше всех задерживалась младший научный сотрудник Зоя Яковлевна Вигасова. Оставшись одна, она до¬ставала из своей молочно-белой сумочки серебряную пудреницу, мед¬ный, отделанный под золото патрончик с губной помадой и круглое зеркальце в перламутровой оправе. Затем долго рассматривала свое лицо в зеркало, усердно двигая тонкими выщипанными бровями и чаще всего оставалась, недовольна собой.
Вигасовой за сорок. Она худа, плоскогруда, с тонкой длинной шеей. Синие морщинистые мешки под глазами, маленький острый подбородок и тонкий хрящеватый нос делают лицо ее старообразным и больным. Зато одевается Зоя Яковлевна так, как мечтают одеваться все городские женщины. Но и одежда не делает ее ни красивой, ни привлекательной. Все на ней будто с чужого плеча.
— Умирает на ней любая вещь, — справедливо заметил как-то лабо¬рант Карамышев.— На мою бы Дуську это надеть. Алмазиком бы она прокатилась по Карагаю.
Однажды на первомайской демонстрации подвыпивший комендант института Вениамин Мраморский внимательно изучил туалет Вигасовой и высокомерно улыбнулся:
— Одеваетесь вы, Зоя Яковлевна, как в Сочи, а все-таки исправить ошибки природы не можете. Тщетны ваши потуги.
На Мраморского напустились все женщины, бывшие рядом с Вига¬совой, 'и он мигом исчез с их глаз, ехидно улыбаясь.
Зоя Яковлевна подвела губы, словно боясь ожечься, облизала их кончиком языка и горестно подумала: «Да, тщетные потуги исправить ошибки природы, это Мраморский сказал верно». Она вышла на улицу и, ни на кого не глядя, прямая, гордая, направилась домой.
Жила Вигасова на Нижней улице наверху двухэтажного дома. Квартира ее из двух комнат окнами выходила на Каму. Из окон хорошо виден весь широкий простор реки с бегущими пароходами, бар¬жами и плотами. Над заречьем опрокинулось высокое, ласковое небо: там тоже плывут свои караваны из облаков и туч. Зато в комнатах Зои Яковлевны, забитых тяжелой мебелью из дуба, кажется особенно тесно и сумрачно. На столах, тумбочках и буфете монументально утвердилось чугунное литье, безделушки из мрамора и стекла. В коричневом шкафу, с гранеными стеклышками, стоят объемные тома книг. Кажется, что все предметы, собранные тут, окаменели, приросли к своим местам на веки вечные. В комнатах пахнет одиночеством и тяжелой застоявшей¬ся скукой.
Обычно, придя, домой, Зоя Яковлевна надевает парчовый халат и готовит на плитке в передней ужин. Там же кушает. А потом берет книжку, садится в кресло у окна и читает до поры, пока размышления над собственной жизнью, как речная волна, не заплеснут чужие, книж¬ные мысли. Далее Зоя Яковлевна размышляет о себе. Думы о себе всегда однообразны, и всегда от них веет безысходной тоской.
На дворе апрель. Скоро расцветет весна. А весной одиночество осо¬бенно угнетает Зою Яковлевну. В эту пору у ней начинается приступ головных болей, покалывает в сердце, и кажется ей, что жизнь про¬жита и пришел конец. Прожито много лет без улыбки, без песни и без друзей.
Иногда ей очень хотелось, чтобы кто-то постучал в ее дверь и крик¬нул с порога, сокрушая весельем давно поселившуюся здесь немотную тишину:
— Зоя, мы веселиться к тебе пришли. На улице солнце. Много солнца. Вот у нас патефон, вино...
Кто бы они ни были, эти веселые солнечные люди, Зоя Яковлевна приняла бы их, угостила и спела бы с ними: ей страшно не хочется быть одной.
Поднявшись на второй этаж, Зоя Яковлевна заглянула в почтовый ящик, прибитый к дверям, и увидела на дне его белый квадратик бума¬ги. Вынула — телеграмма: «Срочно выезжайте. Сестра Дарья Яковлевна утонула. Громкозваново. Ваш племянник Петька».
Зоя Яковлевна вбежала в комнату, упала в кресло и схватилась за сердце: ей не хватало воздуха. Тяжелые бусы, казалось, захлестнули и сдавили горло. Она сорвала их и несколько минут сидела с закрыты¬ми глазами. Верхнее веко правого глаза чуть-чуть вздрагивало.
Немного успокоившись, она предалась воспоминаниям: встало перед нею далекое детство в родном селе Громкозваново, большая изба на берегу Крутихи, мать, сестра Дашка, синеглазая босая девчонка, в ветхом ситцевом платьишке, сшитом из порвавшейся материнской кофтенки...
Было это давным-давно. Как оставила Зоя Яковлевна свое родное село пятнадцатилетней девчонкой, так и не бывала в нем с тех пор. Она попервости горько тосковала по дому, на все бы рукой махнула — только бы увидеть мать, но нельзя было ей ехать домой: дала Зойка сама себе зарок — навсегда порвать с деревней.
Зоя хорошо закончила школу крестьянской молодежи и по совету учителей уехала учиться в Карагай. Не по годам рослую и не по росту худую девушку встретили в городской школе насмешками. За то, что была она нескладна и угловата, за то, что не умела говорить «по-город¬ски», ее прозвали «деревней». Сколько слез и горя принесла Зое эта безобидная кличка!
За горечь, принятую от ребят, Зоя мстила им хорошей учебой, неотвержимо доказывая, что она, «деревня», ничуть не хуже всех прочих. Но вместе с тем самолюбие заставило ее ревностно искоренять у себя все, что хоть капельку напоминало о прошлом. Деревня сделалась для Зои даже ненавистной. Девушка не только не стала ездить домой, но и письма писала туда по крайней нужде.
Позднее Вигасова несколько раз собиралась побывать па родине, но не нашла времени, да и не было, видать, у ней большого желания при¬коснуться к своей колыбели. Потом умерла мать, — узнала об этом Зоя Яковлевна месяц спустя, потому что была в отъезде, — и совсем порвались нити с родным гнездом. Правда, года четыре назад от сестры было письмо, в котором она рассказывала о гибели в тайге своего мужа Никона и .горьком вдовьем житье. Вот и все.
«Боже мой», — сокрушенно вздохнула Зоя Яковлевна, возвращаясь к действительности и, как постороннему, вслух сказала себе:
— Ты понимаешь, Зойка, что ушел из жизни твоей последний род¬ной человек. Ни родства у тебя теперь, ни привязанностей. Наука? Ха, наука. Ничего у тебя нет.
«Но что же делать? — судорожно схватилась она за вопрос. — Что? Не ездить. Дать телеграмму, что выехать не могу. Почему? Больна. Ложь. Еду. Все. Только бы успеть».
Директор института, в котором работала Вигасова, жил в доме рядом. Поэтому Зоя Яковлевна начала с того, что торопливо надела свои бусы, кое-как припудрила синие подглазицы и побежала к нему за разрешением на выезд.
Алексей Федорович Молотилов, человек огромного роста, с больши¬ми воловьими глазами на крупном лице, учтиво поклонился Зое Яковлевне и, положив лысую голову на левое плечо, сочувственно вы¬слушал ее.
— М-да, печально. Очень даже печально, — отозвался он и, чмокнув губами, умолк, потому что продолжать разговор далее было нельзя. Где-то в одной 'из комнат большой молотиловской квартиры, сотрясая стекла в рамах, загремел радиоприемник. Алексей Федорович виновато улыбнулся гостье и ушел в открытую створчатую дверь, откуда ломились дикие звуки не то марша, не то вальса.
— Понимаете, — с той же виноватой улыбкой начал он, вернув¬шись,— купил вчера комбинированный приемник, так Владимиру, сыну, понимаете, обязательно надо из него выжать все, что он может дать. И вот балуется ребенок.
Владимир вскоре сам появился на пороге двери. Это по отцу рослый и плечистый, с пухлым, розовощеким лицом, мальчик. Он, молча и нагловато оглядел гостью, а когда она собралась уходить, учтиво сказал:
— Вы извините папу за то, что он не пригласил вас в комнаты. Он всегда рассеян.
— Да, да, — подхватил Алексей Федорович, — мальчик прав. Изви¬ните. Желаю вам счастливого возвращения. И не расстраивайтесь очень. Берегите себя.
7
Когда зарыли могилу матери, кто-то из женщин за спиной Петьки жалостливо сказал:
— Мальчонка-то, только подумать, круглой сиротинкой остался.
Давно не слышанное слово «сиротинка» остро ударило Петьку в самое сердце. Он чувствовал, что на стонущий голос женщины вздохом отозвались все, стоявшие у могилы. Мальчик понимал, что ему теперь нечем защищаться: ведь он, действительно, остался один. У него нет ни отца, ни матери. Ему казалось, что чужие люди с интересом и жа¬лостью разглядывают его, круглого сироту. «Кто это назвал меня так? Узнать бы и выбить ночью все окна», — озлобленно и горячо думал Петька.
Будто через изморось он видел, как несколько черных старушек копошились возле могилы, благоговейно убирая ее еловыми и пихтовы¬ми ветками. Среди ползучего бабьего шепота над свежей могилой Петька больше не мог стоять. Он, сутулясь , и утягивая руки в рукава пальто, шаг за шагом сторонился от людей и вдруг, оказавшись за кустами ши¬повника, быстро пошел с кладбища. Мысль у него была одна — пойти к дяде Зотею.
— Значит, схоронили? — спросил Зотей Петьку, сидя верхом на пороге кузницы: — Прямая была женщина. Могла говорить правду: сама по правде жила. А хоронить я ее не пошел. Не могу хоронить людей. Ты не плачешь? Это плохо. Накипь на сердце бывает от слез. Она, эта накипь, трудней изживается. Ты поплачь, полегчает, небось.
Ночевать Зотей Егорович взял Петьку к себе. Он уложил его на по¬лати и, прощаясь на ночь, сказал:
— Спи, сынок. К утру твое горе пойдет на убыль. У ребят горе, как воробьиный клюв, короткое.
Разгибаясь, Зотей ударился затылком и выругался: — Ах ты блин!
Утром Петьку разбудил незнакомый женский голос, который чем-то был схож с голосом матери. Он, слабый и незнакомый, заставил маль¬чика насторожиться.
— Очень жаль, что я запоздала. Я так, однако, торопилась — и вот…
— Может, откопать ее,— вставил дядя Зотей.
— Нет, что вы. Зачем тревожить. Нехорошо как-то.
— Оно, конечно. Уж раз предано земле — тут шабаш.
— А Петю я думаю взять к себе. Усыновить. Ведь он тут, однако, всем чужой.
— Эвон как! — живо откликнулся Зотей. — Это вы, Зоя Яковлевна, очень правильно рассудили. Он мальчонка башковитый и должен далеко пойти. Я уж смекал к себе его взять, да жена у меня больна. Ходить за ним некому. А вы очень правильно рассудили. Проходите, Зоя Яков¬левна, в горницу. Я сейчас самовар поставлю и его разбужу.
Петька слышал, - как из избы в горницу проскрипели туфли, а на краю полатей, шумно дыша табачищем, показалась голова Зотея.
— Петюшка, слышь, что я говорю? Вставай. Родная тетка к тебе приехала. Материна сестра. Вставай.
И вот стоит перед Зоей Яковлевной ее племянник. Умыт, причесан, в сером испачканном чернилами пиджачке, в залатанных штанах и са¬погах из толстой красной кожи. У мальчика скуластое рябое лицо и глу¬бокие синие глаза, в которых прижилась какая-то недетская дума. «Ни дать ни взять, маленький мужичок», — подумала Зоя Яковлевна и улыбнулась:
— Здравствуй, Петя. Ты знаешь, кто я?
— Знаю. Мне мама рассказывала о вас.
— Вот даже как, — в приятном изумлении воскликнула Зоя Яков¬левна, и рассудительный мальчик понравился ей. Зато племяннику его родная тетка пришлась совсем не по душе. Тонкая, высокая, со стар¬ческими подглазицами, она почему-то сразу напомнила Петьке бабку Степаниду, с дряблым, тряпичным лицом, и вызвала у него чувство, близкое к отвращению и даже ненависти.
— Ты садись, Петя, — предложила с прежней ласковой улыбкой Зоя Яковлевна и подвинула мальчику стул. — Вот так. Ну, как ты, однако, учишься, Петя?
— По-всякому. И хорошо, и плохо.
Петька смотрел прямо и сурово в лицо тетки, а на вопросы ее отве¬чал быстро, будто накануне готовился к этому разговору.
— А я приехала, Петя, чтоб увезти тебя с собой, в город. Совсем. Я родная тетка и хочу заменить тебе маму, свою сестру.
— Я не поеду.
— Это почему же, Петя, — смутилась Зоя Яковлевна, не ждавшая от мальчика столь прямого заявления.
— Не поеду — и все.
— Странно, однако же.
Петька повесил голову и надолго умолк. Он хорошо знал свою де¬ревенскую жизнь и любил ее всем сердцем. Тут у него школа, друзья, лес, рыбная Крутиха-река, выезды в ночное, кузница, к которой он при¬вязался. А там, в городе? Там новая жизнь среди незнакомых людей. Там все — неизвестность, и она, эта чужая неизвестность, больше всего пугает мальчика.
— Так какое же наше решение? — слышит Петька, будто сквозь сон, вопрос Зои Яковлевны и вдруг поднимает глаза на дядю Зотея: в них великая мольба к доброму кузнецу о том, чтобы понял он Петькино горе. И кузнец заговорил:
— Ты, Петруха, давай не супротивься. А вот слушай, что говорит Зоя Яковлевна, да соглашайся. Потом спасибо ей скажешь. Ведь чело¬веком будешь. Только подумать.
Петька быстро встал на ноги, сверкнул глазом на Зотея и выскочил из горницы.
— Дичится,— с усмешкой сказал кузнец вслед мальчику и тут же обнадежил: — Это попервости.
А Петька ушел за колодец, лег там, на пахучую ромашку, зарылся лицом в нее и, тяжело обиженный Зотеем, думал: «Вытолкнул. Пожа¬лел куска хлеба. Вытолкнул. А еще говорил сколько раз: первостатей¬ный кузнец из тебя, Петруха, выйдет. Врал, стало быть. В добрые вхо¬дил. А тут все забыл. Поезжай. Спасибо скажешь. За что?»
Как ни горько было Петрухе, но он понял, что для него теперь ос¬тался единственный путь — ехать с Зоей Яковлевной.
В дорогу собирались на прежней квартире, у Лидии Павловны. Петька был угрюм, вял. Ничто не согревало его, и впереди не было ни¬каких надежд. Сама хозяйка помогала Зое Яковлевне укладывать вещи, совала в ее дорожный чемодан только что вынутые из печи клюквенные пироги и смахивала с темных глаз набегавшие слезы. Мальчику все время казалось, что вот умная и прямая Лидия Павловна, которой даже побаивалась Дарья, вдруг возьмет и властно скажет: «Ладно, Зоя Яковлевна, поезжайте одна, а Петруху я оставлю у себя».
Вот оно где, Петькино счастье! Но нет, не дождался он желанных слов. На прощание хозяйка даже просветлела и, словно оправдываясь перед мальчиком, сказала:
— В мире не без добрых людей. Счастье, Петруха, на роду тебе было написано: эвон какая у тебя тетка. Золото. Счастливо вам. В дорогу уж я вас не стану оплакивать.
Петька первым вышел из дому, не глянув больше на Лидию Пав¬ловну. На душе у него было муторно.
— Петька, — кричала с крыльца Лидия Павловна, — со мной-то ты что же это не простился. Ну, варнак. Вишь, душонка-то как взыгра¬ла. Счастливо вам, дорогая Зоя Яковлевна.
8
Зоя Яковлевна довольна, что решилась-таки взять Петьку на вос¬питание. За длинную дорогу от Громкозваново до Карагая все переду¬малось ей. Были и грустные думы, но они не омрачили светлого созна¬ния того, что она, Зоя Яковлевна, принесла большую и благородную дань забытому родству. Одинокой женщине теперь грезилась иная жизнь, освещенная новыми интересами и заботами. Как хорошо, что рядом с нею будет все время родной человек, о котором надо думать, которого надо любить, беречь, растить. На это природа дала женщине большое сердце и много сил. Этих сил хватит и у Зои Яковлевны. Она поставит племянника на ноги, выведет в светлую жизнь; сделает для него то, чего никогда бы не смогла сделать его мать, простая колхозница. Зоя Яков¬левна даст Петрухе высшее образование. Это ли не память сестре — Да¬рье Яковлевне.
Приглядываясь к племяннику, Вигасова отметила, что у него дико¬ватое, но доброе лицо, а вот руки совсем некрасивые: большие, черные, вероятно, способные только к грубой работе. «И весь он, как об¬ломок от камня, — с неосознанной тревогой думала она и тут же успо¬каивала себя: — Ничего, пооботрется, кто еще он».
Петруха, как и ожидала тетка, принес много неведомых для нее прежде хлопот. Теперь она раньше вставала, до работы готовила завтрак и обед, а вечером бегала по магазинам, искала прачку. И вот так весь день она куда-то торопилась и все-таки куда-то не успевала. Но хлопо¬ты и заботы очень нравились Зое Яковлевне. Тревожило ее только то, что Петруха приживался на новом месте с трудом, был замкнут и мол¬чалив. Он, видимо, тосковал.
В комнатах, забитых мебелью, с тяжелыми коврами на полах и та¬кими же гардинами на окнах, Петруха чувствовал себя стиснутым в крепких и душных объятиях. Он никак не мог пройти мимо шкафа, чтобы не зацепиться за причудливые ручки на его дверцах. Недели че¬рез две после приезда мальчик стащил на пол чугунную статуэтку Дон-Кихота и отломил у него тонкую руку с раскрытой книжкой на ладони.
Зоя Яковлевна ни слова не сказала Петрухе, но ведь он чувствовал, что сломал не простую вещь, и с тех пор перестал ходить в большую переднюю комнату.
Свою старую, изношенную одежду Петруха молчаливо заменил на новый купленный ему костюм, но с сапогами, без которых в Громкозва¬ново парень не парень, не захотел расставаться.
— Сапоги, Петя, необходимо снять. В городе мальчики ходят в лег¬кой обуви. Ты теперь городской.
— А куда же сапоги?
— Выбросим, — как-то не подумав, ответила тетка.
— Выбросим? — едва не всхлипнул Петька и, округлив глаза, сер¬дито сообщил: -Да эти сапоги только нынешней весной мама купила мне за два пуда муки. Не дам сапоги, — рявкнул он.
— Хорошо. Пусть будет по-твоему. Однако, вот тебе пять рублей, сходи завтра к чистильщику и приведи «их» в божеский вид. Только я сомневаюсь, возьмется ли кто-нибудь чистить твои бродни.
— Это не бродни,— упрямо заявил мальчик.
Зоя Яковлевна смолчала. Бросила короткий пренебрежительный взгляд на рыжие сапоги, стоявшие рядом с новыми сандалетами, и ушла к себе в комнату, растревоженная этим коротким разговором.
«Какой же он, однако, корявый, неотесанный. Затравят его здеш¬ние мальчишки. Изведут. Деревня, деревня, как вытравить тебя из этого маленького человека?» Зоя Яковлевна с удивительной ясностью вспом¬нила, как ее мучили когда-то в школе кличкой «деревня», и сердце ее защемило давнишней болью. Ей стало жаль племянника, хотя его пока еще никто не обидел.
Утром другого дня Петька отправился на угол улицы Нижней и Кор¬мового переулка, где возле игрушечного домика на низкой скамеечке сидела толстая усатая армянка и наводила блеск на обувь прохожих. Когда подошел Петька, она, важная и очень занятая, чистила туфельки какой-то сухопарой девушке. Мальчик потоптался на углу и вдруг уви¬дел проходящую мимо лотошницу с мороженым. У Петьки горло одере¬венело, высохло. С трудом сделав глотательное движение, он справился со слюной, но не нашел в себе сил остановить ноги, которые несли его навстречу мороженщице. Потом ему уже ничего не оставалось делать, как разжать потный кулак, где хранилась туго свернутая пятирублевая бумажка.
Начинался жаркий августовский день. С желтых небес хлынули первые потоки зноя. Воздух быстро сгустился и оглох. Звуки трудового берега Камы, пароходные гудки, казалось, обессилены жарой и вполза¬ют наверх, в город, медленно и лениво.
Петька сидел на обочине канавы под тополем, ел мороженое и при¬слушивался к звукам реки. Они напоминали ему отдаленный шум куз¬ницы, а иногда он даже слышал звенящий удар Зотеевского молота. Мальчика тянуло на берег.
Вспомнив о сапогах, он подошел к чистильщице и — как это делают все — молча поставил на ящик перед ней правую ногу в сухом рыжем сапоге.
— Деньги, малчак?
— Вот и вот, — Петька показал рубль с мелочью.
— Шютишь высё, — она столкнула с подставки его ногу и сердито выдохнула: — Пайди сажей пачисти свою дырянь.
Это обозлило мальчика. Он смачно плюнул на ящик чистильщицы и побежал вниз по Кормовому переулку на берег Камы. За ним летела брань толстой армянки, а ему нравилось, что он сумел отомстить чело¬веку за его грубость.
Кама возбуждала у Петрухи радостное чувство воли. На берегу ши¬рокой, полноводной реки, легко и свободно несущей на груди своей не¬сметные грузы, мальчику становилось самому легче дышать, легче жить. Особенно он любил смотреть, как идут плоты. На них поставлены ша¬лаши или домики, курятся костры с варевом. Плотогоны, проплывая мимо города, всегда стоят на ногах и приветливо машут берегу руками. Петька убежден, что люди там подобрались веселые, счастливые и ду¬мает: «Конечно, они — хозяева сами себе. Вырасти бы и мне скорее».
Сбежав на берег, к самой воде, мальчик сразу забыл о своей улич¬ной ссоре: до нее ли тут, если недалеко совсем маленький катерок тянет огромную клешнятую драгу.
О сапогах Петька вспомнил тогда, когда начал обуваться после ку¬пания. На сердце у него заныло. Он долго брел по берегу, пока не уви¬дел возле маленького плотика длиннобородого старика, смолившего дни¬ще опрокинутой лодки. Рядом дотлевал крохотный костерик.
— Здравствуй, дедушка. Не дашь ли смолки сапоги помазать?
— Смолы? Смолы нету. Деготь у меня. Вон в чугунке на угольях. Дед, хмуря седые брови, поглядел поверх очков на парня и взялся за свое дело.
По Кормовому переулку Петька поднимался веселый. Сапоги на нем тускло блестели и испускали дремучий запах дегтя.
Этим новым запахом в один миг пропах застоявшийся воздух вигасовской квартиры. Зоя Яковлевна перешагнула порог прихожей, жадно хватила тонкими ноздрями незнакомый воздух и побагровела:
—: Петя, почему пахнет смолой?
— От сапог, наверно.
— Боже мой. Ну, конечно. Петя, однако, здесь же не каретный са¬рай, а квартира. Мы спим тут, дышим — и смола. Сними сапоги и вы¬ставь за дверь.
— Придираетесь, — буркнул Петя, нехотя поднялся и вышел. Не возвращался он долго. Зоя Яковлевна ждала его, несколько раз выхо¬дила на улицу, поднималась обратно в квартиру, где ото всего, даже от духов, пахло дегтем. Однако племянника она встретила дружелюбно, ласково выведывая у него, где он был, почему долго и где, наконец, его сапоги. Петька молчал и уже только перед сном признался:
— Сапог больше нет.
— Как же?
— Я утопил их в колодце.
9
В этом дворе всегда было много ребят. По утрам они набивались во двор, как воробьиная молодь в конопляники. Много шумели, кричали и также крикливой стайкой куда-то исчезали. Вечером появлялись сно¬ва и дотемна играли в волейбол или в прятки между дровяниками и какими-то дряхлыми амбарами.
Петька приглядывался к мальчишкам и отмечал, что они ловчее де¬ревенских ребят, дерутся между собой реже, но яростней.
Бойкие на язык, ловкие и злые в играх, ребята отталкивали от себя Петьку, и он держался от них в стороне, хотя и любил наблюдать за ними.
Особое любопытство вызывал у Сторожева Владимир Молотилов, высокий мальчик, всегда красиво и чисто одетый. С товарищами он иг¬рал спокойно, уверенно, с сознанием своего преимущества и всегда вы¬ходил победителем. Учитывая его ловкость и силу, ребята не спорили с ним. И это особенно подмывало Петр уху на встречу с Володей один на один.
Как-то перед вечером прошел короткий, но буйный ливень. Во дво¬ре тут и там блестели лужи, вымокли дома, деревья, заборы, и воздух был влажен. Но из-за Камы веял теплый ветерок, и город встречал его настежь открытыми окнами.
Петруха сидел на клади нового кирпича под деревянным балконом своего дома и глядел, как ребята, сбившись у турника, коротают вечер. Они подтягиваются на железной перекладине, раскачиваются и затем прыгают — кто дальше.
Вдруг из своего подъезда выскочил Володя Молотилов и — на тур¬ник. Он долго и красиво крутился, перекинув через перекладину одну, а потом другую ногу. На мокрые опилки спрыгнул сияющий, раскрас¬невшийся. Ребята с нескрываемым восторгом глядели на него, а на бал¬коне, над головой Петрухи, чей-то женский голос с тихим восторгом вздохнул:
— Вот будет мужчина!
Ему отозвался другой, тоже женский:
— Не зря моя Томка влюблена в него.
Через несколько дней Петруха узнал, что Томка — это девчонка из соседней квартиры. У нее открытые, серые глаза и высокий, выпуклый лоб. Увидел ее Сторожев, сразу вспомнил о Володе и позавидовал ему.
Петьку удивляло и сердило то, что мальчишки, крутившиеся возле Володьки, не только не приглашали новичка в свои затеи и игры, но даже не замечали его присутствия. Этим же платил им и Петька. Свой двор он считал чужим, а большую часть дня проводил на Каме или у Затонского базара играл в чику. Здесь он проиграл одно за другим вначале чулки и брючный ремень, а потом и сандалеты с плетеными ремешками.
О пропаже сандалет Зоя Яковлевна узнала вечером того же дня. Она долго билась, чтобы узнать, куда их дел Петька. Мальчик молчал. Тогда тетка с отчаянием воскликнула:
— Что же, однако, мне делать, если так пойдет и дальше... Петька не мог понять всей глубины чувств, раздиравших душу Зои
Яковлевны, но он понял, что ей надо что-то ответить и сказал:
— Хватит убиваться. Сандалеты я завтра принесу.
— Что ты сказал? — подпрыгнула Зоя Яковлевна.
— Завтра принесу ваши сандалеты.
— Нет, а до того, что ты сказал? — Придираетесь опять.
В этот вечер долго не спали ни тот, ни другой. Зоя Яковлевна дума¬ла, думала и думала. Маялся мыслями и Петька. Легко сказать: прине¬су. Проиграл он свою обувку подростку Геньке Крюку. Так парня про¬звали, очевидно, за его фигуру. Тонкий, длинный, с впалой грудью, он, действительно походил на крюк. Да и в играх он был, как крючок, пото¬му что хватался за каждую копейку, за любой шанс выиграть. Всю вы¬ручку он складывал в глубокие карманы висевших на нем штанов, и выпросить у него что-то обратно было невозможно. Вот и думал Петька, как быть ему со своими сандалетами.
Утром еще до завтрака Сторожев отправился на Затонский базар. Крюк и его младший брат Рудик, Петькин ровесник, уже сидели на булыжниках у запасных ворот, где обычно развертывалась игра.
— Ну что, рыжий, сыграем? — обрадовался Крюк.
— У меня нет денег.
— Балбес ты, рыжий. Правильно добрые люди говорят: все ры¬жие— дураки. Живет у такой богатой тетки и не знает, как взять у ней копейку для игры. Хочешь, научу, а?
Петька закипал.
— Знаешь, что, Крюк, научи вытирать нос своего... — Сторожев кивнул на Генькиного брата и онемел: на ногах Рудика были надеты его сандалеты. Кутерьма началась в Петькиной голове, жаром дохнуло за его рубашку — вспотели плечи и ладони, а босым ногам стало холодно.
Петька случайно, от волнения, сунул правую руку в карман брюк ; и наткнулся там на перочинный нож, на который хотел выменять свои ; сандалеты у Крюка. Но сейчас, в критическую минуту, у него созрело совсем новое, дерзкое решение.
Все остальное произошло за одну минуту. Петька бросился на Гень-виного брата, опрокинул и в два счета разул его. Когда опомнился Крюк и поднялся на ноги, Петька стоял поодаль: в одной руке он дер¬жал сандалеты, а в другой — раскрытый нож.
Лицо мальчика окаменело — в нем не было ни кровинки, глаза за¬травленно глядели в Генькины глаза. Крюк понял, что рыжего не взять, и великодушно сказал:
— Я бы и так их тебе отдал. Иди... — и скверно выругался.
Опомнился Петька уже далеко от базара. Сел на первую попавшу¬юся скамейку и надел сандалеты. Это успокаивающе подействовало на него, и он сумел осмыслить все только что случившееся. «Схватился за нож,— размышлял Петька.— А верно ли я сделал? Постращать. А если бы Крюк не струсил? Но ведь струсил. А если бы? На этот вопрос мальчик так и не ответил, но и не осудил себя.
С этого дня он перестал бывать на Затонском базаре, к тому же началось холодное непогодье, и жизнь его снова сделалась пустой и тос¬кливой. В деревне он читал книжки, а здесь они валились из рук, пото¬му что на душе у мальчишки было неуютно и беспорядочно. Взялся он как-то за «Робинзона Крузо», прочитал страниц сорок и ничего не по¬нял. Печатные слова рассыпались в Петькином мозгу, как звезды по небу, 'И не было сил, чтобы собрать их воедино и заставить заговорить красивым и понятным языком. Заняться каким-то домашним делом Петь¬ка вообще не мог. В квартире тетки он чувствовал себя все время чужим, ненужным человеком. Чувство это не только не разрушалось, а наоборот, крепло.
Ребенок всегда стремится проникнуть умом своим в мир челове¬ческих мыслей, слов, дел, и никогда не пройдет мимо старшего, что¬бы не заглянуть в его душу. А уж раз он заглянул в нее, он скорее серд¬цем, чем умом определит, злая она или добрая, можно ей довериться или нельзя. Уж такова, видимо, сущность детской натуры.
Зоя Яковлевна была к Петьке вежлива и даже ласкова. Она горя¬чилась с ним, но никогда не допускала ругани, угроз или попреков. Она его хорошо кормила и одевала, была к нему внимательна даже больше, чем покойная мать, и все-таки мальчик считал ее чужой и держал от нее сердце крепко запертым.
Зоя Яковлевна не умела, да и не делала попытки приблизить к себе Петьку и хоть капельку понять его, узнать, чем он живет, о чем думает. Она просто знала, что есть послушные, умные дети, как Володя Моло¬тилов; и есть трудные, к каким отнесла своего племянника.
Петька домой приходил всегда с грязными руками, без пуговиц, взлохмаченный. Зоя Яковлевна каждый раз с ужасом думала: «Боже мой, и вот в таком виде он шел по улице. Все его видели, и все винили, конечно, меня, приемную мать. Боже мой!»
Ока болезненно вздыхала и говорила, стремясь уязвить самолюбие мальчика:
— Ты вечно грязный, будто тебя по мостовой валяли. Вот есть же такие золотые дети, как Володя. Почему тебе не брать с него пример? Ну, почему, скажи?
Петька злился и объявлял:
— Что мне Володя ваш — хвастунишка он и только.
— Не хвастунишка, а воспитанный городской мальчик. И тебе, вот такому... — она настойчивым жестом указывала на его распахнутый во¬рот рубашки, голос ее леденел: —Тебе надо учиться у него. Сколько же, однако, в тебе этой деревенской пыли! Ужас!
Все доброе и светлое у Петьки осталось там, в деревне, и попытки, Зои Яковлевны разом оторвать от нее мальчика приносили ему нестер¬пимую боль. Чем чаще и злее тетка поносила его прошлое, тем дороже и роднее оно становилось Петрухе. Он не собирался скоро забыть его.
К Зое Яковлевне снять выкройку или просто поговорить о своих женских делах изредка заходила Мария Семеновна Молотилова, мать Володи, располневшая дама средних лет, с вдавленными в плоское лицо глазами и маленьким розовым ртом. Кожа на ее лице нежная, с тугим матовым отливом, без всяких признаков морщин. Женщина очень доро¬жит этим своим качеством и ухаживает за лицом с огромной заботой. Если у Марии Семеновны случается какая-нибудь неприятность, она трагически восклицает:
— Я не могу: у меня будут морщины.
В один из воскресных вечеров она постучала в дверь квартиры; Вигасовой. Открыла ей сама Зоя Яковлевна, потом разложила перед, гостьей стопку выкроек и горестно сказала:
— Вы возьмите их, Мария Семеновна. Совсем.
— Что так, Зоенька? Я тебя не узнаю.
—Знаете, Мария Семеновна, мне сейчас просто не до них. Я со своим племянником буквально схожу с ума. Умоляю вас, скажите, как вы воспитываете своего сына? У вас радость растет, а не ребенок. Дев¬чонки-то во дворе все в него повлюблялись.
Это было новостью для Марии Семеновны, такой счастливой ново¬стью, что все ее плоское лицо вспыхнуло радостью, заблестело, заулы¬балось.
— Я не могу, — вдруг притворно насупившись, всплеснула она ру¬ками,— у меня будут морщины от этой радости. Радость. Знали бы вы, что это за радость.
— Извините, однако, меня. Вы...
Гостья охотно умолкла, а Вигасова заторопилась выговориться: — Вы, Мария Семеновна, — опытная мать. Научите же, пожалуй¬ста, как мне жить, что делать. Понимаете, я положительно теряюсь перед создавшимся положением. Ну, вот представьте себе такое. Утром наде¬ваю на него все новое — вечером идет, как кузнец. И так каждый день. Мне стыдно за него перед соседями, перед вами, перед всем городом. На¬чну говорить ему — он дерзит. Но это еще полбеды. Вызнаете, он превра¬тил мою квартиру в какую-то слесарную мастерскую. Натаскал сюда ржа¬вого железа, обрезков труб, банок, гвоздей... Ворвани откуда-то принес около пуда. Кошмар.
Зоя Яковлевна умолкла. Черные подглазицы у ней, будто слиняли, порозовели. «Да, мой Володя, действительно, золото», — обрадовалась Молотилова, глядя на горемычную приемную мать. А та продолжала:
— Вчера пришла домой и вижу: вот к этой внутренней двери полу¬метровыми гвоздями прибита стальная пружина. Дерево, разумеется, все исколото, краска испорчена, штукатурка — вон видите — даже с по¬толка обвалилась. Надо думать, как он тут бил. И вот судите сами, Ма¬рия Семеновна, я, однако, не выдержала: взяла весь его хлам и выбро¬сила в помойку. Утром сегодня поднялся и спрашивает: «Унесли?» — «Унесла»,— говорю.— «Тяжело, никак?» — «Да, пуда три, не меньше».— «Так я вам,— говорит,— столько же клопов в квартиру принесу». И ушел куда-то еще до завтрака. Времени сейчас,— Зоя Яковлевна поглядела на ручные часы,— половина девятого, а его, как видите, нет.
Она откинулась на спинку кресла и утомленно закрыла глаза. Ма¬рии Семеновне показалось, что на ресницах ее блеснули слезы. Молотиловой сделалось еще более жаль хозяйку, и она, вспомнив просьбу ее, участливо начала:
— Успокойтесь, Зоя Яковлевна. Они, дети, было бы вам известно, больше доставляют горя, чем радостей. Переживать от детей и за де¬тей — святой удел всякой матери. Слышите? Ну и успокойтесь. Мой, глядя на все проделки сына, говорит: перемелется — мука будет. А я ему говорю — пыль будет. Кто из нас прав, сказать трудно. Но я все вре¬мя думаю и забочусь, чтобы не было пыли из нашего Володи. И не бу¬дет. Отец, пожалуй, прав. Как воспитывать, вы спрашиваете? Скажу прямо: определите наклонности ребенка и помогайте ему развивать их. Наш нынче побывал в Москве у деда — он артист Малого, может, слы¬хали, Олег Плюснин,— так, возвратясь, живет и бредит театром. Увле¬чение артистами и раньше было его слабостью, а теперь уж и говорить нечего. Уеду в Москву, твердит. Чудак. Ребенок, что вы хотите. В Моск¬ву мы пока его не пустим, а стать артистом я ему помогу. Я — мать. Скажу вам, Зоя Яковлевна, под большим секретом, — Молотилова пере¬шла на шепот, приблизив свое плоское лицо к уху хозяйки: — Отец пока ничего не знает о наших планах. Он готовит Володе карьеру ученого. Но все-таки артистом, я думаю, быть интересней. Вот почему я и всту¬пила в тайный сговор с сыном. Вы, Зоенька, наверное, замечали, что наш Володя всегда на виду у людей. Вот даже при гостях дома или на вече¬рах в институте у папы он обязательно завладеет вниманием всех
И ведь его слушают. Что это? По-моему, он имеет задатки артиста. Дай-то бог.
Мария Семеновна счастливо улыбнулась, помолчала, близоруко разглядывая красивые ногти своих рук, потом, хлопнув полной ладонью по подлокотнику кресла, жестким тоном спросила:
— Теперь о вашем. Вы у него никаких наклонностей не заме¬чали?
— Непобедимая страсть к грубости,— невесело улыбнулась Зоя Яковлевна и, вздохнув, добавила: — Какие, однако, там наклонности, бог мой.
— Вот и сказывается, что вы неопытны, Зоя Яковлевна. Да-да. Если он у вас, говорите, таскает всякое там железо, что-то строгает, конопатит, — значит, у него есть пристрастие к слесарному делу. Уверяю вас, есть.
— Извините, Мария Семеновна, что вы хотите сказать?
— То и хочу, что его надо отдать в ремесленное.
Если бы Молотилова внимательно наблюдала за собеседницей, она бы заметила, как у той дрогнули ноздри хрящеватого носа: хозяй¬ке не понравился поворот в разговоре. Свой — так в артисты, а чу¬жой — в кузницу.
— Позвольте, однако, Мария Семеновна, — тая волнение, возра¬зила Вигасова. — Я в силах дать племяннику высшее образование. Посудите сами, что подумают люди обо мне, если я, кандидат наук, не сумею выучить одного ребенка. Да и перед его покойной матерью мне будет стыдно. А вы...
— Конечно, конечно, Зоя Яковлевна, — уступчиво залебезила Молотилова, и лицо ее было расцвечено алой улыбкой маленького рта. — Конечно. Только считайтесь с наклонностями. Он ведь у вас из деревни?
10
В каждой дороге есть плохая верста. Так и в приятном разговоре двух женщин провернулась досадная обмолвка, но собеседницы поста¬рались забыть о ней и расстались любезно. Спустя полчаса каждая думала о своем. Зоя Яковлевна вспомнила, что скоро начнется учебный год, Петька пойдет в школу, и обрадовалась. Он возьмется за книжки, запишется в какой-нибудь кружок, и улица перестанет дурно влиять на него. Затем она вспомнила себя, примерную девочку, и установила, что, бывало, за длинное лето тоже расхолаживалась и даже, как гова¬ривала мать, отбивалась от рук. Эта успокоительная мысль быстро усыпила утомленную женщину.
Через три дня ребята пошли в школу. Петруха и Володя оказались в одном классе. И тут, как дома во дворе, хороводил Молотилов. На всех товарищей глядел свысока, и ребята — это особенно удивляло Петьку — заискивали перед ним, радовались его вниманию. Сторо¬жева он не замечал, как и раньше.
На первом уроке литературы молодая учительница, Клавдия Вик¬торовна, с полным красивым подбородком, в золотых очках, попросила, чтобы кто-нибудь из ребят рассказал о своем отдыхе, о самом инте¬ресном летнем событии.
Класс притих. Ребячье сердчишко, как малая птаха, то забьется неистово и часто, то приникнет и замрет. Вспомнить есть о чем, и рас¬сказать охота, но перед классом, перед новой учительницей оторопь берет. И не придумаешь, как быть. Наконец, приходит решение: лучше отмолчаться на первый раз. Лучше послушать другого. Для этого надо спрятать от взгляда учительницы свои глаза.
Не поднял глаз и Петруха, но не потому, что переживал двойст¬венное чувство, как все. Ему нечем было вспомнить минувшее лето: в памяти стоял только черный день, когда Петьке сказали, что его мать утонула, и отходить ее не удалось.
— Я вижу, хочет рассказать Володя Молотилов,— объ¬явила Клавдия Викторовна и улыбнулась, довольная своей верной догадкой.
Володя охотно вышел к доске, и алые губы его стали быстро шевелиться. Петруха вначале не прислушивался к его речи, а наблюдал самого парня, но постепенно заслушался его красивым рассказом о Москве, о метро и речных трамваях.
— Садись, Володя. Ты — молодец. Теперь пойдет к доске и рас¬скажет о своем лете Петя Сторожев.
Петьке показалось в голосе учительницы, что она уже знает о его горе и желает, чтобы об этом услышали все. Ребятам тоже интересно знать, как Петька стал круглым сиротой, вот почему они притихли и даже перестали дышать. Такой тишины не бывало. Мальчик, суту¬лясь, не поднимая головы, встал на ноги и глухо сказал:
— Не о чем мне рассказывать.
— Ты хоть выйди к доске, Петя.
— Не пойду.
— Ты, сирота,— прошептал чей-то голос сзади.
Клавдия Викторовна молчала. Петька чувствовал на себе ее него¬дующий взгляд, чувствовал, что десятки других глаз изучают его шею, затылок, уши. Он растерялся совсем и даже не сразу сел, когда ему сказали:
— Сядь, Сторожев. После уроков зайдешь в учительскую. После уроков в учительскую Петька, конечно, не зашел. Сунув
книжки под брючный ремень, он побежал на пристань, где грузят баржи спелыми арбузами.
Двадцать три мраморные ступеньки в отцовский институт Володя взял одним махом. Перед тем, как войти в главный коридор, он опра¬вил на себе форму, по привычке заглянул в большое трюмо: перед ним стоял круглолицый мальчик, с легким прищуром смолисто-черных глаз. Солидно пошевелив бровями, Володя направился к кабинету отца, чтоб показать ему две первые пятерки. Он заранее знает, что отец при этом встанет за своим столом навытяжку и шутя скомандует: «Так держать!» На веселый голос директора отворится дверь из при¬емной и покажется белая, вымытая перекисью водорода голова секре¬тарши Капочки. Она угодливо улыбнется семейной сценке и закроет дверь.
В той части коридора, где на стенах горят лампы дневного света, Володя встретился с Зоей Яковлевной и вежливо поклонился ей.
— Ты уже из школы? Поздравляю тебя с новым учебным годом. А моего Петю не видел? Вот как, даже в одном классе. Это, однако, хорошо. Будешь помогать ему. Ты отличник, а он из деревни, сам зна¬ешь, подготовка у него слабая.
— Да, это видно сразу, что он деревенский облом. Сегодня ему уже поставили кол по литературе. Он отказался отвечать. Ничего не знает. После уроков ему велели зайти в учительскую, а он убежал. Он вообще какой-то диковатый.
У Зои Яковлевны закружилась голова. Правое веко сильно замельтешило, задергало, слепя глаз.
— Да, да. Диковатый, — повторила она. — Конечно, диковатый. Остаток дня она не могла работать. Все время дергало веко. Чтобы успокоить его, приходилось закрывать глаза, а в темноте почему-то рисовалось ей Петькино лицо. Оно всем своим злым выражением говорило: «Опять придираетесь».
Домой она пришла полубольна, не зная, как начать разговор с Петькой. Но началось все просто.
Мальчик сидел в своей комнате, а перед ним на столе лежали два огромных арбуза.
— Где ты их взял?
Петька, как бы не расслышав вопроса тетки, спокойно подался к дверям, но Зоя Яковлевна встала на его пути и повторила настой¬чивей:
— Где взял?
— На барже.
— Украл?
— У вас все «кузнец», «украл» да «варнак»...
«Маленький звереныш, честное слово, звереныш», — подумала она, глядя на племянника. И вдруг поняла, что он перехватил в глазах ее эту мысль. Она испугалась своего грубого сравнения и, желая испра¬вить ошибку, ласково спросила:
— Петя, почему ты всегда мрачен? Может, ты болен? Может, у тебя что-то случилось? Скажи мне. Ведь я самый близкий человек тебе. Я твоя... мать. Ну что, однако, а? Дорогой мой, я вижу, тебе тяжело.
Петька не помнит таких теплых слов, сказанных ему кем-то, кроме родной матери. Что-то милое и далекое напомнили они мальчику. Он опустил голову и сник плечами. Сердце его вздрогнуло той же забы¬той болью, когда головы его коснулась легкая рука Зои Яковлевны.
Но женщина, ощутив под тонкими пальцами в волосах ребенка песочную пыль, брезгливо и осторожно отняла руку. В сухом сердце ее не было всесильной и щедрой любви матери. Это понял Петька, и ласка-милостыня разом опрокинула в нем все тихое, доброе, теплое.
— Как твой день в школе?
— Плохо, если хотите знать.
— Я знаю. Мне все рассказал Володя Молотилов...
— Знаете, так нечего спрашивать. Думаете, совру. Я не трус. А Володе вашему за шпионство надо рожу растворожить.
— Какая, однако, грубость,— воскликнула Зоя Яковлевна и зябко повела плечом. Потом сузила глаза: — Скажи, пожалуйста, ты дума¬ешь вообще когда-нибудь забывать свои деревенские замашки?
— Что вы все деревню поддергиваете? Она не хуже вашего горо¬да. Отправьте меня обратно домой. Я не просился к вам.
— Об этом забудь и думать, — отрубила Зоя Яковлевна и облиза¬ла тонкие заалевшие губы. Крылья ее носа вздрогнули:— Здесь твой дом. Иного дома у тебя нет. Ясно?
— Я не хочу у вас жить, — упрямо проговорил мальчик, клоня свою голову: ему показалось, что тетка сейчас подойдет и ударит его за эти слова, но она, даже не повысив голоса, спросила:
— Ну, отпущу я тебя, уедешь ты, скажем, в деревню, а жить где станешь? Кому ты нужен там?
Петька молчал, сверля половицы тяжелым взглядом, не зная, что ответить.
— Молчишь и хорошо поступаешь. А теперь одевай туфельки, синюю рубашку и иди гулять. Да не пачкайся, пожалуйста. Посмот¬ришь на других ребят—дети, как дети: чисты, опрятны. А ты... Как на огне горит у тебя все.
Петька, скрепя сердце надел ботинки, но в коридоре сунул их под умывальник и во двор вышел босым: так ему открыты все дороги.
Было тепло и тихо. Мальчишки двора, сбившись в кучу, сидели на бревнах, сваленных у рубленого амбара, и о чем-то увлеченно раз¬говаривали. Увидев Петьку, они подчеркнуто весело засмеялись.
В середине кружка в ярко-красной вельветовой куртке, с молнией-застежками на нагрудных карманах, сидел Володя. Петька слышал:
— Тупой Угол—это ты здорово его окрестил, Володя.
— Ха-ха!
— Ха-ха!
— Идет сюда.
— Дать ему надо, чтоб нос не задирал.
Когда Петька подошел ближе, Володя неторопливо спустился -с бревен и, улыбнувшись Сторожеву недоброй улыбкой, небрежно чирк¬нул пальцем, по мнимым усам:
— Что, сирота, пришел качать права, да?
— За сироту пока...
Петька без размаха с матерной бранью ударил Молотилова в под¬бородок и сбил с ног. Мальчишки зашумели, ссыпались с бревен - на землю, окружили Петьку. Какой-то верткий широконосый парнишка, с точным взглядом горящих глаз, метким ударом в переносицу, бросил Петьку к нижнему венцу амбара. «Только не лежать», — приказал себе Петруха и метнулся, встал на ноги. Сгибом левой руки откинул с глаз прядь волос, шагнул на Володю, выстораживая его движения.
— Пусть один на один,— сказал кто-то из ребят.
— Конечно, а то герои против одного...
— Постой, ребя, я сам,— хрипло сказал Володя,- взмахивая кула¬ком. От удара его Петька увернулся, и они, вцепившись друг в друга, упали я а землю. Молотилов сразу оказался внизу. Сторожев бил его с лютой злобой. А вокруг вскрикивала, визжала и рычала возбужден¬ная толпа мальчишек. Но никто из них не решался помочь Молотилову. Видимо, каждый считал, что Тупой Угол прав, если бьется с таким остервенением.
Вдруг неожиданно, как коршун на утиный выводок, пал откуда-то сверху в ребячью свалку Алексей Федорович Молотилов. Все метнулись в сторону, а он, большой, рукастый, завертелся над двумя оставшимися на земле.
У подъезда дико выла Мария Семеновна, умоляя мужа:
— Алик, убивай разбойника! До смерти его.
Алексей Федорович, наконец, изловчился, схватил Петьку, поста¬вил на ноги и начал трепать его за уши.
11
Памятлива детская душа на обиды. Не знал Петька и сам, что горячей смолой прикипела к сердцу его боль от ударов сыромятного Терехиного ремня. Когда-то прежде от этой боли на части рвалось сердце, хотелось неистово плакать и кусаться, потом, с годами, все как будто улеглось и поросло быльем. Забылось будто все. Но вот в кровь изорванные уши железными пальцами Алексея Федоровича глубоко разбередили и былые Петькины раны.
Именно с этого дня мальчик все чаще и чаще вспоминал день за днем свою грустную жизнь, и — на удивление — острая память цеплялась за самое безотрадное. А тот день, когда Петруху избил Те¬рентий Выжигин, воскрес особенно явственно. И к недавней обиде та, далекая, примешалась быстро, сама собой. Парень еще крепче стиснул зубы. Нет, он ничего не забывал и не забудет.
Ближе к околице Нижняя улица сплошь застроена маленькими до¬миками, с палисадниками перед окнами. За крашеным частоколом изгородей кипят зеленью черемуха, сирень и акация. В середине на клумбе, величиной с пятак, почти до снегу горюют астры да цветут желтым цвет-изменой ноготки.
Там, где кончается зеленый порядок улицы, справа от дороги, на¬чинается овраг — желтая промоина, пристанище бездомных собак и ме¬сто городской свалки. В ведреную погоду свалка богато расцветает мигающими блестками: это вспыхивают под солнцем жесть консерв¬ных банок, битое стекло и железная обрезь. Вечером, когда падает роса, мусорные кучи дымятся смрадом. Иногда из них выплескивается пламя, но быстро задыхается на воздухе: огнем гореть нечему.
В устье оврага карагайцы извечно копают песок, до изумительной чистоты вымытый грунтовыми водами. А рядом, в сыром перегное, под бросовым щепьем, ребятишки добывают червей для ловли камского окуня.
Петька, чтобы не распороть ботинки о какую-нибудь железяку, ра¬зулся наверху. Вниз спустился босиком и на обычном месте, возле кривобокой и ощипанной березки, начал рыть червей.
Спину его припекало полуденное солнце. Жестяная банка, с прово¬лочной дужкой, где мальчик хранит приваду, накалилась, как на огне. Если смотреть на кромку оврага, то хорошо видно, как над землей струится согретый воздух. Петька уже давно разомлел на жаре, но усердно ковыряет мусор подвернувшимся под руку старым изло¬манным штыком от. русской трехлинейки. Ему сегодня надо много червей: он собирается на рыбалку к Тальниковым островам с ночевой.
Время от времени он расправляет затекшие в коленях ноги и, стоя, прислушивается к звукам на дороге. Сверху в овраг иногда прилетают обрывки автомобильных гудков, падает сухое цоканье подков о щебен¬ку тракта и скатываются хлябкой дробью звуки проезжающей телеги.
Проводив слухом тяжелый самосвал, Петруха снова было взялся за штык, но вдруг увидел справа от себя человека. Это был высокий мужчина, с крутыми плечами. Он только что вылез из песочной ямы и, на ходу застегивая брючный ремень, поднимался к пологому скату наверх. В крепкой фигуре верзилы Петька узнал что-то знакомое; мальчик вздрогнул и оцепенел: это был Тереха. Клешнятые большие руки, тонкая длинная шея, вытертая телячья шапка набекрень — он это, Терентий Выжигин.
Забыв о своих босых ногах, Петька прямо по кучам мусора тоже полез наверх, сжимая в правой руке раструб штыка. На скате, из за¬рослей лопоухого репейника, доглядел, что у Терехи оседланная ло¬шадь привязана к телеграфному столбу: значит, в Карагай Выжигин приехал верхом.
Пока Петька собирался с мыслями, мужчина взгромоздился в сед¬ло, рысью тронул коня обочиной дороги в город. Тракт был пуст. Толь¬ко на двух или трех столбах разморенные жарой дремали вороны: они даже головы не повернули, когда внизу под ними проезжал всадник.
Отбиваясь от пыльного репейника, Петруха вскочил на придо¬рожную тропку и побежал следом за всадником. Где-то на краю улицы Нижней он непременно догонит его, швырнет ему в голову штыком и спрячется на просторных огородах карагайской окраины.
Конь под Выжигиным идет крупной легкой рысью; из-под копыт его задних ног взметываются копешки пыли. Тереха держится в седле пря¬мо, молодцевато, едва привставая на стременах в ногу с конем. Кажет¬ся, остановись Петька на секунду — и всадник мигом умчится от него, нырнет в пышную зелень улиц, там его не найдешь.
Мальчик летит во всю прыть, и быстрый бег кипятит его кровь, обостряет глаз. Петька четко видит рыжий мех выжигинской шапки, видит, как засаленный воротник пиджака его то поднимается, подпирая давно не стриженые волосы на затылке, то опускается, обнажая чер¬ную испаханную морщинами шею. Именно сюда, в кромочку шапки, метит Петькин глаз. Промашки не будет.
Но тут произошло нечто совсем неожиданное. Лошадь под Терехой, чем-то испуганная, вдруг шарахнулась в бок, попятилась, припадая на задние ноги, засуетилась на месте.
— Но-о-о, ты,— ободряюще крикнул всадник, а когда оглянулся, то изумленно воскликнул, глядя на мальчишку: — Да откуда тебя вы¬бросило, пострел? Лошадь-то испугал у меня. Носит вас везде нелег¬кая...
Петька не слышал этих слов, земли не видел под собой: сбилось в голове у мальчишки все в сплошной сумятице-неразберихе. Оказа¬лось, что гнался Петька не за Терехой, а за незнакомым проезжим че¬ловеком. Простая случайность отвела того и другого от беды.
День у Петьки был испорчен. О чем бы он ни начинал думать, все мысли оборачивались на Тереху.
Возвращаться на свалку не хотелось, и Петька долго слонялся по городу, пока, -наконец, у кинотеатра «Кама» не встретил Геньку Крю¬ка. Парень сидел па траве газона, калачом свернув ноги, и считал на грязной ладони медяки.
— Рыжий, привет, — закричал он, увидев Петруху. — Иди сюда — не бойся: я бить тебя не буду. Иди, сосун. Ну?
— Чего тебе?
— Иди, родной, стерва буду — пальцем не трону. Дай тридцать копеек. Видишь, на папиросы сшибаю.
Петька отдал всю свою наличность — копеек сорок или пятьдесят.
— Ты пошманай по своим загашникам, может, завалилось еще где. Совсем малость не хватает. Нету? Ну, черт с ним. Ты посиди тут, рыжий, я скоро приду, и мы с тобой провернем одно дело. Идет?
Петька сел на траву, а Крюк, высоко поднимая свои плечи и суту¬лясь, пошел через дорогу к ларьку, где торговали теплым квасом, твер¬докаменными пряниками и папиросами. Вернулся он с папиросой в зубах, довольный.
— Не обманешь — не проживешь, — с солидным спокойствием рассказывал он, устраиваясь рядом с Петрухой:— Высыпал этой ло¬тошнице всю свою мелочь и говорю: скорее пачку «Беломора». А па¬пиросы раз-два и в карман. Теперь считай, не считай — двадцати копе¬ек не хватит. Учись, рыжий. А ты, рыжий, уж не такой замордованный, как я считал. Город, видимо, тебя малость пообтер. Кури.
Петька взял из рук Крюка его окурок с обкушенным мундштуком и лихо затянулся. Перед глазами все пошло колесом, язык связала густая слюна, и вдруг ударил его глубокий кашель. Крюк смеялся, катаясь на спине, сучил в воздухе задранными ногами, кричал:
— Ах, слабак.— После тоном старшего назидательно сказал: — На окурках нельзя учиться. В них весь никотин оседает. Понял?
Генька заглянул в лицо Петрухи и наткнулся на острый взгляд его сердитых глаз. Заговорил совсем по-дружески, как с равным:
— Ладно, рыжий, не сердись. Все мы начинали курить с кашля. Привыкнешь. На вот тебе три папиросы — с них и учись. А потом можешь и окурки сшибать. Чем крепче, тем приятней.
Петька взял папиросы, бережно положил их в карман брюк, а Генька тем временем похлопал его по плечу и заискивающе сказал:
— Ты, рыжий, по-моему, смелый парень. А так разве я бы стал с тобой разговаривать, — помолчал, шаря глазами по прохожим. Вздохнул: — Эх, крыжовника бы сейчас пожрать. Хочешь крыжов¬ника, а? Ты не дурак — это точно. У кого он тут есть?
— У Глыбина — видимо-невидимо. Но он караулит здорово. У него от каждого куста нитка протянута в дом, к колокольчику. Попробуй возьми.
— А ты пробовал?
— Нет.
— Так и не стращай. Подумаешь, напугал. Может, еще и провода с электричеством натянуты? У страха глаза велики. Трус ты, рыжий.
— Трус, да?
— А то не?
— Пошли посмотрим, кто трус.
— Это точно? Тогда пошли.
Под забором глыбинского огорода лежали около часу. Прильнув к щелям между досок, выстораживали, когда из огорода уйдет старик Глыбин, поливавший из носатой лейки какую-то зелень на гряде у самого дома.
Был вечер. Красное комолое солнце ложилось в болота Закамья и уже не давало тени. Оно чуть-чуть подкрасило верхушки тополей да мертвым пламенем вспыхнуло в стеклах домов. И это не надолго. Скоро на месте заката разольется вечерняя заря и предскажет завтрашний день. Сегодняшний прожит.
Кама дохнула холодком. Глыбин повесил лейку на стену амба¬ра, застегнул верхнюю пуговицу на воротнике своей рубашки и, скрип¬нув тесовой калиткой, ушел во двор.
Не сговариваясь, мальчишки быстро вскарабкались на забор, по¬могли друг другу пролезть под колючую проволоку, натянутую в два ряда над забором, и спустились в огород. И сразу — чужая, запретная земля, чужая зелень, чужие подозрительные шорохи... А может, Глыбин обошел кругом свою усадьбу и вот-вот накроет воришек, злорад¬но крикнув:
— Аха, попались!
Петька вздрогнул, услышав окрик, обмер, покорно ожидая своей участи. Нет, все тихо. Это был не голос Глыбина, а звук спружинив¬шей проволоки на заборе. Геньку этот звук в нитку растянул по сырой борозде, заставил лечь щекой на ядовитую крапиву. От укуса ее заго¬рело, налилось болью все лицо. Слеза, выбитая из глаз, качнулась на ресницах. Будь проклят чужой крыжовник!
Осмотревшись, Генька увидел, что Петруха уж|е прополз через мор¬ковную грядку, забрался в кусты крыжовника, и только видны его торопливые трясущиеся руки — они хватают ягоды. Крюк тоже осме¬лел. Пополз следом.
Обратно выбрались благополучно. Только Петька зацепился на за¬боре за что-то острое и располосовал правую штанину снизу до коле¬на. Потом они сидели на берегу Камы, за тарным складом, и ели кра¬деный крыжовник. Все страхи позабылись. Удачный поход прибавил храбрости.
— Не так уж и страшно все это, — будто так, к слову, сказал Петька, вытаскивая из-под рубашки горсть крупных стекловидных ягод.
— А я тебе что говорил, цаца. Ты слушай Крюка. Мне еще не в таких переплетах приходилось бывать. Это что!
— Ах, же ты, черт, — спохватился вдруг Петька, — ведь я ботинки забыл на свалке. Пойдем, сходим, а? Вдвоем веселее. Пойдем, Генька.
— Отстань, рыжий, мне некогда. Давай покурим, и я пойду в го¬род.
Петька от курева отказался и пошел один, хлопая порванной шта¬ниной по голой ноге.
— Слышь, рыжий? Приходи завтра на Затонский,— крикнул вслед ему Генька и также громко повторил свою просьбу. — Приходи, за яблоками пойдем.
Не понравилось почему-то Петрухе Генькино предложение, и отве¬тил он ему дерзко, едва обернувшись:
— Катись колесом. Яблок я и без тебя достану.
Желая сократить путь до свалки, Петруха прошмыгнул через тарный склад и сразу вышел на Нижнюю улицу. У каждых ворот на скамейках сумерничали старики и старухи, расплетая узелочки своих тихих бесед. Над ними висела тишина долгого летнего вечера. Сверху из города, наверное, из городского сада, доплескивались мягкие звуки духового оркестра. Все внушало покой.
Только не было покоя на душе у Петрухи. Увидел сегодня чело¬века, похожего на Злыдня, и будто с самим Злыднем встретился. Раз¬буженное чувство ненависти к нему заново отравило, как-то было устоявшуюся Петькину жизнь в городе. Мальчик — уже который раз за день — с тоской вспоминал своего отца, мать, хутор Дуплянки, вспо¬минал счастливые времена, и от этого совсем постылой становилась его теперешняя жизнь у Зои Яковлевны. А ведь виной всему он. Злы¬день. Помог бы кто Петьке отомстить Терехе. Какою должна быть месть, мальчик не знал. Он не представлял даже новой встречи с Вы-жигиным, но с этого дня крепко и надолго усвоил, что встреча между ними непременно произойдет.
— Стой, прохвост, — словно собачонка из-под ворот, наскочил на Петьку старик Глыбин и схватил его сзади за ворот. От рубахи отско¬чили две или три пуговицы, и на землю посыпались еще не съеденные ягоды крыжовника.
— А вот вам, дорогие гражданы, и мой крыжовник, — вопил над самым Петькиным ухом старик Глыбин. — Кровный мой. Ах ты, подо¬рожник! Грабитель ты несчастный, — заливался он на всю улицу и тряс Петьку в великой злобе.
На крик его начали собираться люди. Подошел какой-то мужчина в широких флотских брюках, ловко подхваченных черным ремнем и медной начищенной пряжкой. Он посмотрел на Петьку, на его по¬рванную одежонку и властно приказал Глыбину:
— Дед, пусти мальца. Я знаю, твоего добра не убыло, если он съел у тебя горсть зелени. Ну!
— Гражданы, — жалостливо запричитал Глыбин, — вот мой дом, и я вроде не хозяин его. Как же это, гражданы? Сегодня этот варнак залез ко мне в огород, а завтра он оберет меня начисто.
— Какой разговор. Это пасынок Вигасовой, — тараторила седая жирная старуха с тремя подбородками: — Какой разговор. Какой раз¬говор. Это разбойник. Дай волю — по миру пустит. Какой разговор.
— Дед, отпусти, говорю, мальчонку, — требовательно гаркнул мужчина в ремне с блестящей пряжкой и решительно шагнул на Глы¬бина:— Тебе взрослого дай, так ты замордуешь, а об этом и говорить нечего. А ты,— сказал он Петьке,— иди домой и расскажи все матери. А если еще попадешься — вот этим ремнем сам выпорю. Марш.
Петька не побежал, как того ожидали все, а неторопливо растоп¬тал рассыпавшиеся по тротуару ягоды, поправил ворот рубашки и только тогда пошел от дома Глыбина. А старик хлопал себя по сту¬денистым бедрам и взвизгивал:
— Грабят. Будто я не хозяин. Раньше убивали за это. Я хозяин али нет?
— Какой разговор. Какой разговор.
12
Зарос елями и березками тот звериный след в тайге, по которому прошел Терентий Выжигин, бросив в болотные топи труп Никона Сторожева. Застарела людская память о таинственном исчезновении лесообъездчика Дупляновского участка.
Около десятка лет минуло с тех пор. Только не может забыть кровавого дела своего сам Злыдень Тереха. Сейчас, когда кануло в прошлое такое время, он вдруг начал понимать, что зря загубил человеческую жизнь. То, во имя чего он совершил преступление, оказа¬лось призраком, тенью, за которой он гнал себя, как чужую лошадь. Правда, Тереха еще верит в свою заветную мечту, рвется к ней и до сих пор, но в душе появился червь сомнения. Он помаленьку точит и точит крепкое выжигинское терпение, и опускаются порой Терехины руки после трудных, но бесплодных поисков счастья.
Отец Терентия, Филипп Аристархович, был хорошим и удачливым охотником. В жизни ему повезло: он сумел выбиться из нищеты, ловко округлил копейку и сам занялся скупкой пушнины. После революции, в период нэпа, он вошел в доверие к крупному агенту русско-англий¬ского торгового общества Дуккеру Коллену и был у него доверенным лицом во всей округе по заготовкам пушнины, кож, щетины и даже пера.
Пользуясь нехваткой товаров в молодой Советской России, замор¬ские торгаши предпочитали выменивать у охотников товар на ситец, нитки, напильники, мясорубки, гребешки, ножницы, стеклорезы, крем¬невые точила.
Под видом пушнины и пуха Коллен широко скупал и золото, пере¬продавал его, обменивал. Словом, золото и камешки-самоцветы были самыми любимыми предметами торговли Коллена.
Однажды, это было в период полного выветривания частного и иностранного капитала из советской экономии, в полночь, в непо¬годье, к Филиппу Выжигину приехал со своим ручным сейфом Дуккер-Коллен. Он въехал в широкие ворота всегда по-русски гостеприимного «Виллипа», и с тех пор его никто уже не видел. Не зря громкозвановские мужики поговаривали, что к Филиппу Выжигину ворота широкие, да от него узки. А вот для богатого гостя их совсем не оказалось.
Филипп Аристархович, опасаясь улик, унес драгоценный сейф Коллена в тайгу и спрятал его там. А недели через две, сгребая с вы¬сокой крыши своего дома снег, оборвался и грохнулся оземь. Захлебы¬ваясь кровью, сумел сказать подбежавшему Терешке только два слова:
— Там... на Выпасках...
И умер. Терехе было пятнадцать лет. Он, разумеется, тогда не смог оценить, какой ключ ему передал отец в свой смертный час. Уж только потом надоумила мать взяться за поиски сейфа. Сходил Тереха на Волчьи Выпаски раза два — не понравилось. Махнул рукой,
Но вот с годами мысль о золоте все властней, все крепче овладе¬вала Терехой, пока, наконец, не переросла в мечту и не сделалась целью всей его жизни. Чтобы полностью отдаться поискам клада, Злыдень устроился лесообъездчиком в Дупляновский лесоучасток. Он неделями, месяцами жил на Выпасках, не выходил из тайги до тех пор, пока на него не нападали видения.
Много сил и здоровья положил Злыдень, чтобы отвадить громко-звановских мужиков заглядывать на Волчьи Выпаски. Он немало нажил, врагов в родном селе, убил человека — и все это напрасно.
После Никона Сторожева Тереха бессменно работает на заповед¬ном участке. Его хвалят за усердие, за любовь к делу. Он такой же, как был: высок, сух, дик глазами. Только изуродованный рот скрыт сейчас в густой растительности отпущенной бороды. Борода у него красивая, в колечках и завитках. Тереха гладит ее порой перед зерка¬лом, любуется ею и думает: «Деньгу бы к этому и была бы ты, Лидия Павловна, моя, потому как женщина ты в теле и без мужика тебе нельзя. Сейчас я гол, и подступиться мне к тебе нет никаких возможностев. Но я найду ту чугунную коробку с золотом, и ты побежишь за мной, как собака за куском хлеба».
Уже не первый год терзается Тереха думами об овдовевшей сол¬датке Лидии Скомороховой. Стоит перед его богатым воображением одинокого мужчины дородная женщина и маняще смотрит на него темными глазами. Вспоминает он молодость и клянет свое уродство. Когда-то девица Лидия была плечо в плечо с высоким Терешкой. Любить бы им друг друга. Но где там. Кроме насмешки в дерзких от красоты глазах ее, ничего не видывал Злыдень. И все-таки тянулся к ней тогда, тянется и сейчас. Скажи бы она: Терентий, забудь свое золото, — забыл бы. Спросила бы: Терентий, где Никон? — сказал бы. Вот она, большая-то любовь, что может сделать.
Как человек, почти всю свою жизнь живущий под открытым небом, Тереха жадно ждал весну: она несла ему тепло. А за последние годы он ждал ее еще и для возобновления поисков колленовского сейфа.
Эта весна пала ранняя. Как-то в середине марта грянула над таежным краем большая оттепель: даже ночами звенела капель. Под сугробами ожила вода. Потекли ручьи. Хлынули потоки. Вскрылись и пошли реки. К началу апреля прилетели грачи и кстати: почернев¬шие поля приветно дымились паром. Лотом еще перепадали и холода, и метели, но все это было только эхом суровой зимы.
Тереха бодро готовился на долгий выход в тайгу. Накануне с утра он подрезал хвост своей лошади, подправил гриву, затем вычистил ее скребком и щеткой. Вылинявшая шерсть клочьями разлеталась по двору, ее подхватывали воробьи и тащили под застреху конюшни в свое жилье, скорому потомству. Терехе было приятно, что его лошадь за зиму не упала в теле. Он сознавал себя хорошим хозяином.
Потом Злыдень сидел в избе и укладывал в мешок сухари. Сгорев¬шие в уголь, бросал курам через плечо, не оборачиваясь, в открытое за спиной окно. Сегодня Выжигин в духе. Весел. Бубнит ему кто-то в ухо: нынче ты найдешь сейф. Эту мысль еще более укрепляет сон, который он видел минувшей ночью.
Будто приходит он мыться в свою баню, а там сидит Лидия Пав¬ловна и расчесывает мокрые волосы. Тереха оробел, а женщина, улы¬баясь, говорит ему: «Раздевайся: мы с тобой теперь муж и жена...»
Пропади пропадом петух-горлан. Не раньше — не позже, как раз в эту минуту, запел он, и будто не было сладкого Терехиного сна. «Сон в руку. Сон в руку»,— все утро шептал Злыдень и закрывал глаза, будто хотел еще уснуть и доглядеть свое летучее счастье.
Словно мед пил Злыдень — вот как хорошо думались приятные думы. Он даже не слышал, как за его спиной у открытого окна кто-то остановился. Кашлянул. Оглянулся Тереха — Лидия Павловна стоит. Заулыбался мужик, забулькал языком:
— Здравствуй, Лидушка. Будто во сне, такая же белолицая. Может, в избу войдешь? Я сон про тебя смотрел. Будто мы...
— Мне некогда, Терентий Филиппыч,— прервала его женщина и, чувствуя, как он нетерпеливо и жадно ощупывает ее глазами, зато¬ропилась еще более: — Колхоз тесу мне дал, так не возьмешься ли перекрыть крышу на моем доме. Впрах износилась.
— Лидушка,— залепетал от радости Тереха. — Я ли тебе ли за два твоих взгляда сделаю. Сон про тебя сегодня видел...
— Так приходи ко мне на досуге, и сговоримся.
— Беляночка ты белая, — булькал Тереха вслед гостье и присту¬кивал черствыми пальцами по подоконнику. — Голубица белая.
В тайгу уехал счастливый. Всю дорогу песни пел, чего с ним никог¬да не бывало. Но впереди Тереху ждал непредвиденный удар.
К вечеру он добрался до Волчьих Выпасок. Это — глухое таежное место. От него до ближайшего человеческого жилья, от села Громкозваново, тридцать километров, а в противоположную сторону, кило¬метрах в сорока-пятидесяти проходит железная дорога к северным городам Урала. Тереха бывал у железной дороги много раз, а на стан¬ции Богоявленской у него даже хороший знакомый есть, Илья Свяжии.
На станции Выжигин присматривался, можно ли через надежного человека пристроить к месту хотя бы часть найденного золотишка. По всему угадывалось, что на Богоявленской есть тороватый народец. Дваж¬ды попытался Злыдень намекнуть об этом Илье Свяжину, да тот «шибко партейным» оказался, и Тереха, чтобы не навести на себя подозрения, свел разговор к пустой околесице.
Разбитый долгой верховой ездой, Злыдень с нетерпением ждал, когда из-за мохнатых елей покажется избушка. До нее уже оставались какие-то считанные шаги, как он вдруг уловил запах дыма и хотел остановить лошадь, но она уже вывезла его на маленькую знакомую елань. Перед избушкой горел костер, и возле него сидело двое, а тре¬тий, заслышав рядом тяжелый топот, схватил ружье и, вскинув его на руку, стоял чуть поодаль.
«А будь ты проклята. И провались ты сквозь землю», — ругал Тереха безвинную лошаденку, считая, что если бы не она, ему удалось бы выглядеть из засады незнакомых людей.
— Мир честной компании, — поздоровался Злыдень и представил¬ся:— Лесообъездчик тутошний — Тихон (он не любил имя Терентий) Выжигин.
Один из сидевших, молодой, с татарским лицом, тоже встал, молча полез во внутренний карман обтрепанной шинели, затем также молча протянул Терехе листок бумаги. Тот прочитал: Галим Гафуров—руко¬водитель лесоразведочной группы филиала Академии наук.
Упало Терехино сердце, предчувствуя беду. А Галим Гафуров будто окончательно хотел доконать его, сказал с легким татарским акцентом:
— Смотрим. Рубить лес надо. Гибнет он.
— Он извечно стоит. Чего ему доспелось,— возразил Тереха, по Гафуров добавил:
— Лес нужно обновлять. Засорен он. Рубить станем.
— Это еще не скоро,— пояснил тот, что был о ружьем, присажива¬ясь к костру.— А лес непременно надо спасать.
«Спасители, мать вашу...» — кипела на душе Терехи черная брань. Правый глаз у него совсем окровянел, мешал глядеть. Расстроился Злыдень, начал закуривать — полкисета махры под ноги посеял.
С гостями не разделил больше ни минуты. Не простившись даже с ними, погнал лошаденку в Дальние гари. Думал развеяться в одино¬честве. Напрасно думал. Сердце мутила тоскливая мысль о том, что должно быть не сегодня-завтра, но непременно сведут этот лес под ко¬рень.
Ночь мыкался без сна: не хотелось даже приличный костер разло¬жить. «Чтоб ни дна вам, ни покрышки,— ругал непрошенных гостей Тереха.— Вбили, окаянные, клин в мою башку. Как жить дальше?»
То, что сейф Коллена попадет в чужие руки, пугало Злыдня больше всего на свете. Недели две он маялся, не находя себе места. Наконец решил без ведома районного начальства съездить в Карагай и в обла¬стном управлении лесного хозяйства навести точную справку, верно ли, что лес Дупляновского участка «подписан» под топор. Если это так, то надо провертывать дело поисков покруче.
13
Геннадий Крюк был при деньгах. Он только что сходил в парик¬махерскую. От него разило тройным одеколоном, а на бритой шее от¬четливо выделялась незагоревшая кожа. Коротко подстриженные усики придали сонливому лицу парня кичливое выражение, хотя сам Крюк вряд ли хотел этого. Он сидел на корме, старой баржи в углу порта и плевался в мутную воду Камы. Рядом, положив голову на ворох пак¬ли, полулежал Петруха и ел колбасу с сайкой, купленные Крюком.
Стоял мутненький полдень. Слабый беспризорный ветерок шнырял вокруг баржи, скулил в ее полуразбитой надстройке, лохматил и хму¬рил камскую волну.
— Петруха, скажи честно,— допытывался Крюк,— ты это точно, что в школу не вернешься?
— Незачем. Кажется, я тебе уже говорил. Льнешь, как смола.
— Это здорово, Петруха. Законно — здорово. Теперь мы с тобой матросы одного корабля. У тебя — девять классов, а у меня — шесть и седьмой коридор. Почти равны. Эх, смелости бы тебе побольше, и де¬вять классов, скажу, лишка. Законно.
Крюк все время трогал щетку своих усов: гладил их туда и сюда, наслаждался, терял мысль разговора и потом начинал заново:
— А я мог бы здорово учиться, но как-то отпала охота и все. При¬стань я полюбил. Грузчики понравились особенно. Народ все лихой, нежмотистый. За водкой или закуской сбегаешь им — напоят и накор¬мят. А учителя говорили, что я способный. Да.
— Учителя всем так говорят,— заметил Петруха, раскуривая сига¬рету, щурясь и отмахиваясь от дыма.— Они не могут говорить иначе, потому что нет плохих учеников, а есть плохие учителя. Понял, Крюк? Вот ты и был хорошим. А был ли, сомневаюсь. Моей тетке учителя тоже наговорили, что я подаю хорошие надежды и то, и се, и пятое, и деся¬тое. Она поверила им, обрадела и начала мне внушать: вот если бы не она, то я, наверно, утонул бы в деревенской грязи. Был бы ты, говорит, кузнецом или плотником, ломал бы-де хребестину за пустой трудодень. А я вот вывела, дескать, тебя на дорогу — шагай теперь. «Куда,— спра¬шиваю, шагать-то?» — «Да уж,— отвечает, — во всяком случае, не по следам отца и матери». Она, знаешь, всегда ругает деревню, хотя сама родилась и почти выросла в деревне. В деревне, говорит она, люди пло¬хо живут и плохо работают оттого, что там нет какой-то умной мысли. По ее словам, люди деревни могут только спать, плодить ребят, есть, и пить вино. Слушай, самое дикое представление,— Петруха выплюнул за борт баржи окурок, сверкнул глазами и вдруг ударил себя кулаком, в грудь:
— Я часто с нею спорил, ругался, плакал, но у ней всегда под ру¬ками какие-то колючие слова, не могу я к ним вплотную подступиться. Но вот когда она затронула мать, отца, я тут не вытерпел и сказал: «Вы,— говорю,— мизинца ихнего не стоите. Это были честные тружени¬ки. Если вы хотите знать, так я скажу вам, что я чихал на вашу до¬рогу и непременно пойду по следам отца. Только по его следам».
— А она?— Загорелся любопытством Крюк.
— Пока, говорит, все было, по-моему. Полагаю-де, что так будет и дальше. Слушай, прихлопнул бы я ее, за эти слова. Будто в сердце она мне плюнула. Тетка упрямая, но и я не гибок. Я уже давно знаю, что ей хочется. Ей охота сделать из меня какого-то академика. По¬смотрим, чья возьмет.
Петруха умолк, остывая, долго глядел широко раскрытыми гла¬зами в мутное небо. Думал.
— Ну, хватит об этом,— миротворным голосом попросил Крюк.— Законно, хватит. Ты обещал мне, нажравшись, сказать определенно, поедешь в Ташкент или нет. С теткой у тебя, как я понял, концы под¬биты. Деньги? Ты их возьмешь из теткиного загашника. Он, я думаю, у ней крепкий, выдюжит. Денежными знаками или натурой ты возь¬мешь,— значения ни для нее, ни для тебя не имеет.
— Я тебе сказал, падла,— закричал Петруха, вскакивая на ноги,— я тебе сказал, что грабить ее не буду. Хотя она этого и. стоит, может быть. Если еще заикнешься, сброшу в Каму и руки не подам. Худо¬родный отброс. Родился на большой реке, а плавать не умеешь. Петруха сел на паклю и улыбнулся:
— Тебе и надо опасаться воды: гнилое полено всегда ко дну идет. Замолчали. Сторожев курил, а Крюк гладил усы.
— Я, Петруха,— начал Генька любезно,— за тебя же беспокоюсь. «Огородник ты милиции известный, на пристани пасешься, а теперь и школу бросил — еще один лисий шаг, и тебе дадут ордер на казенную квартиру. Что делать? Надо тикать. Птицы летят на юг. У меня на себя денег хватит. Я о тебе думаю.
— Ух, ты, салага. Он за меня думает. Чем?
— Ну, ведь надо же что-то делать, а?
— То-то и оно-то, что надо.
:— Давай я возьму шефство над квартирой твоей милой те...
Крюк не кончил, так как Петруха сильным пинком в поясницу едва не сбросил его с баржи. Генька задохнулся от испуга: думал, что не усидит и бултыхнется в воду. А Петруха зол в этих случаях, мог и в самом деле не помочь.
— Давай так, Петруха,— снова заговорил Крюк, когда оба успо¬коились,— тут на пристанском базаре есть продуктовый ларек, и из него не так уж трудно увести тысяч семь-восемь. Этого, правда, мало, но на первый случай хватит. На дорогу. А потом поживем — увидим. Но надо уехать отсюда. Мильтоны не сегодня-завтра состряпают на меня дело. Приветик. Что ты молчишь? Трусишь, да? Ты, верно, говорил когда-то, что воровство — дело отчаянных.
— Пошел ты,— рявкнул Петруха, и более спокойно добавил: — Зануда,— потом долго молчал. Рябое скуластое лицо его было темным и злым. Крюк глянул на него и признался себе, что смотреть на это большебровое лицо ему боязно. Тоже молчал.
— Вот что, Крюк,— сказал, наконец, Петруха.— Я тебе задолжал за жратву и все прочее. Деньги будут — отдам. За мной не пропадет. Воровать я с тобой не пойду. Понял? Да, не тянет пока. Встреч со мной не ищи. Надо будет — сам найду. Тоже понял?
— А куда же ты?
— Не твое дело.
Петруха поднялся и по шатким сходням сошел на берег. Крюк, по¬мешкав, побежал следом. Они поднялись в город и зашагали рядом: один узкоплечий, с длинными руками и на длинных полусогнутых но¬гах; другой сутулый, сбит прочно, в каждом движении чуткая сила. На углу Садовой улицы и Главного проспекта Петруха остановился и, срезав Геньку решительным взглядом, отрубил:
— Ты, Крюк, отвяжись. Дыхание мне твое противно.
Генька — вороватый парень, но большой трус. Однажды он, воору¬женный только простым молотком, попытался ограбить инкассатора, но ошибся машиной, и все для него кончилось благополучно. Когда Петруха рассказал ему, что инкассатор имеет право стрелять боевым патроном, Генька побелел от страха и потом часто приставал к Сторожеву с одним и тем же вопросом:
— Прямо так бы и выстрелил?
— Как это «так». Прицельно — в голову. И вообще твое ремесло поганое.
Крюк серьезно задумался, озабоченно мигая. Казалось, что его терзает раскаяние и он навсегда отрешится от нечестной жизни. На самом же деле Генька никогда не переживал таких мыслей. Его просто угнетало чувство страха.
В Петрухе Крюку нравилось все: сила, решимость, внутренняя по¬требность не ждать опасности, а идти ей навстречу. Ни капельки этих качеств не было у Крюка, а потому он упорно набивался на дружбу со Сторожевым и с ним чувствовал себя защищенным от всех бед. Плохо, что Петруха всегда зол и груб, но это он со всеми таков. Да ведь и сам Крюк со слабыми говорит языком ругани и подзатыльников.
После того, как они сползали вместе в огород Глыбина за крыжов¬ником, парни не видели друг друга года четыре. Уж не так велик Кара-гай, встретились бы они и раньше, да Генька был в заключении. Сто¬рожев забыл уже долговязого парня с расхлябанной походкой, азартного игрока в чику, как случай снова свел их. И произошло это в необычных условиях.
14
Учеба у Петьки пошла совсем плохо. А когда вскрылась Кама и на берегах ее забурлила, захороводила жизнь, он почти целиком отдал себя этой жизни. Сближаясь с пристанским людом, Петруха, не при¬знаваясь себе, все ласковей голубил лихую мысль — бросить школу окон¬чательно.
Начал он с того, что пропустил день, через день — еще день. А там уже пошло, и пропускам был потерян счет.
Как-то утром после многих прогулов он шел в школу и по пути догнал своего одноклассника, Горку Малых, прозванного ребятами : Восклицательным Знаком, очевидно, за то, что парень всегда и всему удивлялся, широко открывая рот и округляя глаза.
— О, Петруха! Откуда ты? Ты разве ничего не знаешь? Как же ты не знаешь? Вчера был педсовет, и тебя должны были исключить из школы.
— Дай слово.
— Да об этом все знают.
— Ну что ж, все, что происходит на этом свете, все к лучшему. Пока, Восклицательный Знак.
— Стой! Куда ты?
Но Петруха уже шагал в противоположную сторону от школы.
Желая показать свою волю, парень будто и готовил Зое Яковлевне провал в учебе, но когда это случилось, его охватило недоумение: «А что же дальше-то? Куда теперь?» Эти угловатые, громоздкие вопросы давили сердце, чернили весеннее солнце. Он не заметил, как в раздумьях пришел на пристань, и сел там, на штабеля шифера.
В тот день в Карагайском грузовом порту, у самого причала, зато¬нула большегрузная баржа с тремя тракторами и трансформатором для швейной фабрики. Петька узнал об этом событии едва ли не первый, а, оказавшись у места аварии, тут же забыл о своем горе. Он с увлечением принялся таскать к причалу бревна и тес для помоста, помог; пилить и приколачивать плахи. Когда поставили раму для блоков, без когтей залез по вертикальному столбу наверх, поднял туда на веревке трос и уложил его в полукруглых желобах блоков.
В Каме еще не спали паводковые воды. Взбаламученная река коловоротами и крутыми струями неслась в низовья, с журчанием лизал пенным языком набухшие берега. На пристани понимали все, что затонувшие машины нужно поднять быстро: иначе река захватит их в кpeпкий плен движущегося песка.
Аварийная команда работала по горло в холодной воде, но это, казалось, только кипятило и будоражило людей. Ухая и ругаясь, он энергично отбивались от воды и с каждым часом все ближе и ближе подбирались к барже. Иногда они выскакивали на берег и, шлепая мокрой одеждой, с задорным кряканьем плясали возле костра, засыпая огонь брызгами.
— Поддай, Петруха! Дуй до горы,— кричали они, и Сторожев бросал в костер новую охапку щепья, разбитых ящиков и каких-то древесных обломков, залитых гудроном. Пламя металось, норовя лизнуть гибким языком кого-нибудь из стоящих кругом.
Несколько раз Петька раздевался и сам прыгал в воду. Ему был холодно, но, глядя на рабочих, он забывал о себе и жил их делом. Чувство самозабвения в труде давало ему силы, и он рос, взрослел в своих собственных глазах. Вокруг него лихорадочно крутились умные добрые люди. Когда над водой показался трансформатор, Петруха яростно вцепился руками в его черные трубы. Рядом с его напрягшимися пальцами лежали чьи-то узловатые рабочие пальцы. На одном из них, большом, был сбит ноготь.
Петруха переживал такое чувство, как будто его пригласили на большой праздник и, не спрашивая, кто он и чей, посадили рядом с собой, рядом со всеми гостями. На душе парня было тоже празднично и сознание одиночества, казалось, погибло на веки вечные. Он тащил новую охапку дров к костру, когда сзади подошел к нему и взял его за плечо ночной сторож у барж, бородач лет пятидесяти, с красным носом на опухшем лице по кличке Долдон, и протявкал:
— Ты опять тут? Марш отсюда. И быстро.
Кто-то из рабочих громко запротестовал:
— Ты не прискребайся к парню, слышь?
— Он тут у дела.
— Я знаю его дело,— на всю пристань блажил Долдон.— Он буд¬то и работает с вами, а сам глазом целит, где что плохо лежит. Я тут за все в ответе, а не вы. Чего гляделки-то остаканил? Марш, го¬ворю.
Почему-то все сразу умолкли, выслушав сторожа, словно испуга¬лись его. Петруха в сердцах швырнул дрова на камни мостовой и мед¬ленно, как проклятый, пошел к воротам порта, а сзади плелся Долдон и облаивал его голосом старой охрипшей собаки:
— Варнаком тебя кличут все. Варнак ты и есть. Бездомный.
Последнее слово плевком с нечистых губ пало в душу парня. Скрипнув зубами, Петруха повернулся и шагнул на Долдона. Тот не¬осознанно попятился, но вдруг остановился и стал снимать с плеча вин¬товку. Доля секунды. Все окаменели. А Петруха, подскочив к сторожу, невероятно сильным хватом вырвал из рук его винтовку и, размахнув¬шись, швырнул ее в Каму.
Долдон заревел, затявкал и бросился к пожарному сараю звонить в колокол.
— Это ты, парень, зря,— укорил Петруху белобрысый плотник.
— Конечно.
— Судить мужика станут.
— Пусть не лается.
Вышел Петруха в город с тяжелой ношей обиды. Обида была не на Долдона. Этот вечно пьяный человек приучил Петруху к своей бра¬ни. Он с ним рассчитался. Будет помнить. Но почему люди, с которыми вместе работал Петька и работал под их общее восхищение, так спо¬койно и безучастно отнеслись к надругательствам над ним. Ни один не оборвал Долдона. «Не человек я для них, что ли,— больно думалось парню.— Работать — так, Петька, дуй до горы, а наступить на гряз¬ный язык сторожа никому не охота. Зачем ссориться с лишним челове¬ком. Парень выдюжит. Убью гада»,— кипел Петруха, и сжимались его кулаки.
Часа два он бродил по городу, пока, наконец, не успокоился и не почувствовал тяжкой усталости.
В этот вечер порт, любимое место Петрухи, где он среди трудового люда скрашивал дни своего одинокого детства, стал для него безвоз¬вратно постылым. Вместе с этим почужел и весь Карагай. Не хотелось думать ни о чем.
Домой Петруха шел уже далеко за полночь. Ущербленная луна, провалившись в липы городского сада, истекала последним светом. Ночь была полна каких-то неясных шорохов и призраков. Парень устал каждой кровинкой. Тяжелые веки смыкались сами собой, и он, по всей вероятности, на какие-то доли секунды засыпал, потому что видел воз¬ле себя мокрых измученных людей, слышал их хрип, кашель, смех, ругань.
Из зыбкого сна его выхватил легкий толчок в грудь. Он будто проснулся и понял: перед ним стоят двое, у того и у другого по ножу в руках.
— Сымай костюм, часы, ботинки. Трусы дарим,— сказал стоявший слева, длинный, с чахлой грудью. Петруха узнал в нем Крюка.
— Сымай,— повторил Крюк, свирепея, и больно ударил Сторожева рукояткой ножа по затылку.
Петруха снял, что требовали. Костюм на нем был неважный — о нем не стоило и думать. Жалел часы—подарок тетки, преподнесенный в день получения паспорта. Открыв дверь, Зоя Яковлевна увидела племянника полуголым и покачнулась, немощно простонав:
— Боже мой! Докатился. Босяк. Ой, не могу. Больше нет сил моих.
— Хватит,— раздраженно попросил Петруха.— Ради бога, без слез. Скажите спасибо, что меня не зарезали.
— Дошел до поножовщины,— с горьким укором качнула головой Зоя Яковлевна.— Логично. Ой, как логично! Ну что же, этого следовало ожидать. Если мне кое-как удалось выбить из тебя деревенскую пыль, то кровь твою мне не очистить. Отцовская, видать, кровиночка — в драке же споткнулся, никак, соколик.
— Уйдите вон,— попросил Петруха и уткнулся головой в подушку.
Ночью не сомкнул глаз, а утром, чуть свет, надел свой выходной костюм, тайком от тетки вышел на улицу и направился в Угличский переулок, где внизу, на краю распадка, стоит маленький домик Геньки Крюка. Войдя в калитку дворика, Сторожев осмотрелся: никого. Два окна дома плотно занавешены изнутри чем-то белым. В углу двора тесовый сарай с надстройкой наверху. Лаз туда тоже занавешен, только мешко¬виной, а лестница брошена на землю. «Значит,— смекнул Петруха,— там кто-то спит. Вероятнее всего, после ночных похождений Генька не стучался в дом, а устроился на сарае». Петруха приставил лестницу, поднялся по ней и заглянул за мешковину. Кто-то спал на пружинном матраце, закутавшись с головой в нагольный полушубок. Сторожев при¬поднял его и увидел Геньку. Серое, заросшее каким-то грязным пухом лицо его хранило на себе печать тревожных дум и страха. Жалкое, оно на миг пробудило и у Петра жалость.
Сторожев дернул Геньку за йогу, одетую в грязный с выпавшей пяткой носок,— парень замычал и сквозь сон выругался. Петр что было сил, потянул Крюка вниз, на землю, ломая его волосатую ногу. Очевид¬но, привыкший ко всяким неожиданностям, Крюк быстро очнулся и умо¬ляюще проговорил:
— Подожди. Я сам.
— Ты меня узнаешь?
— Это ты, Рыжик?
Петруха наотмашь хлестнул Геньку тыльной стороной кулака по лицу и сбил его с ног.
Не вставая, Крюк попросил:
— Не дерись, Петруха. Я после болезни. Твое все тут цело.
— Неси, падла!
— Я только оденусь.
Крюк залез обратно, сбросил вниз свою грязную, истрепанную оде¬жонку, рваные туфли. Затем оделся и через огород, лежавший за сара¬ем, спустился в овраг. Вернулся минут через двадцать, потный, запы¬хавшийся, с заискивающей улыбкой на сером лице. У Петрухи опять во¬рохнулось на сердце чувство жалости к этому парню с впалой грудью и худым землистым лицом.
Сидели тут же у сарая, на пустой собачьей конуре, и Сторожев го¬ворил:
— У тебя, кроме этой рвани, есть еще что-нибудь одеть? Ничего? Тогда возьми мои брюки, подтяни застежки, и они тебе подойдут. Пид¬жак продай и купи по плечу. А часы дай сюда. Это подарок.
— Слушай, Петруха, ты сидишь со мной и не боишься, ведь у меня вот он — нож. Сапану тебя — и готов.
— Я знаю. А вот этого не хотел? — и Сторожев покрутил возле Генькиного носа кулаком-гирей.
— Здоровый ты стал,— восхищенно сказал Крюк, ощупывая взгля¬дом Петруху.— Давай будем дружить. О всех ссорах, конечно, забудем. По рукам? Я ведь тебя еще ночью узнал, да, думаю, пошел он, с Волги бревна. Обдерем — и шабаш. Тетка у него, думаю, богатая, купит племя¬шу новое, не вздохнет, не охнет. А ты вон, какой — свояк парень. По ру¬кам? Я не сержусь.
Петруха, потерявший себя в думах, обрадовался предложению Крюка. Начинавшийся день ничего не обещал парню, но даже оттого, что теперь есть, кому сказать слово, было уже хорошо. Дружба не друж¬ба, а что-то подобное замельтешило между Петрухой и Крюком. На¬долго ли?
15
— Я не могу: у меня будут морщины,— всплескивая пухлыми ру¬ками, в притворном отчаянии произносила Мария Семеновна, подступая к мужу— Ты отец. Родной отец и ничего не хочешь видеть. Сын твой повырастал из всех костюмов — ему надо заказывать все новое, а ты в ус не дуешь. Надо гордиться таким мальчиком, как Володя, и не жа¬леть на него этих проклятых рублей. Конечно.
— Машенька, ну подожди, дай сказать слово,— невозмутимо про¬сит супругу Алексей Федорович и поднимает на нее свои тяжелые, воловьи глаза.— Машенька, ты знаешь прекрасно, что мы покупаем сад. Не сегодня-завтра понадобятся деньги, а у нас они не припасены.
— Я не могу: у меня будут морщины. Вы подумайте, он не может найти четыре-пять сотен на костюм мальчику. Ты пойми, Алик,— Ма¬рия Семеновна роняет голос до шепота,— на мальчика уже загляды¬ваются девчонки: ведь ему семнадцать. А он, понимаете, ходит в каком-то куцом детском пиджачишке. Сын директора. Я не могу...
— Делай, Машенька, как хочешь.
Чувствуя, что Алексей Федорович готов сдаться окончательно, жена подходит к нему и целует его в лысый череп постным поцелуем, в кото¬ром все отдано только звучности.
— Нет, ты скажи, Алик, по-доброму, чтобы я знала, что это от все¬го сердца.
Молотилов не любит поцелуев жены, и чтобы они не повторялись, он встает с кресла, недоуменно разводит руками:
— Странно, очень странно, как много идет денег на Владимира.
— Алик, не жалей. Помни всегда, мы живем ради него.
Сам Володя в это время, заранее зная исход переговоров между родителями, листает журнал мод: надо выбрать такой покрой костюма, чтобы он ничем не походил на костюм стиляги. Мария Семеновна го¬ворит, да и сам Владимир чувствует, что время коротких штаников и длиннополых пиджаков иссякло. Пижоны, стиляги и заморыши не мо¬гут больше отстаивать своих изуродованных вкусов. На смену должны прийти новые моды, красивые и разумные. Надо угадать, какими они будут, надо выбрать такие, которые бы не оказались в хвосте у времени.
В красочном журнале нет никаких намеков на новые моды муж¬ских костюмов, и Володя, коротая время, возвращается к модам жен¬ской одежды. Все дамы, населяющие журнал, болезненно худы и боль¬шероты. Это ему не нравится. Он дорисовывает их в своем воображении и переживает какое-то новое чувство тоски и беспокойства.
Когда в комнату на цыпочках вошла Мария Семеновна и сказала игривым шепотом: «Володечка, пляши»,— ему показалось, что мать все время подслушивала его мысли, и теперь так же тихо, как сами мысли, скажет: а я знаю, о чем ты думал. Он ярко вспыхнул и, скрывая свое смущение, выругался:
— Ни черта нет толкового в этом журналишке.
— А мы с тобой, Володя, сходим к надомнице Зосе Хомжик. Уж она сделает так, как нам нужно. Да и возьмет не дороже. В этих ма¬стерских — я не могу — умеют только деньги драть да балахоны шить. Да ну их.
В полдень Мария Семеновна, счастливо мигая вдавленными глазка¬ми, шла к Зосе-надомнице. Рядом с ней шагал рослый, плечистый гор¬дость-сын. Марии Семеновне все время казалось, что на Владика загля¬дываются прохожие, его провожают жадные девичьи глаза, спрятанные в сборках оконных занавесок. На каменных ступеньках, уложенных от улицы Нижней на городскую площадь, встретились с Зоей Яковлевной Вигасовой. Поздоровались, и Молотилова, плавясь в улыбке, спросила без надобности:
— Ведь Хомжик, Зоя Яковлевна, хорошая портниха?
— Первая рука в городе, можно сказать.
— Слышишь, Володя, пср-ва-я.
— Я, кажется, не спорил,— удивился Владимир и, тронув черной бровью, взял мать под руку:— Я верю тебе и так.
Спускаясь вниз по ступенькам, Зоя Яковлевна несколько раз обо¬рачивалась на Молотиловых, и острая зависть к счастливой Марии Се¬меновне зачеркивала всю жизнь Вигасовой. «Вот сын так сын,— дума¬ла она о Володе,— и слово сказать, и улыбнуться — все умеет. Как должно быть хорошо, понимать это матери!»
А Молотиловы между тем уже стучатся в ворота пятистенного особ¬няка. По ту сторону, во дворе, редко, будто за деньги, бухает цепной кобель. Гостей встретила сама хозяйка Зося Хомжик, заплывшая жиром женщина, о каких говорят: просила кожи на две рожи, а не хватило на одну. Она долго рассматривала синий бостон Молотиловых, усердно хвалила его, потом начала ссылаться на свою занятость — тактический ход сводился к хорошей цене за работу. Но Мария Семеновна быстро ублажила Зосю. Это нетрудно сделать, когда в кармане есть лишний рубль.
Костюм Зося сшила быстро, и Мария Семеновна осталась, вполне довольна ее работой. На прощание женщины долго и любезно расклани¬вались, жирно улыбаясь одна другой. Когда Владимир надел обновку, прихорашиваясь, повел плечом и гордо вскинул подбородок, мать с искренним изумлением воскликнула:
— Боже мой, у меня будут морщины! Володенька, ты мужчина. Ты статней и легче в талии, чем был твой отец. Ты погляди на себя, Погляди, Володечка.
Владимир солидно подошел к зеркалу и, пожалуй, впервые в жизни почувствовал всю силу своей привлекательной внешности. А мать прижалась к его плечу щекой, и масляные глазки ее утонули в счастли¬вом сиянии.
Этой весной Владимир сделался предметом воздыханий многих карагайских девчонок. Но смелей и настойчивей всех шла навстречу пар¬ню Сонька Огнева, бойкая девица лет двадцати. Среди многих Влади¬мир ничем не выделял ее. Встретились они и познакомились поближе в один из первых жарких дней предуральского лета.
Молотилов лежал на горячем песке городского пляжа и, оседлав нос тяжелыми очками с затемненными стеклами, читал книжку. К нему легким шагом босых ног подошла Сонька — тапочки она несла в ру¬ках,— опустилась рядом, стянула через голову свое платьишко и легла на песок, глядя на Каму.
Солнце жгло немилосердно. Широкая река от самого берега и до стремнины кишмя кишела людьми. На мелководье плескались ребятиш¬ки, чуть подальше молодежь терзала мокрый мяч, а за ними — головы и взмахи сильных и вольных рук пловцов.
Сонька, подставив голые плечи солнцу, минуту-две сидела неподвиж¬но. Потом вынула из волос железные шпильки, вскочила на ноги и бро¬силась в реку. Она долго бежала по отмели, высоко поднимая коленки, пока не запуталась в воде и не упала.
Вернулась она не скоро и, опускаясь на прежнее место, обдала Владимира дождем холодных брызг, принесенных на волосах и руках. Парень снял очки и поглядел на свою соседку. Она приветливо улыбнулась ему своими бойкими сверкающими глазами и, смеясь, ска¬зала:
— Здравствуй, Володя. Дай мне твои очки. Я хочу полежать на спине.
И, не ожидая его согласия, протянула мокрую загоревшую руку с ярко раскрашенными ногтями. Взяла очки, быстро приладила их к ушам и растянулась на песке, чему-то, улыбаясь сочными губами. Она знала, что парень глядит на нее, и, может, поэтому улыбалась.
Молотилов — гордый юноша. Он открыто не засматривается на девчонок. А тут, злясь на себя, любуется красивым телом Соньки, глаз не оторвет. У нее плотная, уже слегка подзагоревшая кожа, сплошь усы¬панная бисером водяных капель. Тело сбитое, упругое. Кажется парню, что от Соньки исходит принесенная из Камы прохлада и еще какой-то дурманящий запах, которому нет названия.
— Пойди, искупайся, а то растаешь,— не изменяя позы, с теплой усмешкой просит Сонька.— Иди.
Будто проснулся он от ее слов, встал и пошел. После купания они лежали рядом, и Володя, раздувая на ее виске белые завитки, спра¬шивал:
— Ты,почему такая? — Какая же я?
— Будто век со мной знакома.
— Я тебя давно знаю. Знала еще до того, как увидела. Знала в мечтах...
— Ну?
— Люблю я тебя, хотя и знаю, что не мое ты счастье.
— А может, твое.
— Ничегошеньки ты не знаешь. Вы, ребята, вообще телки.
Она облила его нежным, манящим взглядом и легла на песке ниц.
Ему понравилось, что Сонька ведет себя свободно и просто с ним, с парнем. Понравилась она и тем, что первая призналась в любви. Для нее уже давно отпета девичья скромность, а Владимир знал бесспорное преимущество таких девиц: они понимают жизнь с полуслова.
Позднее Молотилов открыл в Соньке еще одно достоинство: она умела поставить себя в центр людского внимания, что было свойствен¬но и самому Владимиру.
Между Сонькой Огневой и Молотиловым затянулся крепкий узелок дружбы.
16
Под конец дня начало накрапывать. А около десяти вечера, когда Петруха возвращался домой из стрелкового тира, дождь совсем затя¬желел, и по всему было видно, что затянется до утра. В надежде не вымокнуть окончательно Петруха заскочил по пути на вокзал. Подошел к маленькой стеклянной закутке и прислушался к торгу часовых дел мастера с длиннолицым пассажиром в синем берете.
— Тгиста губликов — золотая цена,— картавил часовщик, гладкий, умасленный любезной улыбкой человек, и вертел в руках часы.
— Не забывайте, товарищ мастер, у них золотой корпус,— напомнил длиннолицый.
— Хе, без когпуса их, извините, можно подагить только теще. Ну, гешайте, а то меня уже ждет габота.
Петруха за всю свою жизнь раза два или три бывал на вокзале, по¬этому с любопытством разглядывал своеобразную жизнь пассажиров. В кассовом зале гудом гудел весь воздух. За дубовыми диванами с нелепо высокими спинками, в истошном плаче зашелся ребенок. Где-то под потолком роились неразборчивые хриплые слова динамика. Воз¬ле выхода на перрон, начищенный до блеска солдат-отпускник трогал лады двухрядки: в общем шуме гармошка издавала какие-то куцые, бескрылые звуки. Везде, где может ступить нога, навалены мешки и чемоданы. На них совеют пассажиры. Духота и тяжелые испарения от мокрых одежд морят людей, валят в сон. И люди засыпают с той тревожной и краткой сладостью, какой вовек не испытаешь сидя: дома.
Наконец Петруха вышел на крыльцо, сел на ступеньку и закурил. Рядом грохали кованые сапоги, шаркали с тонким скрипом легкие туфли, бисером скатывались вниз дамские каблуки, шаг, еще шаг — отдых: это детские сонливые ножки поднимаются по лестнице. Туда и сюда снуют люди. И вдруг махнули возле самых глаз чьи-то длинные ноги — одного их шага хватило на все ступеньки. Сторожев невольно поглядел им вслед: это был Генька Крюк. Круто согнув шею, он волок тяжелый фанерный чемодан, а висячий замок на нем отсчитывал каж¬дый Генькин шаг.
В это время на привокзальную площадь въехали один за другим два тяжелых автобуса — из них хлынули люди, и Генька скрылся в темноте по ту сторону площади.
«Сработал, стервятник,— зло выругался Петруха.— Сейчас по¬тащил потрошить на старую баржу. Место, подлюга, выбрал ловкое: что надо — взял, что не надо — в воду. Шито-крыто».
Дождь приутих, и Сторожев пошел было домой, но любопытство толкнуло его свернуть в Калязинский переулок, по которому опреде¬ленно только что бежал Крюк. С осклизлого берега спускался долго, но еще дольше искал ощупью сходни на баржу.
— Генька? Я это — Петруха. Ты тут?
— Варнак? — Не сразу и робко отозвался Крюк.— Испугал ты меня до смерти. Думал — погоня. Кол ей в горло. Ползи.
Когда Петруха залез на баржу, Генька радостно зашептал ему в лицо, почему-то громко сглатывая слюну:
— Увел я у какого-то растяпы сундук. Веришь, пуда на три. Смотрю это, там, на вокзале, спит челдон бородатый и пасть настежь распахнута. Вот я с евонным сундуком и побратался. Приветик. По¬лезли в трюм, посмотрим, что бог послал.
— Ты вспотел?— спросил Петруха.
— Слушай, захлебываюсь потом. А что?
— Псиной разит, противно.
— Я тебе не девица — ты не принюхивайся.
— Гниешь ты, по-моему, заживо,— не удержался, чтобы не съяз¬вить Петруха.— Спускайся.
В смолистой сырости трюма при свете карманного фонаря, напе¬регонки сапая, отковеркали от чемодана замок, Генька предусмотри¬тельно положил его к себе в карман. С нетерпением откинули крышку. Справа были заботливо, без единой сборники, уложены пуховая шаль, шерстяная женская кофта, тугой кусок сатина, пара мужского белья, брюки из грубого сукна, ремень и форменная фуражка с двумя дубо¬выми листочками из тонкой меди на околыше. На самом дне лежала новая деревянная ложка и брусок для правки бритвы. В левой поло¬вине стояли одна к другой банки бездымного охотничьего пороху, две бутылки дроби и коробка с латунными гильзами для ружья 16 ка¬либра.
— Охотника ты, Генька, обокрал. Это факт. Слышишь?
Крюк не ответил. Он одним росчерком расстегнул замок-молнию на своей лыжной куртке, начал совать и комкать в запазуху все тряпье.
— А это,— приговаривал он каким-то надломленным, судорожным голосом,— этот порох и всю труху вместе с сундуком — в воду. Бери, давай. Ох! Только не булькай, Петя.
Сторожев внезапно осветил фонариком лицо Крюка: на перено¬сице между бровями, на вздрагивающих крыльях его маленького носа выступили градины пота, впалые щеки сухо темнели, а под жнивьем коротких усов круглый задыхающийся рот:
— Что ты? Что ты меня слепишь?
— Клади все назад.
— Дурак ты, Петруха. Я же не все себе. Разделим. Клади, говорю.
— Не кричи. Ты не кричи на меня. Я, знаешь...
— Крюк! Складывай! — скрипнул зубами Сторожев.
— Скажи хоть, что ты хочешь?
— Вернуть все хозяину. Лесника ты обокрал — я по фуражке вижу. У меня отец лесником был...
— Не финти, Рыжик. У тебя, как у меня, отец — проезжий молодец. Заграбастать один все хочешь? Да? На, бери. Бери.
Крюк выбросал все вещи обратно и отполз в сторону. Петька понял его намерение и, забывшись, рявкнул чересчур громко:
— Дай нож!
— Тише ты. Тише,— умоляюще простонал Крюк.— Нас могут на¬крыть.
До самого вокзала Крюк сопровождал Петруху, таясь поодаль, в заугольях: высматривал, не вильнет ли Варнак с добычей куда-нибудь в сторону. Нет, не вильнул. Как шагал по-саженьи, так и на крыльцо вокзала поднялся. Но войти в бухающую дверь ему не дали.
Крюк, сдернув с головы шляпу, бросился в темноту и бежал, не помня себя до тех пор, пока сердце его не захлебнулось в горячке. По¬том бросило парня в чей-то огород через трехметровый забор, и он рас¬пластался там, мучительно давя в груди рвущийся кашель.
А Петруха сунулся, было в двери вокзала, но его кто-то вежливо оттянул за рукав в сторону.
— Извините, молодой человек,— это был сержант-милиционер, с пухлым женским лицом и маленьким вздернутым носом. Он твердым цепким глазом глядел в Петрухины глаза:— Прошу вас в сторонку. Чемодан — ваш?
— Чемодан этот я подобрал в канаве Калязинского переулка и несу в отделение,— спокойно и складно соврал Петруха.
— Все ясно, молодой человек,— сказал милиционер, заступая парню дорогу.— Я вас должен задержать. Пройдемте со мной.
Переступив порог комнаты уполномоченного милиции, Петруха остолбенел от удивления: у стола дежурного стоял высокий, рукастый, со взлохмаченной бородой, в расстегнутой телогрейке, перехваченной узким ремнем, Тереха Злыдень. Увидев свой чемодан, он суетливо запи¬хал в карман брюк какие-то бумажки, бывшие у него в руках, и, не то, всхлипывая, не то, смеясь, булькнул:
— Большое спасибо, гражданы милиция. Большое спасибо.
— Ваш? — спросил сержант, оставаясь за спиной Петрухи.
— А то чей же. Мой, мой, как есть. Там внутрях-то, на фанере, моя фамиль химическим карандашом написана. Можно, никак, проверку установить. Ну, слава те, господи. Ох, по миру было пустили, разбой¬ники.
Из-за стола поднялся низкорослый, с большой квадратной грудью, в тяжелой фуражке, нахлобученной до самых глаз, дежурный лейте¬нант:
— Вора признаете, гражданин потерпевший?
Почти не глянув на Петруху, Выжигин, давясь радостью, сказал:
— Я уже сказал, что придремнул чуточку. Он — не он...
— Не этот,— вступился в разговор сидевший перед столом дежур¬ного длиннолицый мужчина в синем берете, что торговался давеча с ча¬совым мастером.— На моих глазах, повторяю, все происходило. Тот был высокий, такого же, пожалуй, роста, как и сам гражданин потерпев¬ший.
Между тем Злыдень, нащупывая непослушными окостеневшими пальцами пуговицы на своей телогрейке, вглядывался в лицо Петрухи, и кустистые брови его ползли на лоб.
— Что глядишь, Злыдень? Признал, наверное.
Тереха, услышав свое деревенское прозвище, окончательно убедил¬ся, что перед ним действительно сын Никона Сторожева, тот самый зме¬еныш Петька. Он свирепо вытаращил правый изувеченный глаз и, пу¬таясь, второпях затвердил:
— Он, гражданы милиция. Ей-богу, он самый. Теперь я узнаю. Он украл мой чемодан. Рубите мою голову. Он весь вечер охажи¬вал возле меня. Вишь, глаз-то у него? Воровской. Дайте-ка, я его стегану.
Пока Выжигин заносил свой мослакостный кулак, Петруха корот¬ким ударом хрястнул его под скулу, и тот, распялив рот, звучно ударился тяжелой головой о стену.
Драться им не дали. Петруху бесцеремонно схватили за ворот и отшвырнули в угол. Он движениями плеч поправил на себе одежду, стянутую куда-то набок так,, что пуговицы пальто едва ли не оказались на левом плече, сказал, задыхаясь злобой:
— Это еще не все, Злыдень. Не забудь.
— Не грозись, сопляк. Не грозись. Я тебя к ногтю живо-два.
В краже Терехиных вещей Сторожева не обвинили. Но утром по¬звонили на работу Вигасовой и сказали, что ее племянник задержан за хулиганство.
Весь этот день Зоя Яковлевна мучилась головной болью. У ней отекли подглазицы, правое веко, как всегда при сильном расстройстве, непрестанно подергивало. В месячном отчете о глубинах несудоходных рек она перепутала несколько цифр и, не выдержав, прямо за своим рабочим столом расплакалась.
Алексей Федорович Молотилов распорядился отправить Вигасову домой на своей машине и тут же позвонил жене:
— Машенька, сходи к Зое Яковлевне и посмотри, как она. Не знаю, не знаю. Наверное, что-нибудь ваше, женское. Сходи, пожалуйста. Я? Как всегда, к семи буду. Все-все.
Вернувшись, домой, Петруха совсем не узнал своей комнаты. В ней, кроме голого стола, кровати под каким-то старым суконным одеялом и стула, ничего не было. Даже стеклянная люстра с потолка была сня¬та, и осиротевшая лампочка обливала белые стены каким-то знойным, утомительным светом.
Зоя Яковлевна сидела у себя в кресле и косточками тонких пальцев придерживала мокрую повязку на голове.
— Пришел,— не то спросила, не то отметила она, глядя воспален¬ными глазами на племянника.— Удивляешься, однако, обстановке? Думаю. Сказывают, ты какого-то инвалида обокрал. Так вот я боюсь, чтобы ты не сделал то же самое и с моей квартирой,— она особо под¬черкнула «моей».
Воздух в комнате пах пылью и известкой. Петруха открыл окно, и на руку его пало несколько дождевых капель. В лицо ему пахнуло дымом. Значит, вокруг есть жизнь! Надо выйти из этой пустой, будто приготовленной к побелке, комнаты. На улицу! А там—идти, идти и идти. Хоть куда, только прочь от этого дома, где изжито все, что хоть скудно, но питало до сих пор сердце одинокого человека.
Петруха резко повернулся, будто хотел сбросить с себя цепь разду¬мий, выдвинул из-под кровати чемодан, взял из него свой паспорт, на¬кинул на руку пальто и вышел на улицу, оставив дверь квартиры на¬стежь раскрытой.
Он долго бродил под дождем по пустынному берегу Камы, прислу¬шиваясь, как осторожно, чтобы не пугать тишину засыпающего города, гудят плывущие мимо пароходы, всматривался в их мигающие огоньки и тосковал большой тоской по какой-то иной, неведомой жизни.
Переночевать решил в старой барже и пошел в сторону порта. Но возле швейной фабрики его захватил очередной прорыв ливня. Парень прибавил шагу и спрятался под большим козырьком газетного киоска. Рядом на столбе ярко горел фонарь, и в косяке его света было видно, как коловоротью метется водяная пыль.
Следом за Петрухой, крякая и обжигаясь, прибежал длинноногий мужчина, с кирзовой сумкой через плечо. Он стал рядом и, встряхнув¬шись, как в пыли искупавшийся воробей, обрадованно изумился:
— А — это ты, Варнак? Здорово.
И протянул черную с узловатыми пальцами руку. Сторожев увидел, что на большом пальце у него нет ногтя, и сразу вспомнил ночь и работу в порту, когда поднимали со дна Камы затонувшую баржу.
— Не признаешь?
— Узнал.
— Так что ж сентябрем-то смотришь?
— Может, улыбаться тебе?
— Петрухой, кажется, зовут? Я тебя, Петруха, не понимаю.
— Мне тоже была непонятна ваша трусость, когда меня сторож вышиб из порта. Десяток здоровых мужиков — и все испугались Долдона.
— Не испугались, а решили, что тебе пора идти домой. Ночь ведь была. А сторожа, Долдона-то, уволили, брат. Да. Прямо на второй же день. Ловко ты его. Мы ахнули — вот так варнак. Мы ждали тебя: ду¬мали, придешь. Мне особенно охота было увидаться. За работу денег тебе насчитали сто двадцать рублей. Я отнес их твоей тетке, но она не взяла их. Так вот они и остались у меня с тех пор.
— Дядя, не трави баланду. Свистеть я тоже умею.
— Свистуны не в моде нынче. Их загоняют, может, слышал куда? Ты лучше скажи, где живешь?
— Слушай, ты чего прицепился? Ну? Может, в милицию хочешь взять? Не выйдет. Понял?
В голосе Петрухи слышалась угроза. Парень поднял воротник паль¬то и вышел из-под козырька киоска, смяв твердым шагом стайку бойких пузырей, плясавших на асфальте.
— Стой!— собеседник сильной рукой схватил Сторожева за плечо, повернул к себе и резко сказал:
— Трус.
— Кто?— Петруха шумно и коротко вдохнул и выдохнул:— По¬втори...
— Ты — трус. И скоро станешь зайцем, если начнешь от каждого встречного бегать, поджав уши, вот так, как сейчас
Петруха мотнул головой — отбросил на плечи углы воротника, замялся с ответом.
— А еще варнаком называешься. Иди назад, чего зря мокнуть. А теперь давай знакомиться. Евгений Николаевич Клюев, старший электромонтер швейной фабрики. О тебе я все знаю: восемнадцать лет, сирота. От тетки сбежал, видимо, окончательно.
Петруха молчал, чувствуя, что на его плече лежит рука сильного человека, и против него не бунтовало мятежное и непокорное сердце парня,
— Чего молчишь?
— Надоело все как-то,— отозвался, наконец, Петруха.
— А воровать не пробовал?
— Ворам, думаете, веселее?
— Не думаю. Но знаю верно, что бездомные быстро устают и быстро становятся ворами. Хотя ты в воры не годишься.
—Отчего?
— Прям больно.
Петрухе понравилась эта оценка, но он все-таки возразил:
— К черту бы ее, эту прямоту. Да. Я из-за нее, может, и болтаюсь, как дерьмо в проруби.
— Ничего,— успокоил Клюев.— Прямой дорогой быстрее придешь — Куда?
— А куда хочешь.
Клюев нахлобучил кепку и решительно объявил:
— Пошли, брат, ко мне. Выспимся, а утром обдумаем все заново. Дождь? Бес его побери. Его, видно, не переждать. Кроем, марш
Евгений Николаевич взял Сторожева под руку и увлек за собой, как уставшего ребенка. В решительных жестах, в размашистой походке этого человека было много завидной широты, словно всему вокруг он есть первый хозяин. Петруха чувствовал себя во власти Клюева и не тяготился этой властью.
Они пошли бок о бок, а сверху их полоскали обильные струи воды. Евгений Николаевич, подставляя свое тонкое лицо дождю, откровенно говорил:
— Я тоже, брат, бездомовья хлебнул, и хорошо ты мне понятен. Когда я увидел тебя в работе, то удивился. И сильно удивился. Как же это, думаю, парень работает зазря, а усердия у него — на всю нашу бригаду с избытком. Больно ты меня задел. Ой, думаю, прячет парень сам себя в работе. Не спокойно у него на душе. Пригляделся я к тебе и хотел поближе познакомиться. Дом твой разыскал, а тетка твоя гово¬рит, в тюрьме-де он.
— Верно.
На одном из перекрестков улиц Клюев оступился в глубокую кол¬добину и упал бы, но его поддержал Петруха.
— Вот видишь, брат,— оправившись, заговорил монтер,— если бы не твоя рука — быть мне в луже. Так и в жизни. Имеешь друга — не упадешь. А у тебя есть они? Молчишь. Стало быть, нету.
Сторожев жадно слушал спутника и с радостью сознавал, что с ним еще никто не говорил так внимательно, как с равным.
Ночью, лежа на раскидной кровати в кухне домика Клюевых, Петр упрямо думал, где и как он будет жить дальше. Эти вопросы острой занозой вонзились в мозг, мешая уснуть. От них нет сна, нет покоя.
На улице ночь в мокрядь. Вода льется с крыши, журчит, звонко лижет жесть водосточной трубы. Ветер брызгами кропит окна, будто ночная птица машет по стеклу крылом. В грустных звуках темного не¬погодья Петр уже в который раз слышит булькающий голос Злыдня: «Дайте-ка, я его стегану». «Постой, Тереха, — мысленно грозится па¬рень,— за мной не пропадет. А уж не махнуть ли в Громкозваново, а? Встретиться бы со Злыднем с глазу на глаз — припомнить ему все...»
Притихшее было сердце, воинственно всплескивалось в груди, и по¬гибал сон под натиском новых дум.
Уснул Петруха поздно, ничего не зная о своем будущем.
Продолжение следует…
Поделиться: