Решаем вместе
Есть вопрос? Напишите нам
top-right

1961 №9

Иван Акулов

Варнак

Повесть

28
Владимир Молотилов еще в детстве узнал, чего нужно хотеть в жизни. В этом ему усердно помогала мать, Мария Семеновна. Она, как и любая мать, желала сыну счастья и знала, по ее убеждению, верную стежку к этому счастью.
Сама Мария Семеновна с поры ветреного девичества мечтала о сцене, мечтала и верила в свою мечту, пока не стала матерью, пока не обросла обложным жиром. «Моя жизнь бросовая»,— наконец подбила она печальный итог своим иллюзиям, но не пришла в отчаяние. Нет. По каким-то только ей известным признакам она сумела провидеть в подраставшем сыне задатки будущего артиста больших масштабов. «Пусть,— окрыленная своим открытием, думала мать,— я неудачница. Зато жизнь должна улыбнуться моему сыну. О! Как это благородно жить счастьем детей!»
— Есть, Володя, в тебе что-то актерское. Есть, — внушала она себе и сыну. Когда Володя подрос, она каждое лето начала возить его е Москву, где они просматривали весь репертуар столичных и приезжих театров.
После любого спектакля Мария Семеновна с каким-то исступленным восторгом говорила сыну:
— Видел? Вот это жизнь! Вся жизнь с букетом цветов в руках. Пойдешь по улице, а вслед тебе — вот он. Это Молотилов. Владимир Молотилов! Блестящая карьера. Ты, Володя, рожден для нее.
От театров, восторгов матери Володя наяву и во сне видел себя на сцепе. А класса с пятого всерьез начал готовиться к «блестящей карьере». Он научился хорошо играть на гитаре, стал выступать на школьных вечерах, участвовал в смотрах художественной самодеятельности. Не раз получал премии и подарки. В школе ему тоже прочили завидную судьбу артиста, а на вечерах в отцовском институте, когда он читал отрывки из «Бориса Годунова», женщины жарко вздыхали:
— Ну, знаете, это бесподобно!
— Шедевр!
— Да-а-а.
Но жизнь оказалась более строгим ценителем молотиловских дарований. В студию МХАТа Владимира не приняли. Мария Семеновна обила пороги всех московских знакомых, искала верную руку и не нашла. Прахом пошли все ее планы.
— Москва — город самоедов,— рычала Молотилова, потная, тяжелая, расстроенная.— Здесь делят пирог только между собою. Я не могу. У меня будут морщины.
В голове Володи все сорвалось со своих мест. Все. Перед ним закрыли дорогу в красивую жизнь, бессовестно обездолили. Злой, нелюдимый, вернулся он домой. На отца глаза бы не глядели. Тут белый свет не мил, а этому бездушному человеку даже весело сделалось, когда он узнал о провале сына.
— И хорошо. Отлично. Я полагаю, будущее принадлежит не лицедеям, а нам, инженерам. Не откладывай, Владимир, подготовку в вуз. Ты будешь инженером. Навостряй лыжи в наш Карагайский политехнический. Так держать!
Спокойный и шутливый тон отца Володя принял за издевку — метнулось сердце его в лютом озлоблении. Крикнул, как под ножом:
— Нет! Не выйдет!
И выбежал. Куда-то ушел, что-то думал — ничего не осталось в памяти. Знал только одно, что от отца житья в доме теперь не будет. Можно бы и уступить ему, пойти в политехнический, но ведь не сдать Володе ни одного экзамена. Плохо парень вгрызался в науку — все из головы выветрилось, будто и не учился долгих десять лет.
Беда не приходит в одиночку. Володю подстерегала вторая неприятность. Еще с зимы парень считал, что дружба с Сонькой Огневой: окончательно заброшена и предана забвению. Но вот как-то пригожим апрельским вечером Сонька высторожила Владимира, когда он выходил из кино, и тихим подсекающим шепотом поздоровалась:
— Здравствуй, ребенок. Я... Ты... пройдись со мной.
Он хотел отпугнуть девушку, но, увидев лицо ее, бледное, с заострившимся носом, промолчал. А она, вдруг всхлипнув, заплакала, уткнувшись в его плечо. Две или три встречные женщины пристальным взглядом проводили их, и Володя внезапно побелел, как полотно, смутно догадываясь о девичьей трагедии.
Он шел рядом с Соней, но всем существом своим был где-то далеко от нее. Она чувствовала эту холодность и, напротив, жалась к другу, обвисала на его руке. Слезы душили ее.
Володе удалось завести Соньку в безлюдный уголок Камской набережной, и они сели на скамейку в кустах акации. Парень украдкой, осторожно-боязливым взглядом ощупывал ее фигуру и не замечал никаких перемен.
— Может, ничего и нет,— сказал он слабым безнадежным голосом.— Может, ты... ошиблась...
— Вовик, милый Вовик (он вздрогнул — так его никто и никогда не называл, кроме нее). Уже четвертый месяц. Вовик, я много думала о тебе. Я не проживу без тебя ни одного дня. Вовик, мы должны быть вместе. Навсегда. Пойми, как я без тебя.
Она опять залилась слезами. Владимир окончательно потерялся.
— Скажи хоть слово, Вовик.
— Ты успокойся, Соня. Надо просто подумать. Не умирать же сейчас. Давай подумаем.
Пустыми, блеклыми словами Владимир отговорился от Сони, поцеловал ее вдруг пересохшими губами в щеку и почти бегом убежал с набережной. Потом слонялся по улицам города, ошеломленный встречей с подругой. После многих размышлений уяснил только одно: от Соньки ему так просто не отделаться. «Какой же выход? Какой выход?»— спрашивал он себя и впервые в жизни понял, что надвигается на него большая беда и встретиться с нею, придется один на один.
Как бы обернулось все для Владимира Молотилова, никто не скажет. Но встретилась ему вечером этого отчаянного дня Зина Полянкина и приоткрыла парню дверь в новую жизнь.
Девушка одиноко сидела на скамейке под старыми липами в сквере имени Радищева и, опустив голову, думала какую-то свою думу. Володя подошел к ней сзади и положил на глаза ее тонкие горячие пальцы. Она своими пальцами коснулась их и, не сознавая этого, улыбнулась: было что-то знакомое и трогательное в этих чужих ласковых руках.
— Капочка, это ты.
И засмеялась, уже твердо зная, что шутит с нею он, Володя. Потом они сидели рядом, и парень, приятно удивленный Зининой красотой, жадно глядел на девушку.
— Я тебя так давно не видела, Володя,— говорила она.— Как ты живешь?
— Я что, я все тот же,— он развел руками, громко хлопнул себя по коленям и вздохнул: — А дела мои — дрянь. Съездил опять в Москву. Посмотрел. Вот городище живет, так живет. Сила! Куда тут нам, серым. Да. Один дядек в вагоне назвал Москву городом праздников. Здорово» сказал. Честно. После Москвы, кажется, что везде и на всем лежит слой пыли. Толстый, серый слой. Извини, я коснулся своей привязанности. А ты как?
— Я искала тебя.
Владимир осклабился всем своим маленьким ртом:
— Спасибо, Зина. Мне очень приятно, что ты думала обо мне. Думала, да?
— Думала, Володя.
Тронутый искренностью девушки, он, помимо воли своей, признался:
— А я, Зина, в студию актера не прошел... по конкурсу. Крушение иллюзий. Что делать, живем в век больших мечтаний и мизерных возможностей. Особенно мы, провинция.
Жаром пыхнули Зинины щеки.
— Володя,— голос у Зины сорвался.— Володя, давай уедем с тобой..
— Уедем? Куда, Зина? — Вот, смотри.
И она показала свое заявление в Карагайский горком комсомола с просьбой зачислить ее в отряд, который отправляется в леспромхоз нa комсомольскую стройку...
Алексей Федорович Молотилов спокойно выслушал сына и сказал «определенно:
— Так держать.
Мария Семеновна оплакивала Володю до того, что слегла в постель. Постепенно она обрела над собой власть и трезво обдумала положение сына. День на третий или четвертый она позвала в свою спальню Володю и сказала ему:
— Хорошо, сынуля. Поезжай. Отец ушел? Пусть идет. Поезжай. Это наука отцу. Директор поганый. Не мог, с кем нужно, свести связей, чтобы пристроить сына к месту. Родного сына. Затолмачил одно — инженера мне надо. На, возьми. Поезжай. Звать будет, вот увидишь.
Мария Семеновна отпила воды, погляделась в настольное зеркало вздохнула слезливым вздохом:
— Выбросил сына. Кто поверит. А ты, Володечка, как позовем, не упрямься. Справку, характеристику и все такое в карман и — домой. Приедешь — не чета будешь этим вертушкам, всяким Риткам Заварским. (Маргарита Заварская—дочь ненавистной соседки Молотиловых).
Мария Семеновна хорошо знала, что мешает Владимиру пойти в институт, и была рада: не как у других, ее сын не провалился на экзаменax, а, как герой, сам, добровольно, поехал на лесоразработки.
Через неделю она снова вернулась к приятной заботе о своем лице в день проводов сына даже сильно расстроилась, увидев у себя под, лазами кружевную вязь морщинок.
Слушал тогда Володя, да плохо слушал наставления матери: у него были свои заботы. Он торопился скорее убраться из Карагая, пока ничего не знает об истории с Санькой отец, Алексей Федорович. В сутолоке сборов меньше всего думал о жизни в лесу, о работе.
И вот когда Владимир Молотилов изо дня в день померил дорогу в лесосеку, когда с утра до вечера с топором в руках покланялся каждому сучку спиленного дерева, понял, что второпях сунул голову в непосильное ярмо.
Но пока приходилось работать изо всех сил, потому что ребята участка избрали его в состав комсомольского бюро, а Тимофей Крутых поторопился выставить его фотографию на Доску почета.
Мастер участка гнул свою линию. Утром, появляясь в лесосеке, он сдергивал с большой круглой головы в лоск измызганную кожаную фуражку, прямо рукавом вытирал потную лысину и похвалялся:
— Я человека сквозь вижу. Тот же Молотилов — подойди к нему без внимания — никудышный работник. Едва норму вытягивал. Хоть сади на лесовоз да отправляй обратно — одним едоком меньше. А я посмотрел и сказал: будет лесоруб. Помог ему — и вот на тебе: слава участка. Побольше бы их, таких-то.
А Владимир в эти дни переживал ослепивший его страх: он чувствовал, что воля к труду у него иссякла вся до донышка и вот-вот начнется позорное падение, после которого на ноги ему уже не подняться. Слава передовика, жизнь на виду рвались из рук, как птица. Не сегодня-завтра его сравняют со всеми, и то, что у Молотилова большая душа и мысли незаурядного человека, никого не будет касаться.
Думал Владимир над своим положением, очень много думал и слабел духом. «Ведь и подохнуть можно от надсады,— лезли в его голову невеселые думы.— И где? Когда? В дьявольских дебрях, двадцати лет. А что сказал людям всей своей жизнью? Ничего. Ни жизнью, ни смертью ничего не скажешь. Ты ли это, Молотилов, которому пророчили славу великого артиста? Смеха достойна маленькая комариная жизнь твоя, Молотилов».
Тяжелые мысли бесили парня. Даже встречи с Зиной не приносили радости, не рассеивали туч в душе его.
Зинка. Что Зинка! Любит он ее или не любит? Любил попервости за гордый, красиво-независимый вид. А сейчас? Сейчас ему кажется, что все это в девушке выцвело. Обыкновенная девчонка. От нее пахнет супом и кухней.
Как-то вечером Молотилов случайно встретил Зину у промтоварной лавки. Девушка, спускалась со ступенек крыльца. В руках у нее был маленький сверток — покупка. Увидев парня, она заторопилась к нему навстречу:
— Отгадай, Володя, что я купила?
— Ерунду какую-нибудь.
— Да нет же, отгадай. Ну?
— Мне совсем не до этого. Тут, понимаешь, карусель в голове крутится, а тебе... Ай,— он отмахнулся.
— Ты, Володя, право, решил стать Героем Труда,— перехватывая взгляд его, промолвила Зина.
— К черту всех этих героев.
Девушка не знала, что еще сказать. А хочется ей поговорить, слишком хочется. Они долго шли молча, и только у пожарного сарая, где тропка двоится,— одна к реке, другая в поселок, к общежитию,— Зина умоляюще попросила:
— Володя, пойдем па-реку. Погуляем. Я так редко вижу тебя. Ты стал какой-то чужой, далекий. Почему?
Они перешли по шатким жердям через промоину, и довольная Зина снова заворковала, вспомнив слова Фаины Павловны о друге.  На все восторженные речи ее парень чиркнул себя по горлу длинным указательным пальцем и усмехнулся:
— Смешно же — вот так. Смех один. Честно. А ты говоришь, о каком-го героизме,— голос его лязгнул.— Где он тут, этот подвиг? Живем звериной жизнью. Вот и все. Ни театра, ни ресторана, ни хорошей музыки — ничего нет. Не знаю, как у кого, а у меня, современного человека, есть духовные запросы. Я страшно страдаю, чувствуя свое моральное падение. Все это приводит к оскудению ума. Понимаешь ты? Это самое страшное.
— Но ведь это временно, Володя,— пыталась, было возразить Зина.— Мы же совсем заново обживаемся. Ведь у нас будет все...
— Я понимаю. Я знаю, что новоселье не всегда начинается с пира и танцев в новом доме. Понимаю и работаю, не жалея сил. Честно. Но ум, мозги требуют какой-то настоящей пищи. А ее здесь нет. Нет, и не предвидится. Обалдеть можно. Народ на лесоучастке подобрался один глупее другого. С кем ни поговоришь, у каждого в голове — опилки. Кроме болтовни о кубах да, о лесе, ничего не услышишь от людей. Серость.
Зина и раньше слышала от Володи нечто подобное, но не придавала этому значения. Понимала, что всем нелегко дается новая жизнь и порой хочется на кого-то пообидеться, кому-то пожаловаться, но сейчас в словах Молотилова не было ни обиды, ни жалобы — парень просто отвергал всю жизнь ребят. Кроме этого, Зина сердцем уловила в злой Володиной речи еще что-то скрытое и, пожалуй, самое главное, чего боится он сам. Она почувствовала, что он готовит ее к какой-то большой новости.
«Убежит он»,— решила Зина. «Убежишь ты, как самый последний дезертир»,— ожили в памяти слова Сторожева. «От меня таится. Почему? Разве я не друг? Не любит он меня. Думает только о себе...»
Колесом, хороводом пошли мысли девушки, и вдруг совсем неожиданно для себя она спросила:
— Володя, ты бы уехал сейчас обратно в Карагай? Спросила и вздрогнула, замерла, ожидая ответа.
«Заподозрила?— испугался он.— Слишком много я болтнул ей, дурак. Нет, просто сама домом бредит». Молотилов замахал руками, пригоняя слово к слову. Правду, однако, обошел околицей:
— Я как-то над этим не думал. Честно. А ты, грешным делом, наверняка махнула бы. Верно? Ну ладно, успокойся. Я это так.
До конца вечера Володя сорил пустячными словами, шутить пробовал. Смеялся над чем-то несмешным, о счастье заговаривал. А расстались все-таки невесело. Володя хотел обнять Зину, но она увернулась и тихонько пошла в поселок. Не остановил он ее, даже слова вслед не вымолвил.
Давно погас закат. Перегоревшее небо на западе едва теплилось. На той стороне Крутихи громко фуркала какая-то сумеречная птица. Плескалась рыба под обрывом. Пусто вокруг. Только Владимир одиноко ходил по берегу, примеривался в мыслях, как ловчее подойти к мастеру участка, чтобы он дал работу полегче.
«Завтра переезжаем на новую пасеку — самое время попросить Крутых. Пусть все так думают, что я его выдвиженец,— удачно кроился молотиловский план.— Я передовик. Повышаюсь законно. Честно». Немного успокоенный решением, он пошел спать.
29

Барачный шум бесцеремонно вырвал Молотилова из сладких объятий сна. Во сне ему виделось желанное: будто он в кругу своих родных и друзей играет на гитаре. Ему рукоплещут и улыбаются. Миг — и все исчезло. Наяву — барак, холодная сырость, а потом — дорога в лес. Сев на кровать, он долго разминал руки и плечи, зябко вздрагивал, потом, не умывшись, оделся. На работу шел последним — правую ногу мозолил сапог.
В лесосеке было тихо, потому что лесорубы собирались на новый участок. Они перетащили все свое немудреное хозяйство в передвижной вагончик, подцепили его к трактору.
Кое-кто из ребят забрался в вагончик, иные устроились на крыше и грянули песню — чудо свершилось: тайга громко подпела им.
Несколько человек шли сзади, собирали выспевшую на кочкарниках, темно-красную, как капельки крови, бруснику. Шел с ними чуть отшибом и Молотилов. Нудили его раздумья о переходе на другую работу. Навязчиво и коварно звучал в ушах голос Зины:
«Володя, а ты бы уехал сейчас обратно, в Карагай? Чудная,— мысленно отвечал он,— разве такие вопросы задают. Рассердилась. Эх, устроиться бы с работенкой, а с Зинкой помиримся. Приласкать ее, и бери девку. А приласкать ее пора... Как же это к Крутых-то мне подойти? С чего начать?»
Вдруг ребята, ехавшие на крыше вагончика, испуганно закричали:
— Эй, стой! Стой! -
И тут же что-то пронзительно заскрипело, затрещало, и наступила тишина. Владимир увидел, что вагончик, свихнувшись на бок, застрял между двумя соснами. В маленьком оконце не уцелело ни одного стеклышка, дверцу неприступно заклинило.
Костя Околоко совал свое угреватое лицо в окно и хриплым басом предлагал:
— Эй, там, на |улице, скажите трактористу, чтобы дернул вперед.
— Нельзя вперед. Развалит все по досточке.
— Расстилай по щепочке,— кричал изнутри Петруха Сторожев.
— Не тронь!— угрожающе рычал мастер Крутых.— Вагончик надо сберечь. Вот это влопались, я говорю.
— Дернуть надо бы назад.
— Это каждому ясно, да за что зацепить?
Крутых нервничал: часто сдергивал с головы фуражку и вытирал лысину.
— Ха, заметались, как угорелые,— торжествующе воскликнул Молотилов.— Надо подрубить вот эту сосну. А ну, быстро. Чего стали?
Двое парней послушно исполняли его команду, и пара топоров затяпала, вгрызаясь в дерево. Сосна была невелика и скоро хрястнулась, подмяв под себя молодой березовый выводок.
Когда двинулись дальше, Крутых подошел к Молотилову, подстроился под его вялый шаг и похвалил:
— А ты, Молотилов, я говорю, башковитый.
— Да ну, что вы, Тимофей Григорьевич. Тут ребенку понятно, что делать.
— Не скромничай. Хвалю за дело.
Молотилов было примолк, но, вспомнив о своих планах, оживился, с улыбкой заглядывая в исхлестанное морщинами лицо Крутых, повел хитрую речь:
— Хочется поговорить с вами, Тимофей Григорьевич. По душам.
— Давай, давай, Молотилов. И по душам давай,— поощрительно отозвался Крутых и приготовился слушать.
— Вот вы говорите, что я «башковитый»... — Говорю.
— Может быть, это и верно. А почему? Потому, что я все время думаю. Перед тем, как что-нибудь сделать, я все-все обмозгую. И думал вот я на днях о таком деле. У нас на участке есть очень хорошие ребята, передовики.
— И я говорю.
— Так вот нельзя ли бы их, особенно толковых, выдвигать на более ответственные работы. Повышать.
— Правильно ты подметил, Молотилов. Надо выдвигать. И будем. К тебе вот я примериваюсь. Ты очень даже пойдешь на выдвижение.
— Когда, Тимофей Григорьевич?— не вытерпел Молотилов.
— Ну, как тебе сказать. Жизнь подскажет. А тебе что, уже здорово надоело ходить в сучкорубах?
— Честно, Тимофей Григорьевич, я люблю работать. Вы знаете. Но я, видимо, надорвался.
Владимир вдруг переметнулся на жалостливый, немощный голосок часто замельтешил ресницами.
— Я очень и очень ослабел. Перевели бы вы меня сейчас куда-нибудь, где полегче малость.
Крутых почему-то насупился, исподлобным взглядом посмотрел на парня, согласился:
— Да, ты, в самом деле, устал. Это видно. С непривычки на нашей работенке не мудрено и надорваться.
Обходя большой куст вереска, они ненадолго разминулись. Кода сошлись опять, Крутых панибратски положил свою чугунную руку на высокое плечо Молотилова и, глядя на него снизу вверх, сообщил:
— Ты мне, Молотилов, я говорю, понравился с первого разу. Ты вот парень всем взял: и работать умеешь, и к старшим уважение у тебя есть, и все такое. А остальные, я говорю, люди какие-то, как бы это тебе казать, гордые, что ли, понимаешь. Не поздороваются толком, не спросят ни о чем. Будто они все знают сами. Я мастер участка, а их это совсем не касается. Даже обидно другой раз. По-моему, дисциплины нужной нет у людей. Занозистый народец, вроде этого самого Сторожева Петрушки. Этот совсем разбойник. Когда я с ним встречаюсь, мне кажется, что он непременно бросится с ножом и заполоснет. Вот ведь какой варнак. А ваши его защищают. Зачем?
Крутых пожал плечами, снова промокнул лысину рукавом и доверительным полушепотом молвил:
— Между нами. У Свяжина помощник ушел на больничный, так я говорю, надо Молотилова определить заместо него. Это тебя, значит. Не дали ведь. Прибежал Свяжин, потом еще кто-то из ваших: давай им Сторожева и — шабаш. Ничего не мог сделать. Язви их. И этот старый корень, Свяжин, туда же. Тьфу. Так вот из-за этого разбойника ты, Мо-лотилов, и не попал на выдвижение. Все идет вкривь да вкось. Хочешь так, а, смотришь, людишки повернули по-своему. Тьфу-тьфу.
Искры брызнули в глазах Владимира, с хрустом лег зуб на зуб, значит, этот мужиковатый Сторожев начинает не на шутку обретать авторитет в поселке. Свяжин и кто-то из комсомольцев, наверное, секретарь Виктор Покатилов, ходили биться с Крутых, не за Молотилова, а за Сторожева. Вот оно как. Вот, оказывается, почему Зинка и к слову и просто так хвалит Сторожева: «И ты, Володя, и Петруха, и Виктор — вы все герои...»
Молотилов сжал кулаки, почувствовал, как наливается жаром шея, уши, лицо. Будто одним росчерком молнии, перед парнем выписались все обиды, понесенные от Петрухи. Мсти, Владимир! Самый тебе подходящей случай. Молотилов сказал:
— Насчет ребят, Тимофей Григорьевич, вы, верно, сказали: неуки все подобрались. И Сторожева защищают — тоже верно. А почему? Да потому, что боятся его. И вам надо остерегаться. Этот ни перед чем не остановится. Я его знаю с детства: жили в одном дворе. Он же утопил в Карагае пенсионера. Да. Убрать его надо с участка. Выгнать.
— Это верно. Я говорю, давно пора.

Крутых запнулся за валежник, упал на руки — фуражка вперед отлетела, плюхнулась в мочежину. Владимир быстро выхватил ее из воды, отряхнул, рукавом пиджака вытер.
— Пожалуйста, Тимофей Григорьевич.
— Спасибо, Молотилов. Давай теперь о тебе договорим. Я вот так думаю: учись-ка ты на чокеровщика. Дело это сподручное. Нетяжелое я говорю. Связал, скажем, пачку лесин для трактора — видел, как это делается? Ну вот, и садись рядом с трактористом. Айда на эстакаду. Потом обратно. Заработок наравне, почти наравне с трактористом Я стану следить — обижен не будешь. Согласен?
— Согласен, Тимофей Григорьевич.
— Работать станешь с Покатиловым. Гляди, это парень опытный Можешь у него и водительскому делу научиться. Вот тебе и выдвижение. Постой-ка, милок, кажется, приехали. Стой, давай!— закричал лесорубам Крутых, замахал над головой фуражкой и ринулся вперед, но Молоти лов удержал его за рукав и умоляюще попросил:
— Только уж вы, Тимофей Григорьевич, прошу вас, не говорите ребятам, что я сам из сучкорубов попросился. Уж очень прошу.
— Все-все,— пообещал мастер,— наш разговор на замок заперт. Ты тоже имей в виду.
30

Зина давно не видела Володю. Сердце у ней тоской изошло. И ре шила она встретиться с парнем сама — не все же ему первому выходить навстречу. Вечером, после работы, побежала в лавку, выбрала там самую красивую косынку, голубую, под цвет глаз, с красненькими крылышками бабочки-веснянки по голубому полю, накинула ее на плечи и подошла к зеркалу: на нее глянула рассчастливая девчонка.
С хорошей покупкой Зина вышла из лавки. Думала, спускаясь по ступенькам крыльца: «Ему нравится мое бордовое платье с белым воротничком и понравится косынка...»
День удач был сегодня у Зины, ей не надо искать Володю: вон он сам идет.
Парень хмуро встретил подругу, а часом позже, многословный, рас серженный, обругал всех лесорубов, а дело их в грош не поставил. Уж потом, ночью, лежа в постели, Зина все еще не хотела верить этом и спрашивала у себя: «Неужели Володя, член бюро, активист, мог назвать нашу жизнь звериной? Оскудение ума, говорит. Боже мой! Это точно — он решил бежать. Нет, Володя так не сделает. Почему он ста, замкнут? Да ему просто не о чем говорить со мной. Не любит он меня. Не любит. И пусть. Его дело. Только бы не мучил, сказал бы прямо. Я его сама не люблю. Сама»,— почти вслух шептала Зина, и на подушку одна за другой сбегали слезы.
Новое горе — может, оно и придумано самой Зиной,— как пиявница, разом присосалось к самому ее сердцу. А дня через два в столовой произошел случай, который окончательно выбил Полянкину из колеи.
Был вечер. К ужину собирались рабочие. На двух столах вдоль ста ожесточенно щелкая костяшками о столешницу, резались в домино гаванские ребята. Вокруг толпились досужие ротозеи, задорили, зудили игроков:
— Кривоклинов, давай!
— Вали баяном, Костиков!
— Ио-го-го, рыба. Крой.
— Ловко он его зарыбил.
Зина, подавая в раздаточное окно тарелки с супом, пристально следит, не появится ли Володя в столовой. Хоть бы одним глазом увидеть его, одним словечком переброситься. Но парня нет и нет. У пожарного сарая в обрезок рельса уже звякнули восемь раз. «Если я не успею принести три тарелки, и он придет, значит — любит»,— загадывала Зина и нарочно медлила с раздачей. Но подана уже девятая тарелка, а девушка не соглашается с условием и загадывает заново.
Скорая и ловкая в работе, Фаина Павловна не терпит вялости у своих помощниц. В нужную пору она сама крутится волчком, и должны крутиться Миля с Зиной. А если к этому случись неполадка — не подвертывайся под горячую руку Косовой — разнесет.
Фаина Павловна уже давно видит, что Зина от котла к окну несет тарелку, будто ощупью идет. «Никак не привыкнет к быстроте. Ну, никак,— негодует про себя женщина.— И у какой же матери росла она? Горе». Наконец не выдержала и взялась сама — очередь у окна исчезла.
Но в самую горячую минуту у входа, под потолком, где скрещивались и переплетались у распределительного щитка жилы многих электрических проводов, что-то лопнуло, сверкнуло, и кухня погрузилась в полумрак. Настежь распахнули двери, сделалось чуть светлей, но работать было нельзя.
— Эх вы,— вздохнул укоризненно кто-то из рабочих.
— Пожрать толком не дадут.
И Зина слышала, это был голос Молотилова.
— А ведь все из-за тебя, Зинаида,— грозно поднялась Косова.— Ворочаешься, как телок на льду. Можно бы уже всех мужиков накормить. А теперь, видишь, что.
В примолкнувшей столовой спокойно и обнадеживающе прозвучал голос Петрухи Сторожева:
— Постой, ребята. Это пустяк какой-то. Я помогу нашим поварам. Он протиснулся к окну:
— Фаина Павловна, что там у вас?
— А бес его знает, чиркнуло что-то вон под матицей.
Сторожев шагнул на кухню, по шкафу добрался до щитка, поковырялся там, в капризном электрохозяйстве, сжег десяток спичек и вдруг весело крикнул:
— Огонь!
Кухня осветилась, ожила. Петруха, стоя на верху шкафа, улыбался. И был он для Зины в эту минуту красивее и лучше всех ребят.
Мигом подобревшая Фаина Павловна пальцем поманила к себе Зину и ласково, голосом матери попросила:
— Ты не сердись. Всем я вам добра хочу. Поняла ли?
— Поняла.
— Ну и ступай. Принеси дров. А я сама уж тут.
Следом за Зиной с кухни во двор вышел и Петруха.




Были сумерки, тихие, теплые, густо насыщенные таежной сыростью и вкусным грибным запахом. Где-то в лесу раздавался владычески-смелый и широкий собачий лай: свяжинский пес Уралко гонялся за молодыми зайчатами.
— Зина,— тихонько окликнул Петруха.
Девушка остановилась, пораженная острой догадкой,— ой, не простая это встреча.
— Зина,— совсем тихо повторил Петруха и приблизился к ней. Увидел ее глаза, сухие, уставшие, с немым вопросом: «Что же еще надо от меня?»
— Зина,— горячо заговорил он...— Я догадываюсь, что Молотилов причинил тебе какую-то неприятность. Я хочу помочь тебе. Но чем, Зина? Скажи хоть слово. Только одно слово. Что с тобой?
Она молчала, полная искренней ласки, той ласки, которой давно не видела, по которой скучало ее уставшее сердце.
— Зина, я твой друг. Ты помнишь, я говорил об этом. Ты будешь мне дорога и после... него. Я люблю тебя, Зина.
Девушка подняла на Петруху глаза, вся встрепенулась в желании сказать что-то, но не успела; Петруха обнял ее, тихонько привлек к себе и поцеловал в губы.
Ни словом не обмолвилась Зина, только показалось парню, что ушла она от него еще более грустная.
31

Утром в делянку шел окольными тропами: боялся попутчиков с праздными разговорами. Берег от постороннего, великую радость свою. Хотелось быть одному и думать только о своем. Когда подошел к вагончику, Свяжин уже разматывал кабель, поглядывая на купы деревьев. По всему было видно, что лесом Илья Васильевич доволен: сосна от самой грани делянки и вглубь, с гривы на гриву, шла кондовая и обещала хорошую валку.
Петруха взялся, было помогать своему мотористу, но тот поглядел на парня и серьезно сказал:
— А ведь ты не умывался сегодня.
— Да вы что, Илья Васильевич? Смеетесь?
— Рассмеешься. Черт-те что на лице-то у тебя.
— Что же, а?
— Написано, что ты миловался вчера с какой-то сударушкой. Ах, бесстыжий! И с такой рожей идешь на люди.
Петруха хотел отпереться, но где-то на эстакаде громкий голос, словно для всей лесосеки, дважды повторил:
— Эгей! Пошевеливай!
И рабочий день начался. И вчера, и сегодня приглядывается Сторожев к работе лесорубов своего волока и видит, что одни из них трудятся, не разгибая спины, а другие — налегке. Часто бывает, и так: приналягут на работу Свяжин и Сторожев — сучкорубам не передохнуть. Выключай моторист пилу и загорай. Так и делали: садились на перекуры.
Как-то, устроившись на поваленной лесине на такой вынужденный перекур, Свяжин расстроенно вздохнул:
— Эхе-хе, сколько, же попусту времечка тратим. Уйма. Вот опять сиди, пока они разгрузятся.
Он кивнул на сучкорубов, которых и не было видно в кострах поваленных деревьев.
— Пойду-ка я к ним на помогу,— вызвался Петруха, взял топор и ушел. Тут же поднялся на ноги и Свяжин. Не закурив, сунул кисет обратно в карман и торопливо зашагал на шум трелевочного трактора.
Вечером, возвращаясь из делянки, домой, Свяжин с улыбкой говорил Петрухе, лаская его добрым взором своих глаз:
— А знаешь, парень, на какую штуку ты наткнул сегодня меня, когда сучки-то пошел рубить? Не знаешь? Эх ты, крапивная кострика. Вот слушай.
И он повел речь быстрым   уральским говорком:
— В некоторых леспромхозах, я это твердо знаю, на лесоучастках созданы малые комплексные бригады. Надо и нам это же сделать. Что за бригады, спрашиваешь? А просто все. Вот, скажем, в нашем трелевочном волоке лесорубы разных профессий трудятся каждый сам по себе. Потому-то и волочится у нас все нараздерягу. Надо объединить в одну бригаду всех рабочих, чтобы они купно отвечали за валку деревьев, обрубку сучьев, чокеровку и вывозку, а на то пошло — так и за погрузку древесины на  автомашины. Тогда в бригаде все будут поровну заняты. Все будут одинаково дело. Только боюсь я, что Крутых не пойдет на это. — Почему?
— Да человек-то он уж больно кержацкий. План помаленьку вытягиваем, и ладно. Дисциплинка кое-какая есть. Это ему все. А где-то бы принюхаться к новизне — этого у него нету.
Свяжину было невдомек, что он своим рассказом о малой комплексной бригаде взбудоражил парня. На другой день утром Петруха раным-рано зашел за Свяжиным домой. Илья Васильевич сидел на крыльце, и, вяло, отбиваясь от комаров, ел с молоком краюху домашнего хлеба. Против него на деревянном мосточке сидел рыжий Уралко и, склонив остроухую голову набок, глядел в рот хозяина, давясь слюной.
По просьбе Петрухи в лес вышли за час до начала работ. Сразу же за воротами свяжинского дома Сторожев начал разговор:
— Думал я вчера, Илья Васильевич, о вашей бригаде. Ну вот, о малой комплексной, что вы говорили. Подсчитывал людей, спиленные хлысты и убедился, что в голове у вас родилась гениальная идея.
— И дальше что, мыслитель?— Свяжин углом кулака расправил усы, и Петруха увидел, что под ними цветет ласковая улыбка.— Ну, дальше-то, спрашиваю, что?
— Душу из Потея (так ребята прозвали Тимофея Крутых) выну, а малую комплексную создадим. Пусть не все работы в лесосеке она объединит, но попробовать свести валку, очистку и трелевку леса нужно. Вот так.



— Дай бог нашему теляти волка задрати.
— Смеетесь, да? — Нельзя?
— Не к месту. Я думал, вы всерьез вчера говорили...
— Ну, вот что, крапивная кострика. Я сегодня же вечером схожу по этому вопросу к Крутых. Не собьешь ведь его. Упрям и лыс, как бес.
— Я пойду с вами.
— Дров не  наломаешь? Тогда забегай в контору после ужина. Вместе и поговорим. Только к нему надо идти не с голыми руками. Так он и говорить не станет. Знаю его, слава богу. Надо его расчетами двинуть. Понял?
— Я за тем и шел к вам, Илья Васильевич, чтобы кое-что обговорить, Свяжин скосил на парня улыбчивый глаз:
— У вас там, в Карагае, все такие хваты, как ты? А я думал раз-два и обчелся,— и более серьезно:— Пойдем, вон старика Мохрина поленница, сядем, перетолкуем. Время есть еще.
Они свернули с дороги и, забрызгавшись сбитой с головок трав росой, подошли к незавершенной поленнице березовых дров. Сели.

32

Целыми днями окна конторы участка распахнуты настежь, и все-таки прочно стоит в ней запах махорки. Только поздним вечером остуженный росами воздух вольется в прокуренное помещение и освежит его, будто вымоет ключевой водой.
Любит этой тихой порой посидеть и поразмышлять в конторке мастер участка Тимофей Григорьевич Крутых. Он садится на свой стул, снимает с лысой головы фуражку-блин, надевает на кончик носа железные очки и углубляется в чтение записной книжки. В ней записаны десятки и десятки цифр, помечены на память факты, еще факты, фамилии, вопросы. Тимофей Григорьевич днем на месте никогда не принимает никаких решений, чтобы не допустить второпях ошибки. Зато к утру у него готовы ответы на все вопросы. Свой стиль руководства он считает мудрым, а себя — человеком, застрахованным от ошибок.
— Нам, руководителям, нельзя работать опрометчиво,— часто говорит Крутых, делая очередную запись в свой блокнот.
Тимофей Крутых относится к той категории командиров производства среднего звена, которые не имеют ни общего, тем более специального образования. Это в большинстве случаев практики, вооруженные знанием жизни и дела. Они не ломятся вверх по служебной лестнице, не хватают чинов, а просто крепко держатся за определенную им ступеньку и добросовестно тянут на себе порою самый большой воз низовой работы.
Тимофей Григорьевич начал подборщиком сучьев в волоке. Года через три или четыре стал вальщиком леса, а потом выучился на тракториста, водил по лесосекам трактор и водил неплохо. Но после армии ему вдруг отчего-то не захотелось возвращаться на лесные работы, и он нанялся по первости рабочим склада, затем кладовщиком и, наконец, стал заведующим материальным складом леспромхоза. Здесь-то и раскрылся Крутых как творческая личность. Здесь и выявились его недюжинные способности снабженца-добытчика.
Когда в леспромхозе заговорили о новом молодежном лесоучастке, на Крутихе, кто-то предложил кандидатуру Тимофея Григорьевича на пост руководителя участка. Что ж, человек деловой, хозяйственный, умеет с нужными людьми связь поддерживать — возражений особых ни у кого не возникло. И вот директор леспромхоза Поликарп Фролович Кузовкин пригласил Тимофея Крутых в свой кабинет. Перед тем как начать разговор, поздоровался об ручку, предложил папиросу и даже спичку зажженную поднес. Закурили, пустячными вопросами перебросились, и тогда Кузовкин без обиняков спросил:
— А пошел бы ты, Тимофей Григорьевич, работать мастером участка?
У Крутых мгновенно вся лысина покрылась испариной — для ответа слов не нашлось. Он никогда и в думах не держал такого. А директор говорил:
— Новый участок мы создаем. Слышал, конечно. И нужен туда хороший хозяин. Сам понимаешь — стройка. На голом месте. В лесу. К следующей весне туда приедут комсомольцы. Но об этом после. А сейчас пока нужен крепкий хозяйственник, который, понимаешь, умел бы оборачивать дело вокруг кулака. Нужно, скажем, железо — достал. Нужен шифер — достал. Моторы, как хлеб, как вода, нужны будут. Достанешь?
— Так точно. Поговорю с Фокой Ивановичем, думаю, не откажет,— невозмутимо ответил Крутых.
Вначале Тимофей Григорьевич подумал, что Поликарп Фроловнч шутит с ним, но, когда речь зашла о том, что на новый участок нужен пока не столько мастер, сколько добытчик, кладовщик, понял, что его действительно выдвигают и выдвигают, пожалуй, не наобум. Однако предложение сразу не принял. Попросил время на размышления и размышлял два дня. Потом изошел весь, а придумать ничего не смог. Пугала его новая работа своим объемом, пугали люди, которыми придется руководить. Как, каким языком он будет говорить с рабочими, если у него у самого только шесть классов?
До заседания партийного бюро леспромхоза, где предстояло рассматривать вопрос о новом назначении Крутых, оставалось полтора часа, а он все еще не знал, в какую сторону мотнуться. Помог мастер Сартаковского лесоучастка Михаил Замараев. Он был в конторе и по пути завернул в склад получить два десятка блоков для погрузочных эстакад.
— Слушай, Михаил Павлович,— как всегда, высокомерно сказал Крутых.— Мне накладные с твоей росписью просто боязно сдавать в бухгалтерию.
— Что так?
— Могут заподозрить, что я их подделываю. Ну, посмотри, что это за роспись. Каракули. Верно?
— Верно. Что вылупился? Пять классов у меня. Сейчас это ниже ликбеза.
— Постой,— вцепился в Замараева Крутых,— но как же ты, Михаил Павлович, руководишь участком, да и в передовиках еще ходишь? За прошлый месяц, я видел уже приказ, премию тебе опять начислили.
— Руководить — это значит,— четко ответил Замараев, будто параграф воинского устава прочитал,— уметь работать с людьми и не принимать глупых решений. Эй, Гарбузов! — закричал он своему шоферу в открытую дверь склада: — Прихвати здесь одну связку,— крикнул и ушел, не простившись. Будто даже улыбочку унес на губах.
«Да я что,— храбро подумал вдруг Крутых,— хуже этого ликбезника? Я ему дам пять очков вперед. Тоже мне руководитель! Расписаться не умеет. А и правду говорят: не боги горшки обжигают. Соглашусь, черт его бей».
В голове у Крутых возник ворох бодрых мыслей, и он приободрился. Тут же в складе переодел чистую рубашку, галстук, поплевал на ладони и почистил пиджак, причесал волосы. Потом запер дверь на пудовый замок, притиснул к косяку сургучную печать и пошел в контору.
Так и стал Тимофей Григорьевич Крутых мастером участка. Руководители леспромхоза промашки не дали. Крутых приковал себя к работе, стиснув зубы. Что ни месяц, так на берегу Крутихи два-три новых объекта. Натаскал туда бывший кладовщик такую прорву всяких материалов, что хоть к нему на поклон иди, если надо железа, шифера, кабеля или цемента.
— Умеет мужик обрастать,— говорили любовно о нем в леспромхозе. Сам Крутых даже смеялся над собой, когда приходилось вспоминать о своем страхе перед новой должностью. Но было это до поры, пока не приехали на участок молодые лесорубы, пока не встретился мастер участка с боевым, горячим народом.
Как только Тимофей Григорьевич увидел ребят, их одежду горожан, услышал их речь, к сердцу его будто привалили камень. Приехал новый рабочий, культурный, грамотный, дерзкий, напористый. Как перед ним будет держать свой авторитет Крутых? На власти начальника? Пойди вон, прикрикни на того, скуластого. Да он ни во что не верит: ни в черта, ни в чоха. А нужных слов — признавался сам себе Крутых — у него для этого парня не найдется. И это страшило.
Уже на станции, в первый час встречи, у Тимофея Григорьевича проклюнулась в душе какая-то боязнь перед новыми людьми и неприязнь к ним.
Желая выведать впечатления директора леспромхоза, Крутых, будто невзначай, обронил.
— Вольный, говорю, народец приехал, а, Поликарп Фролович?
Кузовкин, видимо, не понял скрытого смысла этих слов и отозвался с восторгом:
— Вольные птицы прилетели, Тимофей Григорьевич. Под счастливой звездой ты, знать, родился. Орлы прилетели. Орлы. Бери их покрепче в руки, и они чудеса сделают на участке.
«Орлы,— отходя, прочь, зло думал Крутых.— Орлы. Эти орлы, я говорю, дадут прикурить. Они чудес наделают».
Первым и большим «чудом» он счел то, что ребята не прислушались к его голосу и не завернули восвояси скуластого варнака Сторожеза. А ведь он, мастер участка, всему голова в поселке, прямо сказал им об этом на собрании. Пропустили мимо ушей. В другой раз до крика взвинтил свой голос Тимофей Григорьевич, выступая против того, чтобы на Доске почета был портрет Сторожева. И все же комсомольское бюро отмело все его возражения. Будто тут выступал не мастер участка, а какой-то караульщик дед Мохрии. Как же работать с такими партизанами?
По твердому убеждению Тимофея Григорьевича, на лесоучастке закрутилось кривое колесо: с одной! стороны он, с другой, напротив,— молодежь. Колесо это должно непременно где-нибудь чокнуться.
После ужина, как и условились, Илья Васильевич Свяжин и Петруха встретились у конторки и в кабинет Крутых вошли вместе. Мастер принял их недружелюбно: он не любил поздних посетителей, поэтому, сняв очки и смигнув с глаз усталость, спросил в лоб:
— Зачем? Я сводку составляю.
— Сводничать — не работать,— пошутил Свяжин и сел на скрипучий деревянный диван с отбитым подлокотником.— Пришли к тебе, Тимофей Григорьевич, посоветоваться, потолковать насчет малых комплексных бригад. Давайте на первых порах объединим лесорубов хотя бы одного нашего волока в бригаду. Понимаете, чтоб каждый отвечал за весь комплекс заготовки. Чокеровщика, конечно, надо сократить, а связывать воз будут сами сучкорубы. Очищать лесины мы им поможем. Время найдем.
Поджав губы, Крутых хмуро слушал Свяжина, ни разу не посмотрев на него. Наконец сказал:
— Ты постоянно, Илья Васильевич, лезешь ко мне с какими-нибудь заковыками. Что тебе дались эти бригады? Ты работаешь, и работай, а в чужие дела не лезь. Организовать труд, технологию и вообще все прочее, я говорю, у нас есть кому, слава богу, и без тебя.
— Тимофей Григорьевич,— взмолился Свяжин,— надо бы для испытания попробовать. А может, и выгорит дело. Право слово, выгорит.
— Что ты меня агитируешь за Советскую власть. Ну?
— Вот пойди, поговори с ним,— обратился Свяжин к Петрухе, все еще стоявшему с фуражкой в руках у дверей. Тот было собрался что-то сказать, но Крутых упредил его суровым вопросом:
— Ну, а вам что, молодой человек?
— То же, что и ему,— Петруха шагнул к столу, глаза их встретились. Не играть же в гляделки мастеру участка с каждым, поэтому Крутых принужденно поскоблил ногтем правую бровь, натужно всхохотнул:
— Значит, враз обоим ответил. Только впредь делегацией ко мне не являйтесь.
Он склонился над сводкой, но тут же снял телефонную трубку и, будто грозя ею, сказал Свяжину:
— Ты ведь меня знаешь. Я могу с человеком с глазу на глаз поговорить, а делегацию — любую выставлю. Вот я какой. Але, третий мне. Занят? Тьфу. Так все, товарищи, до свидания.
— Нет, не все, товарищ мастер,— возразил Петруха.— Вот вам бумажка, где записано, сколько мы с Ильей Васильевичем в смену работаем, а, сколько сидим на перекурах. Пережидаем, когда сучкорубы обрубят сучья. Посмотрите. Вам это будет невредно. Может, вы поймете, что вас еще надо агитировать за Советскую власть.
Свяжин видел, как от лица Крутых отлила кровь, вмиг округлившиеся глаза его немигающе уставились на Сторожева. Он медленно встал и с придыханием вымолвил:
— Возьми свою бумажку и сходи с ней по назначению. А теперь выйди отсюда. Не научился еще говорить со старшими, а лезешь в дела предприятия. Выйди.
— Да, пойдем, Петруха. Дадим человеку работать. Пошли, давай.
Петруха крепко, обеими руками насадил свою фуражку на голову и, сделав шаг к двери, обернулся:
— Не с людьми вам иметь дело, а с собаками.
На крыльце Петруха признательно сказал Илье Васильевичу:
— Спасибо вам, что отвели от беды. И как я его не стукнул? А по-своему мы все-таки сделаем. Сделаем, Илья Васильевич.
Парень вдруг метнулся к открытому окну кабинета Крутых и злорадно проговорил:
— Так и запишите: все будет по-нашему.
Створка с шумом захлопнулась — из нижнего переплета рамы с жалобным звоном вывалилось стекло и углом воткнулось в усеянную окурками землю.
Расставаясь у перехода через распадок, Свяжин с горькой усмешкой сказал:
— Вот и возьми его за рубль за двадцать. Да его, этого увальня, пушкой не пробьешь. Тут, видать, парень, и делу конец.
— Нет, я от этого так просто не отцеплюсь, Илья Васильевич. Вот вам мое слово.
Петруха прямо через ельник продрался на лежневку и пошел к танцевальной площадке, где играл, баян и куда обычно вечерами стекалась молодежь. Еще издали по светло-зеленому пиджаку и такой же кепке он отыскал Виктора Покатилова. Парень стоял с Риммой Беленко и, очевидно, ожидал, когда Сережа Поляков начнет играть очередной танец. Воспользовавшись минутой, Петруха подошел сзади, тронул Виктора за локоть и пальцем поманил к себе.
— Куда ты его, Петька? Противный,— возмутилась Римма и следом за Виктором пырнула под перила.
— Иди, иди,— разрешил ей Петруха.— Секретов нет. Я за него замуж не собираюсь. Слушай, Витя. Большой разговор у меня к тебе. Ты, Римма, можешь идти с нами. Куда бы нам это сесть, что ли?
— Ты подрался с кем, да? Какой-то заведенный ты.
— Пойдем к столовскому срубу. Я все расскажу.
Трое, они прошли мимо пожарного сарая, мимо конторки, в окнах которой все еще горел свет, и сели на неошкуренные бревна, сваленные у сруба новой столовой.
33

Спит тайга дремучая, спит поселок лесорубов, спят люди крепким сном после трудового дня. Только не идет сон к Милке Калашниковой. Мечтает она о своем девичьем счастье, завидует Зине Полянкиной, которую любит лучший парень на лесоучастке Владимир Молотилов. И за что только такой недотроге счастье улыбчиво, за что? Спит вот она, нацелованная, обласканная, ни горюшка ей, ни печали.
Скрипит под бессонной Милкой кровать, будто тлеет под ней вся постель. Покличь, Миля, тихонько свою соседку: Зина, спишь ты? И ответит она тебе: не спится, Милочка. Горе у меня. Большое горе.
«Что я это наделала?»— с невольной тревогой спрашивает себя Зина и чувствует, что горит на губах ее Петрухин поцелуй. Беспокойно на сердце, вина перед кем-то легла на него. «Вот скажи теперь, как ты могла позволить такое? Как?— допытывается Зина и сама себе отвечает, боясь прямого, чистосердечного слова:— Ласковый, подошел, пожалел и поцеловал. Что я могла сказать? А Володя? Спросит — все расскажу. Могу и не говорить. Я человек и имею право на секреты. Это нечестно,— укоряет Зину чей-то голос, похожий на голос Володи.— Это мерзко — дружить с одним и целоваться с другим. Владимир меня не любит. Он не знает, что творится в моей душе. Ему до этого нет никакого дела. Он давно забыл меня. Я одна. Не могу я быть одна. Не могу».
У пожарного сарая долго брякали в чугунный рельс: Зина насчитала тринадцать ударов. Кто-то ошибся: или она, или тот, кто отбивал часы. Если сегодня дежурит сонливый дед Мохрин, это его ошибка: ударил лишний раз. Вначале, когда только-только приехали новоселы, Тимофей Крутых требовал от деда исключительной точности в бое часов, и Мохрин, нередко потеряв счет, начинал колотить заново. Сейчас ему это запрещено строго-настрого. Поэтому так и останется тринадцать часов.
«Тринадцать, тринадцать,— повторяет Зина.— Чертова дюжина. И пусть чертова. Я верю, Петруха честный и лгать не станет. Нравлюсь я ему — на то я и девушка».
Зина крепко закрывала глаза, стремилась погасить свои мысли и уснуть, но не было сна, и кто-то допытывался: «Что ты скажешь Владимиру?»
Забылась она только на рассвете, а когда проснулась, было утро. В открытые окна лился прохладный, пресный от росы воздух. Вместе с ним в комнату залетали птичьи голоса, и тек спокойный, раздумчиво-величавый шум соснового бора: видимо, в верхах деревьев гулял молодой ветерок.
От свежести и света ясного утра Зина почувствовала себя легко, бодро. Динамик, прилаженный на столбе против общежития, громко и весело будоражил тайгу, и вся она была в этот час своя, родная, как домашний одичавший сад.
Фаина Павловна встретила Зину на крыльце кухни. Она сидела на маленькой скамеечке и, положив пухлые, обнаженные по локоть руки на колени, чистила картошку. Поглядела на Зинку приветливо:
— А к тебе тут гость приходил. Отгадай кто? Зазноба твой. Шел на работу и завернул. Не знаешь, кто? Видимо, у тебя, их много. Это хорошо, как много. Парней надо водить за нос. Пусть сохнут. Нам, бабам, только в девках и покозырять. Вон там, в посудном шкафу, записку тебе оставил. А ты будто и не рада? Гордая ты, девка. Парням это нравится. Пусть сохнут.
Записку оставил Володя. В ней он писал коротко и сухо, даже не назвав девушку по имени: «Придешь к восьми на берег. Туда же. Есть разговор».
«Уверен,— горестно соображала Зина, перечитав еще раз скупые, неласковые слова.— Уверен: как ни позови — все равно побегу. Ой, ли, гляди, Володя, не перехватил ли ты через край?»
За малый срок судьба щедро отмерила горестей неопытной Зинке. И девичья воля порой готова была сдать перед трудностью, отступить. «Брошу все и уеду домой»,— думала она поначалу, но что-то удерживало ее от этого отступнического, постыдного шага. Что именно? Люди. Они, веселые, грустные, подчас злые, но честные, как само солнце, удерживали ее, тянули за собой. Зина научилась приглядываться к своим товарищам, подругам и давать правильную оценку их слову и делу.
Эта мудрая наука, преподанная девушке самой жизнью, и поставила перед Зиной нелегкий вопрос: Володя,— тот ли он человек, что за товарища отдаст свою жизнь? Думая о друге, вспоминая его слова, девушка начинала понимать, что для него здесь нет ничего святого. Свое «я» только и есть. «Я» да «я»...
Близился вечер. Зина перемывала тарелки в деревянной колоде, установленной чуть поодаль от кухни, под легким навесом. Рядом курился врытый в землю большой котел: из него валил пар и выплескивалась, вскипевшая вода. Пахло дымом и золой. Девушка мыла и укладывала тарелки на длинную выскобленную скамейку и не в первый раз спрашивала себя: надо ли идти ей сегодня на свидание с Владимиром? «Пойду. Обязательно пойду,— решила она,— и скажу ему, что он зазнайка и эгоист. Пусть ему будет стыдно. Я больше не могу молчать. Тоже мне, «придешь на берег». А может, и не приду...»
В общежитии она надела свое любимое платье с цельнокроенным рукавом и белым воротничком, на шею небрежно накинула новую синюю косынку, а потом до десятка, раз подходила к зеркалу: поправляла ресницы, играла черными стрельчатыми бровями.
Она шла берегом возле самого крутояра по едва приметной тропе. Солнце уже утонуло в синем! мареве дальних лесов, а небосвод все еще горел прощальным багрецом. Вода в реке, будто запотевшее стекло, потускнела.
В излучине реки, где начинается вырубка, Зина собрала букетик из скромных таежных цветов. В лесу стояла звенящая тишина, и только откуда-то из далекого далека в нее слабо просачивалось уханье филина.
Зине вдруг показалось, что за ней следит чей-то настороженный взгляд. Девушка даже вздрогнула и начала озираться кругом. И испугалась, и по-детски обрадовалась она, когда совсем рядом, под молодой осинкой, увидела маленького лисенка. Зверек испуганно таращил круглые глазенки на человека, не мигая, караулил каждое движение его.
— Здравствуй, глупый,— смеясь, сказала Зина и шагнула к лисенку, но его и след простыл: неуловимо быстро исчез он в траве.
Тихий вечер навеял на Зину безотчетно радостное настроение. И мудрый в спокойствии лес, и небо, и речка, и букетик из неярких скромных цветов, и глупый лисенок — все это сделало планы и мысли ее маленькими, ненужными. А обида на Володю, больно теснившая сердце весь день, растаяла.
Встретились. Володя как-то особенно пристально посмотрел на Зину и сказал:
— Тебя совсем не узнать. Честно.
Зина вспыхнула и со слезами в голосе промолвила:
— Хочешь сказать — подурнела...
— Нет-нет. Что ты, Зина. Ты какая-то другая сегодня. Хорошая. Владимир не лгал. Пережив за последнее время многое, девушка, видимо, повзрослела. Под глазами ее приметились текучие тени, а в глазах — усталость и задумчивый покой.
Парню хотелось поцеловать Зинины глаза, но он не посмел этого сделать и удивился своей нерешительности. Было сегодня в Зине что-то слишком красивое и слишком чужое. «Я люблю се,— сказал себе Володя.— Она мне нравится. Вот такая, задумчивая и чуть-чуть грустная. Она, по всей вероятности, только что расцветает. Нет, я не должен ее бросать, и не брошу».
— Ты о чем-то думаешь, Володя?
— Думаю вот о своей жизни,— быстро перестроился он.— Кажется, я удачливее других на участке, а дышать мне все-таки нечем.
Он ловко, туда и сюда, бросал свои длинные кисти рук, метко сражая комаров, и рассказывал:
— Подходит ко мне на днях мастер Крутых и говорит: Молотилов, мы способную молодежь выдвигаем вперед и вот решили поставить тебя на более ответственную работу. Будешь чокеровщиком. Потом понял, очевидно, что я в нерешительности, и заулыбался: давай, дескать, смелей берись. Дело у тебя пойдет. А топором-де, орудием бронзового века, всегда успеешь натюкаться. Вообще-то прав старик.
— А что это такое, чокеровщик?— поинтересовалась Зина.
— Да как тебе сказать, помощник тракториста, что ли. А работенка так себе, не бей лежачего. В сравнении с другими, конечно. Скоро, это между нами говоря,— Володя приглушил свой голос, и губы у него почти перестали двигаться,— скоро меня переведут в мерщики. Тогда я могу ходить на работу вот так,— он хлопнул себя по груди, где красовался его ярко-желтый галстук.— Жить бы, кажется, да радоваться. Другой, может, лучшего и не искал бы. Ты не веришь, да? — всполошился он.— Я по глазам вижу. Не веришь. Плохо ты меня знаешь, Зина. Все ребята только и смотрят, как бы скорее свалить дерево да отхлестать у него сучья. Больше их ничего не интересует. Муравьиная жизнь их устраивает, а для меня это не полная жизнь. Чего-то в ней нет, чего-то не хватает. Веришь ли, пусто вокруг, глухо.
— Не верю я в это, Володя,— робко отозвалась Зина.
— Веришь, плутовка. Веришь,— он отшвырнул гитару, обнял Зину и начал целовать ее в губы, щеки, глаза. Она не отбивалась от ласк, но и не принимала их, как прежде, с открытым сердцем. Чувствовала девушка, что сквозит между ними какой-то холодок, и зябко от него на душе.
Потом они долго сидели молча среди лесной тишины. Володя, будто подстраиваясь под ночной покой, тихонечко брал на гитаре тоскливые аккорды. Зине чуть потревоженные струны задумчиво и нежно пели о чем-то утраченном навсегда, навечно. И раньше, еще в Карагае, слышала Зина эти мелодии, но в ту пору они рассказывали о чужом горе, о чужих печалях. А теперь они — песни ее сердца.
— Не надо больше этой тоски,— попросила Зина.— Сыграй что-нибудь веселое. И, Володя, скажи мне, ведь я счастливая?
— Конечно,— живо отозвался парень и подумал: «Много ли тебе счастья-то надо».
— Сыграй мне: «Не кочегары мы, не плотники...» Ну же, Володя. Играл он рассеянно, так, брякал для виду, а душу мутили свои мысли, о которых надо бы рассказать Зинке, да вот пойди, доверься ей. И что за люди эти девчонки?


34

Новые обязанности чокеровщика, связанные с постоянной беготней, очень скоро стали поперек молотиловской души. Все планы о легкой работе рухнули, и давнишняя мечта его о возвращении в Карагай круто обернулась решением бежать.
Все чаще и чаще виделись сладкие сны о доме, реже и реже провертывалась среди буден легкокрылая, бездумная радость. Черной змеей вползла в его сердце обида на жизнь за то, что она, неугомонная, шумная, крутая, разрастаясь не по дням, а по часам, почему-то отодвигала Володю в сторону. Он почти все время видел себя в тени, замечал сам, что тает в людских глазах. Там, где виднее, где можно бы приподнять голову, оказывался не он, как раньше, не Молотилов, а Сторожев или кто-нибудь другой. Это будило в нем неприязнь и даже злобу к людям.
Давно бы он утек домой, если бы не Сонька Огнева, которая пугала его больше всего на свете. В итоге долгих и невеселых раздумий нашел правильное решение: написать матери и обо всем помаленьку выведать у ней, о своем горьком житье-бытье намекнуть.
Это было первое письмо домой. Над ним до полуночи сидел Владимир в пустом красном уголке общежития. Возле электрической лампочки кружились и метались ночные бабочки. Кружились и метались в голове парня мысли о Карагае. Выложить их все на бумагу, рассказать о них матери прямо мешала гордость. Поэтому петлял вокруг да около, надеялся на материнский тароватый ум.
В ту же ночь написал и отцу. Если в письме к матери он жаловался на трудности в работе, на комаров, вечную лесную сырость и выдуманную боль под лопаткой, то отцу писал о своих душевных муках. «Ты, дорогой папочка, учил меня любить природу, и я не могу глядеть, как ложатся под топором природные богатства. Мне все время кажется, что и над моей душой занесен топор...»
Мать откликнулась с необыкновенной быстротой.
«Над письмом твоим,— сообщала она после приветствия,— я глубоко плакала. Я все это предвидела. Тебе тяжело, дорогой мой, и мне не легче. Разве для того мы растили тебя. Если есть хоть капелька возможности, приезжай. Папка согласен, чтобы ты приехал обратно. Он тебе завтра тоже напишет. Ты передаешь привет Соне. Ее нет в городе. Она уехала во Львов. Перед уездом заходила к нам и просила твой адрес, но у нас не было твоего адреса.
Напиши, что тебе купить к зиме.
Целую, и остаюсь в слезах, твоя мама».
Можно бежать, но надо увезти с собой Зинку. Там, в Карагае, он скажет каждому, что ради спасения девушки ему пришлось бросить, полюбившийся леспромхоз. Чуткое отношение к человеку не противоречит комсомольскому долгу.
Но как подбить Зину на этот шаг? Он исподволь готовил ее, ждал, когда девчонка не вытерпит и сама намекнет о Карагае. Он не раз видел ее на кухне жалкой, уставшей и, казалось ему, убитой жизнью. «Пора,— думал он,— поговорить с ней начистоту. Пора». Однако не хватало у парня духу затевать с Зинкой разговор о бегстве. Боялся. Снова выжидал.
А вдруг она взбеленится да разнесет по участку его намерения. Тогда что? Тогда не только не вырвешь у Крутых хорошей характеристики, но можешь расстаться с комсомольским билетом. При этой мысли у Володи даже бледнели всегда по-девичьи алые губы.
Совсем странным становилось для него поведение самой Зины. Она не слушала его с прежним вниманием, часто думала о чем-то своем и, казалось, рвалась куда-то от него прочь. Чем далее она уходила из-под его влияния, тем красивее становилась в его глазах. В минуты, когда Зина в чем-нибудь возражала ему, щуря свои синие глаза, Володя особенно любил ее и ненавидел.
Как-то в воскресный день сидели на плотине, ждали освободившейся лодки, чтобы покататься по Крутихе. Володя играл на гитаре, а Зина стояла у перил плотика и сосредоточенно глядела в воду. Он вдруг громко взял богатый аккорд и тут же ладонью погасил стройные звуки струн.
— Нравится тебе тут? — взялся он за свое.
— По-моему, хорошо. Лес. Леса — ведь это украшение земли, читала я где-то. В прошлое воскресенье мы ходили с Фаиной Павловной за малиной куда-то в буреломы, так ведь там сказочный мир. Того и гляди, выйдет лесная царевна или Аленушка, крикнет: «Ау, братец Иванушка!»
Она засмеялась приглушенным теплым смехом. И это покачнуло терпение парня. Он взметнулся весь, подобрался, заговорил с непривычной для Зины торопливостью:
— Ты, Зина, очень умно сказала о лесе. Это наша краса, гордость, богатство. Лес и музыка, говорил Чайковский, — здесь Владимир ляпнул наобум, — более всего делают человека благородным. А как мы обходимся с ним? Как, я спрашиваю? — в голосе уже звенело негодование. — Мы безжалостно вырубаем его. Обкрадываем и обедняем сами себя, нищаем духом. Пройдет несколько лет, и на этой земле будет пустыня. Мертвая, — трагически воскликнул Владимир и тяжело вздохнул:— Нет, не могу я губить нашу красу и богатство. Душа болит.
Для Зины все это было так неожиданно, что она растерялась и долго молчала, глубоко сознавая, что парень не прав и с ним надо спорить.
— Саранча мы, что ли? — спросила девушка. — Ведь, по-твоему, так выходит.
— Да. Именно так.
— А ты забыл, что мы и сажаем леса...
— «Сажаем», «сажаем», — передразнил он Зину. — Я не об этом говорю.
— Грубиян ты, — воскликнула Зина. — Грубиян. Я не хочу больше с тобой разговаривать. Слышишь, не хочу.
35

Утром в лесосеке произошло следующее. Уже в делянке Петруха узнал, что у Владимира Молотилова на правой ноге лопнула, кровяная мозоль и ему дали больничный лист. Сторожев, перемахивая через кусты и коряги, побежал к месту стоянки тракторов, где частой строчкой прошивали воздух заводные бензиновые моторчики и гулко всхлапывали на первых оборотах дизеля.
Еще не успевший вымазаться машинным маслом Виктор Покатилов в грязной спецовке и фуражке был особенно белолиц, будто залез в чужую одежду. Он ждал, пока мотор наберет обороты, торопливо доканчивал папиросу, чиркая слюной через редкие зубы после каждых двух-трех затяжек. Вбив окурок глубоко в мох, он полез в кабину, но обернулся на окрик. Подбежал Петруха и скороговоркой закричал:
— Момент сегодня подходящий... Слышить, Виктор?
Покатилов махнул рукой, влез в кабину и сбросил газ: машина поутихла, из круглой трубы ее выпорхнуло один за другим до десятка сизых дымовых колец.
Когда Виктор высунулся из кабины, Петруха начал снова:
— У нас Молотилов на больничном — поедем, поговорим с ребятами, чтобы работать без него, без замены. Самый раз испытать.
— Садись.
Сторожев обежал трактор, залез в кабину. Сел. В лицо шибануло горючим, отработанным газом и подогретым маслом. С непривычки закружилась голова. Покатилов сразу взял курс на свяжинский волок.
Работа еще не начиналась. Почти на ходу Петруха слетел на землю, голосом и жестами созвал разбредшихся ребят. После всех подошел Свяжин. Стоял бочком к кружку ребят, одним ухом ловил разговор.
— Часто же бывает, что и тракторист стоит :в волоке, пока ему чоке-ровщик не свяжет воз, — запальчиво говорил Петруха, столкнув на затылок кепку.— Кого тут винить, если хлыстов нет готовых? А сегодня они будут.
— Правильно, — не вытерпел, вмешался Илья Васильевич и, ткнув в сторону Петрухи куцыми, обрубковатыми пальцами с дымящейся цигаркой между ними, заверил: — Парень правильно говорит, мы поможем.
— Я думаю, Сторожева надо поддержать, — авторитетно сказал Покатилов.— На эстакаде воз у меня разломают грузчики. А здесь уж вы. Только того, без запятых.
— Не справимся мы, держась за подпоры,— уныло сказал Сережа Поляков, сучкоруб, с черным родимым пятном на всю левую щеку и часто-часто мигающими глазами.
— Какие ты подпоры имеешь в виду? — спросил Покатилов.
— Их вот, Свяжина и Сторожева. Они же нам будут помогать в свободную минуту.
— Дура ты, Сережка,— вспылил Петруха.— Работаем сегодня все одной бригадой. Понял? Беремся, что ли?
— Чего спрашиваться, — в голос зашумели все.
— Надо показать Крутых...
— Пошли давай. Движок включили.
— Молоток ты, парень, — взволнованно шептал Илья Васильевич Петрухе и на радостях тыкал его в бок своим острым локтем.
Перед вечером в волок прискакал Крутых: лошадь под ним была мокрая и замызганная, как половая тряпка, да и сам Тимофей; Григорьевич был заляпан грязью, обливался жарким потом. Свяжина и Петруху он застал за обрубкой сучьев.
—- Что это значит? — изумился мастер.
Свяжин воткнул топор в лесину, растер ладони рук, и начал было объяснять:
— Чокеровщик Молотилов заболел сегодня...
— Да мы одной бригадой работаем,— вклинился, Сережка Поляков и весело замигал своими глазами в лицо Крутых. — Мы, комсомольцы, решили работать без чокеровщика. Так дружнее...
— А кто разрешил? — угрожающе щурясь, спросил Крутых.
— Да ведь дело-то такое, Тимофей Григорьевич, само в волок пришло. Верно, ребята? — мельтешил густыми ресницами Поляков.
Все засмеялись. Смех совсем рассердил Крутых, он выкрикнул: -~ — Не быть этому! Слышите! Да подожди ты, проклятая, — мастер в сердцах рванул повод — лошадь испуганно вскинула голову, и в зубах у нее затрепетала недожеванная ветка рябины с кистью желтых ягод.
Трудовой день в лесосеке кончился невесело. Его расстроил мастер Крутых, да и лес шел неважный, и волок не выполнил дневного плана. Кроме того, на верхний склад в задел к утру не было подвезено ни одного хлыста.
Вечером Тимофей Григорьевич вызвал к себе Свяжина и около часу мусолил его за самоуправство. Затем секретарь-кассир Екатерина Савельевна сходила в мужское общежитие за Сторожевым.
Когда пришел Петруха, в кабинете Крутых, у самых дверей, на краешке табурета, сидел сторож дед Мохрин и, стряхивая в кулак пепел с цигарки, говорил:
— Так-то вот и было, Тимофей Григорьевич. Вот этот самый молодец, имени не знаю, величать не ведаю, настаивал перед Ильей-то Свяжиным, что бригадами-де лучше сработаются. А потомочки я взялся за дрова, а они, значится, ушли от моей поленницы. На работу, никак, пошли. Я, значит, слободен, Тимофей Григорьевич?
— До свидания, дед. Насчет свету я распоряжусь, — Крутых на прощание подал Мохрину правую руку, а левой вытер лысину: — Садись, Сторожев. Слышал, что Мохрин говорил?
— Не глухой.
— Ты, выходит, был заводилой всей этой катавасии?
— Для этого не надо было допрашивать деда. Я сам говорил об этом.
— Ты садись, давай. Дед тут, я говорю, не при чем. Он так просто в разговор встрял. К слову. Да и не для брани я вызвал тебя. Попробовали с этими бригадами — не вышло, ну, и бог с ними, — Крутых умильно улыбнулся, вершины пухлых щек его зарделись. — Ты махоркой не богат? Дайкось на цигарку. Я сегодня начисто обкурился.
Петруха молча подал Крутых свой кисет, молча взял его обратно. Выжидал, что еще скажет мастер участка. А тот не спешил: долго закуривал, долго слюнил — подклеивал, развернувшуюся было самокрутку, наконец, приступил к разговору:
— Я прослышал, Сторожев, что ты имеешь специальность электрика? Так, ли?
— Так.
— И почему же ты до сих пор молчал об этом? Все, брат. Сейчас же пишу приказ о переводе тебя на должность электромонтера. У нас на сегодня половина объектов сидит без свету: там поломка, тут обрыв, эвон что-то сгорело. Мы работать нормально не можем. Выручай, брат Сторожев. Может, насчет заработка сомневаешься? Откинь. В деньгах не проиграешь, я говорю. Все, Сторожев, с завтрашнего дня вступай в должность.
— А если я не хочу?
— Да как же ты не хочешь, чудак-человек?! Ведь я же тебе хорошее место предлагаю: работа легче, чем, я говорю, в лесу. Не станешь мокнуть на дожде, тонуть в снегу. Давай не ломайся.
— Спасибо, Тимофей Григорьевич, но я останусь на своей работе. Об этом больше говорить не будем.
— Я для тебя, Сторожев, кто?
— Вы — мастер.
— Старший.
— Да, старший мастер.
— Я имею право переставлять людей для нужд производства?
— И переставляйте.
— Так в чем же дело, Сторожев? Почему я не могу тебя перевести на другую работу?
— Я хочу работать в лесу и — шабаш.
Крутых быстро достал из кармана платок и вытер лысину. Сделал он это наспех, небрежно — начинал нервничать.
— Я говорю, мы просим тебя, — облизав губы, крепясь, сказал он.
— А вы не просите. Не пойду.
— Так, значит. Норов показываешь. Убирайся пока.
— На этом спасибо. А о малых комплексных бригадах давайте все-таки поговорим. Даю вам честное слово, Тимофей Григорьевич, стоящее дело — эти бригады.
— Пошли вы к черту вместе с ними, — не вытерпел Крутых и взорвался:— Вон с глаз моих. Еще хоть слово — и уволю, рассчитаю. Как бузотера, отправлю с участка,
— Да вы что это, Тимофей Григорьевич. С цепи, что ли, сорвались?
— Уйди, прошу, — вдруг ослабевшим голосом вымолвил Крутых и весь сник над столом, побледнел. Обе руки его потянулись к сердцу.
Беседа оборвалась.
Вернувшись, домой, Петруха поднял с кровати Виктора Покатилова и упросил его сыграть в шахматы. Они ушли в красный уголок, расставили на доске фигуры, но не сделали ни одного хода.
В этот вечер Петруха все рассказал Виктору, начиная со слов Мох-рина и кончая сердечным припадком Тимофея Григорьевича. В конце признался:
— Я бы согласился с его предложением, если бы знал, что с ним будет припадок. Здоровье человека дороже всех этих палок-елок.
— Кто ж его знал, — пожал плечами Виктор.— А сейчас и сотня голов не решит,' как быть дальше.
— Свяжин, он, слава богу, давно знает Тимофея Григорьевича — верно, говорил, что Крутых простыми уговорами не взять. Подожди-ка, как же он сказал... а-а-а? Упрям и лыс, как бес. Точно.
— Слушай, Петруха, а может быть, мы зря весь этот огород городим, а? Ну, завяжем мы сейчас спор о малых комплексных бригадах, доведем до больничной кровати Крутых, а на деле все может оказаться фикцией.
— Трус ты и маловер,— хлопнув по столу широкой лапой, рубанул Петруха. Но, увидев темень покатиловских глаз, смягчился:
— Извини, Виктор. Я — без задней мысли. Ляпнул наобум.
— Ладно, уж, — в тон ему сказал Виктор, задумчиво поиграл пешкой и потом решительно предложил: — Выход у нас, по-моему, один. Ты же говорил, что Свяжин что-то знает об этих бригадах. О них обязательно должна была писать газета «Лесная промышленность». Поройся в подшивке, поищи. Может быть, мы все-таки обсудим этот вопрос на открытом комсомольском собрании. Уж если коллектив поддержит, тут святое дело. Это, по-моему, и сам Крутых поймет. Не дурак же он, в конце-то концов.

36

Собрание все-таки было созвано. Вечером, после ужина, в столовой собрались почти все рабочие лесоучастка. Они расселись на стульях, скамейках, подоконниках, кое-кто пристроился на чурбаках, притащенных с улицы. Зина вынесла с кухни ящик, подозвала Володю и усадила рядом с собой. Парень на все вокруг глядел тоскливо, был молчалив, даже расхлябанные, вечно подвижные руки и те спокойно лежали на коленях.
Зина чувствовала, что на участке происходит нечто важное, интересное, захватившее всех ребят. Ей только обидно, что всегда активный Володя Молотилов вдруг почему-то оказался в стороне от этого большого события. Она поглядела на парня, на его хмурое, сосредоточенное лицо, и жалость стиснула ее сердце.
— Болеешь ты, Володя, да?.. Я уже все забыла... Я не сержусь. Что ж ты дуешься?
— Пустая трескотня это, — отмахнулся Молотилов и предложил:— Пойдем отсюда. На берег. Во,  видишь, колун Петруха вылезает речугу толкать. Его, что ли, будем слушать? Пошли. Честно.
— Нет-нет, Володя, Что ты, это интересно.
— Тише вы тут, — шикнули соседи.
К столу президиума подошел Петр Сторожев. На нем — рабочая куртка, рукава ее засучены, ворот расстегнут. Рыжие вихры на голове топорщатся во все стороны. Зина приметила, что он так же, как и тогда, в вагоне, неторопливо, но прочно опустил свои тяжелые руки на стол, и что-то хозяйское угадывалось в этих его скупых движениях. Парень обвел взглядом своих товарищей, наткнулся на ласковые глаза и улыбнулся им. Зина поняла эту улыбку.
— Я не стану рассказывать вам, что такое комплексная бригада,— начал Сторожев,— об этом вы слышали: Илья Васильевич в своем выступлении растолковал все. Скажу только, что тот, кто противится новому методу, тот или неизлечимо слеп, или прожженный бюрократ. Я сам заявляю, что работаю не в полную силу, а мне говорят: так надо, так лучше. Кому это лучше-то, товарищ Крутых? Или возьмите чокеровщика нашего волока Володю Молотилова. Он сам скажет, что работает спустя рукава. Это точно. А рядом с ним сучкорубам спину разогнуть некогда. И выходит: одни бездельничают, другие не успевают, третьи так себе работают: ни шатко, ни валко. Разброд в волоке.
— Это ты врешь,— выкрикнул неусидевший Молотилов.— Врешь. Работы хватает всем. Вы со Свяжиным любите дымок пускать. Это верно.
— Вот это крепко. Это здорово ты сказал, Молотилов, — радостно заерзал на своем месте мастер Тимофей Крутых.
— Критику зажимаете, — выкрикнула Ия Смородина.— Крой их, Сторожев, — отозвался чей-то бас.
«Почему их?» — подумала Зина и хотела спросить об этом Володю, но парень бесцеремонно сбросил ее руку со своего плеча и буркнул что-то коротко и грубо. Зине стало неловко: ведь сзади сидят и стоят десятки людей, и что могут подумать о ней. Нехорошо. Еще что-то обидное вкрадывалось в девичье сердце, но она отмахнулась ото всего, боясь потерять нить Петрухиного выступления.
— Вот вам запись одного дня,— между тем говорил Сторожев, доставая из нагрудного кармана куртки затертую четвертушку бумаги.— Верно, и мы со Свяжиным не всегда работаем на пределе. За день наша пила занята шесть-шесть с половиной часов. Если же ей дать полную нагрузку, сучкорубам ни в жизнь не разобраться в кострищах. Мы предлагаем сделать просто: моториста и его помощника привлекать на обрубку сучьев.
— Бестолковщину несешь...
— Нет, не бестолковщину. Это и есть бригада. Где тяжело, туда и наваливаемся всем волоком. Сейчас, прямо говоря, мы со Свяжиным лесину свалили — и для нас она хоть пропадай тут. А в бригаде мы за нее будем болеть, пока она на лесовоз не ляжет. И каждый так.
Ребята зашумели, а Сторожев, сознавая себя победителем, упрямо резал:
— Я предлагаю записать в решении: просить руководителей участка создать малокомплексную бригаду, а потом и всему участку перейти на новый метод труда.
Зине понравилось выступление Петрухи. Она горячо аплодировала ему, а потом, заглядывая в глаза Володи, спрашивала:
— Правильно он говорил, а? По-моему, хорошо.
— Глупец твой Петруха, — отрубил Молотилов.
— Но ведь ты сам говорил мне, что работа твоя — не бей лежачего...
— Отвяжись.
Владимир поднялся с ящика и вышел из столовой. Зина уже не могла слушать говорящих: кровь хлынула ей в лицо, перед глазами все покачнулось и померкло.
Собрание закончилось поздно, и Тимофей Григорьевич Крутых, уйдя в контору, сидел там до вторых петухов: все думал и, как назло, ничего не мог придумать. Оставалось одно — уступить комсомольцам, иначе они дойдут до партбюро леспромхоза. «Дойдут, язви их в душу,— с бессильной злобой думал он.— Если все-таки настоять на своем, от начальства может нагореть. Скажут, инициативу глушишь. Может, и в самом деле толковую штуку они затеяли. Черт с ними, пусть одна бригада работает. Молотилова поставлю возить горючее».
Еще бы сидел Тимофей Григорьевич, попусту ворочая свои мысли, да у него иссякло курево. Он подобрал с полу два или три махорочных окурка, высыпал их на стол, сюда же вытряхнул всю табачную пыль из |карманов и, насобирав на завертку, закурил. Но разве это курево, когда цигарка смердит и потрескивает, как сухие еловые поленья. Он в сердцах хватил «козью ножку» об пол, прижулькнул, растер ее подметкой сапога и, отплевываясь, злой, вышел из конторы.
Была та ночная пора, когда дед Мохрин сладко засыпал, привалившись спиной к запертым дверям пожарного сарая. Только-только Крутых поравнялся с сараем, как из темноты навеса врасплох разбуженный Мохрин громко ойкнул:
— Ктой-то?
— Тьфу ты, окаянный, — бессознательно выругался Крутых и напустился на деда со всей начальственной строгостью.
Стоял тихий августовский полдень. Поселок лесорубов пуст. Только в луже у колодца купались два жирных гуся: им неохота дойти до Крутихи. Сквозь хвоевые ресницы сосен и кедрача солнце заглядывало в таежные чащи, где на мягкой зелени мха вызревает поздняя ягода — клюква. Зачарованную глухомань сверлит серебряная песенка влюбленного рябчика. Украшенный бронзовым оперением, гуляет по ельнику, как жених, гордый косач.
Лес — это царство извечной жизни. Лес — это великий целитель. Он заврачует любые раны, он даст силы, даст крепость любому сердцу. Только Молотилова лес петлей захлестнул: нечем парню дышать. Горючее возить он наотрез отказался, и его снова перевели в сучкорубы. В бригаде сейчас все работают за одного и один — за всех. Владимиру это невмоготу. От работы в лесу у него ноет все нутро. Глаза бы его не глядели на белый свет. Из рук валится топор. Взмахнет, к примеру, топором Поляков — полдерева напрочь, а парень из себя неказистый. Так же у Кости Околоко, у Петрухи, у Свяжина. Да и у всех членов бригады. Работая сами, лесорубы заставляют работать Молотилова, а он не может: у него нет сил и нет желания.
И вот уже вторую неделю, ссылаясь на болезнь, он болтается по поселку без дела. Ждет от матери телеграммы о мнимой болезни отца и перевода, чтобы с первым попутным лесовозом за «полбанки» водки уехать на станцию, а там — поминай, как звали. «А если не придет телеграмма?— пытал сам себя Владимир жутким вопросом.— Да не может быть. Ну, а все-таки? Нет, мать сделает все».
Карагай... У Молотилова начиналась сплошная вереница приятнейших размышлений, он улыбался им теплой, душевной улыбкой, глубоко спрятанной от стороннего взгляда.
В этот день он встал поздно. Затем долго одевался, заряжал фотоаппарат. К полудню сходил к столовой, целую пленку израсходовал, фотографируя крупным планом Доску почёта со своим портретом. Потом, чересчур хромая, отправился на реку.
Кругом было пустынно, и Молотилову это нравилось: его не видит лишний глаз. Там он выкупался, ежась и вздрагивая плечами, натянул на себя одежду и босиком заковылял по косогору. Сапоги тащил в посиневших руках. Потом лежал на сухом корье у штабелей бревен, раскинув куртку спецодежды, грелся на солнышке и вяло соображал: «Не сегодня-завтра придет телеграмма, а как же с Зинкой? Уводит ее кто-то в сторону. Она должна принадлежать мне и только мне. Надо увидеть ее сейчас же, встать перед ней на колени и осыпать всю поцелуями,— решительно размышлял он.— Она не выстоит против ласки. Захлебнется счастьем. А потом поедет. Выть будет, но поедет».
Мысль о том, чтобы взять Зинку лаской, так понравилась ему, что он не мог уже больше лежать. Тихонько насвистывая, обулся и пошел в поселок. Двигался он каким-то таящимся, звериным шагом. У перехода через распадок задержался в тени молодых пахучих сосенок — пережидал, пока по дороге к строящемуся клубу пройдут двое парней с деревянным брусом на плечах.
У пожарного сарая пустынно. Только под навесом хоронится от зноя стайка коз. Животные ленивым взглядом проводили одинокую фигуру парня и снова уставились в хвоевую зелень подлеска своими безразличными белесыми глазами.
Володя подошел к столовой с тылу и спрятался за поленницей дров у самого навеса, где на широкой скамье обтекали только что вымытые тарелки, стаканы и другая посуда. Дальше чуть приметно курилась печурка под котлом. Слева, на телеге, сброшенной с передков, сладко дремал здоровенный рыжий кот. Дверь на кухню была распахнута настежь, оттуда слышались женские голоса.
В груди у парня сладко заныло: на крыльце, появилась Зина. Она несла стопку тарелок, слегка откинув назад красивую белокурую головку. К удивлению Володи, на лице девушки не было ни малейшей тени грусти. Опустив тарелки в деревянное корыто, она мигом убежала обратно и вернулась уже в сопровождении Мили Калашниковой. Через полминуты подруги стояли по ту сторону поленницы, и Владимир слышал, как Миля прерывающимся голосом просила:
— Зинушка, дай мне слово, что ты будешь хранить в тайне мои слова.
— О чем?
— Я тебе все расскажу.
— Я не из болтливых, Миля. Ты меня знаешь.
— Ой, как же тебе рассказать-то. Как-то совсем, совсем неожиданно все получилось. Вчера Сережка Поляков просил меня... выйти за него замуж. Так и сказал. Я, говорит, давно люблю тебя. Что же мне делать, Зинушка милая, подскажи? У меня никакая работа на ум не идет.
— Любишь ты его, Миля?
— Не знаю.— Целовал он тебя?
— Целовал.
— А ты что?
— Хороший он. Мне тоже хочется поцеловать его, но стыдно ведь.
— Значит, любишь, Милка. Счастливая.
— А ты не завидуешь мне? Я знаю, это плохо, когда подруги завидуют друг другу.
— Милка, глупая. Я тоже счастливая. По-своему, конечно. Рада я за тебя, Милка.  

Ведь рано или поздно надо выходить замуж. Нам, девчонкам, счастье лишний раз в ноги не поклонится. А Сережа — парень славный. Зачем терять его.
Девушка вдруг перешла на шепот, и Володя перестал дышать, чтобы не выдать себя. «Я тоже счастливая,— повторял он мысленно слова Зины и тут же сделал вывод: — Значит, согласится на все». Довольный, он зажмурил глаза и сладко улыбнулся.
— А ты, Милка, все-таки  посоветуйся  с Фаиной Павловной. Она худа, не скажет.
— Правильно, Зина. А у тебя-то как? Не таись.
Голос у Милы дрожит: она не может, да и не скрывает переполнившего ее чувства радости.
— С Володькой, по всему, видать, мы разминемся,— после некоторого молчания ответила Зина.
— Ты в уме, Зинка. Как же это?
— Да вот так уж. Не по пути.
— Шутишь ты?
— Если бы шутила...
— А я, дура, сознаюсь, завидовала тебе. Ты извини меня.
— Ладно, Милка, стоит ли вспоминать. Все хорошо будет. Ну, беги туда, а то наша хозяйка потеряет нас. Вечером поговорим.
— Славная ты девка,— неожиданно выпалила Миля и чмокнула Зину в щеку. Убежала, придерживая руками сбивавшуюся на коленях короткую юбку.
Зина еще немного постояла у поленницы, вот тут, совсем рядом. Парню даже показалось, что он слышит ее дыхание, сдавленное приступом слез. От этого ему сделалось приятно, но совсем, совсем ненадолго, потому что Зина тут же взялась за мытье посуды и громко запела песенку о монтажниках, которую Володя не мог терпеть за пустоту и какую-то комариную бесплотность. «Ха, запела,— свирепея, удивился он.— Будто бы и не она сказала, что разминется со мной».
Он неподвижно сидел в своем убежище и не знал, как после всего начать разговор со своей подружкой.
А Зина ловко перебрасывает в руках тарелки, укладывает их одна на другую. Когда она низко наклоняется над корытом, парень хорошо видит через расстегнутый ворот легкой кофтенки белое девичье плечо. Он находит ее красивой, ладной, независимой, а себя чувствует отвергнутым, и в нем заговаривает ядовитая злость на девушку и обидное для него чувство ревности.
— Зина! Зинушка! — раздается с крыльца кухни голос Фаины Павловны. — Иди сюда на минутку.
Девушка вытерла мокрые, раскрасневшиеся руки о передник, быстро прошла мимо поленницы и вскоре вместе с Косовой скрылась в. дверях кухни.
Владимир острым взглядом осмотрелся вокруг, поднялся во весь свой рост и шагнул под навес, где Зина только что вытирала руки. У парня такое ощущение, будто Зина все еще тут и смотрит, пристально смотрит, как он, Володя, ее друг, вынимает из большой скамейки расшатавшуюся ножку. Все. Теперь только мизинцем коснись обезноженной скамейки, и посуда рухнет на землю, осколками рассыплется. Пойди, подбери. А вся вина падет на Зинку — она не доглядела. Так ей и надо.
Волчьим прыжком метнулся он в ельник, и только две или три хвое-вые лапы успели махнуть ему вслед, как по ступенькам кухонного крыльца сбежала Зина. Будто от пули, парень плюхнулся в сырой мох, что-то обожгло ему висок и острым зубом хватило мочку правого уха. Оказалось, упал в вересковый сухарник.
В чащу уполз незамеченным и, мокрый, измотанный, долго лежал там, хватая ртом гнилой таежный воздух. Отдыхал и не мог отдохнуть. В ушах стоял звон разбитой посуды.
Расчеты Молотилова оправдались точь-в-точь. Зина принесла с собой большой эмалированный таз с частями мясорубки, чтоб вымыть их здесь, и только-только поставила его на край скамейки, как стопы тарелок, стаканов, таз — все поползло набок и вдруг со звоном и дребезгом с размаху треснулось оземь. На шум прибежала Фаина Павловна и, хлопая руками по жирным бедрам, слезно запричитала:
— Гляди-ко, решила ведь она всю посудушку. Что же это за человека дали! Наказание, право слово. Да убирайся ты от нас, деревянные твои руки. Горе на мою головушку. О-хо-хо-о.
Все это произошло за один миг, и так же круто поднялась в девушке буря протеста. Она сдернула с себя передник, скомкала его и. бросила наотмашь в груду битых тарелок.
— Нате. Я больше не приду к вам,— она всхлипнула и, спотыкаясь, побежала прочь, по дороге, что шла в лесосеки.
Много времени Зина бродила по лесным тропкам, петляющим возле поселка лесорубов, пока случайно не вышла на старую вырубку, где когда-то встретила лисенка. Места хорошо знакомые, и теперь они привели девушку к штабелям бревен, у которых не раз сиживала она с Володей. Счастливые минуты. Сейчас они уже никогда не повторятся. По чьей-то злой воле рушатся Зинины мечты. Будто червь-точильщик точит ее сердце вопрос-раздумье: как же теперь жить дальше?
Вдруг в диком малиннике, куда убегает стежка, хрустнула ветка, потом другая, и Зина едва не вскрикнула от удивления и радости: из кустов выходил Владимир. Он был в карагайском костюме из светло-синего бостона и в серой шляпе. В его глазах, одежде было так много близкого, что Зина не могла, отвести от него глаз.
— Странные вещи могут происходить с человеком,— сразу заговорил парень, лаская в своих ладонях мягкую руку девушки.— Вот иду сюда, а кто-то наговаривает в ухо, что я встречу тебя. А ты что, Зинушка? Все еще сердишься на меня из-за ссоры в столовой? Я знаю. Извини. Я вспылил тогда. Это от болезни.
Радость мешает говорить парню, вяжет, путает его речь.
— У тебя случилось что-то? '
— Да. Я пропала.
Он понял все и на радостях мелким бесом закрутился возле девушки, осыпал поцелуями ее руки, жарко приговаривал:
— Ты успокойся. Пока я с тобой, тебе нечего бояться. Мы двое, А это уже коллектив. Слышишь, Зинушка?
— Не могу я больше терпеть. Не могу. Я стараюсь сделать все лучше, а выходит у меня хуже худого. Сама вижу. Работать хочу, чтобы всем нравилось. Вот как Петруха. Я не жалею себя — и все-таки... А, что говорить. Но сегодня произошло страшное.
В глазах у Зины стелется туман. Она не видит, что Володя, слушая ее, таит на алых губах своих хитрую улыбку. Не ведает она и того, что сердце парня вызванивает радость, ликует. Ему ясно: жизнь сломила девчонку, теперь им по одной дороге. Он — поводырь. Владимир встрепенулся, прижал к себе девушку и убаюкивающе зашелестел языком:
— Ты будешь моей. Моей навечно. Я избавлю тебя от всех мучений. Я никогда не оставлю тебя. Мы уедем отсюда. Завтра же. Уедем к нам, на Каму.
Зина осторожным движением плеч разомкнула объятия парня и, все еще не веря словам его, спросила:
— Значит, бежать? Неужели же нет другого выхода, а?
— Для тебя нет. А я ради твоего счастья, Зина, я готов на все. Я понял, хорошо понял, что тебе здесь не выжить. На руках тебя унесу отсюда. Милая ты моя.
Он снова потянулся к ней, но она остановила его:
— Подожди, Володя. Но я не хочу уезжать. Нас засмеют, освистят... Да нет же.
— Я хочу спасти тебя, Зиночка, от дикости. Она засасывает нас, как трясина, на смерть, на погибель. Я тоже с радостью поеду, слышишь? Много ли мы пожили тут, а мне кажется, у меня отмерло полсердца. Я ослеп, оглох, разучился говорить. А тут твое горе. Может, и тюрьма еще будет тебе. Ведь ты, поди, ухлопала этих чашек, ложек не на одну сотню. Честно.
Зина с тревогой прижала к груди руки. Ей не хватало дыхания.
— Будут судить?
— Самым безжалостным образом. Честно. У нас ведь так заведено... Работаешь, работаешь, работаешь — все хорошо. Чуть оступился — бах по башке — и был таков.
— Нет, Вова,— горячо заговорила Зина.— Наши не оставят меня в беде. Помогут. Деньгами даже помогут. Ну, пусть проценты присудят...
— Эти люди только прикидываются друзьями. Они с тобой до первой беды. Верь мне, как брату.
— Ив это не могу поверить.
— Зинушка, милая...
Он хотел снова обнять ее, но на тропе в малиннике послышался чей-то тяжелый и скорый шаг. Это была Фаина Павловна. Широкий морщинистый лоб ее, щеки, тяжелые и красные, блестели, от пота, седые прядки волос на висках вымокли и прилипли к коже. Большая грудь высоко поднималась в частом дыхании. Увидав женщину, Зина обмерла.
— Ну, слава тебе, господи, нашлась,— обрадованно промолвила Косова и как-то обмякла вся: силы оставили ее.— Я, Зинушка, весь лес прахом взяла. Тебя искала. Ноженьки мои не стоят. Спасибо, хоть ты глупость, какую не сотворила. А ты, молодец удалый, как здесь? Почему в лесу девчонок выстораживаешь?
— Каких девчонок? — от лица парня отлила кровь, вся до капельки. Только алели губы.
— Знаем каких. Иди-ка своим путем-дорогой. Дай нам по-бабьи поговорить.
Фаина Павловна привлекла к себе Зину, тяжелой шершавой рукой погладила ее по голове и повела по тропе в поселок.
— Ты не серчай, Зина. Сама понимаешь, что за это не шибко хвалят. Вот я и не сдержалась. Понимаешь ты? И ладно. С кем опять же беды не бывает.
Владимир безотчетно шел следом за ними, но при выходе из малинника остановился и умоляюще позвал:
— Зина! Вернись только на одно слово.
Девушка чуть было замедлила шаг, дрогнула плечом. Уловив нерешительность ее, Фаина Павловна спросила:
— Может, останешься? Сердчишко-то небось, ноет.
— Нет-нет, Фаина Павловна. Я с вами. Вы знаете... Вы знаете, он подбивает меня уехать обратно. Бежать, значит...
— Да ну? Ах ты, обсевок проклятый,— мигом рассердилась Косова и, нахмурив брови, обернулась, но Владимира на тропе уже не было.

38

Где-то на востоке, за дальними вырубками, начало погромыхивать еще в полдень. А здесь, в Молодежном, до вечера горячо светило солнце и было душно. Далекий гром походил на то, как будто ссыпали с косогора Крутихи тяжелые валуны: они ударялись внизу друг о друга, раскалывались и даже гудели. Это продолжалось часа три или четыре,

и все считали, что гроза пройдет стороной. Только столовский рыжий кот-великан предусмотрительно убрался с улицы в кухню и притаился под столом. Когда его там обнаружила Фаина Павловна, она убежденно сказала:
— А гроза нас не минует. Рыжика провести трудно.
Так оно и случилось. Первый удар грома прокатился над Молодежным в час ужина. Почти все лесорубы были в столовой. Удар раскололся над поселком так внезапно, что люди вздрогнули. За ним последовал другой удар, третий. И пошел удало, весело плясать по крыше и стенам крупный град, потоками хлынули на землю водяные круговороты — в них утонули деревья, дома, исчез весь белый свет. В распадок с шумом упали вскипевшие ключом ручьи.
Грозовая туча, как тень огромной птицы, пронеслась стремительно, вместе с нею умчался и ливень. В лесу наступила такая тишина, что, кажется, можно было услышать, как трава расправляет свои помятые дождем листочки. Вечернее солнце снова широко улыбалось умытой тайге. Над Крутихой парил туман.
Комсомольцы гурьбой повалили на улицу. А Петруха подошел к окошечку кухни, чтобы увидеть Зину, и с глазу на глаз встретился с нею.
— Здравствуй, Зина.
— Здравствуй, Петруха. Поздравляю тебя. Как же, с чем? Тебя же премировали часами. Ты лучший лесоруб.
— Все это не то, Зина. Дай-ка мне водички стакан.
Зинка дружелюбно кивнула головой и ушла, а когда вернулась, то подала Петрухе полный ковш квасу.
Это тронуло парня. Он внимательно поглядел в ее милые глаза, потом промолвил:
— Не вижу тебя — тоскую, а вот увидел — и убил бы. Не знаю, что и делается. Это правда, что у вас с Володькой скоро свадьба? Он говорил, ты не желаешь больше ждать. Просишь его. Неужели это так, а?
— Скажи ему, что свадьбы не будет.
Петруха, передавая Зине, опорожненный ковш, придержал ее руку и, заглянув в синюю глубину ее глаз, несмело попросил:
— Приходи сегодня к девяти на лежневку. Туда. Помнишь?
— Помню.
— «Дзинь, дзинь, дзинь!» — часто и тревожно зазвенел рельс у пожарного сарая. На крыльце кто-то отчаянно закричал:
— Лес горит! В двенадцатом квартале! — От грозы...
— Здорово пластает.
— Ой, как!
— Бежим, Зина! — крикнул Петруха и бросился на улицу.
— Да, да, бегите, девоньки,— засуетилась Фаина Павловна.— Я тут одна. Пожар — это оборони, господь!
— Ребята! Там нарубленный лес остался. Живо, ребята! Айда все! — кричал Крутых в открытое окно конторы. Дед Мохрин, скинув пиджак, насмаливал в набат. Морщинистое лицо его, залитое потом, перекосил страх: старик вырос и прожил всю жизнь в лесу.
Страшная стихия — таежный пожар. Люди леса знают, как в ужасе обрывается сердце, когда в диком урмане, далеко от жилья, вдруг пыхнет в лицо дымом и гарью!
Пожар!
Как смолевые факелы, вспыхивают сосны, роняя в огненное море горящие ветви. Кружит и кружит жаркий огонь, выжигая, вылизывая ядовитым языком все живое. Серым пеплом да черным углем ложится тайга под огненной пятой пожара. Вскидываются ввысь косяки пламени, треск и свист стоит, будто гудит само раскаленное небо. Гневное зарево видно на расстоянии двухдневного пути. Все, что способно двитаться, уходит, бежит, летит, ползет прочь. Но куда ни ткнись — всюду дышит жаркая смерть. На крыльях страха летят козлы от гибели. Махнули они через частый ельник — там огонь, сзади огонь, кругом огонь...
Даже большие реки порой не могут удержать хлынувший поток огня. Но перед силой и мужеством человека пожару не устоять!
Бессознательно подхваченный людским потоком, бросился со всех ног из общежития по лесной дороге и Молотилов. Но, пробежав две или три сотни шагов, вспомнил, что на нем — бостоновый — карагайская гордость — костюм. Он замедлил шаг, окинул себя взглядом и, увидев на ногах своих туфли с золотой застежкой, вконец расстроился. Все, что ни происходит на этом злополучном участке, все против него. «Сгори все прахом»,— махнул он рукой и шмыгнул в кусты. Притаился.
А мимо бежали люди, прогремело по корням и на ухабах несколько телег, проскакали три или четыре верховых. Сквозь зелень верескового куста Владимир увидел Зину. Нет, это ему показалось.
Когда дорога опустела, Молотилов по кустам двинулся в поселок. Как вор, оглядываясь по сторонам, он задами шел к общежитию. Всюду было пусто. «Как хорошо: никого нет,— облегченно думал он.— Сейчас же подамся пешком, если не захвачу машину. К утру буду на станции. Спасибо тебе, мама. Из омута вытащила ты меня. Спасибо». Он переложил из кармана только что полученную от мастера Крутых  характеристику в чемодан, переодел туфли и вышел на улицу.
Вот он уже с чемоданом в руках жмется возле заборов, крадется к столовой, чтобы еще раз увидеть Зинку. «Капризы в сторону, а то я мигом исчезаю,— обдумывал он решительные слова.— Белугой завоешь, но будет поздно. Честно».
— Тебе кого здесь?
У Володи,  будто сердце прихлопнули: от испугу ослабел парень всем нутром.
— Чего молчишь?
В открытых дверях холодильника, вырытого рядом с кухней, стояла Фаина Павловна и в упор глядела на беглеца.
— Я, видите, извините, пожалуйста,— залепетал Владимир,— мне бы Зину увидеть.
— А чемоданы к чему тут?
— Я уезжаю. Отец у меня заболел. Надо его посмотреть.
— Значит, отец заболел?
— Честно.
— Совесть у тебя заболела. Бежать решил...
— Это не ваше дело,— огрызнулся парень.— Где Зинка?
— Где все. Валяй-ка отсюда, молодец. Зинка тебе не пара. У ней получше тебя есть.
— У-у, медведи.
Когда Молотилов скрылся в лесу по лежневке, Фаина Павловна возмущенно плюнула:
— Тьфу, обсевок. И откуда они только берутся.
Потом Косова долго сидела на крыльце кухни, прислушиваясь, не донесутся ли шум и говор возвращающихся ребят. Но было тихо. К жарким рукам и плечам ластился студеный воздух, и если бы не ночная прохлада, женщина, наверно, уснула бы тут.
Вдруг в верхах деревьев что-то засветилось далеким огромным заревом. Фаина Павловна испуганно поднялась на ноги и только тут поняла, что из-за леса должна встать луна.
Кухарка ушла в дом, не закрыв дверь, села к столу и тут же задремала. Сон бережно склонил ее голову, и женщина не помнит, как правая рука ее сама легла под щеку.
— Обсевок...— Зашумел лес над самым ухом.— Обсевок...— загудело где-то и покатилось туда, где всплыла огненная краюха луны.
Даже старый кедр, обгоревший с одной стороны, тряс лохматыми, в подпалинах лапами и гудел: — Обсевок!
Фаина Павловна вздрогнула и проснулась, а когда вышла на крыльцо, то увидела, что из лесу возвращаются люди, тяжелым, натруженным шагом. Она искала глазами Зину, но среди ребят ее не было. «Ладно, ли что с девкой»,— озабоченно подумала Косова и крикнула проходившим мимо:
— Зинка-то моя где?
— Тут она. Идет сзади,— ответил ей чей-то голос.
— С Петрухой. Не потеряется.

39

Сентябрь начался тихими холодными дождями. Весь лес охватило какое-то уныние: очевидно, долгие, сырые ночи уже шепнули ему о приближении холодов. Пернатое население вдруг примолкло. Деревья поникли мокрыми ветвями. Но инея еще не было, и листопад пока не грабил зелень.
А в самой середине месяца, как и в былые летние времена, весело заиграло солнце, снова защебетали дрозды и пеночки. Это пришла пора бабьего лета, и птицы начали сбиваться в стаи. На что ленив тетерев, и тот с утра до вечера ищет себе друзей, хотя лететь он совсем никуда не собирается. Но инстинкт птицы и его призывно кличет в косяк.
Летом на Крутихе редко-редко увидишь уток; они гнездятся на пойменных озерах и в крепях осоки на старицах, по ту сторону реки: там им приволье. Сейчас и на Крутиху падают утиные выводки. Они перебираются ближе к своим путям перелетов, которые издревле лежат по рекам. Не спугнет их ранний холод, они без меры будут жировать на речке: сытых мест тут для них нетронутый край.
Днями в теплом воздухе летают шмотья белой паутины. Это верный признак ядреного бабьего лета. Илья Свяжин еще по каким-то приметам угадывал, что охота на птицу будет нынче долгая, богатая, и взял свой очередной отпуск.
В ближайшую субботу он собирался выйти куда-нибудь недалеко в тайгу и прихватить с собой Петруху, а уж потом податься одному к вероятным местам большого скопления птицы. В пятницу они сходили в распадок, что чернеет дикими зарослями за слесаркой, и опробовали там оба свяжинских ружья.
Одно из ружей, с росписью по стволам, Петруха разглядывал так долго, что этим привлек внимание Ильи Васильевича.
— Игрушка — не ружье,— не скрывая радости, пояснил Свяжин и пальцами обеих рук распушил свои татарские усы.— А бьет-то как! Что ты, парень! Ну, что прилип?
— Не бойся, красоты его не слизну.
— Гляди. Его не убудет,— согласился Свяжин, оставив без внимания резкость Петрухиных слов.
— Где вы добыли такое ружье, Илья Васильевич?
— А что?
— Да так, хорошая, говорю, штучка.
В голосе парня Свяжину послышалось что-то необычное. Это нехорошо задело его за сердце. Сказал прямо:
— Ты, Петруха, неспроста ведаешь, где я взял ружье. Говори, в чем дело. Говори, не топчись.
— Видел я где-то такое ружье,— не до конца признался Петруха.— Да мало ли похожих вещей на свете.
— Может, признаешь, а?
— Да нет. Похожее видел где-то.
— А то гляди. Я, брат, ужимочки да недомолвки — страсть не люблю. Хочешь знать, где взял? Скажу.
— Скажите.
— Купил у одного косоротого лесника. Оттуда он, с Громкозвановской стороны. Доволен?
— Ну, купили и купили — только и разговоров.
В субботу утром чуть свет — Свяжин еще и с постели не поднимался — к  нему прибежал Петруха Сторожев. Хозяин встретил раннего гостя в маленькой кухоньке в нижней рубахе и босиком.
— Что ты, парень?
Петруха прятал свои глаза от прямого взгляда Свяжина, но говорил твердо:
— Дайте ружье, Илья Васильевич, и штук пять-шесть патронов.
— Куда тебе? Ты же на работу через час-два.
— Я тут, по берегу. Куликов вчера на галешнике видел.
— Может, мое возьмешь. С добрым-то ружьем легче учиться.
— Давайте — хоть ваше.
Илья Васильевич ушел в чистую переднюю комнату.
— Кто там, отец?— шепотом и сипло спросила хозяйка мужа, а когда тот ответил, она добавила: — Видимо, такой же попался сполошный — ни сна ему, ни отдыха.
— Ты спи, давай.
Свяжин, сухо похрустывая ревматическими суставами босых ног, тихонечко вынес ружье и патронташ.
— Крой давай.
А проводив гостя, выглянул через окно. Петруха шел, не торопясь, круто согнув широкую спину. «Беды бы, какой не наделал: лихой парень»,— с неосознанной тревогой подумалось Свяжину. Он снова лег в кровать, закрыл глаза, но сон уже как рукой сняло. Угадав беспокойство мужа, Ольга Кирилловна ворчливо сказала:
— Хоть бы старое дал. Кто знает, что за человек. Без малого две тысячи вляпали. Бездомовый ты какой-то...
— Пойду-ка тюкну дровец,— вместо ответа сказал Илья Васильевич и спешно начал натягивать рубаху, не глядя на жену.
Сердце его ныло тревогой.
Предчувствия не обманули Свяжина: прошел день, за ним другой, а Сторожева все не было. Не появился он и через неделю.
В поселке среди ребят распространился слух, что Сторожев вслед за Молотиловым дезертировал с участка. Утром, когда Петруха заходил к Свяжину, его видел сторож дед Мохрин: парень был с ружьем и с небольшим вещевым мешком за плечами. Он долго беседовал о чем-то с водителем лесовоза, который шел на станцию Богоявленская.
В конторке сидело двое: мастер участка Тимофей Григорьевич Крутых и секретарь комсомольской организации Виктор Покатилов. У Крутых лысина закрыта белым носовым платком, в глазах мигает неугасимый ядовитый огонек.
— Этот пройдоха Сторожев утек. Ясно, я говорю. Я разговаривал с Богоявленской, и мне сказали, что видели его там. Ви-де-ли.
— Да, может, не он, Тимофей Григорьевич,— не умея хмуриться, оживленно шевелит белесыми бровями Покатилов.— Не верю я, чтобы он убежал. Вы знаете, Тимофей Григорьевич, когда мы по его инициативе создали первую комплексную, он, знаете, как радовался. Нарочно этого не сделаешь. От души радовался парень.
— Правильно. Радовался, и я говорю, потому что вы сплясали под его дудку, под дудку нарушителя производственной дисциплины. Вот он и радовался. А чего ему еще оставалось делать, я говорю.
— Почему «нарушитель производственной дисциплины», Тимофей Григорьевич?  Я вас не понимаю. Ведь бригады, созданные по его настоянию, ведь здорово же оправдали себя. Вы сами об этом говорили не раз.
Крутых сдернул взмокший платок с головы, сердито скомкал его и бросил на стол:
— Хватит, товарищ Покатилов. Не об этом сейчас разговор. Тут у нас убежал лучший рабочий Молотилов (сгоряча едва не ляпнул, что написал ему замечательную характеристику), сегодня, я говорю, еще один... Я говорю, к новому году мне не с кем будет закрывать план. Надо собрать собрание и дать всем нагоняя. Всем. Пусть скажут ваши молодцы, почему бегут с участка люди. Позор. Это ЧП. Работы нет комсомольской. Хватит. Не хочу слушать.
— Почему у вас, Тимофей Григорьевич, такой тон? Мы с вами говорим о делах, за которые отвечаем оба в равной степени. И не должны друг на друга кричать. Криком изба не рубится. Слышали?
Покатилов высказался спокойно, в упор, глядя на Крутых. Мастер участка нетерпеливо пошевелил плечами, проглотил скопившуюся во рту слюну, охлынул.
— Ты того, я говорю, не серчай. Общее дело решаем. Хочется, чтобы оно на мази было. Помнишь, при тебе ведь директор-то леспромхоза сказал, чтобы участок в передовые вышел? А у нас люди текут. Нехорошо, я говорю. На каком я счету буду? Так нельзя дальше.
Кто-то, со скрипом попирая половицы, вошел в темный коридор конторки, нашарил ручку двери в кабинет Крутых и отворил ее без стука. Это был Свяжин. Он снял фуражку, но не поздоровался. Вид озабоченный, вислые усы совсем поникли и даже закрыли углы плотно сжатых губ.
— Это верно, что Сторожев потерялся? — спросил он каким-то подсеченным голосом.
— Я говорю.
— Но-о-о! Что же это, ребята,— воскликнул Свяжин,— да ведь он с ружьем моим в лес ушел.
— Вот полюбуйся, полюбуйся, товарищ Покатилов,— засуетился: Крутых, тыкая в грудь Свяжина.— Обобрали человека. Лучшего человека на участке. Да кого вы нам привезли, я говорю? Кого? Воров. И ты хорош,— с укоризной обратился Крутых к Илье Васильевичу.— Хорош, ничего не скажешь. Я тебе говорил: не приголубливай ты этого варнака. Говорил? Так нет, ты свое: «золотые руки», «парень — молоток», вот здесь у меня по столу кулаком бузгал, требовал повесить его на Доску почета. Вот ой тебя за все и почествовал. Ха!
Потрясая красным волосатым кулаком, Тимофей Крутых закончил:
— Живем в лесу — дисциплина должна быть железная. Рубить надо!
Вечером следующего дня было назначено собрание. Молодежь лесоучастка срубила себе клуб с комнатой для библиотеки, с кинобудкой на одном конце и со сценой и прирубом для артистов — на другом. В клубе пока неуютно, потому что стены зияют провалами конопаченных мохом пазов, а потолок — исколотые плахи. Так и будет, пока дом не даст осадку. Потом его отделают. Но ребята уже сейчас рады: у них есть, где собраться в дождливую погоду, есть, где потанцевать и вообще провести время.
В прирубе за сценой начались спевки хора. Там подобрались все одни девчонки. А ребята? Недавно карагайские комсомольцы, прислали лесорубам большую кипу книг и биллиард. Книги еще не разобраны, и парни в помещении библиотеки играют на бильярде, в карты и домино. Там до полуночи стоит шум, а в окна валит табачный дым, будто пожар случился — того и гляди пламя взмахнет.
Вечер. В поселке дремлет тишина. Чу! С небес сорвался и долетел до земли журавлиный плач. Вторые сутки день и ночь идут птичьи косяки на юг: где-то близко, на подступах, грядут первые заморозки.
У пожарного сарая пробило восемь. В клубе идет собрание. Когда Виктор Покатилов сделал свой краткий и невеселый доклад, о дисциплине и сел, кто-то из парней пробасил:
— Мертвяков не откапывают.
— Нет, надо дать по заслугам,— взвизгнул девичий голос.
— Особенно Сторожеву.
Вела собрание Ия Смородина. Она то и дело поправляет очки на своем баклушечном носу, стучит сухими пальцами по крышке стола, успокаивает ребят. Когда устоялся шум, слово взял Тимофей Крутых, мастер участка.
— Пришла, товарищи, пора поговорить нам начистоту. Прямо. Я говорю, нет у вас никакого порядка. И почему? Да потому, что все у вас построено на круговой поруке.
— Как же это так? — яростно выкрикнул Костя Околоко.
— Да вот так. Не может быть, чтоб никто из вас не знал, что Молотилов собрался бежать. Почему не пришли и не сказали мне? Я бы постарался за передовика. Это раз. Сторожева надо было выгнать в первый же день. Были такие голоса. Вы его оставили. Это два. А он увидел слабинку, я говорю, совершил кражу и утек самостоятельно...
— Врете без стыда, без совести,— вдруг прозвенел над головами ребят голос Зины Полянкиной.— Я знаю. Он может сделать все, но не украдет. Слышите вы, Тимофей Григорьевич? Петруха не вор.
Крутых, наливаясь кровью, бросил звереющий взгляд на председателя и крикнул:
— Пусть она выйдет! Я не стану пока говорить.
— Я выйду... Но... но...
Голос девушки захлестнули слезы, и с уст ее сорвалось рыдание. Зал загудел, загудел гневно, неудержимо. Ия Смородина встала на ноги и молчала, не зная, что делать. Крутых скорее сердцем, чем разумом понял, что сила, поднявшаяся в зале, сломит его, изотрет. Он сник головой, отошел от стола и, будто подтолкнутый в спину, сбежал по ступенькам в прируб за сценой. Все тело его обливалось липким потом: ноги тряслись и подсекались в коленях. Вдруг, схватившись за грудь, он сел на пол (скамейки были взяты в зал) и почувствовал вокруг себя мертвенную тишину.

40

На Волчьих Выпасках места заболоченные и низинные. Вот с них и взялась осень за тайгу. В ложках лес будто повыщипали: где ель, сосна да кедр—там все по-прежнему, а где береза и осинка — дыра в небо. Очень рано в этом году опала листва с деревьев. В лесу стало больше света и меньше радости. А у Терехи Злыдня на душе совсем поздняя осень и чернотроп. Лето не принесло ему счастья.
Вчера был дождь, а сегодня так себе, хмарь сухая на небе. Тереха сидит у костра на колоде, близ своей избушки, и, уронив костистые плечи, не мигая, смотрит на огонь. Над ним с места на место, посвистывая, снуют рябчики.
На матерую дуплистую сосну, под которой скатана Терехина избушка, упал серый рябчик, упал и растворился в пепельном налете лишайника. Через полминуты на дереве звенькнул серебряный колокольчик — это хохлатка. Осмотревшись, она запела свою призывную осеннюю песенку. В ней слышится тоска, нежность и светлая сбыточная мечта о счастье. Тихо. И вдруг где-то рядом отозвался ответной свирелью, запел петушок. У рябчиков осенние свадьбы. Только парами теперь летают они, вместе весну будут ждать. Впереди зима — вдвоем веселее и легче пережить ее.
Сидел Тереха недвижно. Слушал лесную свирель и, стыдясь себя, завидовал маленькому птичьему счастью. Потом неуловимо - быстро вскинул лежавшее на коленях ружье и неожиданно сокрушил тишину громовым выстрелом. С дуплистой сосны, обмякнув, как тряпочка, рассыпая невесомые перышки, упала певунья-хохлатка. Когда Тереха взял ее в руки, легкое тельце ее еще теплилось жизнью. Он бережно своей землистой и корковатой рукой пригладил перья птицы и стал качать ее в ладонях обеих рук. Из правого вывернутого глаза его вдруг выкатилась непрошеная слеза. Может быть, в его бобыльском сердце ворохнулась жалость к осиротевшему петушку, который теперь, потеряв подругу, один будет коротать студеную зиму, как коротает всю свою жизнь он, Терентий Выжигин.
Тереха сунул убитую птицу в карман брезентовой куртки, достал с крыши своего жилья в сплошных наростах ржавчины лопату и тихим шагом направился к грани поляны, где врос в землю покрытый мохом большой камень-валун, похожий на горбатого перестарка-медведя, провалившегося по брюхо в болото. Здесь он любовно схоронит со зла убитую им птицу.
За последнее время с Терехой происходит что-то непонятное. Еще в середине августа, когда поискам сейфа не виделось конца, он уговорил своего напарника Батю уйти из лесу.
— Надо быть, сейф этот кто-то нашел уже. Попусту мы топчем болота,— говорил он Бате упавшим голосом.— Давай разойдемся друзьями.
Действительно, они расстались дружелюбно, потому что Тереха не скупился и отпустил от себя человека с хорошими деньгами. С тех пор он почти не искал клада. Так уж когда, по привычке, ткнет, где кочку или бугорок большим железным щупом, привязанным к руке сыромятной тесемкой. Сильный и крепкий телом, большой, неутомимый ходок, жадный до жизни, он упрямо шел к цели. И вот нынче летом, в непогодье, когда он валялся на нарах в своей избушке, ударила в его голову мысль-догадка: наверное, нашли уже этот сейф. Ведь в первые годы коллективизации не на Выпасках, конечно, а поблизости колхозники сено по еланям косили, лыко же драли, и кедровые орехи заготовляли, почитай, и на самих Выпасках. Кому-то счастливому и попало золотишко.
Тереха начал припоминать, кто из громкозвановских мужиков бывал здесь и кто из них — необъяснимо почему — начал вдруг справную жизнь. Таких насчитывалось до пятка. А о Марке Скурихине даже поговаривали, что он где-то под Москвой сгрохал себе крестовый дом.
Вот эти мысли и привели Тереху к душевному смятению, а день на третий после ухода Бати с ним стряслась другая беда. Возвращался он с Утиных болот на становье и, перебираясь через неглубокую падь по лесине - сухарине, оборвался вниз. Сгоряча ничего не почувствовал, а утром не мог встать.
Пока болел, тяжелые мысли вконец обломали Тереху. Тогда впервые и подумал он, что хорошо бы ему после смерти лежать под этим камнем-валуном. Над ним с весны до осени лопочет осина, а рядом — круглый год что-то важное и мудрое шепчет старый кедр. Нет, не видать этого места... Тереха поймал себя на мысли о смерти и, удивился сам, без страха подумал: «Скоро умру, надо быть».
Он положил рябчика на валун и долго глядел на него, тихо покачивая лохматой головой. «Не для еды убил — из самой последней корысти-зависти,— внушительно говорил ему чей-то голос — Видишь, маленькая пичужка и та жила не одна. В этом ее любовь и счастье. У тебя, Терентий Филиппович, не было любви, нет и счастья. Понял ты это, старый, но поздно. А знал ведь, что жизнь заново не переживается. Эх ты, бирюк...»
Тереха взял лопату и начал копать могилку. Вдруг лопата с лязгом ударилась о что-то твердое. Камень? Нет. Камень здесь всегда хрусткий. Не тот звук. Будто подсекли Злыдня, он упал на колени и впился когтистыми пальцами в землю, начал рвать ее с затяжным сапом и рычанием. С таким остервенением разметывает голодный волк барсучью нору.
Сейф!
Да, это была железная шкатулка, покрытая хорошо сохранившейся  черной эмалью. Тереха выдернул ее за ручку из земли, очистил от какого-то мусора (только потом разобрался, что шкатулка была завернута в промасленную мешковину), погладил ее, как кутенка, деревянной ладонью и залился слезами, упав на камень.
Это были скупые слезы больной души, измотанной и надломленной в долгих поисках заветного клада. Плакал Тереха от горького сознания того, что ему сейчас уже ничего не нужно и ничему он не рад.
Наконец, оторвавшись от камня, он поднял голову и увидел перед собой с только что отрытым сейфом в руках Никона Сторожева. Злыдень закрыл глаза и поднял бьющуюся в лихорадке испуга руку для крестного знамения. Такое видение Злыдню еще не являлось за все время жизни в лесу. У этого он даже сумел рассмотреть ружье с чекане-ными вензелями па спусковой скобе и узнал это ружье. «Да что же это такое,— молясь с закрытыми глазами, думал Тереха.— Ведь он все еще, кажись, стоит тут, окаянный. Но — это за мной». Он подумал уже лечь ничком на землю и начать творить молитву, как лицо его обдало табачным дымом. И тогда Тереха, замедлив движение руки над глазами, зыркнул из-под нее и стал подниматься на ноги.
— О, господи, царица небесная,— охал он, жалуясь и морща волосатое лицо,— занемог что-то и гораздо занемог. Здравствуй, добрый молодец. Куда путь держишь? Сундучок-от  дайко-сь, мой он, сунду-чок-от...
Злыдень мутными бессильными глазами посмотрел в лицо пришельца и покачнулся, словно под крепким ударом. Сел на камень, не в силах держаться, медленно склонил голову. Из просаленного потом воротника давно не стиранной рубахи, вытянулась черная, как голенище сапога, худая шея. Из-под такой же заношенной фуражки лезли слипшиеся в кедровой смоле пепельно-серые волосы. Через пиджачишко торчали острые углы лопаток.
На пятый день скитаний по тайге Петруха услышал где-то вправо от себя, далеко за сограми, одинокий выстрел. Сюда, в бурелом, он просочился эхом эха. Выстрел ли это? Может, ослышался парень, может, почудилось просто ему. В тайге это бывает с теми, кто сбился с пути.
Петруха уже знал, что блудит, но на обманные звуки пока не зарился, помнил слова Свяжина: «Это погибель, парень,— говорил Илья Васильевич,— если ты, удумаешь на эти чертовы голоса бросаться. Они уж начнут тогда тебе покрикивать: то впереди, то сзади, то справа, то слева. И начнешь колесить на одном месте. Не зря в народе байка ходит, что заблудшего леший водит. Никакого лешего, конечным делом, нет. Устанет человек, расстроится — вот и начнут ему благовеститься голоса. Будто нечистая сила манит. Это беда, парень».
Долго Петруха не решался свернуть вправо, колебался, но звук, долетевший до него, стоял в ушах как живой, неожиданный, раскатистый, и звал туда, где умер, за согры. И парень пошел. А минут через десять наткнулся на едва приметную тропку у самого затеса на сухой лиственнице. Скоро он вышел к становью Терехи.
Метнулось в злобе Петрухино сердце, окаменели все мускулы его, бить Злыдня, бить смертным боем до беспамятства! За отца! За мать!
За свою жизнь мальчишки-подранка! Петруха шел прямо по елани, не остерегаясь. Он хотел, чтобы Тереха услышал его и приготовился к обороне. Надо бить не врасплох, не сонного, а в открытом бою того, прежнего Злыдня, высокого, засохшего на корню, но крепкого, как сам корень, с ядовитым взглядом диких глаз. Уже в десятке шагов от него вспомнились Петрухе садкие Терехины удары ремнем, и многое, многое вспомнилось — всего не уловить, не осмыслить, но все больно и бесшабашно хлещет по сердцу, подымая в человеке слепую ярость.
И вдруг перед ним — жалкая худоба длинной спины, измызганные сапожишки и такая немощь во всей фигуре, что Петруха вздрогнул от охватившего его чувства омерзения. Вот печальный конец жизни одинокого человека, считавшего людей своими непримиримыми врагами. Ты, Петруха, запомни эту жизнь, оторванную от людей, и прокляни ее.
Пробыл Сторожев на стоянке не более часу. Почти ни слова не сказал Терехе, только назвался, кто он.
— Я угадал сразу,— подтвердил Злыдень и булькнул, как показалось Петрухе, даже с радостью:— И ладно. Это будет правильно. Расчет за все. Похорони только. Тут вот, у  камня. Как я жил... Как жил...
Злыдень вновь заплакал, всхлипывая, как ребенок, не убирая скупых слез с усов и бороды. Потом, успокоившись, рассказал Петрухе, ничего не тая, за что и как убил Никона. Закончил так:
— Сундук этот бери. Я и не знаю, что в нем. Может, дерьмо какое. Может, я за дерьмо отца-то твоего ухайдакал. Язви те.
Тереха с покорным ожиданием посмотрел на бескровное, окаменевшее лицо парня, поднял с земли свой же давнишний окурок, разжег его и опалил едким дымом отсыревшего табака свои внутренности.
Петруха с трудом втиснул в вещевой мешок железную шкатулку, снова натянул его на плечи. Когда переломил ружье, чтобы оглядеть патроны, Злыдень медленно сполз с камня и встал на колени затылком к Петрухе. Он понял, что час расплаты пришел и стал истово креститься, прощаясь с жизнью.
Сторожев вскинул за спину ружье, отвернулся от Терехи и широко, саженно зашагал через поляну к тропе, ни разу не обернувшись назад.

41

Фаина Павловна по земляным полуосыпавшимся ступенькам поднялась на крутизну берега, разогнув затекшую спину и, переложив ловчее коромысло на плечах, пошла к столовой. Лицо женщины было хмурым, под глазами темнели наплаканные припухлости.
Все эти дни она плачет за Зину тайком. Не клеится жизнь у девчонки, и Косова жалеет ее, как родную дочь. Есть такие, как Милка, которые умеют растворить в свой душе любое горе. Зинка не может. Что бы у ней ни случилось — она к Фаине Павловне. Разве не понимает Косова, что девчонке нужна помощь.
Бегство Володи с лесоучастка под самый корень подсекло у Полянкиной веру в людей. Помогла ей Фаина Павловна. Она немудреными примерами из своей жизни, пережитой правдой, убедила Зину, что друзья на свете есть и есть верная беззаветная любовь. А Владимир — это не друг. Это блюдолиз: удастся — сорвет, не удастся — пятки смажет. Стоит ли болеть о таком.
Много думала Зина над словами Косовой, день за днем вспомнила свою дружбу с Владимиром и, залившись краской, открылась:
— Вы, Фаина Павловна, будто подсмотрели за нами. Но я, Фаина Павловна,— шла дальше девушка в своих признаниях,— знаю такого парня... Ну, который другом-то настоящим быть может. Он даже говорил мне, что если и беда со мной стрясется, я буду ему дорога.
— Ой, гляди, девка. Они наговорят — только слушай. Да ведь они, мужики, нас, глупых, только лаской и заманивают. Они, окаянные, чуют нашу слабость. Знают, что сестру нашу лаской завсегда взять можно. Ладно, я это не к осуждению. К слову. А кто же этот парень?
— Сторожев. Петруха.
— Эвон кто,— женщина призадумалась, а Зинка несла кипу тарелок и едва не сунула их мимо стола: прикипел взгляд ее к бровастому лицу Косовой — не оторвешь. — Этому, пожалуй, можно верить.
Девичьих слез — что майского дождя — на долго не хватает. Снова Зина засияла, песни даже петь стала. Но исчезновение Петрухи обескуражило и Фаину Павловну. Как, какими словами она теперь утешит Зину? Что же она теперь-то скажет бедной,- девушке?
Крепко думается под тяжелое покачивание полных ведер. Ноги сами собой идут по тропинке, сами собой минуют лужи, сами к лежневой дороге привели. Вспугнул задумчивость мужской хрипловатый голос:
— Здравствуйте, Фаина Павловна. Не узнаете?
На лежневке стоял Петруха Сторожев. Женщина и в самом деле узнала его не сразу. Вся одежда на парне перемазана грязью, угол козырька фуражки оторвался и висит над бровью, оба сапога обмотаны измочалившейся веревкой, а из носка правого — торчит кусок мокрой портянки.
— Петруха? Да откуда же ты?
— Заблудился, Фаина Павловна. Едва выбрался вот.
— Худой-то ты какой, батюшки-свет.
Фаина Павловна поставила ведра на лежневку и, смигивая с глаз набежавшую слезу, застегнула на пиджаке Петрухи пуговицу. Скороговоркой выпалила:
— Петенька, ведь там, в клубе, суд вам идет...
— Кому «вам»?
— Да как же, тебе и Молотилову. За дезертирство с участка судят вас. Беги туда скорее. То-то ребята обрадуются. Беги, Петруха.
И уже вслед ему крикнула:
— Потом ко мне на кухню иди. Слышишь? Ах, варнак, варнак, нашелся. Ну, слава тебе, господи.
Легко взбежал по ступенькам клубного крыльца, а перед дверью замер: не по себе сделалось от того шума, который угрожающе гудел по ту сторону. Наконец, переведя дыхание, потянулся рукой к кованой скобе, но взяться за нее не успел. Дверь изнутри кто-то сильно шибанул — она в размашистом растворе чуть не ухнула Сторожева по виску. В отступившем обратно за порог человеке он узнал Зину и даже успел перехватить в ее заплаканных глазах мигнувший нежданной радостью огонек.
Шум в зале покачнулся и лег. Чей-то ребячий голос изломался от радости.
— Петруха — вот он!
Собрание кончилось поздно. Когда ребята шумно покидали клуб, в лесу было темно и глухо. Беззвездное небо грозилось дождем.
На матерой осине, что стоит на берегу оврага у слесарки, зорко горят глаза полярной совы — она только-только прилетела сюда, к месту своей зимовки. Но что же случилось с этими знакомыми дебрями? Раньше было не так. Раньше она была хозяйкой в здешнем лесу: все замирало перед ней, все пряталось. А теперь? Кругом неслыханные звуки и светло до темноты в глазах.
Чутьем хищника поняла глазастая птица, что в благодатной чащобе ей уже не житье. Она мигнула раз, другой, затем снялась с дерева и на огромных бесшумных крыльях метнулась прочь от поселка.

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

VK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.