top-right

1962 №2

Ольга Маркова

Первоцвет

Роман

19
Мужчины три дня назад переехали на постоянное место, строили бараки, склады, мастерские, выламывали камни из скал для фундаментов, перевозили скарб.
Девять парных подвод, груженных узлами, семенами, ящиками, ежедневно делали один рейс по бездорожью к новому поселку, который в эти дни закладывался.
Дорога то ныряла в пропасть, то поднималась на увалы. На подъемах коммунары сами впрягались в повозки. Па спусках снимали задние колеса, чтобы телегой не убило лошадь. Бурные потоки клокотали на дне ущелий.
— Ну, ну, люди, подтягивай! — охрипло кричал Гришанин и хватался за дышло, тянул повозку вверх, на гору. Пот заливал лоб и щеки.
За эти дни мужчины исхудали, почернели, обросли щетиной.
На месте старого лагеря оставалось с полсотни семей.
Вера Гришанина не понимала, отчего у мужчин такой измученный? вид, отчего, возвращаясь, они валятся спать, не поужинав. Константина не расспрашивала. «Расскажет сам»,— думала она.
И верно, в последнюю ночь Константин разговорился:
— Половину дороги повозки на себе тащим. Ты завтра  будь осторожна: там ущелья да пропасти. Один шаг неверный — и крышка. Председатель Совета — кулак. Член Совета Вислов  от обложения пасеку скрыл.
Вера гладила тяжелую загорелую руку мужа и не расспрашивала, не торопила: выговорится сам.
— Место у нас веселое, на самом берегу. Тетя Катя сказала: «Не надышусь никак!»— Константин вскочил с постели, в одном белье выбежал наружу и закричал:
— Товарищи, кто не спит, выходите, не все еще мы приобдумали... Вера улыбнулась: не успокоится он, пока коммуна не начнет действовать.
На берег наползал туман.
«Застудится»,— думала она о муже, отличая его голос из всех.
— Порядок нужно обсудить: сколько часов работать будем, сколько. Мы кое-что прикинули со строителями. Тетя Катя уже на столб железяку повесила для побудки...
— А что вы прикинули?
— А то, что для отдыха времени пока мало остается. В четыре часа побудка. Позавтракаем, задание получим, жилища строить начнем, землянки, бараки. Упряжь чинить. В двенадцать пообедаем. Часа два отдохнем, да опять за дело!
— Ты, наверное, спать совсем не будешь? Ты и здесь не спишь и нам не даешь!
— Беспокойно мне! Мало нас. Людей надо больше...
Кланверис пророчески произнес:— А к нам придут. Вот увидите, беднота придет. Но бороться надо за каждого человека. До этого мы жили для себя, а теперь для всех. Это не сразу поймут.
— Все-таки беспокойно,— повторил Гришанин.
Беспокойно. Вера  улыбалась в темноте. Да, ей выпала нелегкая доля — беспокойный муж! Живет в постоянной тревоге за людей.
Белая ночь поблескивает в черной воде. Черемуха дрожит от холода, свешиваясь с берега.
В лаз палатки веяло прохладой. Слышно было, как плескалась река, струил;
журчали ручьи. И голос мужа, уже спокойно журчал, убаюкивал:
— Думаю, что к пахоте кое-что построим.
— Как пахать-то? На ком? Лошадей мало!
— Не умирай раньше времени.
Вера задремала ненадолго. Встревоженно вскочила: что-то изменилось вокруг табора, слышалась возня. Рассмеялась над своим испугом: мужчины грузили последние вещи на телеги. Значит, нужно будить детей, снимать последнюю палатку.
Обоз двинулся. Громыхали телеги. На возу качалась люлька.
Высокие сосны стояли у скал, корни их врастали в камни.
Только в пути поняла Вера, какую битву выдержали товарищи, перевозя лагерь. Дорога истыкана густыми гвоздями копыт. В полумраке видно бурлящей на дне ущелий воды, только слышался шум, будто земля рокотала. Ужасом наливались глаза коней. От передней подводы донеслись слова мужа:
— Осторожно, Степан! Вправо держи... Женщины, детей не отпускайте!                                     Уже совсем рассвело, когда осилили одно ущелье. Лошади  месили ногами грязь, храпели, задирали морды, скользили и осторожно нащупывали дорогу.
Над ущельем, в воздухе, неподвижно застыл орел.
Выбрав более широкую дорогу, Вера соскочила с повозки, пробежала вперед, где черная дуга над коренником высоко врезывалась в небо.
Захватывало дыхание от крутизны спуска в ущелье, словно прорезаное ножом. За несколько часов люди исхудали, измучились.
Она боялась: надорвутся.
Увидя жену, Константин прикрикнул:
— Зачем сюда? Иди к последней подводе, береги детей! Сейчас снова начнется спуск.
Бежала дорога, струилась, как ручей, вниз, вверх. Слышался скрип осей, усталые голоса:
— Лошади смирные... бояться за них не надо, не понесут.
Проехали мимо озерца, покрытого  пловучей тиной. Дети вначале было примолкли, но скоро освоились и развеселились:
— Эх, нырнуть бы!— щеголяли они друг перед другом смелостью. На грязные скалы полз плющ. Сдирая его, дети на камнях царапали слова: «Да здравствует коммуна!»
Дали казались приближенными.
Теперь по одну сторону утеса разверзался обрыв. Дно завалено камнями, отторгнутыми от гор.
Дрожал вдали воздух мелкой причудливой зыбью. Федор Пискунов без устали пел одну за другой песни:
От худой славы-напраслины
никуда млада я не ушла!
Плавали вверху птицы, падали, проносились над землей, касаясь ее крылами, словно бежали.
Большую часть дороги шли пешком: задние колеса телег снимали, волочили по желтым песчаным скатам возы, туго обтянутые веревками.
Вверх подниматься лошадям было тяжело. Мужчины подталкивали телеги сзади. Женщины несли на руках малышей, поддерживали усталых стариков. Пот катился по лицам коммунаров.
Но вот горы раздвинулись.
Все в изумлении остановились: внизу, в укрытом от глаз уголке, наполненном нежностью и тишиной, в яркой зеленой долине плавился лагерь. Длинный ряд серых палаток составлял улицу. Над единственным бараком бился на ветру флаг, горел острым красным цветом, на нем струилась белая надпись. Сбоку, на увале, стояла большая сосна с раздвоенной вершиной. А широко вокруг — открытый простор степи. Черпая степь, казалось, дышала, мощно пахла.
Далеко на горизонте ее обложили горбатые горы, покрытые пушистым пихтачом.
Здесь все было необычно, дивно.
Река Бухтарма шла рядом, покачиваясь, как дорога.
По берегам был разбросан желтый первоцвет. Земля золотилась. Как кочки, вылупились розетки морщинистых листьев, а в середине — стрелки, увенчанные зонтом желтых колокольчиков.
Дети набросились на цветы, рвали их, боясь, что через час будет поздно, составляли пышные букеты, будто бы отлитые из янтаря.
Аркадий Пискунов подбежал с букетом к реке и, размахнувшись, бросил цветы в воду. Они рассыпались, каждый отдельно покружился и поплыл, похожий на звезду, дальше, спокойно и величаво.
И все дети бросили букеты в Бухтарму. Река покрылась уплывающими гордыми цветами.
Фельдшер Рыжов посмотрел со стороны на ребят и спросил:
— Для чего это вы?
— Пусть! — беспечно ответил Аркадий.— У нас теперь цветов много. Пусть плывут туда, где их нет!— парнишка смолк, заметив на лице фельдшера усмешку.
Цветы натыкались на пороги, заплывали в слепые заводи, прятались за тонконогим молодым камышом, кружились в белых водоворотах.
Солнце стояло прямо над кружевными стропилами бараков. Уже готова сторожевая вышка. Врыты около барака длинные столы. Из труб походных кухонь плыл шелковистый дым и запах только что испеченного  хлеба.
Тетя Катя бросилась к подводам, сняла люльку и осторожно понесла в барак.
Сильно пахла медуница. Гулко жужжали шмели, трещали кузнечики.
Из села Таловки через реку доносилось дерзкое пение петухов.
К долине стремились местные крестьяне, которые наблюдали за каждым шагом коммунаров.
Вера увидела, как приободрился муж, выпрямился, смахнув с лица пот, и внутренне одобрила его: «Правильно. Никто не должен видеть усталости! Агитировать нужно всем своим видом».
От лагеря к подводам побежали коммунары, взяли детей у женщин, осторожно повели стариков.
Из толпы крестьян долетели насмешливые слова:
— С такой армией поднимут непаханую землю!
- Все равно, их надо любить,— кивнул Кланверис головой в сторону крестьян.— Оки нам на слабости наши будут указывать.
Гришанин, стоя перед группой девушек и парней, подмигивал им заговорщически:
— Песню надо ударить.
Кланверис громко рассмеялся. Гришанин резко обернулся. Молодежь запела:
Вихри   враждебные веют над нами,
Темные силы нас грозно метут...
Белобрысая скуластая молодка из толпы крестьян прикрывала концами красного платка какую-то ношу. Вот она шагнула к коммунарам, приподняла платок. Под ним висели головами вниз связанные за лапы две курицы. Положила кур к ногам Веры.
— На развод вам... Несушки... Вера оторопело смотрела на птиц.
— Да зачем это вы!
Подбежала к белому столу рябая от морщин старуха с корзиной, высыпала содержимое:
— Шанежки...
— Да что вы! Крестьяне зашумели.
— Вам в помощь!
Растроганный и очень смущенный, Гришанин твердил, пожимая чьи-то руки:
— Спасибо вам... спасибо,— он не ожидал такого приема. Поглядывая на Кланвериса, думал: «Кричишь о борьбе! Где она?»
— Что за хозяйство у вас будет, не знаем. Хоть чем-то помочь!— раздавались голоса.
Кланверис медленно оглядел долину, обвел глазами лица коммунаров и широко повел рукой, словно одаривая людей лугами, уходящей далеко степью, небом и рекою.
— Вот где мы будем закладывать поселок. Здесь будет наша коммуна «Первороссийск». Здесь мы реку Бухтарму запрудим, соберем воду в большое озеро. А около него построим мельницы, электростанцию, чтобы свету и радости хватило на все деревни вокруг,— голос, его дрожал от волнения и от благодарности к этим людям.
Но раздавались и другие голоса:
— Озеро нехристи придумали!— кричали в толпе.
— Да что и смотреть на них! Рабочие, да еще из Питера... Они себе жизни добьются, а нас с земли сживут и воду под запрет возьмут!
— И не помышляем!— отозвался Кланверис.— Мы приехали сюда для общих с вами дел.
— Долой!
— Замолчите, дураки темные!— визгливо кричал рыжий старик с лохматой непокрытой головой.
В кустах захохотали:
— Дедушка Истигней в коммунию, наверное, собрался.
— От его жизни в ад убежишь!
— Богачами заживут. Куриц доить будут. Все в один блин вгрызутся.
— Менять многое надо. У нас и в председателях — кулак. Мы еще и Советской власти не знаем!
Кланверис подошел ближе, желая увидеть, кому принадлежит этот молодой, задорный голос, но крестьяне сердито сдвинулись, и трудно было понять, кто среди них свой, кто чужой.
Кланверис продолжал:
— В Питере рабочие сражались за вашу жизнь, товарищи, за нашу общую новую жизнь! Мы построим здесь коммуну! У нас будут парники, сады, скотные дворы, мастерские, детские дома — вся наша жизнь будет общей. И не будет разницы между рабочим и крестьянином.
И снова перебил его тот же звонкий голос:
— Какая общая жизнь! У нас в сельсовете одни кулаки.
— Не бедняков же выбирать: они хозяевать не умеют! — возразили ему.
— Темные мы, жаль,— твердил рыжий остроглазый старик и все с любопытством оглядывался вокруг.
Семипалатинец Николай Оглоблин, выдернув с телеги лопату, начал рыть в стороне землю. Быстро, ловко выбрасывал он землю, вытирая пот со лба. На невидном лице его восторгом горели глаза.
— Семью сейчас же потребую!— крикнул он. Волосы его спутались, прилипли ко лбу.
Саня осторожно пронесла в барак от подводы ношу книг и большом глобус.
Кланверис продолжал:
— Куда нас ведет Коммунистическая партия? Только враги этого не понимают!
— Подпояшься языком-то, длинен больно.
— Говорит день до вечера, а слушать нечего!
От свежего воздуха кружилась голова, как с похмелья. Сердце билось жадно и гулко. Земля будто качалась, пестрой каруселью мчалась вокруг. И легкий ветер качался над берегом. Гусиной стаей летели облака.
— Дайте человеку высказаться!
Кланверис замолк, глухо борясь с чем-то большим и непонятным.
— Нечего и высказываться! Бабы у них не знают, с кем в эту ночь спали... Самовидцы говорят... Они еще и наших баб прихватят... Вон Анна Полознова уж и сейчас к ним льнет: куриц принесла!
— Надо посмотреть, не ворованные ли! Своих-то у нее немного.
— Я в окошко в барак заглянул: не приборно у них!
— Ты, дедушиа Истигней, везде все усмотришь!
— А бабка-то, бабка! Шанег испекла! Тоже, небось собирается под общее одеяло к мужикам: вдовой всю жизнь живет!— хохот покрыл охальные слова.
— Замолчите вы!— визгливо кричала старуха.— Приезжие святое дело начинают!
Коммунары, как бы не слыша враждебных слов, разгружали подводы, вносили вещи под навес.
— Семью сюда потребую!— твердил Оглоблин.
— Для чего тебе семья, милок? Баб у вас много. Вон та, беленькая-то...— выскочил из толпы казак с волосатой бородавкой па щеке, бывший старшина Ефим Беляков, и указал на Саню.
— Ты, Ефим Петрович, наскажешь!
Голова девушки гордо вскинута, словно волосы оттягивали ее назад, быстрые ее шаги зыбки.
— Дети, пойдемте со мной,— сказала Саня дрожащим голосом. Дети послушно подбежали к учительнице. Одернув кофточку на упругой груди, Саня повела их к стрельчатым пихтам у реки.
— Вишь, ведь, и не поглядела. А худа-то! Всю жизнь из нее волосы вытянули,— продолжал казак с бородавкой, заламывая меховую рыжую папаху.
Кланверис проводил Саню взглядом и рассердился на эту девушку за то, что она молода и свежа, и па себя за то, что смотрит на нее. Мягкий, он скрывал от всех свой характер, не любил показывать товарищам свои чувства, нарочно огрублял себя.
Саня стояла у камышей. Лицо ее постоянно озарялось каким-то внутренним светом.
— Нет,— сказал себе Кланверис.— Напрасно Вера мне все на нее указывает. Я же в отцы ей годен!
Выбрасывая смуглые ноги, побежала из толпы крестьянская девочка следом за детьми коммунаров.
Женский визгливый голос простегнул воздух:
— Фанька, куда ты, бесстыжая?
Фанька не обернулась, скрылась в кустах на берегу. Кланверис и Гришанин переглянулись.
Старшие дети купались, кувыркались в воде, уплывали дальше; младшие сидели в воде у самого берега.
— Вишь, и ребята у них общие!— заметил брыластый молодой казак с синеватым кадыком.
Коммунары продолжали устраиваться. Еще кто-то из мужчин рядом с Оглоблиным начал рыть землянку.
Качнув головой, точно отмахиваясь от помехи, Кланверис направился мимо палаток в сторону. Группа коммунаров шла за ним. Широко поводя рукой, он говорил:
— Здесь потом котлован большой выроем для озера, а пока отведем место под огород... под овощи... а для поливки сделаем насос.
Гришанин обратился к крестьянам:
— Ну, вот что, дорогие товарищи... Некогда нам сегодня беседовать с вами. Работать надо. Стесняете вы нас. Идите-ка по домам.
Толпа нехотя начала расходиться. Гришанин развязал мешок с зерном, запустил по локоть руку. Это и в самом деле волнительно, ощущать в руках холодную россыпь. «Будет из меня настоящий крестьянин»,— подумал он и на миг ужаснулся.
— Ничего. Ломка, конечно, большая для нас. Но на то мы и большевики,— сказал он вслух.
— Чего ты?— спросила его Вера.
— Говорю, что выдюжим, как бы к нам ни относились здесь.
О красоте природы не говорили. Каждый таил свои чувства. Один Федор вслух восторгался, оглядываясь вокруг:
— В городе все сдавлено. Улица сдавлена домами. Все серо и скучно! Гришанин достал из кармана записную книжку в клеенчатом переплете, оглядел площадку, где шло строительство и крикнул:
— Матвей Пискунов... Здесь ли?
— Здесь.
— Вы с сыном к вечеру горн устанавливайте. Аркадий, Сергей. .Ми-шутка, где вы?
— Здесь мы,— отзывались от реки дети.
— На рыбалку до вечера, наряд даю... Аркадий — бригадиром. Соберите всех ребят. Чтобы на ужин рыба была готова!
— Саня... Александра Савельевна... заниматься с детьми.
— Есть!
— Вилковы, Оглоблин, Никитины, Суворовы — землянки рыть. Заступы и кайлы возьмите на складе. Зырянов Семен?
— Здесь я.
Коммунары стояли перед председателем вытянувшись, как в строю.
— Ты отвечаешь за сбрую. На днях пахать выезжаем. Чтобы все было в порядке.
— Будет в порядке!
А вечером группа коммунаров изучала Ленина. Одни — по складам, другие — быстро и привычно. Изучали теорию наступления на старый мир. Осторожные тупые пальцы двигались с карандашом по листочкам бумаги.
Легкое облако ярко горело на краю немого неба. Еще момент, и уйдет оно, расползется красным легким волокном. Бараки и заборы на момент взблеснули, крыши покраснели и снова равнодушно-синей стала земля.
Коммунары занимались и не видели, как лепился к деревьям вечер, как остывали у реки камни.
20
В последний вечер перед пахотой молодежь коммуны играла спек¬такль на берегу, перед лагерем, наскоро сбив подмостки.
Саня чувствовала себя нужной всюду: и когда строили сцену, вка¬пывали столбы для занавеса, и когда ставили маленькие елки, которые должны были заменить все: и улицу в городе, где развертывалось пер¬вое действие, и деревню, где пьеса кончалась.
Тетя Катя бегала за Саней и покрикивала:
— Ты хоть поешь! Поешь, тебе говорят! Целый день голодом!— ши¬рокое лицо ее светилось любовью. Наконец, ей удалось сунуть девушке кусок хлеба, и та жевала его на ходу и распоряжалась:
— Эту елку сюда поставьте: за нее суфлер спрячется. Украшали сцену мальчишки, повинуясь Сане без ропота.
Бумагу экономили. Вывесив у барака кусок линолеума, занятый у Гришаниных, Саня мелом написала на нем, как на доске, распоряже¬ния: «Сереже— найти гвоздей», «Аркаше — нарисовать погоны для го¬родового».
Каждая минута была дорога: нужно было загримировать артистов, подшить юбку тете Кате, принимающей участие в спектакле. Нужно было посмотреть на публику, на тех, кто в Таловке интересуется куль¬турой.
В первых рядах уселись кондратьевские дети, среди них горой вы¬сился лохматый Евстигней в своем овчинном полушубке, рыжая редкая борода на этот раз у него была тщательно расчесана. Дальше распо¬ложилась молодежь. Пожилые стояли в кустах. Все ждали с одинако¬вым любопытством.
Куда бы ни смотрела из-за елок Саня, всегда натыкалась глазами на Кланвериса. Тот чинно сидел на задней скамье, окруженный мужчи¬нами.
Бойкий ветер шевелил полотна самодельного занавеса, сдвигал их. Тогда Ян видел Саню и улыбался ей.
«Волнуется, наверное»,— думала Саня: после спектакля Кланверис должен будет делать доклад о «текущем моменте».
Все последние дни Сане было неспокойно. Она часто ловила на себе взгляд Кланвериса. Горькая складка в углах губ, робкая улыбка вос¬хищения смущали ее.
Вера Гришанина говорила, что Ян — хороший, внимательный товарищ и очень начитан. Может быть, это заставило Саню непрестанно думать о нем.
Гримируясь, она мечтала: «Построим клуб рядом со школой. Будем разыгрывать спектакли. Участвовать будут все коммунары».
Ян еще дорогой написал эту пьесу. Она о жизни. О последних днях.
...Село. Солдатка каждый день бегает к старосте, проверяет, нет ли письма с фронта. Все ждут писем... И Саня ждет от тетки писем... Все каждый день ждут. В селе нет газет. Это в пьесе.
Но и в жизни у коммунаров нет газет...
...Городовой идет по улице важно, словно направляется в храм. Вот он стягивает с руки тугую перчатку, открывает белую руку (специально напудрили руку жандарму) и бьет рабочего, не пропуская его на центральную площадь. Рабочий Влас падает, хватает за ногу городового. Они катаются по земле.
Влас спрашивает любимую женщину Валю, как бы она поступила на его месте с жандармом. Валя отвечает: «Убила бы. Идет борьба. Это — наши враги!»— и показывает на двух городовых, которые влекут избитое обвисшее тело мастерового.
Пьеса путаная. Саня не может полностью в ней разобраться. Кричат солдаты: «Власть надо взять в свои руки. Тогда все образуется: и хлеб будет, и желанный мир, и полное народное право».
Спрашивает мужик: «За что сняли царя? Вы уж нам разъясните, за кого голос класть надо... К чему мы идем?»
«Какая же власть нам нужна?»
«Мы ждем учредительного собрания».
«Ну и дураки!»
А Влас страдает от неразделенного чувства. Он любит жену своего товарища. Она догадывается об этом и медленно, но настойчиво внушает ему привязанность к Симе Красновой. Он понимает, что Валя намеренно обращает его внимание на молодую девушку. Он говорит:
«Если любимая для меня потеряна, значит, пропала жизнь. Да, пропала жизнь...»
Где только подсмотрел Ян такие страсти, когда всем так некогда, идет война и так неспокойно жить?
В пьесе Сима поняла, что между нею и Власом выросла стена. У него какие-то свои мысли, своя жизнь, в которой она не участвует.
В жизни все не так. В жизни любовь не размягчает кости, а наоборот.
В публике высокие девичьи голоса тянули песню:

Я не буду больше плакать,
Свои глазоньки томить:
Сине море не наполнить
И любовь не воротить...

Сане почему-то стало очень жаль себя.
Перед открытием занавеса она еще раз выглянула за полотна. На лицах — парадное ожидание.
Рядом с Яном сидела Вера и что-то увлеченно говорила. Запел за наспех сооруженными кулисами тягучий голос. Занавес раздвинулся. С веток посыпались воробьи. Больше Саня уже не видела Яна. На нее смотрели десятки людей, она внезапно почувствовала себя усталой. Мысленно представила она себя со стороны и под взглядами зрителей почувствовала себя вдруг совершенно обнаженной. Потом все забыла. Мысленно повторяла: «Я — не Саня. Я — Сима Краснова, маленькая девушка из предместья, которая любит Власа и боится, как бы его не убили кулаки».
— Здорово намазались!— громко произнес в публике веселый мальчишеский голос.
— Подумаешь! У нас на посиделках еще лучше мажутся...
Сбоку на скамье сидел лесообъездчик Алексей Соколов, оцепенело и восторженно глядел на сцену.
Саня подумала о том, что обязательно увлечет молодежь спектаклями и концертами, побывает на посиделках, организует клуб, и — погибли тогда посиделки в душной, черной бане: все будут приходить в клуб!
...Влас приехал в деревню, чтобы собрать хлеб для питерских рабочих.
Вдруг Саня увидела Кланвериса. Он поднялся с места, внимательно наблюдал за публикой и курил одну трубку за другой. Зрители заволновались:
— Вишь ведь, подъехал: хлеб им отдай! — кричал чернобородый казак.
— Губа не дура... Большевистская агитация это...— вскочив, шумел  Евстигней.
— Долой!
Представление пришлось прервать. Ян старался остановить шум. По напряженной его фигуре чувствовалось, что он разъярен. Он встал перед сценой и обратился к толпе:
— Товарищи! Я о текущем моменте...
«Что он делает? Срывает спектакль! И доиграть-то осталось немного!»
Солнце пряталось за кедры. Саня скрылась за елки — плакать. Всхлипывая от обиды (пропала работа!), она слушала слова Яна о голоде, о трудностях. Он вколачивал слова, как гвозди, говорил о бедняках, о необходимости обеспечить всех крестьян семенами и землей.
Многие вскакивали с мест, кричали что-то. Но слов разобрать в этом гвалте было невозможно. Вытерев лицо, Саня вышла на сцену, где уже собрались все артисты, и молча глядела «а зрителей. Тетя Катя в седом парике подскочила на край подмостей и закричала:
— А вы кулаков пощупайте!
Федор Пискунов в гриме Власа, сидя у стола на сцене, записывал в тетрадь со словами роли предложения бедняков:
— Если щупать кулаков, то надо начинать с Вислова! У него хлебушко есть! Он теленка скрывает... Пасеку в сотню ульев скрывает!
— А ты все мое добро пересчитал!
И Федор записал: «Вислов». Оглянувшись на Оксю, крикнул:
— Сравняем всех! Все нынче народное!
Саня внимательно поглядела на него: Федор начитан. Роль свою играл правильно. Неужели его может интересовать эта кулачка? Он все-время на нее смотрит.
Вислов с недобрым блеском в глазах, напирая на Веру, хрипел:
— Много мы выстрадали: война, а теперь коммуна ваша на нас свалилась! Вы хотите крестьян по миру пустить!— повернувшись к остальным, крикнул:— Вернуть Учредительное собрание, иначе ноги протянем!
— В Питере рабочие голодают, а ты свиней хлебом кормишь! Поэтому положению надо ударить!
Кланверис хорошо изучил деревню и знал ее настроение. Он продолжал говорить, умело направляя речи и мысли крестьян. Что бы ни возражали ему, он все сводил к одному:
— Хлеб нужен революции... Страна сдавлена врагом. Все излишки взять. Оставить семена и по три пуда на едока! Владимир Ильич Ленин обращается письмом о катастрофическом продовольственном положении Петрограда и о немедленной помощи ему! Вот она, «Правда»! По его призыву рабочие Путиловского завода собирают в городе армию в двадцать тысяч человек для борьбы с деревенскими буржуями! В каждой своей речи он думает о нас, товарищи! На заседании Совнаркома он специально говорил о мерах развития сельского хозяйства! И подписал постановление: сто тысяч рублей отпускает правительстве пособия на приобретение семян бедноты!
Все слушали Яна, одни одобряя, другие возражая.
— Вот и ждите помощи от вашего Ильича, а нас не трогайте! - сверкая злым взглядом, до хрипоты кричал чернобородый казак.
— Что он такое несет?
— Сто тысяч сумма невелика. А у вас — излишки.
У Яна словно за час проходило десять лет жизни: щеки его серели, глаза западали.
— Я говорил, что большевики обложат нас налогом!
—На-ка, выкуси!— крикнул парень с бледным пористым лицом и смолк под упорным взглядом Кланвериса. Ян как бы спохватился,, энергично провел ладонью по волосам и продолжал:
— Хлеб — наша крепость! Всесильный хлеб! В Питере голодают, а здесь земля кормит. Коммунарам ничего не нужно! Нужно только, чтобы хлеб был у всех!
Гришанин, застегнутый на все пуговицы, пробирался через толпу к Яну. Сане казалось, он готов здесь заговорить о мирном соседстве коммуны с крестьянами, вынести свой давний спор с Яном на суд этих людей. Он закричал:
— Успокойтесь, товарищи, ну, успокойтесь же!
Кланверис говорил о равенстве, о необходимости земельных переделов. Вперед выбежал мужик, словно подкатился на коротких ножках.
— Не верьте! Советская власть только у нас в районе, а дальше живут под Учредительным собранием!
— И это говоришь ты, председатель Таловского Совета!— воскликнул Кланверис.
Саня внимательно поглядела на мужика и отвернулась, встретив на миг его растерянный взгляд.
«Вот у кого здесь власть! Ох, трудно будет нам»,— мелькнуло у нее в голове.
— Слышно, вы и середняков будете притеснять?— громко спросил Алексей Соколов.
— Неправда!
— Не верьте вы ему: подвидный он!
Сане весь этот шум начал доставлять веселое удовольствие: напрасно и плакала. Ян — умный. Он нарочно такую пьесу написал. Собрание как бы продолжало ее.
Вот он отошел подальше к сцене, как бы желая остаться на минуту один, постоял и крикнул:
— Сегодня же и пойдем, бедняки! В ночь зерно разыщем, пока не перепрятали. Завтра все вы сеять начнете!
Ефим Беляков бросился на него с кулаками. Саня поняла, что она ненавидит Белякова и с поднятой рукой бросилась ему наперерез. Федор крикнул на всю поляну:
— Не лютуйте!— и тут же поспешил Яну на помощь.
— И я хочу сказать... Дайте и мне сказать!— все пыталась вставить Саня.— Я, товарищи, учительница. Зимой буду учить при коммуне и ваших детей. Поэтому помогайте дрова заготовлять... И буквари надо собрать, у кого они есть...
— Долой!
— Только нам и дел, что при коммуне своих детей учить! Где-то за кустами запели «Интернационал».
Совсем стемнело. Коммунары мужчины, вместе с сельской беднотой, ушли в село.
В лагере не спали.
На селе лаяли собаки, оттуда неслись сполошные крики, брань. Заскрипели телеги- везли отобранное у кулаков зерно.
Около Саниной палатки послышались шаги и голос Веры:
— Зайдем ко мне, я перевяжу. Больно?
Кланверис что-то пробурчал в ответ. Саня встревожилась: уж не ранили ли его кулаки? Приподнялась, хотела было бежать к Яну, но ее остановили слова Веры:
— А Саня наша — молодец: подготовила спектакль и так хорошо разыграла! Много она читает! Одну книгу за другой!
В ответ раздался короткий смешок Яна:
— Не хитри, Вера! Саня — девушка отличная, это верно! Но я же понимаю, для чего ты мне все время говоришь о ней! Я не хочу, Вера, поздно мне. Хоть Саня очень похожа на тебя, очень похожа. Но мне поздно.
— Тс-с...— предостерегающе протянула Вера и заговорила о хлебе, о том, что кулаки прячут его даже в завалины и под пол, но теперь зерна хватит всем беднякам.
— В Питере каждый день, выходя из дома, я думал, что не вернусь,— проговорил Ян. — Может, нужно будет снова взять винтовку для разговора с кулаками. Все это, вся наша сегодняшняя жизнь — какой-то полустанок.
Голоса смолкли. Саня, оцепенев, лежала до утра без сна. Утром большая толпа таловцев пришла к коммуне. Над ней качался легкий пламенный флаг. Это беднота решила делить землю. Гришанин ворчал:
— А ты, Ян, согласился ехать на пасеку? Учитывать у Вислова ульи? Зря ты влез в дела Таловки, Ян, своих дел много. Они думают, что на наших сапогах сюда жизнь ворвалась. Пусть сами бедняки решают! Наше ли дело?
— Это же хорошо, Костя! Это очень хорошо, что к нам пришли за помощью!— говорил радостно возбужденный Кланверис, устраиваясь на телеге. Голова его была в бинтах.
У Гришанина слова срывались ядовитые, как осы:
— Боюсь, Ян, что твое вмешательство в дела сельчан осложнит нам жизнь. Да, осложнит. И ты, хоть комиссар наш, но, пожалуйста, выслушай: осложнит!— он был зол, губы его посинели.
Матвей Пискунов сдержанно вставил:
— И я так думаю, Ян, осложнит.
— Да поймите же вы,— подавшись вперед, возразил Ян,— поймите же, что мы не можем быть в стороне! Ты, Костя, хочешь народ привлечь к коммуне песенками? Но это не борьба! Надо в корень смотреть. Неужели вам это не ясно? Мы — коммунары, а значит— революционеры. На нашу помощь беднота надеется.
— Верно, Ян!— громко крикнула Вера, стоя у палатки. Гришанин резко повернулся к жене.
Неожиданно Саня подбежала к Яну и встала рядом.
— Я поеду с вами!
Глаза Яна радостно блеснули. Сидя рядом, Саня спросила:
— Горят синяки-то?
— Зато хлеба, знаешь, сколько нашли! Сегодня вечером беднякам на посев выделим. Остальное пошлем в Питер,— Ян не договорил, задремал, подперев голову руками, а потом положил ее на колени девушки. Саня замерла. Хотелось прикоснуться рукой к его волосам, пригладить разбросанные вихры. И она утопила руку в копне его волос и удивилась тому, как ей стало хорошо и какая она легкая. Казалось, она летит по воздуху.
— Поспи...— голос ее сорвался и ослаб.
Ян прижал ее руку своей и уснул. Рядом сидел Федор Пискунов, то и дело лукаво посматривая па Саню. Правил лошадью Кузьма.
Лошадь мчалась, округлив глаза, выгнув шею. Телега бесшумно катилась по мягкой дороге.
Из-за пашен выплывало солнце. Сквозь редкую травку виднелась серая земля. Черемушник, росший в лощинах, приподнял ветки, опушенные молодой листвой.
Кузьма придержал лошадь.
Федор слегка присвистнул, и мелкие пичуги вспорхнули с земли.
Прозрачные пчелы вились над цветами. Ульи блестели известкой.
Кланверис поднял голову, посмотрел на молчаливую и благодарную девушку. Саня боялась подойти к ульям, осталась у телеги. Федор, Ян и Кузьма ходили от улья к улью, считали их.
Пчелиный рой висел па ветке березы пахучей гроздью.
Федор снял пиджак, разостлал его, осторожно стряхнул на него пчел и завернул.
— Для чего тебе?
— В лагерь увезу. Пасеку разведем! Кланверис строго сказал:
— Оставь! Крик поднимут, что мы воры. Федор нехотя развернул пиджак.
Саня следила глазами за Яном и думала: «На обратной дороге положит он голову мне на колени или нет?» Казалось ей, что стоит Яну снова положить голову ей на колени, как начнется спокойная жизнь, тихая, слаженная, без ожидания, без срывов. Все встанет на свое место.
Головы Ян ей на колени не положил, и Саня скучала. Он же то и дело соскакивал с телеги, чтобы сорвать первоцвет и медуницу, возвращаясь, серьезно глядел на Федора и говорил:
— Неужели ты и в самом деле хотел увезти рой? Федор, я тебя спрашиваю? Неужели ты не подумал о том, что тогда поднялось бы на селе? Нам надо быть чистыми, вот что ты должен понять.
В лагере он, глядя па Веру без улыбки, подал ей букет. Та, вспыхнула и обратилась к Сане.
— Ты загорела сегодня... И тебе это очень идет... Только... себя не бережешь: всюду тебе успеть хочется,— и поглядела на Яна требовательно и сурово:— Хороший букет собрал. Так рано, а уже — всякие цветы!— и вернула цветы Яну. Он неловко подержал букет в руках и протянул его Сане. Девушка заметалась, оттолкнула цветы и бросилась к своей палатке.
Так вот о какой любви говорил Ян в своей пьесе! Но он ошибся: никогда Саня не верила и не поверит в подсказанное чувство! Ах, как он ошибся! И зачем он так сильно ошибся!
Вслед Сане неслись сердитые слова Яна:
— А ты знаешь, Вера, какой букет хотел привезти Федя Пискунов? Не дай господи, если нас обвинят в воровстве!


21
Все были заняты делом. Никто ничего не заметил, кроме Кланвериса. Он ждал. Вот сейчас выйдет Вера. Вот она уже взялась за ручку дверей, пахнущих смолой и солнцем, скоро будет здесь. Он увидел, как Вера, выйдя из барака, глубоко вздохнула воздух.
- Саню не видел?- спросила она у Кланвериса.- Надо помочь ей книги переписать. Ох, много на себя девушка берет.
Кланверис понимающе улыбнулся: Вера опять за свое! И кое-чего уж добилась: он все чаще думает о Сане, отмечает каждый ее шаг. Их разделяют двадцать лет. И именно это так мешает ему.
Он нашел девушку в библиотеке, еще раз про себя посмеялся над Верой.
Перед Саней стоял Федор, перебирая на столе книги. Она говорила:
— Надо нам как-то сблизиться с сельской молодежью, Федя.
— Ты вначале будь поближе к нам,— усмехнулся Федор.— И дай мне книжку Степняка-Кравчинского.
— Федя, имей совесть. Ты ее уже читал, а другие только на очереди,— возразила Саня и смолкла, увидев умоляющие глаза Федора.— Ну, хорошо,— сразу уступила она.— Только не задерживай.
Федор схватил книгу и убежал, не поблагодарив.
Кланверис сел на подоконник, наблюдая из окна за Верой. Она подошла к Оглоблину. Тот упорно копал землю, выбрасывая лопату за лопатой.
— Помочь?— спросила она.
— Не женское дело!— не разгибаясь, ответил он.—В лес ведь тебя не пошлешь жерди вырубать!
Под навесом Гришанин строгал косяк к окну нового дома. Вот он снял фартук, жарким взглядом окинул жену, отошел от верстака, встал сзади. Он не смотрел на работу Оглоблина, он смотрел на Веру. Та обернулась и смущенно воскликнула:
— Ой, что ты на меня так глядишь?
— Пройдемся...— Гришанин кивнул на заросли березняка и осин, поднимавшихся по увалу за бараком.
Вера опустила голову и пошла туда, куда указал муж. Гришанин направился за ней.
Деревья едва расступились, чтобы пропустить их, и снова сомкнулись.
На просторе чувство Гришанина вспыхнуло с новой силой, обмолодилось. Им не мешали мелкие несогласия. Гришанин просто уступал жене. Он теперь не вмешивается в сельские дела, не мешает Кланверису. Ян то и дело ходил в село, встречался с людьми так, как хотел. Все идет, как должно идти. Правильно идет. Никогда Кланверис не чувствовал между Гришаниным недоговоренности или враждебности и все хотел понять, чем держится их счастье. Мир в семье — это очень много. Его то и дело нужно обновлять. Гришанины всегда новы друг для друга, всегда молоды.
Размышляя о чужом счастье, Ян молча вышел из библиотеки и направился к реке. На берег высыпала детвора. Даже девочки сидели с удочками в руках, притихшие и сосредоточенные. Сосны стояли у самой воды. Она журчала у их корней. Казалось, внизу вершины их тихо дремлют, а между ними серебрится второе небо.
Кланверис почувствовал, что ему чего-то недостает.
В сердце поднялось беспокойство, даже страх при мысли, что он упустил что-то крайне важное, чего-то не сделал.
Наконец стало ясно, что это опять думы о Вере не дают ему покоя.
Она никогда не сказала ему ни одного слова, выходящего за рамки дружбы. Ему не па что было надеяться. Да и какое он имел право надеяться?
С посветлевшим лицом человека, обрекшего себя на суровую дисциплину, Кланверис сел на берег. На мягкой глине всюду были следы голых пяток.
Он знал, что с этой минуты Вера утратила для него прелесть, стала обычной, как все, и грубой. Он увидел перед собой Саню, всегда занятую, догадливую и наивную, и улыбнулся. Ему стало легко, но он снова невольно думал и о том, что вот именно здесь Вера подошла к Оглоблину. Здесь остановилась и спросила: «Помочь?». В лице ее была заинтересованность и доброта.
Оглоблин куда-то исчез.
Потом появился из-под навеса Гришанин, встал сзади и посмотрел на нее так, как хотела она, и взял ее за плечи, как хотела она. Он мог взять ее на руки и унести. Но этого ему не нужно было делать. Он просто кивнул в сторону и сказал:
— Пройдемся!
И она повиновалась. Застенчивый и вопросительный взгляд ее выражал одну радость.
Гришанины вышли из леса не так, как рисовал себе Ян, совсем с другой стороны. Они с трудом несли на руках человека. Кланверис бросился навстречу, оттолкнул Веру.
Это был семипалатинец Оглоблин, весь залитый кровью.
Вера безмолвно шла рядом. Гришанин и Кланверис положили коммунара на землю. Прибежали женщины. С берега, побросав удочки, примчались дети. Мужчины, удрученные, стояли над товарищем, распростертым у их ног.
Вера склонилась, разорвала рубашку Оглоблина и приложила к его груди ухо, отпрянула и схватила руку коммунара, затем для чего-то потрясла его голову, приоткрыла глаза. В темной их глубине застыли спокойствие, мудрость и какая-то сосредоточенная гордость. Блеск в них уже исчезал. Коммунары сняли шапки. Вера выпрямилась.
— Только что был жив. Он рубил лес на жерди... Они его топором... Он успел сказать, что их было трое.
— Кто?— враз крикнуло несколько человек.
— Он их не знал.
— Они нас перебьют поодиночке!
— Слабые всегда способны на насилие,— сказал глухо Гришанин. Кланверис с болью подумал, что он был рядом, размышляя о чужой любви и счастье, а за кустами в одиночестве погибал товарищ.
Словно отвечая ему, Вера промолвила:
— Во рту кляп. Он не сумел и крикнуть.
— Это убийство — последние судороги врага,— заметил Кланверис.— Кулаки убили у нас жизнерадостного, честного человека.
Лицо Оглоблина покрывалось бледностью. Женщины плакали:
— Все мечтал семью сюда вызвать!
— Как жена-то переживет!
Кровь отхлынула от лица Кланвериса, когда он продолжал:
— Мы — строители нового государства. Нам необходимо держаться друг друга. Когда наша власть примет определенные формы, люди не поверят, как было нам трудно... С нами хотят расправиться поодиночке. Но нас это не испугает. Ряды наши сомкнутся, и счастье от нас не закрыть. Мы должны быть счастливы. Только счастливый народ составляет счастье государству. Народ—паша сила!
Кланверис обернулся к детям, стайкой стоящим в стороне от убитого. Ему казалось, что он постарел в этот день и понял что-то большое и важное.
— Дети! Смотрите. Запомните. Этот человек никому не нес зла. Его убили за то, что он верил в счастье. Запоминайте, дети. Все, во что мы верим, все, чего мы желаем, все, что нам не удастся сделать, вы должны будете достичь в жизни.
Солнце било в глаза, пекло головы, играло тенью берез па лице убитого.
Эта минута объединила коммунаров. Все казалось им возможным, ли у кого не возникало и мысли о поражении. Саня затянула песню:

Вы жертвою пали в борьбе роковой...
Любви беззаветной к народу...

Остальные подхватили. Лес глухо вторил маршу, качал печально верхушками сосен и пихт. По реке далеко неслась скорбь горстки людей. Крестьян из Таловки в этот час близко у табора не было.
Кланверис вспомнил январские питерские морозы. Вспомнил, как по столице разнеслась тяжелая весть о покушении на Владимира Ильича. Мало кто знал подробности, но слухи ползли, наполняя тревогой сердца рабочих.
Кланверису хотелось узнать все точно. И он узнал.
Ильич с сестрой и швейцарским большевиком Платтеном возвращались с митинга от Михайловского манежа. Сплошная стена тумана затянула тогда улицы Петрограда. Машина отбрасывала тень. Тусклые огни фонарей выскакивали из молочной белизны тумана, кое-где разорванной ветром. Увлеченный разговором, Ильич не обратил внимания: на треск, раздавшийся сзади.
Платтен, обхватив его голову, с силой пригнул вниз, пригнулся сам.
Машина завернула за угол, разрезая тишину резкими гудками, ворвалась через распахнутые ворота во двор Смольного.
Там, как всегда, торопливо шагали озабоченные люди, сновали легковые машины и грузовики, стояли трехдюймовки по сторонам у входа в вестибюль.
Шофер широко открыл дверцу.
— Если бы пуля попала в шину, не уехать...
— Разве в самом деле стреляли?
В те дни часто можно было слышать на улицах Питера пальбу. Словно ничего не произошло, Владимир Ильич сказал:
— Нужно начать строительство Волховской станции. Напомни мне, Маняша, я должен вызвать Смидовича...— он неожиданно и звучно рассмеялся:— С одиннадцатого года разработаны первые проекты. Царское правительство не могло даже одну станцию построить! Нам пора заняться этим вопросом!
А в подъезде увидела Мария Ильинична, что рука Платтена в крови. Да и сам Платтен только тут заметил, что ранен.
Мария Ильинична достала платок, перевязала ему ладонь.
— Все-таки попали!
— Видимо,— безразлично ответил швейцарец.— Когда я голову Владимира Ильича отводил.
...Кланверис, рассказывая об этом покушении на Ильича, обращался не к людям коммуны, а говорил в сторону кустов, где притаились крестьяне. Он был уверен, здесь они, слышат. Кто-то из них сочувствует, кто-то радуется несчастью.
Кусты не шевелились. Не дрогнул ни один листок.
— Чем помешал кулакам этот безобидный коммунар?!— спросил Кланверис, все так же обращаясь в сторону кустов. — Он пришел к нам сам, никто его не тащил. Сам пришел с верой в нашу правду. Он заглянул в будущее. Он лучше многих знал, что будет, так как сам хотел действовать, не желал стоять в стороне. А будущее знает тот, кто не стоит в стороне!
Похоронная песня звучала все строже, призывая к борьбе, предрекая:
Падет произвол, и восстанет народ, Великий, могучий, свободный...
Ночью, когда все спали Гришанин и Пискунов, ничего не говор» Кланверису, зарыли в землю, около могилы коммунара, несколько ящиков с оружием и плотно притоптали землю.

22
Ранним утром, как всегда, Евстигней Соколов вышагивал по улице села. Женщины, завидя его в окна, закрывали калитки, и злобно ворчали:
— Пошел опять по околотку...
Евстигней шагал, тяжело ссутулясь и волоча ноги. Рыжая борода; его стояла торчком.
У закрытых накрепко калиток он терпеливо дожидался, постукивая в скобу. Ему не открывали, и он злился:
— Вишь ведь, успели... закрылись... А жаль: интересно, все-таки, избил Иван Татьяну вечор или нет... Как бы не избить: я резонно ему сказал, что только он на поле,— она под окно...
Старик направился берегом к Кузьме в малуху. Прозевали: сени открыты! Евстигней тщательно вытер ноги о рогожу у крыльца, поднялся на ступеньку, отмечая про себя: «Сени-то до чего грязны! Ну, и домоводка эта Анна...»— зашел в избу, покрестился:
— Здравствуйте-ка!
Анна, побледнев, заискивающе проговорила:
— Здравствуй, дядя Истигней... Садись...
Старик прошел к широкой скамье, сел и, жадно оглядываясь, начал:
— Стряпаешь?— А про себя подумал: «Вижу, милая... все вижу!» Анна торопливо сунула ему свежую ватрушку:
— Поешь-ка горяченькую шанежку... хозяевам пеку... мяконькая...
Евстигней принял хлеб. Неожиданно рассмеялся дробным жиденьким смешком:
— Лоб-то в тесте!
Анна снова побледнела, зная, что к вечеру о ней будут судачить в каждом доме.
— Еще не хочешь ли шанежку?
— Пожалуй, съем...— согласился Евстигней.— Сладко тесто делаешь... А моя старуха, покойна головушка, стряпать всю жизнь не умела. От ее стряпни десна рвало.
Ушел он неожиданно. Поднялся, еще раз внимательно огляделся, и молча, не прощаясь, открыл дверь.
Двор Висловых, к его счастью, так же оказался не на запоре.
Окся колола дрова. Увидя сплетника, со злобой грохнула поленом о колоду. Полено зазвенело. Отскочившая щепка, пролетела над головой девушки к полке с кринками, молоко разлилось, брызнуло ей в лицо.
Окся распрямилась, вытерлась, в отчаянии рухнула на колоду и откровенно заплакала.
Евстигней стоял рядом, качая лохматой головой.
— Опоздали вы сегодня печь топить... Анна до вас уже отстряпалась: вся рожа в тесте! А молочко-то жаль... Ах, жаль молочко-то! Вчерашнее или сегодняшнее?
Окся зло бросила ему:
— Шел бы ты, Истигней, к коммуне. О нас ты уже все рассказал. А там еще никого не тронул.
— И пойду, милая, пойду...
Евстигней направился к выходу, посмеиваясь. Встретив на тропе бабу в грязной юбке с ведрами на плечах, он громко рассмеялся:— Окся-то... сегодня припоздала. Печь только растопляет... Кринку молока разлила. Вот ведь достанется кому-то в жены! Но и баба не стала его слушать.— Шел бы ты к коммуне, тряпичная депеша.  Евстигней долго глядел бабе вслед, качал головой. — Как мужик с ней живет, с мокрохвосткой? Ну, подожди у меня! Когда-то Евстигней Соколов жил справно. Сын Алексей, завладев хозяйством, перестал кормить отца. Старику стыдно было побираться. Он подшил к полушубку холщовые карманы и принялся ходить по домам «так просто», себя показать, на людей посмотреть, передать, что видел, что слышал. Он знал, к какой вдове ходят парни, у кого как доят коровы, какое платье та или другая баба сшила к празднику. Боясь его языка и злого глаза, женщины его угощали. Иногда ему удавалось кое-что припрятать в карман.
Спал он на соломе у порога. В доме его украдкой подкармливали внуки. Так он и жил. Теперь Евстигней шел к коммунарам: нужно все скорее узнать. На пригорке остановился. Долго из-под ладони разглядывал новое селение. Потом неподалеку залег в кустах.

23
Аркадий Пискунов ждал. Он сидел на большом пне и, не отрываясь, смотрел под навес. Черты лица Аркадия еще не определились. Все было лишь намечено, незавершена ни одна линия. Аркадию казалось, что дядя Костя очень медленно двигает кистью по тонким доскам.
К навесу все смелее приближались крестьяне. Их удивляло, что в коммуне нет никакой суеты, всяк занят своим делом.
Если посмотреть в сторону, виден высокий угор. На нем печальный холм, покрытый дерном, над холмиком — звезда.
— Ходят, как коты вокруг горячего молока, — сердился Аркадий.— И чего они ходят к нам?— он огляделся, вдохнул густой сосновый воздух.
Никакой суеты, никаких криков, даже людей видно мало — все по местам. Шум был деловой, разумный, как бывает в большой дружной семье.
Из кузницы раздавались удары молота: это отец с Федором отбивают косы.
Даже вещи имеют свое место: «Экономьте время. Чтобы ничего не искать, каждый должен знать, где что лежит!» — говорил коммунарам Гришанин.
Для рыболовных снастей отведен угол под навесом. К вечеру сюда приносят удочки, ведерки для рыбы, сачки.
В слесарной звонко и весело звенит железо — делают корыта для стирки, ведра, тазы.
В столярной вьется с верстака белая пахучая стружка. Там среди других работает Гришанин.
На берегу переговариваются дети. Саня учит их плести из ивовых прутьев корзины, решетки и короба.
— Что, Константин Сергеевич, уже третий домок Вытягивается? — спросил Гришанина чернобородый казак с бородавкой на щеке. Это именно он налетел в день спектакля на Кланвериса с кулаками. Теперь во взгляде его не было зла. Тихонько, с робостью заглядывал он в лицо председателя.
Гришанин отложил на верстак доску, с любовью оглянулся на новые бараки: над крышами двух из них уже болтались седые вихри дыма.
А лодка, которую ждал Аркадий, все еще не готова.
На завалине сидела кошка, грела на солнце белую грудку. Гришанин и па нее посмотрел с любовью. Аркадию казалось: зря дядя Костя проводит время.
— Говорят, коровку купили? — спросил казак у «экономки» — тети Кати.
Этот Ефим Беляков с утра околачивался здесь, высматривал, выспрашивал. Аркадий удивлялся тому, как терпеливо коммунары отвечали на все вопросы. Вот и тетя Катя идет к казаку, на ходу вытирая о фартук руки. В ее голосе звучит уверенность крепкой расчетливой хозяйки.
— Купили... Молоко теперь для детишек есть.
— Мало для такой семьи одной коровы...
— Конечно, мало. Подождите. Скоро целые стада у нас будут,— весело пообещала тетя Катя.— Только вот корова у меня где-то в лесу застряла. Доить пора.
— Не в лесу она. Всю ночь у ворот старой хозяйки простояла,— крикнул, не вытерпев, из кустов Евстигней.
Тетя Катя не удивилась, не испугалась, спокойно обратилась к Аркадию:
— Сбегай в село... Погляди у двора, из которого мы корову взяли. Наверное, по привычке наша Краснуха у ворот стоит.
Аркадий жалобно посмотрел на «экономку».
— Знаю, — подмигнула тетя Катя, —лодку ждешь. Так тебе ее обещали к обеду, а сейчас еще утро, успеешь. Что без дела сидеть?
Спорить бесполезно. Аркадий побежал к реке, нашел переправу к Таловке — четыре замшелые жердинки.
Ну, конечно, Краснуха, красная корова, с черными подпалинами на боках и с отпиленными рогами, стояла у ворот дома бывших хозяев. Ждала, когда ее впустят в обжитое стойло. Ее окружила толпа женщин. Хозяйка припадала к красной шее и выла:
— Стоишь, моя матушка! Всю-то ноченьку стоишь. Сердце в лоскутки раздирается! Все-то ты понимаешь.
— Даже животная коммунии боится, — раздавались в толпе голоса, женские вздохи, даже плач.
— Не трогайте коммуну! — закричал Аркадий. Бабы глухо заворчали:
— Вишь ведь, пащенок... Зуб отточил. Материно молоко на губах, а туда же — «не трогайте».
Корова упиралась, не шла. Аркадий с трудом тащил ее за веревку.
У мостика его встретил Кузьма Полозков; Аркадий знал его, он чаще других заговаривал с коммунарами.
— Давай-ка, помогу,— предложил он и взял веревку из натертых рук мальчика.
И удивительно: корова охотно пошла за Кузьмой.
— Больше не буду ее искать. Стыд, от дома убегает,— сказал Аркадий.
— Привыкнет. А на людей наших ты вниманья не бери. Они тожа к вам привыкнут...
Кузьма повел корову по жердям. Остановился, кивнул на притихшую реку:
— Все рыбачишь? Говорят, вы закормили коммуну рыбой. Ты в тесто, в прикорм, мятных капелек подливай, на них рыба хорошо идет. Ну, ладно, веди животную дальше сам...
На угоре — знакомый холм с завядшими венками из первоцвета. Звезда над ним сбита, валяется на земле.
Аркадий подобрал этот кусок жести и потащил корову изо всех сил. Она теперь затрусила рысцой. Передавая корову экономке, Аркадий показал измятую звезду.
Тетя Катя привязала Краснуху к осинке, взяла звезду из рук мальчишки, попыталась выправить. Узловатые пальцы не могли справиться с острыми перьями звезды.
— Охальники! Кому могила мешает?
Они отнесли звезду Гришанину. Тот посмотрел издалека на угор, сказал в сторону кустов:
— Этим нас не изведете!
У крыльца одного из бараков белела вывеска: «Медпункт». Там дежурили в белых халатах фельдшера — Вера Гришанина и Василий Рыжов.
Аркадий направился туда.
— Вот и первый пациент к нала! — встретила его Гришанина.
В ее низком голосе звучала радость; видимо, скучала она без работы.
— Да я не болею,— смущенно сказал Аркадий.— Мне мятных капель...
— Зачем?..
— Надо, тетя Вера. Для рыбы.
Внимательно поглядев ему в лицо, Вера дала ему капель. Лодка все еще не готова.
— Доверили бы мне, я давно бы просмолил. Я ведь умею... Строгать доверяют, рубить доверяют. А смолить лодку не доверили, — обижался мальчик. Он побродил по лагерю, постоял около тети Кати, доившей корову.
Пухнут, поднимаются в ведре кружевные разводы молочной пены. Беззвучно лопаются мелкие пузырьки. К тете Кате от бараков и землянок идут, переваливаясь, ребятишки в длинных рубахах, без штанов, босоногие. У одного изо рта торчит соска.
— Парного молочка кому?— кричит тетя Катя.— В очередь, в очередь, деточки мои. Порядок должен соблюдаться!
Выскочил из кустов Евстигней Соколов, заглянул в кружки: надо узнать, сколько молока дают детям. Аркадий рассмеялся.
Крестьяне обступили навес, разглядывали токарные станки, тисы слесарные, плотницкие верстаки.
Словам о коммуне они не верили. Верили в вещи. Эти станки и умение коммунаров все делать больше всего убеждали.
Особенно их внимание привлекла кузница, где стояли два горна-снасти.
— Вон ведь как! Правда, что вы руль на ходу у баржи починили?— допытывается брыластый казак. Синий его кадык ходил от каждого слова.
— Починили.
«Видели бы вы мастерские на нашем Обуховском!» — думал Аркадий, досадуя, что Гришанина без конца отвлекают.
— Вкопались вы в землю, видать, надолго? Упрямые... Что взбрело в голову, то уж обязательно сделаете!
— Насос ты бабам на огород обещал... Убей меня бог, если не сделаешь!
— Насос будет!
— А у нас кузнеца на войне убили. Страсть плохо без кузнеца.
— А вы нам работу давайте, — с улыбкой предложил Гришанин.
На глазах онемевших сельчан Рыжов из мастерских пронес в «больницу» белые табуретки, шкафчик для аптеки с резным узором по деревянной доске.
— Помоги-ка! — сказал он Аркадию.
Краска еще прилипала к рукам. Аркадий проносил свою ношу мимо сельчан гордо, теперь понимая, почему Гришанин так долго беседует с ними.
— А что вы делать для нас можете? — услышал он вопрос.
— Замки, плуги, косы... Кровать смастерим, комод, шкаф, крышу покроем. Наличники вырежем.
Аркадий переносил теперь из слесарной мастерской в больницу ведро и таз, блестевшие жестью.
«Так их, дядя Костя, — думал он.— Пусть знают. А то над коровой слезы льют: «В коммунию животная не хочет!»
— А платить вам как за работу? — все спрашивали Гришанина.
— Денег нам не надо. Семенами платить. Лошадь дать на пахоту, молоко для детей. Натурой платите.
— Это можно... Можно.
— А лечить вы нас будете?
— Лечить будем бесплатно. И детей зимой ваших учить бесплатно будем.
Гришанин заново красил звезду, отходил в сторону, любовался издали ярким ее цветом и снова проводил кистью то тут, то там. Мужики хмуро следили за его работой.
— Учить — это нам не надо... Мы прожили без школы, и дети проживут. Вы вот — ученые, а к нашему труду пришли. И ученье не надобится.
— Потому и пришли к вам, что кое-что знаем.

24
Наконец, Гришанин занялся лодкой. Аркадий бросился к нему помогать.
— Не рыбачишь сегодня? — хмуро спросил Гришанин.— Ждешь? А ребята?
— Ребята удят... Я за коровой ходил. Они наловили на завтрак, по рыбке хватит.
— По рыбке! — ворчал Гришанин.— Дисциплины у тебя нет.
— Я наверстаю, дядя Костя.
В торжественном молчании пронесли залитую смолой лодку к берегу. Крестьяне гурьбой шли следом.
— Мастера!
Лодка — вместительная, не верткая, с плоским широким днищем. Смола была и внутри, уже подсохшая, блестящая и пахучая.
Аркадий отыскал Саню, предложил:
— Поедем рыбачить, Саня...
— Ой, что ты, мне некогда. Детей на кого оставлю? В другой раз. Это Аркадий понимал: дети в ней все время нуждались.
Он ушел к лодке, улыбаясь оттого, что Саня улыбнулась ему, что по-иному запели птицы и шелестит трава... О чем-то новом зашумел в уши ветер. Крупные птицы, казалось, рвали в лоскутья белое облако.
Гуси слетались на воду, били крыльями и кричали.
Аркадий плыл, раскалывая веслами речную гладь. Скрипели уключины. Журчала река, разделив ребра серых скал.
Теперь он уже знал, какая рыба водится в этой реке, где лучше клюет.
Лодка прижималась к крутому берегу, дробилась в синей зыбучей глубине.
Аркадий сильно греб. Ветер свистел в ушах. За скалой ходили вертящиеся воронки и клочки пены. Раскаленный воздух дрожал и струился.
Здесь, в темном омутке, водится крупная рыба. Аркадий приткнул лодку на шест, размотал удочку, насадил червя. Только тогда раскрошил в ладони плотное тесто, замешанное с мятными каплями. Закинул. От напряжения у него побагровел затылок. Поплавок пропал под водой, струной натянулась леска.
Огромный зеленый окунь метнулся в лодку, распластав в воздухе красные плавники. Аркадий бережно опустил упругую рыбу на дно ведра. Окунь сделал несколько бросков, зевнул и затих. Темная зелень хребта и красные плавники окуня быстро меркли.
Вспотев от напряжения, Аркадий размотал вторую удочку.
Дно, отражая небо, казалось хрустальным, освещенным снизу. В стороне кучкой стояли водоросли.
Стая рыб осторожно подошла к водорослям, покачалась в прозрачной воде. От них на светлое дно реки падали юркие тени. В лодке лежала уже целая гора уснувших рыбин.
Напротив на крыло поднялись утки. Взбороздили прозрачную воду. Рыжими волнами расстелились на берегу пески; по пескам с песней шли в Таловку девушки.

Аркадий услышал слова:
Завтра рано у колодца
Скажу: «Мама, не тужи.
Ухожу в коммунию
Народу бедному служить»...

Он жадно ловил слова неслыханной песни. Один поплавок нырнул, дернулся, наконец, ушел под воду. Рыбак напряженно слушал, о чем поют девушки. Прозвучал смех. Нежный голосок, почти детский, произнес:
— А я другую знаю...— и затянул неожиданно громко:

Рабочий паренек,
Ручки беленьки...
Ты катись в свой Петроград,
Пока целенький...

Девушки снова озорно и возбужденно смеялись. Аркадий рассердился, взглянул на поплавок, выдернул леску: «Прозевал. И все из-за этих... Тоже... Пока целенький! Посмотрим, кто кого!»
Он верил в коммуну, верил коммунарам, верил в их правду. Его роль очень проста: помогать коммуне во всем. Это для него значило — подчиняться взрослым в делах. Коммуна, значит, все общее: труд, пища, небо, леса, вода. И это из-за коммуны здесь столько неба, столько зелени и цветов. И все для коммунаров. Поэтому каждое слово против коммуны, услышанное им, глубоко и больно задевало Аркадия. Уже издали неслась новая песня:

Вышла бабка провожать
В коммунию с иконами.
Иди, бабка, лучше спать,
Мы — с красными знаменами.

Аркадию снова стало весело. Смутно чувствовал парнишка, что их коммуна уже входит в быт крестьян, возбуждает любопытство, манит. Ему тоже хотелось громко запеть, обнять этих девчат, этот лес на берегу, эту воду и широкое небо. Все хорошо.
Рыба прибывала. И это было хорошо. Аркадий был благодарен отцу, Гришанину, тете Кате, всем за то, что все так хорошо, что небо такое просторное, что пряно пахнет молодая зелень, что вода так прозрачна.
Он понял также, что у него много обязательств перед всеми за это новое чувство, за эту светлую жизнь, за то, что эта жизнь стала привычной и радостной. Это все потому, что талантливые умные люди заранее обдумали все. А перед талантливыми людьми— всегда в долгу.
Можно уже было плыть обратно.
Он представил себе, как тетя Катя, увидев столько рыбы (и какой рыбы!), обрадуется, поднесет к своему короткому носу с глубоко вырезанными ноздрями каждую рыбку, а потом скажет:
— Ну, и надергал же!
А от походных кухонь уже скоро понесется густой дразнящий запах жареной рыбы.
Аркадий нравился сам себе за то, что так удачлив, что любит помогать всем. Посмотрел на свое отражение в воде, улыбнулся: он уже взрослый, ему пятнадцать лет. Напевая только что услышанные частушки, он смотал удочки, выдернул шест, коснувшись им сучьев сосны. Мшистый лишайник опутал дерево, обмотал с вершины до корней. Кору изъели гусеницы. Корни дерева оплели камни со всех сторон.
Аркадий медленно поплыл вниз по реке, держась ближе к берегу. И вдруг заметил старика, который сидел, опираясь на дерево спиной, смотрел, как течет река, и плакал. Это было так необычно, что Аркадий долго не мог прийти в себя. Наконец, махнув веслами, подплыл поближе и крикнул:
— Дедушка, вам помочь? Вам нездоровится?
Старик недоуменно поглядел на парнишку. Аркадий повторил:
— Вам нездоровится, дедушка?
— Нет... мне — как всегда...
— Значит, и плачете вы всегда?
— А я не плачу...
— Плачете. Отчего?— Аркадий подплыл к самому берегу, схватился1 за тростник, не спуская со старика глаз.
— Показалось тебе...
— Вам дать рыбы?
— Для чего? Меня хозяин кормит.
— Значит, у вас хозяин ость?
— А что мне хозяин? — старик снова посмотрел глубоко сидящими белесыми глазами на реку, словно хотел пересчитать волны.— Хозяин… Раньше-то я горе Кузе изливал. А нынче он все к вам бегает, в коммунию.
— А откуда вы знаете, что я из коммуны?
— Я всех ваших знаю. Из кустов пересчитал. Вас много.
— Вот и идите к нам...
— Сил у меня нет, вьюноша... Едоком к вам — своих ртов много,— лицо его искривилось.— Здесь озеро большое ваш главный собирается делать.
— И это вы знаете?
— Из кустов слышал. И как он озеро построит? Скалы помешают. 'Скалы-то у нас — с хребта шапку на небо забросить можно. На вершине-то облака да орлы отдыхают. И зачем озеро? Такую красоту ломать. Я всю жизнь гляжу—не нагляжусь. На реке и лодка твоя — как лодка. А на озере — потеряется, маленькая, как скорлупка...
— А мы много лодок спустим, все-то не затеряются.
— Вишь ты...— слезы старика высохли. Он с любопытством разглядывал Аркадия, и когда тот отцепился от тростника и хотел взять весла, испуганно попросил:—Поговори еще со мной, сынок. Со мной никто не говорит.
Аркадий снова взялся за тростник.
— Хотите, я вас на лодке покатаю, — предложил он и испугался: вдруг старик согласится, и тетя Катя будет напрасно ждать рыбу, и люди останутся голодными.
Старик отказался:
— Куда мне на лодке! У хозяина, наверно, лысина потом от злости изошла. Несчастных никто не любит. Никто не жалеет. Все норовят подальше от них, а ты — кататься! Рыба со смеху в воде подохнет...  Несчастного все ненавидят... Смеются. Отчего тебе тяжело, то и высмеивают. Не верь людям, вьюноша. Если завидуют, будут радехоньки тебя принизить, — глубокомысленно поучал старик.
— Мне никто не завидует. И у нас не смеются над несчастными,— возразил Аркадий, все с большим интересом слушая старика.— Иди к нам, и над тобой никто смеяться не будет. А ваши... они злые. Даже звезду над могилой у нас сорвали. Но мы сделаем другую.
— Один далеко в лес не заходи, — продолжал старик, — убьют, как убили вашего человека. Я догадываюсь, где на вас ножи точат... Поезжай, сынок. Спасибо, поговорил со мной. Я здесь часто отдыхаю, у сосны: дома-то не посидишь.
—-Як вам каждое утро буду сюда приезжать.
Старик поднялся. Проводив лодку с Аркадием, низко поклонился реке, крестя ее дробным мелким крестом.

25
Настоящее имя его было Моисей, но ни имени, ни фамилии никто не помнил. Называли его Мысеем. Когда-то он был женат. Имел свой дом, хозяйство. Пала корова. Дом сгорел. Жена была на сносях, испугалась бушующего огня, скинула мертвого ребенка, не осталась в живых и сама. Моисей растерялся, утратив веру в собственные силы. Зимой спал по баням, летом — в поле. Любой куст был домом.
Родни не было. Грязный, оборванный и завшивленный, он молча ходил по селу.
Оставшись без семьи, Мысей быстро опустился.
На его жалкое лицо, на вечно мокрый рот и слезящиеся глаза больно было смотреть. Бороденка росла редкая, лицо казалось голым и выражало такое равнодушие ко всему, что люди шарахались от него.
Матери пугали детей:
— Замолчи, вон Мысей идет.
И ребенок замолкал, с ужасом глядя на проходившего мимо бобыля.
Однажды Прохор Вислов увидел на мельнице, как Мысей за ломоть хлеба кому-то помогал; легко взвалив на спину мешок, он нес его к воронке по пастилу; ступал уверенно, колени его не подгибались.
Через несколько дней, встретив старика не улице, Прохор сказал:
— Что-то, Мысей, ты старишься быстро. Здоров ли? Тебе ведь, небось, полсотни только?
— Полсотни,— вяло согласился тот.
— Смотри-ка, тебе все семьдесят можно дать. Зашел бы... Одежонку баба моя тебе поищет, накормит.
Мысей пришел к Висловым, да так у них и остался.
Палата — хозяйка твердая. Заставляла батраков мыться каждую неделю. Теперь уже не ели вши старика. Обедал он ежедневно. Зимой с Кузьмой спал в кухне на полатях. Летом — на сеновале.
Безропотно выполнял любую работу.
— Прибрал старика, — говорил Вислов соседям.— Один он, как перст. Это Истигнея Соколова не приберешь от живого да богатого сынка, а этого — божье дело.
После женитьбы Кузьмы Полозкова Мысей, кажется, совсем разучился говорить. О чем он думал и думал ли, никто не знал. На сходки, которые в последние дни собирали часто, не ходил.
Кузьма, порой встряхивая его за плечи, кричал:
— Живой ты или нет? Ничем тебя не проймешь!
В это утро Мысей чуть свет ушел в лес за лошадью. Обошел елань, где спутал ее с вечера, лошади не было. Уставший и огорченный, сел на берегу отдохнуть. Здесь его и увидел Аркадий.
Впервые в жизни Мысей высказал свои обиды. В первый раз кто-то обещал ему помощь.
— Ах, вьюноша, вьюноша,— шептал он, глядя вслед лодке.— Вон ведь как! Не плачь, говорит... Вон ведь как! Да мои-то слезы землю насквозь прожгли. На лодке, говорит, покатаю. И не побоялся меня. Ребятишки боятся, а он к берегу из-за меня пристал. Да я же... я ветру не дам на тебя дунуть!— это решение было столь неожиданно для него, что он задохнулся: — А что? И не дам!
Мысей шел берегом к селу, размышляя о том, что лошадь не нашлась, хозяин будет ругаться. Дадут ли ему сегодня поесть? Если дадут, он снова должен будет идти на поиски лошади. А если не дадут, сил, пожалуй, не хватит.
У тропы в густом лесу сидела Окся, хозяйская дочь, с парнем из коммуны, держала на коленях большую книгу с яркими картинками, водила по ней пальцем и, низко склонясь, точно зарывшись в нее, тянула:
— Ба-ба по-ш-ла...
Лицо ее было искажено напряжением. Это была новая, преображенная внутренним трепетом Окся, и выражение ее лица показалось Мысею таким необычным, что он отступил, будто застал ее раздетой. Федор попытался дотянуться до ее губ, но девушка сильно его оттолкнула и продолжала читать. Вдруг она вскрикнула:
— Да ведь это «Баба пошла»? Так я читаю! — точно каждая буква для нее была, как вспышка.
Увидев Мысея, Окся вскочила. Книга упала на тропу. Парень неторопливо поднял ее.
Отойдя, Мысей услышал за собой легкие шаги Окси. Девушка испуганно зашептала:
— Мысеюшка, батюшка, не говори, что видел меня, Христом богом молю...
Мысей молча посмотрел Оксе в лицо и прошел дальше. Лошадь была дома. В путах сама прискакала к воротам. Хозяин ее впустил. Однако он был злой и встретил Мысея бранью:
— Где прохлаждался?
— Коня искал.
— Коня! Чего его искать, когда он дома. Дармоед! — хозяин замахнулся на него кулаком. Такого еще не бывало, чтобы Прохор поднимал на Мысея руку. К ним бросился Кузьма, закричал:
— Ты что, хозяин, с ума свихнулся? Меня, молодого, бей. А старика не трогай. Он может в могилу обиду унести.
Вислов не ударил Мысея. Встретив взгляд Кузьмы, он отступил в страхе и тут же ушел в избу.
Мысей стоял посреди двора и лениво думал о том, что вот на него уже замахнулся хозяин, скоро его будут бить.
А мальчишка из коммуны говорил: «У нас никто не смеется друг над другом».
Черные, блестящие добротой и участием, глаза мальчика неотступно стояли перед стариком. «Не плачь», — говорит. Из дома несся крик Палаги:
— Окся! Где ты, Окся?!
Мысей все также лениво подумал:
«Нету Окси. И она уйдет от вас», — и тихо вышел со двора. Но туг же вернулся, постучал в ставень.
Окно распахнул Прохор, сердито спросил:
— Чего тебе?
— Так что, хозяин, ухожу я от тебя.
— Что-о? — привскочил Прохор.— Куда?
— Ухожу вот... Там вьюноша меня спросил, плохо ли мне, отчего  плачу. Кузьме стыдно в коммуну идти, у него едоков много, а я — один, пойду.
Бормоча под нос что-то о «вьюноше», о лодке, о Кузьме, Мысей ушел, со двора и направился на берег, к переправе.

26
Все таловцы высыпали посмотреть, как коммунары выезжают на пахоту. Всех томило любопытство. Следили строго, придирчиво, как неумело укладывали питерцы на телеги плуги и бороны.
Неожиданно соскочил с коня высокий парень в странных бесформенных сапогах, подвязанных ремешками под коленками. Подбежал к одной из телег, открыв в смехе плотные, тесно посаженные зубы.
— Куда ты, Тарас? — громко окликнул его из толпы Евстигней. Тарас перевернул борону зубьями книзу и передвинул ее ближе к головке телеги. Так же молча нырнул в толпу.
— Резон! — громко сказал Кланверис, всматриваясь в парня. Тарас? Уж не тот ли это Тарас, который на сходках вступался за бедноту. В каждом слове, в каждом движении сельчан Ян искал пробуждение нового.
— Резон для вас... а мы пятой улицей вас обойдем. — Что-то не видно, чтоб обходили!
— Баб-то, баб побольше прихватите! — кричали вокруг.
— Зачем им много. Одну на всех!
Саня вывела стайкой детей из леса. Она подпрыгивала на ходу, как. птица. И дети подпрыгивали, глядя па нее. У них шла какая-то игра.
— Ребятишек-то сколько у них!
— Детей у нас много, — отозвалась тетя Катя, устанавливая на телегу бидоны с квасом.— Уложи их па пол от стены до стены — ногу некуда поставить.
Еще злее закричали из толпы:
— А отцы-то у них кто, знаете ли?
— Пианину-то, пианину-то на поле прихватите!— шумел Евстигней..
— Шестью плужками всю целину дыбом поставят.
— Помолчите-ка, сельчане, и ты, дедушка, замолчи, хватит! — сердито крикнул Тарас и смолк сам, оторопело глядя на Саню.
Вокруг подвод суетились теперь женщины, укладывая мешки с печеным хлебом, посуду, свернутые палатки.
Наконец, все уложено. Подводы тронулись. Вслед за подводами шел Федор Пискунов, спотыкался, читая на ходу книгу, отставал, догонял возы и снова углублялся в развернутую страницу.
Одуванчики раскрывали желтые корзинки.
За густым сосняком развернулось поле, путая своей необъятностью. Лошади хватали ветки кустарника, отмахивались от мух, фыркали, звенели сбруей. Над полем вились жаворонки.
Коммунары поставили палатки, врыли стол и скамьи вокруг него, вколотили рогатину для таганка.
С неба лился звон, порывы ветра разносили его, певучей свежестью наполняя землю.
Мысей, который уже несколько дней жил в коммуне, помолился, повел первую полосу. Плотная, переплетенная корневищами трав, земля поддавалась тяжело; лошади, чуть не падая, поднимали черный вал. Изо всей силы давили сзади пахари на плуг. Белые толстые корни вздыбились, вырванные из земли.
Впряглись, идут люди, тащат, тянут плуги, сами, без лошадей.
С горы послышались удивленные голоса: даже и здесь не оставляли коммунаров любопытные крестьяне:
— Гли-ка, сами впряглись!
— А вы баб впрягите: они у вас игровитые!
— Нашу земельку им не взять, она чужим не дается! Коммунары не обращали внимания на злобные выкрики. Лемехи с треском резали землю; пласты шли извилистой волной. Гришанина отпустило обычное напряжение: все охотно начали работу, не было ни одного человека, который старался бы уклониться.
Оглядываясь вокруг на поворотах, в конце борозды, и вытирая рукавом пот со лба, Гришанин задыхался от радости, охватившей его: он любил этих людей, он верил в них.
Вышел из березняка Кузьма Полозков, ведя в поводу лошадь. Она трясла перепутанной гривой. Насмешливое лицо мужика было на этот раз торжественным. Пальцы, пожелтевшие от табака, крепко сжимали повод. Зашептал:
— На плуг давить не надо. Поставить его на какую хошь глубину и держать только, чтобы не выворачивало,— и, оглянувшись, громко сообщил:— А меня хозяин прислал, вы ему улей сладите, а я отрабатывать буду.
Лошадь впрягли в плуг.
Женщины на берегу Бухтармы копали слежавшуюся землю лопатами. Неслась по степи песня.
Каждый день на помощь коммунарам собиралось все больше людей. Везли бороны, сохи или просто давали коня, а то работали сами.
Вот с увальчика съехал Тарас Соколов на серой лошади, впряженной в телегу. На телеге лежал плуг.
Глаза его блестели, весело улыбался большой рот.
У палаток он остановил лошадь и начал перепрягать ее в плуг.
За телегой прибежала тонконогая рыжая собака с веселыми глазами, виляя пышным хвостом, крутилась, изгибалась длинным телом, терлась о его ноги. Он отталкивал собаку и добродушно покрикивал:
— Ну, погоди... Дружок.
— А ты, Тарас Соколов, подо что нам работать собираешься?— спросил Гришанин.
— Под песни, — отшутился тот, посмотрев па председателя с доброжелательным интересом.
— Нищим не подает же, — воскликнул кто-то из березняка. Парень повел борозду.
Дело двигалось медленно.
Лошади метались,  шумно дыша,   взбрыкивали  ногами, лягались.
Их бока покрывала пена. Плуги резали сухую землю. На зубах скрипела пыль.
Мысей, остановив своего коня, подошел к Пискунову и, как глухому, закричал:
— Мелко пашешь, потому и плуг выскакивает.
Мысей вернулся на свою полоску. Лошадь косила па него печальным глазом. Он зашептал ей на ухо:
— Вытяни, милай. Видишь ведь, как люди-то страждут. В такую жару зерно-то ведь сразу проклюнется.
И «милай» тянул, тянул, напрягаясь до дрожи. Резко щелкнув, порвалась упряжь, умная лошадь остановилась.
Мысей будто знал, что случится именно так. Извлек из широкого кармана припасенный заранее ремень и начал наращивать упряжь.
Вороны копошились в тугих бороздах, искали червей, близко подпускали пахаря и отскакивали.
К Пискунову впряглись Гришанин и Федор. Кланверис, забываясь, по-прежнему сильно вдавливал в землю острый плуг, кровеня ладони. В березняке смеялись над неумением коммунаров пахать. Непривычный труд ломил спину. Остановиться и передохнуть нельзя, засмеют.
— Ай, хороша тройка! Председатель в пристяжках. На его полосе зернышко в десять колосков прорастет.
Пискунов сбросил рубаху. От локтей струились, темнея, сухожилия, как жгуты. Он дрожал, вытягивая плуг. Когда степь начала подниматься на увальчик, он упал. И какое-то время лежал на прохладной земле без движения.
— О-о, — стоном прошло на меже, — запашет его лошадка.
— Вон славу-то на себя как достают, будто рубли считают!
— Да и, опять-таки, дороги сами не вырастут, их надо ножками протоптать...
— Разобрал глотку-ту!
— До хозяйства-то дорожка длинная.
— Для тех, кто не останавливается, короче. Люди сбежались, брызгая на кузнеца водой, силились поднять. Женщины, побросав лопаты, с шумом бежали сюда. Выла Елизавета. Мысей, склонившись над распростертым телом коммунара, учил:
— На ногах крепче стоять надо, с силой. Хошь за плугом идешь, хошь в упряжке.
Пискунов поднялся, широко перекрестился и снова потянул лямку.
— Гли-ка, крестится... Знать, с богом жить собирается! Федор, кося на отца глаза, заметил:
— Папа, ведь бог-то ослеп! Все так говорят. Вот и дядя Костя тебе это же скажет...
— Помолчи! — бросил отец, задыхаясь.— Яйца курицу не учат. Федор, оскорбленный, смолк. Трудно ему переделывать отца. Грудь распирало от того, что он успел узнать из книг, от коммунаров. Кажется, все бы отдал отцу, но тот не хотел его слушать.
— Вот бог взял бы, да и пошел в упряжке, вместо тебя, — добавил Федор сердито.
— Не трогай бога! — крикнул Матвей. Гришанин: сказал:
— Учиться, Федя, надо. Твердить только, что бога нет, — это никого не убедит. А доказать ты не сможешь.
Кузьма, неся на груди лукошко, сеял. Тугое зерно сыпалось меж пальцев веером. Широким взмахом руки он разбрасывал его вокруг на черную землю. Лицо его было торжественное.
Все это — и широта полей, и Кузьма с посветлевшим лицом, разбрасывающий зерно, и люди, готовые на подвиг, — все настроило Гришанина мечтательно. Он видел это огромное поле прогнувшимся от хлебов. И не лошади, в надсаде вытягивающие борозды, а невиданные огромные машины пойдут здесь. Они будут жать хлеба, молотить, сеять. Это не машины, а целые фабрики зерна. И поведут их его кудрявые внуки.
Мысли его взлетали, кружили голову. Судьбы неведомых еще ему людей будущего волновали так, будто он видит их сегодня.
От сверкающего зноя трескались губы. Как долгожданное избавление, поплыл по степи голос тети Кати:
— Обе-е-д!
Сидя за огромным столом, каждый чувствовал на себе злые взгляды сельчан из кустов.
— И что они за нами таскаются?
К коммунарам близко подошел Евстигней, глядя на обедающих голодными глазами.
Тетя Катя и ему налила ухи.
— Поешь, дедушка Евстигней.
Тот остро взглянул на своего внука Тараса и жадно начал есть. Тарас отвернулся.
— Вот и смотрят, что мы едим и как едим. Евстигней вполголоса успокаивал коммунаров:
— Надоест разглядывать, устанут, вы и отдохнете. Да и пусть смотрят, как вы преуспеваете: трудно да с любовью.
Гришанин неожиданно крикнул в сторону кустов:
— А вы идите к нам, граждане, чего боитесь? Кусты шевелил ветер. Кусты шелестели.
— Бояться надо их, — проскрипел Моисей.— Страшны люди, кои тебя боятся. — добавил он пророчески.
— А чего их бояться? — так и вскинулся Евстигней.
Тарас внимательно оглядел кусты и, словно увидел кого в густой их заросли, бросил:
— Здесь прячутся не только враги. Много у нас желают говорить с вами.
— А мы только то делаем, что с вашими разговариваем. Кланверис каждый день о текущем моменте рассказывает.
— Нам бы о жизни. Вы вот приехали, а не знаете, что у нас думают, на вас глядя. Один приезд ваш многих поприжал. Да и помогли вы... Нынче, наверное, и лучшие покосы беднота увидит, и земли. А раньше все лучшее кулаки забирали.
— А ты бедняк?
Тарас замялся, взглянул на Евстигнея.
— Я-то бедняк. Отец мой — середняк, а я с ним живу, на всем готовом. В кулаки метит. Вот и отца своего, Естигнея, деда моего, значит, не кормит. Землю-то бедноте дали, а семян-то нет. Вот ваш товарищ. Кланверис помог, спасибо ему... Кулаки в ямах зерно прячут.
Тетя Катя и девушки подносили и подносили на стол хлеб, жареную рыбу, подливали коммунарам ухи.
— Кушайте на здоровье. Рыба выручает.
— Аркашенька собирался с нами сюда, да что-то долго нет его...— посетовал Моисей.
Из кустов вышел Алексей Соколов, отец Тараса. Сняв с головы утлый картуз, поклонился:
— Здравствуйте, честной народ...— свирепо взглянул на сына, заявил:— Я тебе лошадь до паужны дал, а здесь паужна в три часа... Оттянулось время-то. Домой поедем. Завтра и нам пахоту начинать. Помог им. Хватит.
Тарас вспыхнул, торопливо проглотил кусок, поднялся. Молча нашел в кустах свою лошадь, впряг в телегу.
— Возьми, батя, Сивку. Я домой не пойду.
— Я вот резану тебя вожжами, опомнишься!
— Не пойду, отец. Если не откажут, в коммуне останусь. Глаза Алексея закатились от возмущения.
— И вы идите к нам, товарищ Соколов,— сказал Гришанин.— Примем!
Лицо мужика исказилось от злобы.
— Я те не товарищ. Скорее у тебя зубы позеленеют, чем я к тебе яр иду. У меня две коровы, две лошади, вам все и отдай! К вам Мысей зон пришел, у него в хозяйстве и мышей не было. Это вам под стать!
Из-за стола вышел Евстигней, помолился.
— Спасибо, товарищи коммунары, накормили старика...— и метнул взгляд на сына.
Тот с негодованием смотрел на него.
— Не справишься один, сынок. Батраков придется нанимать, — сказал Евстигней.— Вот в кулаки и вышел.
— Ты лижи, лижи ложку чище. Я добро по ветру спущу, а сыну ничего не выделю!
— Ты это умеешь. Как у меня добренькое отнял, так и у сына отберешь. Тебя ведь и волки сожрут, так век блевать будут.
— Отцовский потолок перерос? — Алексей посмотрел на коммунаров, ища поддержки, увидел, как кривилось от смеха лицо Кузьмы Полозкова, сердито продолжал, обращаясь теперь только к Тарасу: — Как с войны пришел, так и не знаешь, куда тебя ветер гонит. «Кулаки зерно прячут». Свое прячут, а не чужое! И не нам с зажитком бороться. От страды уходишь! Меж двух стульев садишься.
Тарас, почтительно опустив голову, молчал. Молчали и коммунары, бросая друг на друга довольные взгляды.
Старик растирал себе грудь, словно задыхался. Затем вскочил на телегу и, еще не трогая лошадь, продолжал:
— Я тебе этого до бела-савана помнить буду... Садись!
Тарас не двинулся, тупо уставившись в землю, явно избегая взгляда отца. Алексей, распаленный до пота, продолжая что-то кричать, тронул лошадь. Телега, дребезжа, затарахтела на увал. Дружок с лаем бросился за хозяином, снова вернулся, покрутился вокруг Тараса, опять побежал за телегой.
Тарас сел на скамью, не глядя ни на кого, и свистнул призывно. Дружок вылетел из кустов и разостлался у его ног.
В наступившей тишине от берега странно .прозвучал хриплый голос Мысея:
— День-то долгий сегодня был... Аркашеньки все нету... Не случилось ли чего...

27
Гомонили вороны в кустах, набитых светляками. Приплескивала сонная река. От нее шел веселый шум. И днем и ночью плыли плоты. Это коммунары рубили лес на строительство, на дрова, переправляли его к лагерю. Раскаты смеха неслись по воде, отдавались от стен берегового бора.
Молодежь купалась до темноты. Парни украдкой подплывали к девушкам, подныривали под них. Те бранились,  взвизгивали, хохотали.
Наигравшись, разожгли большой костер. Высоко в темноту летели белые искры. Отжатые косы девушек пахли рекой. Деревья, томясь и дрожа, темнели. У костра они казались неживыми. На рогулине над костром висел казанок с чаем.

За рекою-то было, за реченькой,
За рекой-то было, за широкою,—

тянулась над степью нежная песня.
На реке стоял шорох от лопавшихся пузырьков пены.
Федор у костра читал. Сцена свидания Овода с отцом в тюрьме до слез трогала его. Он знал ее наизусть, ню перечитывал снова и снова. И каждый раз горький ком подступал к горлу. «Я буду таким же. Я буду непреклонным. И ни родство, ни любовь не заставят меня прощать ненависть к нашему делу»,— думал он.
Когда начали сливаться буквы от темноты, он ушел дальше в кусты, лег, глядя в неверное сияние звезд, слушал, как ветер раскачивал волну и думал: «Вот сейчас... сейчас, зашумит земля... Я обернусь... это придет Окся. От нее будет пахнуть туманом».
Слышался ему призывный шепот, от которого по сердцу пробегала дрожь.
«Я буду еще счастливее. Я научу ее читать. И тогда она поймет, что лучше нашей правды нету ничего на свете. Она поверит мне. Расторопная хозяйка, она будет жить для других, всем будет приносить одну радость красотой и заботой».
И этого добьется он. Он поведет ее в жизнь осторожно и нежно. И она будет знать, что это он, Федор, указал ей верные тропы.
«Я перевоспитаю ее. Сделаю помощницей... Сильная красотой, она ею должна помогать. Она все поймет. И я нужен ей, нужен для того, чтобы разбудить и развить ее ум. Красивое все должно быть умным».
Дым от костра чертил на небе ее имя, и скользит оно, уплывает волнами в далекую темноту.
Облака двигались, складывались в причудливые образы. И всюду виделась ему Окся.
Хотелось кого-то благодарить за то, что Окся есть, и боялся он чего-то.
— Я счастлив,— шептал он.
То, что любовь была проста, пришла так неожиданно, пугало его. Окся теперь знала, что слова составляются из букв. Ему доставляло удовольствие водить ее пальцем по букварю и тянуть вместе с ней:
— Ма-ма...
Обнять себя девушка не позволяла.
Днем в тяжкой работе Федор забывался. А ночью Окся заполняла все вокруг. Вот она совсем близко, а жизнь у нее другая.
Все зовут ее Оксей. Это очень волновало Федора.
Каждая минута приносила ему все новые ощущения, открывала новую радость.
Песни девушек растекались, плыли в ночи далеко, ударялись о стену сосняка и возвращались обратно десятками неясных звуков.
Ох, дайте мне карету
И пару лошадей.
Я сяду и поеду
К Марусеньке моей.

«Ох, дайте мне лошадей, я поеду!» — мысленно повторил Федор и рассмеялся.
Его отыскал Тарас, лег рядом, обнял за плечи. Помолчали. Тени меж кустов казались ямами. В трепетной тьме было что-то подстерегающее.
— У меня батя не кулак...— начал тихонько Тарас.— Сердце мое изныло... Боюсь, как бы, и верно, в кулаки не ушел. Мы ведь хозяйство как наживали? Семью на работе он изводил. Ни поспать, ни погулять, ни отдохнуть. Хозяйство справное, потому, что отец кормил нас плохо. А на работе — гнулись.
— Так ведь и у нас, как видишь, не посидишь.
В кустах лошади бряцали путами. Одна из них подошла к парням.
Тарас поднялся, потрепал ее по шее, достал из кармана кусок хлеба. Лошадь осторожно взяла хлеб и начала жевать.
«Страдает парень»,— понял Федор.
Лица Тараса Федор не видел, когда тот говорил:
— Это так. Вы работаете, как с углей рвете. Но вы сами, понимаешь? Вас никто не заставляет. И последний рубль легко ребром ставите. На столе полно, брюхо сыто. А я досыта у отца не глотал. У вас совсем другое дело...
— Не выдержишь, Тарас, к отцу уйдешь, если воли не найдешь. А уж тогда он будет еще злее. Бессильные все изверги. Уйдешь?
— Ни за что. Я ведь — солдатская кость. Вытерплю начало. А конец сам подойдет. Дедушка Истигней терпит. И я вытерплю... Я ведь ни с одной девкой еще не баловался,— продолжал он.— Ни одна сердце не тронула. Все некогда. Как-то Оксю Вислову заприметил...
Федор вздрогнул.
От костра неслись голоса:
— Зачем ольху в огонь? Ольха водянистая, дым один от нее. Вот пихту — та пышет, как зарница.
— Только и Окся к сердцу не прилипла,— продолжал Тарас.— А вот ваша беленькая одна... Саней звать. Вот она... Я, как ее увидел, не помню, на каком огне стоял. Только она все время на комиссара вашего глядит...
Федор рассмеялся.
— А мне ваша Окся к сердцу прилипла,— не выдержал он, удивившись, что Тарас прошел мимо нее.— У меня сейчас ровно все сердце в соловьях.
— Не отдадут. Ни за что не отдадут... Отец у нее выжига. А мачеха и того хуже. А ваша Саня пошла бы за меня?
— Спроси у нее.
— А ты тоже, Федор, уходи к Оксе... Брось коммуну и иди в дом. В дом Вислов возьмет: ему батраки нужны,— Тарас вздрогнул от оглушительного смеха Федора. Тот хохотал, катаясь по траве.
— Ой, Тарас, замолчи! Да как тебе это в голову пришло? Да разве я без коммуны могу? Это, ты знаешь, что? Знаешь, что мы здесь сделаем? Да тебе такого и не снилось! — Федор продолжал смеяться.

Тарас, обиженный, подумал: «Чудные люди! И что в них такое? Я ради девки из дому ушел, а он ради девки коммуну бросить не может? Что они за люди? Какой веры? Неужели, в самом деле, коммуна их так держит?»
Невдалеке на берегу сидел Мысей, с тоской глядел на воду, ждал. По нему прыгали красноватые тени от костра, отчего старик казался раскаленным. Федор улыбнулся: старик ждал Аркадия.
И не напрасно ждал. Послышался плеск весел. Мысей поднялся, силясь разглядеть сидящих в лодке людей.
Услышав девичий журчащий смех, вскочил и Федор.
Мысей, поддерживая лодку, приговаривал:
— А я ждал да ждал. Думал, уж не случилось ли чего.
— Чего со мной, деда, может случиться?— отвечал Аркадий, явно радуясь тому, что его ждали.— Держи-ка рыбу, деда.
Раздумывая над неожиданной привязанностью брата к старику, Федор спустился к реке.
Кто-то подбросил в костер новых сучьев, и огонь запылал, поднимаясь в небо красным столбом. По реке далеко уплывал блестящий отсвет.
Навстречу Федору с берега бежали Сергей и Мишутка. Аркадий, узнав брата, заявил:
— Нас сюда отпустили, чтобы рыбой вас кормить. А это тебе подарок: угадай, кто приехал? Угадай! Кто-то очень хороший! — и неожиданно вытолкнул из темноты Таню.— А на могиле снова звезду сорвали... Но мы теперь сами ее выпрямили и покрасили. И венки все были смяты. Мы новыми всю могилу устлали.
Федор обрадовался и испугался, увидев Таню, не слушал мальчишек, хотел убежать, скрыться. Но девушка уже трясла его за руку, преданно заглядывая в глаза, и твердила:
— Вот ты какой стал... Почернел, как цыган...
— Да и ты изменилась...— он рассматривал ее с безжалостной беспристрастностью.
Это была не та Татьяна, о которой он так мучительно думал еще недавно, а совсем другая, во много раз лучше, строже и красивее. Глаза ее потемнели, в изломах бровей и в высохших отвердевших губах легла решительность. Федор оробел: уж ее переделывать теперь не нужно. Сама переделалась и многое теперь знает.
— Она от Укома приехала к нам... Собрание у нас в коммуне провела,— докладывали наперебой парнишки.
Ее глаза говорили о пережитых печалях. Тугие завитки отросших волос обрамляли лицо.
Таня тихо пошла с берега, уводя за собой Федора. Теперь костер уже не бросал на девушку отблеска, и Федор не видел выражения ее лица.
— Рассказывай,— требовала она.— Как ты жил, о чем думал? — какие-то гневные ноты зазвучали в ломком голосе девушки. Она остановилась, ждала.
— Как жил, ты уже знаешь. Небось на собрании спрашивала?
— Заважничал: буду я собрание о твоей особе спрашивать! Я спрашивала, как все живут. Ну, а ты ведь всегда живешь не как все,— вымученная улыбка, казалось, тронула ее лицо.
— Ну, почему же?— растерянно спросил Федор.— И я — как все. — Брось. Никто ведь с кулачками не связался. Ты один.
— И это знаешь?
Враз забили на другом берегу перепела. Нежно и трогательно заливалась какая-то ночная птица.
— И это знаю,— отозвалась Таня.— Знаю, что писать, читать ее по кустам учишь. Мне все братья твои рассказали.
Они опять попали в полосу света. Прищурив глаза, Федор с интересом спросил:
— Не ревнуешь ли?
Они твердо взглянули Друг на друга. Таня с болью вздохнула:
— Некогда мне о тебе думать. Да и ... пролитое полно не бывает. Федор улыбнулся: страдание тех, кого разлюбили, всегда смешно.
Удивляясь собственной жестокости, спросил:
— А о Вавилове думать время находишь?
— Вавилова убили кулаки неделю назад,— сорвавшимся голосом выкрикнула Таня. И продолжала отчужденно: — Нам в Укоме амурами заниматься некогда. Да и права не имеем прошуршать ящерками. У нас дорога крутая.
Федор помрачнел:
— Мудрено говоришь. Изверилась во мне, что ли?
— Поясню. Белые банды головы поднимают. Комсомольцев убивают. Вожаков убивают. И о миленьких думать — жизнь прозеваешь. Я сейчас так поняла все, так поняла, что держать тяжело!
— Что же ты поняла?
— А то. Угнетали народ, а угнетение — не залог доброго государства. Партия не зря нас в деревню бросила. Мы должны быть, как дрожжи, чтобы вокруг нас все бурлило.
— Бона! Да мы это еще в Питере слышали!
— Слышали,— согласилась Таня.— Но там слышали, а теперь сами должны видеть. Да ты не поймешь. Тебе кулацкая дочь мозги запорошила. Блеснула бисером на шее, ты и размяк. Не думай, что я куда ни ткнусь — о тебя ушибаюсь. Не об этом я, а о том, что коммуне ты изменил, нашему делу.
— Да я даже в партию хочу вступать! — с обидой выкрикнул Федор.
— Зря! Ты еще своих от чужих не отличаешь. Ты кулацкой дочери... Сильный тот, кто не только других побеждает и переделывает, а прежде всего себя.
Федор перебил ее, вызывающе подняв голову:
— Оксю не трогай!
Он хотел рассказать Тане о том новом, что пришло к нему, но слов не было. И как рассказать о том, в чем он не виноват? Виновато это низкое небо, виновата река, деревья, все, что окружало его. Его и Оксю нельзя разлучить. Он переделает ее. Он ей нужен. Он поведет ее, уверенно и точно.
— Не мешай мне!
— Как же не мешать! Ты теперь у всех на виду: коммунар. Тебя всякий имеет право судить,— возразила Таня.
Трещал валежник. Пламя костра сникло, спало. Колючих глаз девушки снова было не видно. От палаток шел крикливый голос Елизаветы Пискуновой, все приближаясь:
— Говорят, Танюша Орлова приехала? Где она, моя красавица? Таня рассмеялась, с размаху пожала Федору руку:
— Навсегда...— и ушла в темноту.
Крик матери, ее явно льстивый голос и последнее пожатие руки Тани—все покоробило парня. Было тревожно и грустно. Он снова лег.
За рекой в холодном пару кричали лягушки. Недалеко говорил Аркадий:
— Чем ты кормишь меня, деда?
— Крупянками. На лиственнице растут по весне. А вот это — пестики —  на сосне. Я полны карманы для тебя нарвал. Поешь-ка. Сладкие...-— говорил Моисей и вздохнул: — Эх, Арканя, сила-то моя по ручейкам истекла!
— Я теперь, деда, рябчика узнаю, жулана узнаю. И по свисту узнаю. У дятла, как у щегла, на голове красно, будто красная шапочка, а на
груди черный пиджачок. Нос черный, лакированный. Вот только места в лесу узнавать еще не научился, боюсь заблудиться.
— Просто. В полудень встань спиной к солнышку, направо будет заход, а на левую руку — восход. Из любой хмары выйдешь... Вот погоди, зимой белка вершинами пойдет, я тебя белковать поведу. Идешь по тайге — ничего не видишь. Только следы от белки на снегу лиловые, коготки, как укольчики обозначатся на дереве. Найдем гайно, я тебя стрелять научу. Медведя — бог даст. Медведь с осени да и по весне отметины делает. Все вокруг корой засорит. Ногтями деревья исцарапает, чтобы на это место никакой другой зверь не приходил, знай, мол. Спи-ка давай. Вишь роса обсыпается. К хорошей погоде ночи-то коротки. Выспаться не успеешь.
— А что такое гайно?
— Гнездовье белкино. Куницу подшумим...
Тетя Катя где-то совсем близко негромко сказала:
— Спать пора. Завтра работа. На заводе по гудку просыпались, а здесь гудка нет. Спите все.
Звуки леса стали слышнее. Лаял Дружок, гоняясь за мышами. И этот лай оглушительно раздавался в наступившей тишине. Плыла пахучая густая ночь.

28
Жизнь шла в постоянной тревоге и сознании, что главное еще не пришло.
Пахота двигалась медленно. Было уже совершенно ясно, что двадцать тысяч десятин земли коммуне не осилить: не хватит семян.
Крестьяне появлялись все реже: были заняты на своих полях. Только Евстигней приходил на поле каждый день. Его кормили. Со своим дедом Тарас не разговаривал, хмурился, как только тот присаживался к столу и тянул руку к хлебу.
Тарас и привес неприятную весть — на селе началось воровство: пропала телка, исчезли у кого-то с веревки белье и ведра. Он не договаривал, но всем, кто его слышал, стало ясно, что сельчане подозревают коммунаров. Тарас сообщил, пряча от всех глаза, что дед Евстигней оттягал у отца теплый амбар, и поселился отдельно, на одном дворе с сыном.
А дед все приходил кормиться к коммунарам, без умолку рассказывал о жизни в каждом доме. Незнакомые имена то и дело мелькали в его речи.
— А солдатка Агния Плотникова опять заиграла. С сотником Щербаковым схлестнулась. Придет из солдат Африкан — будет потеха. Уж он ей ребра-то посчитает. А Тимофей Арохин у нас коробья плести зимусь начал. Привез виц, баню подтопил и давай плести. Сплел коробок ладный. Стал выносить, а коробок в двери не проходит. Думал Тимоха, что делать, думал, ну и давай косяки у бани рубить. Вынес короб. По сей день в нем назем возит,— и Евстигней рассыпался коротким лающим смешком.— А ваш-то Федя Пискунов на село к нам бегает. Все Оксю Вислову обхаживает; посвистит, она и пойдет по воду... Постоят, посударят. А и хороша же парочка!
Федор Пискунов, действительно, исчезал по вечерам. Он тоже приносил из села безрадостные слухи: отпахался один хозяин, другой. А на земле, пустовавшей в коммуне, поднимались травы.
Зерно ложилось на ладони тяжелой солнечной крупицей. Бросать его, рассеивать по земле, доставляло Гришанину гордую радость. Он советовался с Мысеем, как равномерно цедить зерно на землю меж пальцев.
Но его отвлекали другие дела. Приходилось плавать с Аркадием в лодке в лагерь, где шли строительные работы.
Он чувствовал себя всюду нужным и метался между лагерем и степью. Шагая по запутанным тропам, он читал книгу или старую газету.
В эту ночь с пашни коммунаров исчезли три плуга. Искали па берегу, в кустах. Сережа Гришанин, купаясь утром с ребятами, обнаружил один в воде. Других найти не удалось. Тарас немедленно помчался на село.
В лесу по дороге ему попалась Саня. Она разулась, связала башмаки шнурком. Босые ноги овеяла пыль. Тарас остановил коня, посмотрел на девушку сверху. На серой дороге она казалась особенно маленькой и нежной. Саня тоже остановилась и с улыбкой смотрела на парня.
— Плуги украли у нас,— сообщил Тарас.
— Знаю. А Кланверис там?
— Там, где ему быть. Он всегда там, где люднее,— ответил Тарас, радуясь, что так легко может говорить, что не стеснялась его эта девушка, как обычно. И вдруг замолчал: нежное, детское лицо Сани пылало, взгляд был устремлен куда-то сквозь Тараса, в нем светилась грустная мечтательность. Тарас понял, что не о нем сейчас думала девушка. Почему-то стало жаль ее, жаль себя, и он сразу устал.
— Кланверис полюбит вас еще, Саня,— вдруг сказал он и пожалел о том, что сказал.
Девушка приблизилась к нему, заглядывая снизу в глаза, спросила:
— Ты думаешь?
Она была счастлива, что нашла человека, перед которым могла не таиться.
— Обязательно. А как же иначе? — уверил ее Тарас. Лошадь нетерпеливо мотала головой, била копытом.
— Мне пора. Плуги надо раздобывать. Они расстались.
Скоро Тарас привез на телеге плуги. Был он рассеян. Разыскав глазами Кланвериса, долго, с негодованием смотрел на него, потом обратился к Гришанину:
— Уговорил соседей. Отточить надо...— и замолчал, поняв, что горькое чувство обиды у председателя не пропадало.
—За что? Почему они так мешают!


Провожая Таню в Семипалатинск, Гришанин вместе с нею поехал в лагерь.
Аркадий сильно греб. Вода журчала, с весел стекали блестящие капли.
Утренняя вода переливалась всеми оттенками радуги. Небо роняло на землю краски, пламенели скалы.
Таня была печальна. Сказав, что белые банды снуют по Алтаю, то и дело предостерегала:
— Будьте осторожны. Надо быть готовым ко всему. Ружья вы надежно спрятали? Ни пороха, ни патронов не показывайте до поры. Пусть все считают, что коммуна безоружна и безобидна.
— Угу. Это я понимаю.
— Я не все на собрании сказала. Чехи, их корпус, мятеж подняли. Губком партии поручил Военно-революционному комитету поднять народ на борьбу. В городе военное положение. Белые с боями захватили города Камень, Бийск. Что только делается! Под Барнаулом один рабочий-жестянщик пустил в сторону Евсино паровоз на полном ходу. Паровоз врезался во вражеский состав, смял платформу, исковеркал на  ней орудие, путь разворотил. Только этим врага остановили. Наши без урона отошли к станции Мальменково, чтобы бесцельно людей не губить. Теперь идут наши к Семипалатинску. Помолчав, Таня вдруг простонала:
— Как ты похож па Федора, Аркаша.
Аркадий молча обнимал веслами реку. Вода звенела, как стекло. У берегов гордо плыли лилии, сверкая счастьем. Утки крыльями колыхали воздух.
Гришанин понимал, что творилось в сердце девушки, и чувствовал себя виноватым. «Проморгал парня!» — он вздохнул:
— Некогда уж очень...— Таня поняла его.
— Знаю. Только стыдно... всем должно быть стыдно. От кулаков надо дальше, и в партию людей принимать надо с разбором,— Таня пересела на скамейку, рядом с Гришаниным, и что-то зашептала ему в ухо.
Лодку колыхнуло. Аркадий обидчиво отвернулся. Опечаленный Гришанин громко сказал:
— Работы много... Две правды рядом долго жить не смогут. Но ведь людей надо агитировать, а нам некогда.
О своем разногласии с Кланверисом он ничего Тане не говорил: «Сами переживем»! Но именно в поведении Яна он и видел главную опасность.
Тяжело ударялись волны о днище лодки. Таня снова села на свою скамью, рассказала, что недалеко по реке Бухтарме питерские рабочие с семяниковского завода организовали еще одну коммуну, назвали ее «Солнце».
— Значит, мы не одни здесь! — обрадовался Гришанин.— Вот это неожиданно... Хорошо! Объединиться нам нужно. Тогда ничего не страшно.
Ухали в прибрежных лесах топоры, пели горячие пилы, стоном стонали подрубленные сосны, содрогаясь, рушились вершинами к реке, скрещивались, как спицы. Цвела в вырубках земляника. Каркасы сараев, бараков, амбаров, как кружево, тянулись по берегу. Вырастали веселые дома. Окна всюду были распахнуты, на них уже стояли цветы.
Обтесанные столбы, доски, щебень, глина — все, на первый взгляд, казалось хаосом.
Печники в фартуках, как бы играя, передавали друг другу кирпичи, клали печи в бараках.
Пильщики раскраивали бревна на пахнувшие скипидаром плахи, их окружали дети. У каждого пильщика свои ученики. Они обрубали макушки дерев и сучья, обтесывали, снимали кору.
Смолистая щепа лежала вокруг.
На причале бились на привязи несколько лодок.
Одно удавшееся дело влечет за собой следующее. Бараки, полотняные палатки, землянки образовали уже два квартала. Люди расселялись. Жизнь входила в обычное русло. По берегу и вокруг бараков дети посадили тоненькие тополя.
Один из бараков украшала вывеска:
«Дирекция 1-го Российского общества хлеборобов».
Гришанин вынес оттуда Тане небольшой пакет:
— Передай, дорогая, в Семипалатинске вдове Оглоблиной. Адрес указан. Мы тут посылаем немного денег. И вообще, Танюша, вы не оставляйте ее.
Рядом, под огромным навесом, горой лежали листы железа, а посредине — две жатки и невиданные здесь косилки, привезенные из Питера.
Под крышами бараков, словно бусы, торчали в ряд верткие головки голубей.
Слышалась музыка: Саня учила ребят играть на пианино. Звуки то порхали, как бабочки, то сгущались и тянулись — грозные и величественные. Кланверис, сидя на земле и сжав колени руками, слушал. Обычно суровое его лицо смягчилось. Незажженная трубка оттягивала губу.
За бараками земля уже вскопана, уложена в гряды: женщины устроили парники под огурцы, посадили капусту, картошку, лук, морковь. Гряды уже покрылись легкой, прозрачной зеленью.
В кустах по-прежнему прятались сельчане, больше — женщины и старики.
Навстречу Гришанину вышел Прохор Вислов и заискивающе поклонился.
— С докукой к вам, Константин Сергеевич, не почините ли мне борону.
— Посмотреть нужно.
— А я привез ее... Тут, в кусточках, притаил...
Гришанин пошел за Висловым. В кустах стояла телега, подняв оглобли кверху. Выпряженная лошадь паслась рядом.
Быстрые руки Гришанина весело скользнули по зубьям бороны.
— Да еще капканов бы вы мне сковали штук десять. Я заплачу... Соломки могу привезти или... сальца розового...
— На что так много капканов?
— В запас.
— Мы никуда не убежим, хоть когда к нам обращайся.
— Как знать... Как знать... Гришанин вызывающе поднял голову.
Семена одуванчика летали вокруг лагеря. Мелькали на солнце, как искры, налипали на ресницы, путались в волосах. Музыка все плыла, заполняя и лес, и небо, и землю.
Гришанин, отмахиваясь от летавшего пуха, раздумывал над словами старика.
Ему хотелось нагрубить, прогнать Вислова, но мешала эта порхающая музыка, эти звуки, которые звали быть чище и лучше. Он сказал:
— Ждешь нашего конца? А мы еще и не начинали...
— Да что вы, что вы! Я заплачу... Семенами могу... Кузница-то у вас вся в искрах. Много вы поделок умеете.
Гришанин не ответил. Он бросил взгляд в сторону могилы Оглоблина, на столбе опять не было звезды — сбили. Это упорное надругательство над могилой коммунара возмутило его.
— Ну, вот что,— злобно сказал он.— За борону и за десять капканов — лошадь твоя неделю на нас поработает. И семян — мешок.
Заметив, что губы Вислова недобро искривились, Гришанин усмехнулся:
— Только так.
— Многовато вроде.
— Нет. Хозяйство твое знаю. Легкая для тебя плата. Во время пахоты нам рабочая сила самим нужна,— заявил Гришанин и направился к своей палатке.
Прохор бежал за ним, соглашаясь на все:
— Ну и ладно. Так я оставлю боронку-то...
Тут же вынырнул из кустов Алексей Соколов. Остановил Гришанина вопросом:
— Хочу узнать... Как сын мой к вам перекинулся... Так не будет ли ему какой платы от вас?
— Мы батраков не держим...
— Да пет... Я не к тому. Хочу узнать... Вот в соседях у вас еще коммуны из питерцев, так потом вы как?.. На базаре будете их вытеснять или они вас... или как?
Гришанин рассмеялся.
— Нет, Алексей Евстигнеевич, вытеснять мы их не будем... Мужик был явно разочарован.
— Так ведь если вы пе будете вытеснять, вам и не разбогатеть.
— Мы к этому не стремимся. Мы излишки будем в сельхозкооперацию сдавать. И другие коммуны тоже... Кооперация будет нас машинами снабжать. А на хлеб единую цену установит.
Соколов уже с открытым презрением смотрел на Гришанина:
— А я-то думал за сыном к вам податься...
Не успел Гришанин отойти от него, как из кустов вышли Полозковы.. Оба босиком.
— К вашей милости, Константин Сергеевич,— Кузьма смотрел на Гришанина преданно.
Вислов, не успевший еще исчезнуть, насторожился.
— Что это ты навеличиваешь меня так? И босиком зачем? — рассмеялся Гришанин.
— Бос лаптей не износит. Просьба у меня уж очень большая. В коммуну мы с бабой надумали. Долго я прикидывал. Едоков-то у меня много, стыдно. Ну, а если вы Мысея не прогнали, может, и нас не прогоните? А дети... так у вас дети, я знаю, не помеха: все при деле. Корзинки плетут, ягоды собирают... Примете ли?
— Ты, и слышал, от самогонки не отказываешься? Бойко заговорила Анна, глотая от волнения слова:
— Нет, это уже не скажи, человек хороший. Он у меня пе пьющий. Пил, да остепенился, слава-те, господи. Теперь — в рот не берет. Он у меня не пьющий...
Гришанин еще не успел ответить, как Вислов подскочил к Кузьме и закричал:
— Куда тебя ветер гонит? Режешь меня без ножа! Хоть до осени бы у меня еще пожил.
— Не могу, Прохор Матвеевич. Ты наймешь, а здесь наши руки нужны,— и снова обратился Кузьма к Гришанину:— Примете ли?
— Ну, конечно!
— Дурак ты, Кузьма,  — укорял батрака Вислов.— А жить где будешь?
— Пока в малухе,— строго ответил Кузьма.— Построим в коммуне дома — освобожу.
— Малуха мне нужна будет.
Жизнь сделала Кузьму практичным и жестким.
— Потерпишь. Малуха твоя — небом крыта, ветром огорожена, но я из нее пока не уйду.
— Что же тебе у меня не живется? Ел ты вдосталь.
— Ел вдосталь, верно. Увижу где кость, сразу и вспомню, что на ней мясо росло. Какие дела нам с женой будут, Константин Сергеевич?
— На сенокос пошлю тебя бригадиром. Согласен?
— Я-то согласен, вот жена от детей не сможет.
— Детей приводите сюда, на детскую площадку.
Кузьма посветлел.
Уходили Полозковы, обнявшись. До Гришанина долетели слова Кузьмы: «Вот, может, скоро и одеяло с ромашками здесь добудем...»

29
Перед Гришаниным неожиданно остановился Сергей. Поклонился, вылупил глаза и, копируя голос Кузьмы, произнес:
- К вашей милости, Константин Сергеевич… Не зайдете ли все-таки домой?
Гришанин рассмеялся, внимательно поглядел на сына. Сережа вырос, загорел. Кудри отцвели. Нос облупился, босые ноги были в ссадинах. Следя за взглядом отца, Сергей переступил и, все так же подделываясь под Кузьму, продолжал:
— Бос лаптей не износит...
Гришанин обхватил мальчика за плечи, и вместе они направились к палатке.
— Вот зимой учиться будешь в нашей собственной школе.
— Пап, я такую коллекцию яиц собрал, знаешь?!
— Ну-у! — удивился отец.
— Верно, пап. Мы с Саней гербарий делаем для школы. Ну, я пошел, пап. У меня дела.
— Иди, иди, работяга!
Уходящее солнце расплавило верхушки сосен, и они жарко тлели, как большие костры.
Кузница работала и по вечерам.
В открытую дверь выходила огненная полоса света, ложилась поперек берега.
На небе толпились, громоздясь друг на друга, кудрявые облака.
Вера увидела мужа в окно больницы, но сразу выйти к нему не могла: перевязывала больного старика из села. И только отпустив больного, выбежала на улицу.
Константин взял ее руки, посмотрел в лицо. Загорела, волосы, как и у сына, отцвели. Руки огрубели. В рубцах и шрамах, они очень взволновали Гришанина.
Вера рассмеялась.
— Мы же здесь огород огромный вскопали. Видел?
Она не горевала, не жаловалась. Все переносила'легко. Пух одуванчика прилег ей на плечи. Гришанин стряхнул его.
— А сам-то ты как цыган. И пиджак выгорел, и весь ты пропылился, даже волосы... Соленым потом пропах. И полынью,— и снова спросила:— Видел?
Только тут заметил Гришанин, что под окнами бараков суетились куры, дрались два взъерошенных петуха, похожих на метелки, рылся в земле поросенок.
— Откуда это?
— За работу. Вечером мы шьем, одеяла стегаем невестам. И Саня с детьми корзинами да решетками зарабатывает.
— Молодцы вы...— взволнованный Гришанин обхватил жену за плечи и направился с нею в палатку.
— Таня привезла номер «Известий»... со статьей Ильича «Очередные задачи Советской власти». Давно уже, в конце апреля напечатана.
— Как досадно, что почта к нам вовремя не приходит.
— Это то, что нам нужно. Статья словно для нас написана. Целая программа действий. Береги номер. Здесь Владимир Ильич очень ясно показал трудности, и о крестьянах, что они пропитаны мелкособственнической психологией, каждый думает о себе. Ильич говорит, что надо воспитывать новую психологию... Надо эту статью в свободное время читать вслух, разбирать. Ленин верно говорит, что пролетарская революция развязала мелкобуржуазную стихию. Мы это здесь очень хорошо видим. Хлеб прячут, хлебом спекулируют. Даже в Москве, па глазах у Ильича, Таня говорит, есть базар, «Болото», так и там спекулируют хлебом.
Вера внимательно посмотрела на мужа, отстранилась, п, не отводя от пего взгляда, потребовала:
— Что-то ты не договариваешь. Говори все.
— Разве от тебя скроешь! Таня печальные вести привезла: чехословацкий корпус поднял контрреволюционный мятеж,— он выжидательно смотрел на жену.— Но есть и радость, Веруся, на съезде Советов приняли первую Советскую Конституцию...
— Ну, а чехи... Чего им нужно?
— Понять нетрудно. За их спиной — буржуи. Они все потеряли, теперь ищут защиты за границей, деньги берут на организацию восстаний. Украину немцы взяли. Заняли Крым. Англичане захватили Мурманск... А чехам помогают Сибирь отрезать от центра. Таня говорит, что кольцо суживается. А тут еще наша падаль всякая... Эсеры, кадеты, меньшевики объединились в «Союз возрождения», просят заграницу войска посылать против нас... Вот чехи и пытаются переворот сделать. Уже Челябинск взяли, лютуют там. Петропавловск, Тюмень, станцию Тайгу. Вот какое положение.
— А Ленин? Что Ленин?
— Ленин — на посту. На него все свалилось. А тут еще у себя надо много менять...— Гришанин вдруг рассмеялся:— Знаешь, ему Совнарком заработок повысил с пятисот до восьмисот рублей, так он за это секретарю Совнаркома Николаю Горбунову строгий выговор дал! Вот что такое Ленин..
Вера улыбнулась, помолчав, шепотом сказала:
— Давай это утаим, о чехах, чтобы у людей силу не отнимать. Кланверису скажем...
— Кланверис знает.
— От остальных пока скроем. Пусть спокойно работают.
— Но как это допустили! От Волги до Владивостока — мятеж. Сибирь, Урал, Поволжье. Уже сдался Ново-Николаевск... Советы уходят в подполье! В Барнауле борьба.
Саня разучивала с детьми песни в красном уголке. Навстречу Гришаниным неслось: — Повторим, ребята.
И нестройный хор детских голосов затянул:

Как у дяди Трифона
Было семеро детей...
Они не пили, не ели...

У Гришанина повлажнели глаза. Он пошутил:
— Вот нам бы — ни пить, ни есть, а дело делать... Голос его дрогнул.
Оба они рассмеялись.
Дети гурьбой высыпали на косогор. Саня затеяла игру. Вера пожаловалась:
— Саня на село ходила, записывала людей в библиотеку. И знаешь, никто не вызвался. Нет ни у кого интереса.
— Придет, придет интерес, Веруся.
У пианино остался Аркадий, робко потрогал клавиши. И та же мелодия зазвучала из-под его пальцев.
Гришанин заглянул в дверь красного уголка.
— Так ты играешь, Аркаша?— удивленно спросил он.
— Саня учит... Только она говорит, что мне поздно уже. А я все равно научусь.
— Ничуть не поздно. Учись.
Гришанин ворвался в крут ребят. Его немедленно включили в игру. Он сказал:
— Жаль мне вам мешать. Но посмотрите, ребята, звезда опять с могилы сброшена, цветы помяты. Правление поручает вам посадить новые цветы, поливать их, следить за звездой и за могилой. Возражения есть?
— Не-ет!
— Ну, и за дело! Я сейчас новую звезду сделаю, прибью ее. И, надеюсь, она будет всегда на месте. А вон вам и подмога идет!
Гришанин увидел Анну Полозкову, которая вела своих детей.
Опустив руки, выпятив животики, сбившись кучкой, дети Полозковых нелюдимо смотрели на коммунарских.
Рыженькая маленькая коммунарка сунула в руки старшей дочери Полозковых безрукую куклу.
— Возьми, поиграй. У нас игрушек много.
А Саня подталкивала оробевших в круг, к своим, и нежно говорила:
— Пойдемте с нами могилу украшать! Пошли, давайте руки. Они вереницей направились к увалу.
Растрепанная простоволосая девушка неожиданно выскочила из. лесу верхом на сером коне.
— Спасайте! — закричала она.— Убили... Ой, тату, мой тату! Коммунары ссадили девушку с коня.
Глаза ее, голубые и прозрачные, тонули в слезах, кофточка была порвана на плече. Она билась в руках женщин и надтреснутым голосом.-кричала:
— Тату, мой тату!
Из ее несвязного рассказа Гришанин понял, что коммуну семенни-ковцев «Солнце» разгромили бандиты, коммунары разбежались по-селам, хозяйство сожжено.
Гришанин, обхватив ее за плечи, повел в правление, шепнув на ходу" Пискунову:
— Усиль караулы.

30
Саня, спрятавшись в кустах, плакала. Она понимала, что ее работу с детьми, в самодеятельном кружке и в библиотеке мало видно. Но сказать так, как сегодня сказал Рыжов, бессовестно. Вернее, Рыжов; передал ей слова, которые услышал от старого Пискунова. Слова были обидны и несправедливы:
«Вой Саньку кормим за что? За то, что ребятишкам побасенки разные плетет...»
Саня всхлипывала и сама себе жаловалась шепотом:
— А что дети разных возрастов и к каждому надо мне подойти... и стихи разучить и песни... что в лес с ними хожу, ягод сколько насушили.
Здесь, в кустах, на Саню и натолкнулся Гришанин.
— Что с тобой, Саня? Ну-ка... Девушка торопливо вытерла лицо.
— Скажите, Константин Сергеевич, мой труд в коммуне нужен или нет?
— Конечно,— удивился тот.— В чем дело, девушка? Саня рассказала все, что слышала.
Гришанин тут же направился в кузницу к Пискуновым.
— Матвей, что ты Рыжову о Сане наболтал?
— Ничего особенного. Я сказал, что интересно послушать, как Саня с ребятишками разговаривает — любит их. А Рыжов ругаться начал, что мы зря ее кормим!
На заседании правления, куда вызвали Рыжова, Гришанин был страшен. Бледный до синевы, он спрашивал фельдшера, еле разжимая рот:
— Ты зачем смуту сеешь? Девушка плачет целый день! Дети по лесу разбежались без надзора. Да еще и наклеветал на члена правления.
— Зря ты, Константин, бабьи сплетни разбираешь. Время страдное, тревожное... Вон коммуну «Солнце» разогнали, а мы тут часы тратим,— заметил Кланверис.
Гришанин побледнел еще больше.
— Бабьи сплетни, говоришь? Нет, дорогой. Это черта характера нашего фельдшера: портить настроение людям и сталкивать лбами. Пусть задумается. У нас нелегкая жизнь. И всякое злословие будем разбирать сразу, чтобы оно вглубь не заходило, чтобы коммуна не раскалывалась. Надо воспитывать доверие друг к другу, а не вражду. Людьми надо заниматься. Это больше ты должен делать, а ты недооцениваешь вопроса... Предлагаю Рыжова на время страды снять из медпункта и направить на прополку.
— Почему ты жену свою не посылаешь?— визгливо спросил Рыжов.
— Она все свободное время в огороде. Рыжов подчинился, но глядел хмуро.
Гришанин по своему обыкновению старался объяснить его поступок и не мог.
— Или ему перессорить всех хочется, или так намолол? Да разве можно клеветать?
К Гришанину подошел Кланверис, сконфуженно посмотрел в лицо.
— Извини меня, Костя, я не прав. Да, когда мы отвечаем за людей, перед людьми, нам надо их беречь. Я понял.
— Ну то-то же!
Оба они рассмеялись.
— Иди, успокой Саню, старый холостяк!— весело сказал Гришанин.— Да так успокой, чтобы ей горы свернуть захотелось.
— Не пойду, старый сводник. Я перед этой девушкой немею.
— Иди, тебе говорят. Хватит тебе на чужих жен глаза пялить,— Гришанин весело смеялся.
— Значит, подстерег, ревнивец,— отшутился Кланверис, а сам подумал: «Догадался, знает».
Ему не было стыдно, не было неловко. Наоборот, стало легко и свободно, словно тоска его изошла. А, может, никогда ее и не было? Обняв Гришанина, он проговорил:
— Легкий ты человек, Костя. Легкий и умный.
— Спасибо. А тебе с Рыжова глаз спускать нельзя. Дурно он воспитан. Воспитывать и учить! Воспитывать и учить!

Часть вторая
1
Между севом и сенокосом — обычное затишье. Люди отдохнули.
Поднималась пшеница. Тоненькие острые листочки обсыпали степь Повылезали и прочные бурые листья сорняков: эта степь принадлежала им, они тут жили веками и теперь выходили из земли, заглушай пшеницу.
Выдав себя Тарасу, Саня теперь все время искала его, уединялась с ним, чтобы поговорить о Кланверисе. Часто теперь они вместе уходили в степь.
— Он очень прямо действует... с плеча рубит, — жаловалась девушка на Яна.
Тарас неопределенно отвечал:
— Может, так и надо...
— Мне кажется — не так,— она замолчала, глядя на просторную зеленеющую степь.— Я все время боюсь, что случится несчастье с ним.
В глазах ее стояли слезы.
«Вот как привязалась к латышу... »  — думал Тарас, не зная, как утешить девушку.
— Может, поговорить с ним? — спросил он.
— О чем? — не поняла Саня.
— Да вот... об этом... Что он тебя мучает?
Слезы у Сани высохли. Она почти весело посмотрела на него:
— Я не о том... Посмотри!— она широко развернула руку.— Это мы сами посеяли хлеб, бросали в землю по зернышку, и он взошел... Теперь все будет хорошо! Говорят, на будущий год сеять будет легче: земля, вспаханная раз, легко поддается. И вспашем больше земли, весь массив будет через год голубеть всходами. И ты знаешь, Тарас, я уже сейчас тесно, тесно познакомилась с сельской молодежью. Скоро буду для них, как своя, понимаешь, как своя...
— Это трудно! — воскликнул Тарас, почти оскорбленный: не должна Саня быть с его грубыми сельчанами как своя. — Разве это можно? Ты — учительница. Да я бы тебя на руках носил!
Саня отпрянула и долго настороженно смотрела на него.
К ним по полю бежал Мысей, размахивая большими руками, и, добежав, долго не мог ничего рассказать от горя и возмущения.
Он нашел огромные потравы, несколько километров гнал с поля крестьянских лошадей.
Вместе они вернулись в табор.
— Не туда гнал,— сказал Гришанин, выслушав старика.— Надо было гнать сюда. Мы их работать за потраву заставим.
Вокруг посевов поставили караул — молодых коммунаров, дали им винтовки.
Саня познакомилась с сельскими девушками, привлекала их в красный уголок то концертами, то читками, то «волшебным фонарем», рассказывала им нехитрые истории. На селе уже знали: вечером в коммуне обязательно будет что-нибудь интересное. Особенно любили сельчане «туманные картины», как называли они сеансы «волшебного фонаря».
Теперь Саня перед демонстрацией «туманных картин» устраивала беседы, Кланверис называл эти ее разговоры: «Мы вас не трогаем, не трогайте и вы нас».
Саня просила девушек передать отцам, как нехорошо те поступают, мешая коммуне.
Девушки выслушивали ее равнодушно, не прекращая лущить орехи, отбивались от желтых злых комаров, тучами носившихся кругом. Потом уносили слова учительницы в село, в дома, где эти слова и погибали.
Потравы продолжались.
Каждое утро кто-нибудь из караула гнал к лагерю стреноженных лошадей; здесь возили на них к строительству щебенку, камень, бревна. Однажды пригнали стадо овец и телку. Коммунары овец тут же остригли.
— Вот и будут к зиме работникам варежки. Телку зарезали.
— Давно мяса не видели. Рыба надоела.
Правленцы не успели вмешаться. Коммунары уже варили в общей кухне мясные щи. Большой котел с крепким раздражающим ароматом высился на плите.
— Этак мы до грабежа дойдем! — укоризненно говорил Кланверис.
— А они топтать посевы могут? — хором возражали ему.
— Проучить одного-двух, чтобы не повадно...
На другое утро пришел в лагерь таловский, чернобородый казак, допытывался:
— Не забежали ли к вам овечки?
— Сколько их?
— Да штук этак двадцать.
— Иди посмотри в загоне — твои или нет. Когда он признал овец, на него набросились:
— Ты что же их так долго не стриг? Они у тебя под такой шубой испарятся.
— Отдайте шерсть!— еле сдерживая негодование, кричал казак. Волосатая бородавка на его щеке ощетинилась.
— А ты нам вытравленную пшеницу вернешь? Зачем овец к нам на поле согнал?
Только чернобородый ушел, к лагерю прибежал молодой казак в рыжей папахе:
— Истигней сказывал, что телушка забежала к вам, такая... пегинь-кая...
— Не знаем, твоя или не твоя... Отведай вот щец, может, узнаешь, твоя или нет.
— Я судить вас буду! Своего от чужого отличить не можете!
— Мы тоже тебя судить будем, не трави покосы.
— Сильно гнете... не разогнуться будет, — с угрозой бросил мужик, уходя. — Все село обокрали. Шубу из чулана у соседа украли!
— Это неправда!
— До вас мы замков не знали!
Это было как проклятье — подозрение в воровстве. Ясно, что против коммунаров кто-то старался восстановить сельчан.
— Эй, лошадка-то бревна везет — моя, будь она проклята, — кричал густой низкий голос. — Блудит! Ни на минуту с глаз спустить нельзя.
Из кустов вышел брыластый казак. Он был в белой рубашке без пояса.
— Чего же ты ее на целую ночь на наш посев отпускаешь? Вот, поработает на нас недельку-другую, может, поумнеет!
— Вы совсем обезбожили! Недельку! Легко сказать!
— Кулачье все! Живодеры, — выругался Мысей, когда казаки ушли. Он ведал лошадьми. С утра он выводил их в поле, сдабривал траву
солью. Своих лошадей жалел. На работу давал пойманных на посеве.
Потрав стало меньше. Скоро посевы поднялись, прозрачные и тонкие колосья под ветром колыхались, перекатывались волнами.
Июнь зноем обливал землю. Травы буйно входили в силу.
В кузнице спешно отбивали косы.

2
На сенокос выехали даже дети. Вереница всадников, вьючных лошадей, целая армия людей тянулась по косогору. Мысей подгонял всех:
— Хорошо подкашивать, пока ветер росу не унес.
Тарахтели за караваном две сенокосилки, поблескивая синей лаковой краской.
Петлями вился в лесу ключ, пробивая землю, бушевали травы. Лес расступился. Море цветов поплыло струящимся потоком. Высокие травы гладили гривы лошадей.
Гришанин мечтательно оглядывал огромный луг.
— Здесь косилки пройдут. Стога сена вырастут!
Густой звенящий звук заливал поляну. Томительно благоухали дойник и медовый тысячелистник. Цвел лишайник, облепивший скалы на берегу. Птиц не было слышно. Только пустельга, взмыв в небо, казалось, остановилась на месте, дрожа крыльями и камнем пала на землю, мертво схватила высмотренную добычу.
Травы никнут, но быстро смахивают листья тяжелую росу, распрямляются.
Кузьма кричал:
— Анна, лови цветы-то! Не на одно одеяло хватит! Я тогда тебе от счастья и опомниться не дам!
Мысей, Кузьма и Тарас начали косьбу.
Прокосы широки. Душная трава валилась. Тяжелые валы пересекали поле. Поваленная трава быстро вяла. Неумело размахивали косами коммунары. Женщины и дети растрясали траву граблями. Большие елани обкашивали косилками.
За косилкой бежали дети, косматый Дружок путался у них в ногах. Язык его вздрагивал от частого дыхания. Оводы тучей носились за косцами.
Несколько стреноженных лошадей прятались в кустах, размахивали хвостами, силясь отогнать насекомых. Ботала, надетые им на шеи, густо звенели.
Неожиданно весь косяк ускакал в другие кусты, ветви хлестали лошадей.
Мысей гонял их, размахивая руками.— Бегите, глупые, в кусты! Там меньше кусать будут...
Он посоветовал парнишкам, которые пасли лошадей, разжечь небольшие костры. И лошади спасались у огня.
На сиденьях косилок сидели старшие братья Пискуновы. Густая медовая теплынь, стрекотание сенокосилок пьянили. Травы падали враструс: скорее высохнут.
Федор время от времени останавливал лошадей, смазывал шестерни.
И снова вскакивал на сиденье.
Цветочной пылью забивало глаза, рот.
Мысей точил косы. К нему то и дело подходили коммунары, просили помочь. Звон оттачиваемых кос плыл по полю.
Кто-то, пытаясь точить сам, пообрезался, и Вера Гришанина врачевала неудачливого у шалаша.
— Научатся, — бормотал Мысей, успокаивая.
Кланверису казалось, что сейчас, вот сейчас, он упадет. Он сбросил рубаху. На голые плечи тотчас налетел овод.
— Сгоришь... Надень рубаху,— посоветовал Кузьма, сзади обхватывая руками Яна, стараясь показать, как должна стоять коса.— Ты ее на пятку прижимай,— учил он.
Ян то и дело пил из берестяного туеса. Таких туесов и лагушков Мысей изготовил много.
В полдень косьбу прекратили.
— Пусть жар охлынет,— говорил Мысей. Ему без возражений подчинялись.
Все подсели ближе к воде.
Многие бросились купаться. Тугая вода освежала.
Мальчишки купали лошадей, сидя верхом. Кони вырывались, скидывали неумелых всадников в воду. Визг и смех стоял па реке. На земле, отряхиваясь, лошади обдавали людей сверкающими брызгами.
У берегов болтались водоросли. Топкие их нити, казалось, все время отрываются и уплывают.
Из воды лошади бросались в кусты, стараясь спрятаться от оводов, катались по отаве.
Женщины углубились в лес с корзинками и быстро вернулись, крича:
— Грибов! Грибов-то! Корзины, и верно, были полны.
— Грибов здесь много, — подтвердил Мысей. — Наломать и в засол можно.
К обеду телеги были переполнены грибами.
да
— Анна, запрягай лошадь, грибы возить к лагерю будешь! Лицо Анны Полозковой вспыхнуло.
Она запрягала лошадь и говорила:
— Я всю жизнь лошадь запрягать мудрена была, мужиков высмеивала: повод завяжут высоко. Лошади неудобно, тяжело, она кверху голову несет...
Гришанин думал: «Здесь легко прожить. Рыба, грибы, ягоды — сама природа помогает».
Саня увлекла детей за земляникой. Она учила их:
— Вы и дома старайтесь в лес ходить за грибами с таловскими ребятами. Надо дружить. Вот осенью за черемухой пойдем. Говорят, здесь ее собирают, сушат и пекут из нее пироги.
После обеда, когда спал жар, коммунары снова начали косить.
Прокосы теперь шли ровнее, меньше получалось помех.
Мысей прошел по лугу, пошевелил скошенную машиной траву: ее можно было сгребать.
Дружок прыгал в траве, гонялся за мышами, рыл лапами поры. Овсюг нацепился на его шерсть, репей облепил пушистый хвост.
Слышался зов кукушки, струнное стрекотание кузнечиков. Прыгали по траве стрекозы с прозрачными крыльями.
Вдруг Мысей поймал себя на том, что поет. Нежный, хватающий за душу напев, точно вобрал все его жалобы, несся по лугу.
В кустах, опутанных космами хмеля, прятался Мишутка, младший сын Пискуновых.
Он тягостно всхлипывал, размазывая по лицу слезы. На коленях у него лежали два птенца с голыми шейками: кто-то подсек гнездо тетерки.
— Ну, что уж реветь-то!— сказал Мысей, подсаживаясь рядом.— Погубили, да. В большом деле можно и не заметить.
— Да... здесь всем хорошо... — тянул мальчик.— А почему птенцам плохо?
Мысей понял его горе. Мальчик радовался всему — и небу, и запаху увядающих трав, и вдруг столкнулся со злом.
— Бывает, вьюноша. Не реви-ка. Я вот всю жизнь один, как камышинка. А у тебя — вон какая семья. И я теперь в ней ем хлеб не Христа ради. Теперь я тропинку из глаз не потеряю. Вот осенью сделаю я вам било — палку такую длинную. Пойдем мы в кедрач и начнем шишки сшибать. Белку тебе покажу. Пойдем-ка, грабельки я тебе легкие выберу, кошенина поспела, — ворковал Мысей, смутно жалея себя за то, что погибло в нем столько нерастраченной нежности.
Старики любят окружать себя молодыми. Каждый тянется к жизни, к движению. Ощущение, что в эти дни он родился заново, наполнило душу Мысея радостью.
Он крикнул в полный голос:
— Сгребать будем! Сено готово!
Грабли прибивали сено к ногам, валки с сухим шуршанием скатывались в копны.
— Сено — все листовник... — говорил довольный Кузьма.
Копны росли. Дети с граблями бегали от валка к валку, перекликались:
— Саня, а черемуха уже чернеет, я видел.
— А Арканька Пискунов вот таких окуней ловит... То тут, то там вспыхивали песни.
Раскаленная глубокая синева неба начала сгущаться. Быстро темнело.
Людей словно подхлестнуло. Все смотрели на небо, мягкие облака обступали его. Синяя мгла пряталась в чаще леса. Белое облако, точно зацепившись за зубчатый сосняк на берегу, остановилось. Края его темнели, набухали. На него, ползли другие, и, наконец все слилось в одну зловещую тучу. Зелень побледнела. Края поля потускнели.
Земля испуганно ждала.
Косьбу прекратили. По всему лугу спешно сгребали сено, свозили копны, укладывали в стога.
Набежавший ветер вырывал из рук грабли, раскидывал высохшую траву, гнул кусты рябины и, казалось, что. дерево машет крылом.
Мысей и Кузьма вершили стога, крутились, уминая сено, подхватывая новые навильники.
Люди работали молча, боясь терять на слова время. Белая молния, извиваясь, как судорога, пробороздила черное небо.
Сережа Гришанин крикнул, показывая па далекий горизонт:
— К нам идет, к нам идет!
По лугу шел белый столб дождя, скакал по отаве, все ближе, ближе. Последние пласты сена уложили в стога  под крупными редкими каплями.
— Как украли!
Лес побледнел, расплылся в колеблющейся полосе ливня.
Дождь резал лица, не позволяя открыть рот, бороздил на межах траву. И тут же ускакал мимо, через реку, закрыв прибрежный кедрач зыбью.
Немедленно рассеялась чернота неба, и все вокруг засияло.
— Вот и пролилась тучка.
Вернулись лошади, отвозившие грибы к лагерю.
Мужчины снова направились косить.
Солнце тихо спускалось в легкие обмытые облака.
Воздух, освеженный грозой, пьянил. Струился плотный ветер, казалось, можно приникнуть к нему, как к стене. Оголенный луг казался огромным. У дороги травы намокли, потемнели, склонились. Тяжелые возы сена немедленно перевозили к лагерю: там легче его оберегать.
Уже закрыли, сжали свои корзинки одуванчики. Межи поскуднели — ни одного цветка.
До дома добрались затемно.

3
Ночью всех разбудили звонкие удары в железку у надзорной вышки: тревога. Сонные выскочили на улицу коммунары. Окна бараков осветило зарево. Пылали склады, где хранились керосин, минеральное масло, мебель и домашние вещи; стога горели, как свечи.
Ветер разворачивал пласты сена, открывая золотые гнезда огня, рвал и разносил искры по земле.
В зловещем свете было видно, как из конюшни Мысей выгонял лошадей.
— А как же мы торопились: росы не замечали!— с горечью шептал старик.
Кони в испуге отступили от побагровевшей реки, хрипели, упирались.
Огонь перекинулся на ближние бараки. Порой его глушил ветер, но он снова всюду просачивался с шипением и треском.
Качался дым. Качались ветки старой раздвоенной сосны, закрывали и открывали небо, покрытое звездами.
Закричала дико Елизавета Пискунова.
— Куда бежишь? Стой! Вор!
— Пусти!
Она поймала Евстигнея, который незаметно вошел в барак и понес оттуда в лес подушки. Бежал он быстро, падал, вскакивал и снова бежал. Полы пиджака цеплялись за ветви.
Тоненько, как поросенок, верещал старик:
— Я спасаю ваше добренькое, очумела, какой же я вор, пусти!— он вырывался из цепких рук женщины. Подушки упали на траву.
Федор подбежал на помощь матери, поднял подушки и заявил строго:
— Ну, вот что, старик, больше ты к нам пе ходи, кормить мы тебя не будем. И в сельсовете потребуем, чтобы в твоем амбаре обыск сделали: говорят, в Таловке воровство поднялось. Под нас мы тебе промышлять не дадим, а за подушки судить будем.
— А свидетели где?— крикнул Евстигней. — А вот — мы.
— Вам не поверят,— отвечал он немедленно. Глаза его бегали, рот кривился.
— Почему же это нам не поверят?
— А потому, что ты с Кулаковой дочерью схлестнулся. А я видел... Ты по злобе на меня и несешь.
Елизавета, отпустив старика, погрозила сыну кулаком:
— С тобой после поговорю! Вишь ведь, девок тебе коммунарских нет!
Искры летели вверх, рассыпались и гасли. Коммунары рвали доски от обшивки бараков.
Саня, упав на землю, плакала навзрыд. Над ней склонился Кланверис, трогал за плечо, утешал:
— Ничего, беленькая, ничего. Они думают революцию задушить. Мы снова сено накосим и снова построим. Все будет хорошо.
— За что они нас ненавидят? — Борьба, девочка...
Гришанин думал, слушая его слова: «Если бы не ты, все было бы по-другому. Теперь нам все надо начинать сначала». И словно угадав его мысли, Ян сказал:

— Но если бы пришлось все начинать сначала, я все равно так бы повел себя. Иначе мы не можем.
На крышах бараков мужчины заливали огонь. Женщины подавали им воду — ведро за ведром.
Дышало пепелище. Звенели угли, подергиваясь пеплом.
— Новое рождается в муках.
Пожар утих. На небе отчетливо выступили звезды. Из кустов вышла Вера. Лицо ее показалось распухшим и красным. Она прикрывала глаза ладонью.
— Плакала? — спросил Гришанин в удивлении: он никогда не видел, чтобы жена плакала.
— Нет, не плакала, — отрывисто ответила Вера и отвернулась,— всем тяжело. И если все заплачем, что будет?
— Да, нам своей слабостью людей развинчивать не приходится... Ты умница у меня.

4
Каждый день коммунары ездили смотреть, как  наливается колос.
Лошади неслись резво. Острокрылые ласточки сопровождали их. Тишину буравили стрекотанием кузнечики.
Все с надеждой смотрели на Гришанина. Казалось, что колосья при нем стоят прямо и величаво. Еще утром стебли пшеницы были бурые, а к полдню уже желтели.
Рожь схваченная желтизной, качала метелками, овсы опускали белые сережки. Пшеница клонилась от нежной теплоты, замирала в полуденном зное. По полям перекатывались бледно-зеленые волны.
Хлеба поднимались густые, высокие: земля впервые отдавала соки.
— Зерно-то золотев звезд будет! Отогрели мы землю.
— Поле на блюде нам хлеб-соль подает.
Все верили, все дышали вместе с землей, с первым пожелтевшим колосом.
— Уберем, так и в Питер послать хлеба сможем.
Когда солнце никло, коммунары, полные надежды, возвращались к лагерю по лугам, снова уставленным стогами сена. По берегам качались гроздья сизо-черной дымчатой черемухи. Терпко пахнул хмель. Седая отава сверкала, переливалась от росы. После пожара прибыло работы. На месте черных пожарищ, пахнувших гарью, отстроили заново склад и навесы. Росли бараки.
На огороде, как розы, кудрявились кочаны капусты, давно отцвела картошка. Качался желтый подсолнух. К нему, жужжа, летели пчелы. Шел удушливый запах цветов.
Саня оглядывала из окна столпившихся вокруг Кланвериса людей. Они казались ей похожими друг на друга, но она знала — все способны на подвиг. У каждого свои слабости, но все они добры и миролюбивы.
Сердце девушки переполнялось чувством гордости. Они не хитростью добиваются успеха, а честно зарабатывают его, поэтому и не зазнаются от победы.
Кланверис почти кричал:
— Мы были правы. Ленин издал декрет о создании комитетов бедноты. Мы были правы... Теперь кулакам крышка.
Откуда-то несся голос Анны Полозковой:
— Так я его валенком и потчевала. Ох и потчевала же я его! Пока пировать не бросил.
Смеялись женщины:
— Славно! Надо о твоем рецепте в газетку пропечатать, чтобы все жены своих мужиков этак полечили.
— Надо, обязательно надо мне поближе к таловцам,— сказала Саня Федору, когда тот зашел к ней. Она завидовала Кланверису: он все свободное время был на селе. Завидовала Анне: для нее село было домом.
Она пригласила Анну в лес за черемухой, та позвала Оксю. Саня попросила у тети Кати корзинку, сияя вся оттого, что пойдет с Оксей, торопливо одевалась. Она сумеет подружиться с девушкой из села без помощи Тараса, станет для Окси своим человеком.
Когда Саня совсем собралась идти в лес, где ее в условленном месте ждали женщины, Кланверис задержал ее.
— Хочу сказать... Дело сводится вот к чему.
Саня ждала, прямо глядя Яну в глаза.
— Кажется... полюбил я тебя, беленькая...
— Сам? — почти враждебно спросила девушка. — Может быть, Вера Гришанина меня полюбила?
— Сам, Саня. При чем здесь Вера Гришанина? И что мне делать?
— Спроси у нее, — Саня отвернулась.
— Неплодовое дерево не трясут.
Саня упорно глядела мимо, куда-то в густую тень.
— Я не шучу, девушка. Я хочу знать, что ты думаешь об этом? — он побледнел.
Саня видела, как трудно ему говорить непривычные слова. Чтобы приободрить, улыбнулась.
— Зимой поговорим! Дел поубавится, а сейчас мне некогда. Ждут меня...— она убежала.
В сердце ее пела одна радость: случилось. Он понял.
Черемуха поспела. Тонкие ветки гнулись от вязких тяжелых ягод. Окся повисла на вершине дерева цветастым фонарем, дергала ветки, сдаивая ягоды, обрывая их целыми кистями. Не в силах дотянуться до ягод, Анна обрубала ветви топором; тогда девушки сползали на землю и копошились в пышной листве. Берег реки был завален срубленным увядающим черемушником, губы ягодниц связаны терпким соком.
— А когда у вас на селе посиделки начнутся?—допытывалась Саня у Окси и думала: «Может, вместе с Яном придем!». Сердце ее заливала новая волна радости.
— Осенью... Да что это ты, девка, горишь вся? Спичку к тебе поднеси — вспыхнешь!
Будем с тобой ходить? — смеясь, приставала Саня.
— Нет, я не люблю их, — отозвалась Окся.
— И правильно, Окся, — вставила Анна.
— Почему?
— Я тоже не любила. Меня девки не оставляли на ночь после посиделок: никому спать не давала. Полежу немного, вскочу в темноте, уйду, вернусь и лягу тихонько. Полежу, да снова вскочу. Так всю ночь.
— Куда ты все бегала?
Анна помолчала, не желая сознаться, что бегала к своему дому, заглядывала в окна, пытаясь увидеть, не дерется ли отец.
— В маленькой избенке у вдовы, где устраивали посиделки, заводской гудок слышался, как поднесенный в ладонях, — заговорила она.— Жили мы тогда в Семипалатинске. Помню одну ночь ... Сразу после гудка, за углом завыла собака. Я затряслась, предчувствие такое забередило: «Опять будет драка!». Если отец работал в ночную смену, я на посиделки не ходила: без него можно было немного уснуть. Как-то я только задремала, отец и вернулся. Как потом мы узнали, соседка Антоновна мою мать к своему мужу приревновала и насплетничала отцу. Мать трубу открывала, чтобы печь растопить. Отец закричал: «Слезай!»
Она побелела, сжалась в углу. Отец схватил лом, начал им бить по печи. От кирпичей осколки полетели. Я закричала: «Тятенька родимый... Тятенька». Отец влез на печь и начал мать избивать. Та вначале умоляла: «Иван Савельевич... Иван Савельевич...»
Где-то копошился ручей, журчал. Саня перестала брать ягоду, слушала.
— Ну же, рассказывай дальше!
— Днем мать прикрыла синяки и ушла куда-то. Отца с работы я встретила,  он спросил: «Ты,  белая жужалка, что  не в  школе?»— «У меня, тятя, голова болит...» — говорю.
Мать вернулась под вечер. Села у окна, подперла голову кулаком и глядит на Иртыш. Я пристроилась рядом, погладила мать по плечу. Та словно и не слышала этого, все смотрела на тихую воду. Я, чтобы утешить ее, и говорю: у
— Его самого-то, мама, бить надо: он на днях с соседкой в амбаре  закрылся...
А мать будто и не услышала, все смотрела на воду. После драки отец несколько дней всегда говорил добреньким языком. Мать ошиблась, поверила и упрекнула его соседским амбаром.
— На этот раз он меня избил. Да так, что и теперь косточки звенят. С тех пор я изверилась во всех. Когда мать посылала меня на посиделки, я отказывалась: «Дома посижу!..»
Вот с тех пор у меня голова кружится... А скорой отец умер. Мы сюда с матерью переехали. Тут только я и жизнь увидела. Но и здесь на посиделки не ходила. Грех один...
Анна, оседлав сук, доила черемуху в огромный туес. Еле разжимая черные губы, бормотала:
— Много же нынче ягод!
— А ты много-то не ешь. Насушим черемухи к зиме, — уговаривала ее Окся. — А ты себе берешь или нам?
— В коммуну отдам! Я теперь не ваша, — со смехом заявила Анна.
Окся протянула разочарованно:
— А-а!
Голос Анны отзывался откуда-то из-под листвы:
— Опять десять лет черемушки не будет...
На минуту ягодницы притихли, услышав треск поверженных  деревьев.
Окся, снова принимаясь рвать ягоду, проговорила:
— Не одни мы здесь сегодня пасемся, вишь, ходят! — и рассмеялась: —По нашим отбросам кто-то побирается... — и смолкла: перед ней вырос всадник на белой лошади, в котором она узнала лесообъездчика Алексея Соколова.
— Бог на помощь! — прокашлявшись, хрипло сказал тот.
Саня видела, что женщины оробели, только не понимала — почему.
— Милости просим! — отозвалась Анна.
Соколов не спеша достал из кармана кисет с самосадом, свернул цигарку, закурил. Лошадь отбивала овод пышным белым хвостом.
Женщины тревожно переглянулись, однако, продолжали обирать дрожащее дерево.
— Как тебя мужик-то отпустил? — спросил у Анны конник, пуская клубы дыма.
— А чего мне сделается? — ответила та.
Лесообъездчик молча докурил, отъехал на пригорок и остановился. Увидев Саню, обрадовался.
— Ну, хватит, набрались. Давайте-ка, бабоньки, впереди коня по дорожке ножками... Туесы, если они тяжелы, на коня можете поднять... Туесов ягодницы на коня не подняли. Вышли на тропу; Окся, бегло взглянув на всадника, нырнула в густые заросли мелкого черемушника, но лесообъездчик настиг ее.
— Но-о, не дури, красотка!
Анна покорно ждала на тропе. Ягод при ней уже не оказалось: она их спрятала в кусты. Идя перед мордой лошади, она ворчала:
— Еще моя бабушка черемушку рубила, а я что — дура?
— Да помнишь ли ты бабушку-то? — заинтересованно спросил Соколов, покачиваясь в седле.
Окся, подтолкнув Анну, указала на свой туес, наполненный ягодой. Анна поняла. И черпая ягоду горстями, стала отправлять ее в рот. Черные пальцы опухли от сладкой мокрети, как и губы. Есть черемуху не хотелось, но женщины глотали ее вместе с косточками, чтобы не пропала. Саня не понимала, что происходит.
У села женщины приостановились, обернулись к всаднику:
— Смилуйся, Алексей Истигнеич! — попросила Анна.
— Шагайте-ка с добром. Сколь дерева насекли, да еще и милости просят!
Ягодницы, опустив подоткнутые подолы, шли по селу, стараясь не глядеть на окна домов.
Председатель сельсовета, выслушав Соколова, осведомился:
— Под корень рубили?
— Где под корень, а где ветки сшибали,— объяснил тот.
— И, небось, говорили, что черемуха десять лет ягоду давать не будет? — обратился Кузьмин к Анне.
— А вы откуда знаете, что про это говорили? Верно: в каждые десять лет черемухой все дерево обсыпано...— и повторила: — У меня еще бабка черемушку секла, а я что — дура?
— Ну, дура не дура, а вот посадим вас на недельку, так и поумнеешь! Пиши-ка, Истигнеич, акт.
— Да как же — посадишь! У меня малые дети!
— Знала, на что шла.
Саня стояла в стороне, она по-прежнему ничего не понимала. Оксю отпустили.
Анну и Саню втолкнули в темный и пыльный чулан.
— Вот отдохните здесь, коммунарки. Пусть коммуна штраф за вас внесет. Нас вы за все штрафуете.
Сесть было некуда. Женщины стояли, прислонившись к стене. Лица облепила паутина. Скоро чулан открыли, вызвали Анну. Саня осталась одна.
Время тянулось медленно. Она не знала, день сейчас или ночь. Стыд болью сжимал Сане сердце. Только сегодня Кланверис говорил с ней, весь день переполняла ее радость от этого разговора. Теперь он будет смеяться. Теперь над ней можно только смеяться: сблизилась с талозцами! Зачем только она пошла за этой черемухой!
С улицы доносился сонный колокольный звон.
В сельсовете послышались шаги многих ног, мужские голоса, смех. Саня, сидя на корточках, прислушивалась к словам:
— Как они кричали! Бабы верещат!
— Бараки, пожалуй, зря мы сожгли, пригодились бы нам...— это голос того, на коротких ножках, председателя сельсовета.
— Ничего. Коммунары как тараканы. Оставь бараки, они снова туда забьются.
Звенели стаканы, пахло самогоном. Саня решила, что она грезит. Какие коммунары? Что это за люди? Услышав имя Гришанина, ока застучала в дверь.
— Откройте! Откройте же!
— Постойте-ка, казаки! Какая-то птичка бьется.
Ржавый замок заскрипел, зазвенел. Дверь открыли. Саня рванулась к свету, но ее снова впихнули в чулан. Она успела узнать Щербакова. Он стоял, широко расставив ноги.
— Эге... Да это коммунарская... Нет, подожди. Подержи-ка, Филипп, дверь. Я пропущу стаканчик.
— Откройте,— продолжала кричать Саня.
— Сейчас, птичка... подожди...
Дверь снова открылась. Саню обхватили сильные руки, заткнули пыльной тряпкой рот, накинули на голову мешок. Кто-то грубо свалил ее на пол.
...Она лежала без сил, без движения, боясь думать о том, что произошло, с трудом различая пьяные голоса за перегородкой.
— Казаки, за коммунарку не бойтесь, ничего не будет! Время их отошло! — хвалился тот, самый страшный и самый бессовестный человек. Она слышала только его голос и дрожала все больше.
Снова открылась дверь чулана. Саню завернули во что-то, спеленали, бросили на телегу и повезли.
— Свою бабу с отрядом не потащишь, а эта — сойдет,— радовался Щербаков.
— Они наших телушек резали, овечек стригли. Ну вот и мы им крылышки пообщиплем.— Через мешковину он щипал, тискал связанное тело Сани и то и дело приговаривал:
— Ай, и девка же досталась! Беленькая, свеженькая, совсем дитя сладкое. Славная потаскуха будет. Ну, ты гони, не оглядывайся. Эту девку я для себя... не завидуй.
Трясло. Тарахтели колеса. Пахло гарью, Саня задыхалась, теряла сознание, проваливалась куда-то и боялась очнуться.

5
Дети угощали взрослых перед бараками смородиной и малиной, покрытой розовым пушком. От ягод исходила прохлада. Мысей принес к лагерю сноп созревшей пшеницы.
— Вот, наломал пшенички. Спелая.
— Да что ты говоришь! — удивился Гришанин.
К конторе набежали коммунары, разглядывали шершавые колосья, вышелушивали по зернышку, пробовали на зуб.
— Вот она какая, спелая-то.
— Значит, можно жать?
— Пора. Июль — собериха.
К жатве все было готово. Еще раз вывели из-под навеса жатку. Снова начали отбивать косы, осмотрели серпы.
Кланверис, поставив на окно граммофон, завел его. Блестя трубой, он хрипло пел, выкашливая разухабистый мотив.
Гришанин, сидя за столом перед тарелкой с ягодами, положил голову на вытянутые руки и уснул.
Граммофон заглох.
— Скоро на ходу спать будет. Пусть отдохнет.
Вернулась из Таловки Елизавета Пискунова, подол единственного ее праздничного зеленого платья был запылен.
— Празднуете?— зловеще спросила она.— Песенки играете? — и, подскочив к спящему Гришанину, выкрикнула обжигающую язык новость: — А батюшка в соборе на всенощной письмо семи архангелов читал.
Гришанин слышал все, но головы не поднял — думал, что сейчас будет, как поведут себя люди, не мог решить, как ему самому вести себя.
— Погибнут, говорит, от меча и огня большевики и те, кто сочувствует им! Большевики, говорит, немцам Россию продали, и чехи на нас идут... Батюшка обращение к молящимся делал — содействовать и помогать!
— А что народ? Народ-то что говорит?— спросил Гришанин, подняв голову.
Елизавета мрачно взглянула па него.
— Народ согласен. Согласен действовать и помогать!
— Врешь! — грозно закричал Гришанин.— Врешь ты все,— и сжал кулаки.— Разве это люди? Разве можно назвать людьми тех, кто предает?
Впервые ожесточился он и против церкви: она мешает человеку чувствовать себя хозяином, мешает улучшить жизнь.
Неуверенность поднималась в сердцах людей: они робко высказывали мысль, что урожай — это еще не настоящий успех. Никогда, видно, не добиться им полной удачи.
— А мы не только урожая добивались. Как вы не поймете,— закричал Кланверис. — Мы людей будили. И что бы с нами не случилось, мы здесь многое сделали.
Кланверис понял, как никогда понял в эту минуту, что каждый день в коммуне был осмыслен и что своим трудом они боролись за жизнь, за самих себя, за счастье.
Его слушали понуро.
Прибежала Анна. Еле открывая черный от черемухи рот, закричала истошно:
— Саню выручать надо! В сельсовете в чулане сидит, штраф за нее требуют!
Кланверис посмотрел дикими глазами на нее и бросился к Гришанину:
— Где ружья? Где ружья, я спрашиваю! Ты все еще уклоняешься от борьбы?
— Саня, девочка моя! — стонала тетя Катя.
Кланверис почти с ненавистью посмотрел на Гришанина и побежал к переправе:
— Бедноту подниму! Стыдно будет! Федор Пискунов крикнул вслед:
— Подожди... Всадники... Кланверис вернулся.
К лагерю подъехали три конника, испуская крики. Впереди — казачий атаман Щербаков. Витая плеть, надетая на руку, повисла сбоку. Остановившись перед бараками, не слезая с коня, крикнул: — Эй, выходите все!
Коммунары смотрели на всадников из окон, часть людей высыпала на улицу, но все враждебно молчали. Щербаков, взмахнув плетью, продолжал:
— Слушайте сюда! На Алтае Советской власти больше нет и не будет. Есть Временное Сибирское правительство. Покоряйтесь ему, или мы разнесем ваше гнездо так, что вы и перьев не соберете! Даем на размышление пятнадцать минут.
Послышался женский плач. Вера сплетала и расплетала пальцы. Мужчины сгрудились вокруг правленцев:
— С тремя справимся... Раскопай оружие, ребята...
— Место здесь нам невыгодно — равнина. Мы у них как на ладони.
— Не трогать оружие!— тихо приказал Гришанин, глядя вдоль дороги:— В бой вступать бесполезно... Мы — мирно... мирно...
Поднимая пыль, к лагерю приближался отряд казаков.
— Федор, возьми из ночного лошадь и скачи...— шептал Гришанин,— скачи к Полозкову в поле.
Федор и Тарас тихо проскользнули за бараки, лесом пробрались к лошадям, пали на них, покрутились и помчались.
Щербаков вплотную подъехал к сбившимся в кучу коммунарам:
— Сдайте оружие, какое есть...
Гришанин кивнул. Правленцы вынесли из барака и положили на крыльцо несколько винтовок. Щербаков вперил в председателя коммуны тусклый непонимающий взгляд.
— Обыскать эти конюшни!— он указал на палатки и казармы.— Все ценное подобрать!
Туда бросились спешившиеся казаки.
Женщины с плачем бежали за ними. Послышались крики. Мужской голос, задыхаясь, твердил:
— Не дам... Меня тебе не осилить! Не дам! Не вырывай! Кричала женщина:
— Не дам! Это мне от матери-отца! Отойди!
— Не трогай часы. Мои, заработанные! Послышался легкий, подавленный смешок.
— Отдай! А то собственные кости тяжелы будут!
Все слилось в общем шуме: свист плетей, брань казаков, плач детей и женщин.
Крики: «Бей их!» — перекатывались по берегам. Щербаков визгливо и нараспев говорил:
— Приказываю разойтись по деревням. Не больше чем по две семьи. Если ослушаетесь, через три дня расстреляю каждого десятого. От крови земля тучнеет.
Пылали бараки. Белыми пятнами распластались по земле подрубленные палатки. С узлами награбленного бежали к лошадям казаки.
— Все поняли? — грозно переспросил Щербаков, напирая грудью лошади на коммунаров.— Мы приедем сюда ночью. Чтоб чисто было! — и словно чего-то испугался, торопливо отдал команду: — По коням! — рубанул плетью храпевшего коня.
Глумящаяся казачья сотня ускакала. Пахучая пыль стлалась по дороге.
В небе парил коршун, опираясь на ветер. Почему-то коммунары последили за ним глазами. Пискунов громко сказал:
— Вишь ведь — прискакали, громилы! Да мы их! — как все пассивные натуры, он пришел в возбуждение, когда все уже оставалось позади.
Бледные, испуганные, страдающие лица женщин терзали сердце Гришанина.
Слышались голоса:
— Не выпутаться нам...
Ветер бушевал, будто хотел сорвать и унести этот тяжелый вечер с его слезами, людской жестокостью.
К коммуне прибежала беднота из села. В руках блестели косы, вилы, топоры, охотничьи ружья.
— Ускакали, сволочи! — кричал Кузьма, глядя вслед казакам. Гришанин невесело рассмеялся:
— Что бы сделали мы с этим вооружением?
— Где ружья? Как ты мог допустить такое? Где ружья? — метался по лагерю Кланверис.— Давайте-ка собирайтесь! Здесь вам оставаться нельзя. Укроем вас по деревням...
— Да ведь что это? Бедняцкую Россию не убить!
— Содрогаются ноги, не держат...— раздавались голоса.

Выл ветер, рвал с конторы флаг.
Женщины вели испуганных детей. Девочка в красном сарафанчике на ходу заплетала косичку, семеня за матерью.
Медленно всплывала из-за чащи леса луна. Река осветилась белым пламенем, деревья откинули на землю неверные тени.
Уцелевшее имущество, лошадей, инвентарь, станки, — все поделили коммунары между собой. Поделили и порох, чтобы каждый сохранил его до нужного часа. Седла и вьюки сложили в кучу.
— На всякий случай все разделим... Может, еще не разгонят...
— Ну, а не разгонят, где жить будем? Опять заново строиться?
— В селе Снегирево подпольно людей собирают,— шептал Гришанину Кузьма.— Актив свой туда веди. Оттуда и бить будем. В селе Никольском и Высокогорскс подпольные большевистские ячейки действуют...
Появился в толпе Тарас. Он ослаб, голова его то и дело опускалась. — Что с тобой? Откуда ты?
— Саня... Сани нигде нет... Говорят, Щербаков увез... Коммунары приостановили дележ имущества. Кланверис тихо заговорил:
— Людей терзают... Думают, что разбили нашу жизнь. Это мы бесцельную жизнь крестьян разбили, значение ей дали. Коммуны нет, но коммунары остались. Это — не конец. Это — перерыв!
Вера силилась разжать стиснутые губы, пыталась что-то сказать и не могла.
— Костя, волосы-то у тебя слиняли добела!— Пискунов расширенными глазами смотрел на голову председателя.
Тарас, бесцельно побродив по лагерю, снова вскочил на коня и ускакал. Больше в коммуну он не возвращался. Не вернул он и коня.
«Виноват и... виноват...— думал Гришанин.— Не нужно было ружья в землю закапывать...»
— Господи, за что? За какие грехи? Что мы плохого делали? — спросил Матвей Пискунов и поднял лицо к небу.
Неожиданно сказал:
— Клянусь не опускать руки! Клянусь верность хранить нашей коммуне!
Ветер трепал камыш на берегу, венчал волны белыми шапками.
Коммунары чувствовали, что они — часть единого. Вместе они видели цель, а порознь — теряли под ногами почву. Вместе чувствовали себя сильными. А каждый отдельно не верил в свои силы: «Выдержу ли?» Надо, чтобы рядом были товарищи!
Со всех сторон зазвучали клятвы;
— Клянусь навечно двигаться вперед от коммуны к коммунизму!
— Клянусь бороться за жизнь нашу светлую!
Анна Полозкова смотрела на всех, как на героев, и тоненьким, как волосок, голосом, твердила:
— О, господи, люди-то какие! О, господи...
Это было последнее собрание коммунаров. Решено было вести агитацию в деревнях, поднимать крестьян.
Занималась утренняя заря. Небо стало стеклянно-зеленое. Свежо перекликались петухи.
Снова прискакала казачья сотня, окружила лагерь. Щербаков, отделившись от всадников закричал:
— Лодки, плоты у вас есть? Переправляйтесь к селам по Бухтарме, по три семьи. Мои казаки проводят вас.
Кланверис снова заметался по лагерю, отыскивая ружья, хоть и понимал, что большинство коммунаров уже демобилизованы, покорны и боятся борьбы, не подготовлены к ней. Он остановился, выпрямился, окреп от какой-то мысли и произнес:
— Все равно наша возьмет!
Его голос прозвучал тихо и серьезно, как угроза.


Окончание следует.

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.