глава первая
1
ИХ БЫЛО ШЕСТЕРО.
Николай Коркин — начальник партии, Герман Захаров — техник, Маша — геолог, Лева — повар, Женя — рабочий и Илья Григорьевич — проводник и конюх в одном лице.
Они шли без тропы вверх по речке Малая Тыкотлова.
Была светлая северная ночь. В белесых сумерках завороженно тихо спали деревья — ни один листочек не дрогнет, ни одна ветка не шевельнется, словно и ветер тоже спал, свернувшись клубком на прелой теплой хвое. Спали птицы, спали рыбы. Немотою и недвижностью не походила белая ночь ни на вечер, ни на раннее утро.
Над речкой неслышно поднимался туман. По низинам он выползал на берег и капельками росы оседал на траве.
Высокая пойменная трава стала сизой от воды.
У шагавшего впереди Коркина намокли штаны, обвисли и шлепали по коленям. К сапогам прилипли рыжие семена.
В затылок Коркину тепло и влажно дышала лошадь. Он слышал, как с ее морды срывались клочья пены и падали в траву.
Лошади умаялись.
Гнедой широкогрудый мерин, которого вел Илья Григорьевич, ложился в каждом болотце. Илья Григорьевич изо всех сил дергал его за повод и кричал возмущенной скороговоркой:
— Жираит первый, а ходить ленивый! Чужая спина любишь! Я из тебя выбью это!
Илья Григорьевич — зырянин. У него легкое сухое тело и гладкое почти без морщин лицо; если бы не знать, что он недавно оженил последнего из семерых сыновей, ему бы ни за что не дать больше сорока, а Илье Григорьевичу за пятьдесят, воевал еще в финскую; рассказывает, командование разрешило ему перейти за линию фронта, и он четыре месяца бродил в одиночку по лесам, расстреливая на деревьях неприятельских «кукушек»: привычное дело — охотник.
Неутомим и проворен проводник у Коркина. Да и как быть иным, если всю жизнь дышать лесным воздухом, есть свежую медвежатину, заедать нежными хариусами и запивать чистейшей родниковой водой?
Мерин лежал в мочажине, враждебно косился на проводника разноцветными глазами: один — фиолетовый, другой — бельмастый, желтый, и когда Илья Григорьевич оказался совсем близко у его морды, вдруг раздвинул дряблые губы и хрястнул зубами.
— Ах ты, чужеяд! — вконец вышел из себя проводник.— Закусить хотел! На вот тебе! На! — И он пнул Разноглазого в бок. Слишком сильно ударить боялся, потому что ноги обуты в легкие брезентовые бродни — как бы пальцы не зашибить.
Мерин не шевельнулся. Только после каждого удара ознобная дрожь прокатывалась под кожей.
Илья Григорьевич прибегнул к крайнему средству. Он обеими руками взял лошадь за храп и вдавил его в воду. Бока Разноглазого вспучились, тяжело заходили — и вдруг с неожиданной легкостью мерин вскинул потный зад и вскочил сначала на задние, потом на передние ноги. Илья Григорьевич бегом вывел его на сухое место.
Оглядев вьюки, Илья Григорьевич откинул полу суконной малицы и вынул табакерку. В ней — смоченный одеколоном толченый табак. Илья Григорьевич прихватил щепотку и заложил в ноздри. По лицу пробежала блаженная судорога, глаза повлажнели, и в спящем лесу словно выстрелы прогремели дуплетом: ах-чи! ах-чи!
Пока проводник возился с мерином, подтянулся весь караван. В траве пролегла глубокая трава.
Коркин увидел Машу. Она устало прислонилась к стволу кедра и ждала, когда караван тронется дальше. Руки безвольно висели вдоль тела. За черной сеткой накомарника сумрачно блестели глаза. Коркину в них почудились слезы. Он обозлился. Этого еще не хватало. Совсем распустилась. Он злился из-за того, что помочь ей ничем не мог.
Маша смотрела в его сторону. Коркин сжал губы, повернулся и пошагал вперед.
2
На стеклах толстым слоем лежала пыль. Дневной свет цедился в комнату, как сквозь частое сито.
Белесая пыль на полу походила на снежную порошу.
В переднем углу были свалены в кучу зимние пальто. От них пахло нафталином. Кристаллики нафталина белели на диване.
Бесшумно летала моль. Под потолком в углах, как гамаки, висела паутина — ложись и качайся. От стен тянуло нежилым холодом.
Так было каждой осенью, когда они возвращались домой из тайги.
Тишина, сумрак, мертвые запахи нафталина и пыли оглушали их. Подавленные, они с минуту стояли посреди комнаты, потом бросались в кухню за ведрами и тряпками. Скорее, скорее! Чтобы не задохнуться!
В последний раз Машины нервы не выдержали. Она покачнулась и опустилась на рюкзак.
— Господи! Как все это надоело! — заплакала Маша.— Надоели резиновые сапоги! Надоела мошкара! Надоела брезентовая крыша. Хочу быть обыкновенной женщиной. Сидеть дома и ждать мужа. Ждать писем от него. Разве это так уж много?
Коркин молчал. Он понимал Машу. И понимал, что говорит она не то, что думает. Думала она совсем о другом.
Дня через три, в субботу, Маша привела с собой маленького мальчика.
— Коля, посмотри, какой мужичок с ноготок к нам пришел,— весело выговаривала она, снимая с гостя, пальтишко и пряча от Коркина смущенный взгляд.— Это удивительно, как он на тебя похож! Присмотрись-ка. Такой же скуластенький. И глаза голубые. И брови близко сходятся...
Маша неожиданно замолкла и исподлобья взглянула на мужа. У Коркина екнуло сердце.
«Больше надеяться не на что,— безнадежно подумал он.— Если бы оставалась какая-то надежда, она бы не привела чужого! Кто он? Откуда?»
Маша раздела мальчика и провела в комнату. Ему было года четыре, не больше.
— Ну, знакомьтесь, мужчины! — призвала Маша.— Это дядя Коля. А ты представься сам.
Мальчик протянул Коркину ручонку и произнес серьезно:
— Вова.
— Вот какой самостоятельный мужичок с ноготок! — умилилась Маша.— Вы поиграйте без меня. Я обед приготовлю.
Маша ушла в кухню. Коркин оставался с глазу на глаз с маленьким человеком и никак не мог перебороть в себе горестное смятение.
У мальчика было широкоскулое бледное личико, тонкая шея и тонкие комариные ножки. Голубые глаза смотрели серьезно и пристально. Нет, не таким представлял себе Коркин сына. Представлял розовощеким бутузом, с крепкими ножками, бедовыми ручками и веселыми глазами.
— Дядя Коля, почему ты со мной не играешь? — спросил Вова. Коркин поспешно взял его за руку и повел по комнате.
— Это книги,— говорил он, показывая на' книжные полки.— Это приемник. Нажмешь белую клавишу, и заиграет музыка. Это диван. Если устанешь, сможешь отдохнуть на нем.
Коркин машинально называл все, что попадалось на глаза, а сам думал о теплой маленькой ручонке, которую держал в своей ладони. Ручонка шевелилась и трепетала, как птенец, и, казалось, сожми ее сильнее, она пискнет и задохнется. Коркину захотелось вдруг по-настоящему развлечь этого чужого мальчика с пристальными глазами, и он сказал:
— Ну, да это все ерунда: приемник, диван... Я покажу тебе кое-что поинтереснее,— и он распахнул стенной шкаф и стал выкладывать на пол камни — зеленые, красные, голубые, черные, совсем прозрачные, полосатые.— Это малахит,— воодушевляясь при виде своих сокровищ, говорил он.— А это друза хрусталя... Яшма, аметист, гранат. Вот эта волокнистая прожилка в камне — асбест.
В глазах мальчика зажглись любопытные огоньки. Он сел на ковер и стал перебирать камни. А Коркин вываливал к его ногам все новые и новые сокровища.
Коркин оглянулся. В дверях с подносом в руках стояла разрумянившаяся Маша и счастливо улыбалась.
Сели за стол. Вова рядом с Машей, Коркин — напротив.
— А у нас и вино кстати оказалось,— весело произнесла Маша.— И лимонад. Вове мы лимонаду нальем, а сами вина выпьем.
— Не помню, чтобы сегодня праздник был,— усмехнулся Коркин и сразу же пожалел об этом, потому что лицо Маши вмиг потухло.— Конечно, праздник,— виновато поправился он. — Каждый гость — праздник. А такой славный — вдвойне. Ух, и напьемся мы сейчас!
Он наполнил рюмки. Выпил свою.
Вова отхлебнул лимонаду, сладко сощурился и признался:
— Вкусно.
— Приходи к нам почаще, я тебя всегда буду угощать лимонадом,— сказала Маша.
— А еще я люблю мороженое.
— Хорошо. Будет и мороженое.
Вову они оставили ночевать у себя. Постель ему Маша устроила на диване.
Коркин всю ночь лежал без сна. Прислушивался к дыханию мальчика. Оно было таким тихим, нереальным, что Коркин скоро перестал его связывать с ребенком. Будто где-то рядом трава росла. Будто цветы распускали лепестки. И он боялся повернуться в постели, боялся пройти в кухню напиться. Боялся скрипом кровати или звуком шагов разрушить это очарование.
Маша тоже не спала. Стоило мальчику пошевелиться во сне, как она вскакивала с кровати, бежала к дивану и поправляла там то одеяло, то подушку.
В следующую субботу Вова их ждал. Он одиноко стоял посредине холодного вестибюля, заставленного вдоль стен деревянными скамейками, и с беспокойством смотрел на дверь.
Вова узнал Машу, и в глазах его выразился испуг, радость и недоверие. Потом, будто вспомнив что-то, он взмахнул руками, повернулся и убежал на своих комариных ножках за перегородку. Оттуда донесся его голос: «Пришли, пришли! И мама Маша и дядя Коля! Я пойду с ними». Через минуту он появился, неся в руках одежонку, которая, наверно, была припасена заранее, и в его глазах теперь светилось полное доверие двум взрослым большим людям.
Пока Маша одевала мальчика, Коркин прошел в глубь помещения и разыскал директора детского дома. Это была пожилая женщина с морщинистым лицом крестьянки. Коркин сказал, что они с женой хотели бы взять навсегда из детского дома одного мальчика, а именно Вову Смышляева, который ходит к ним на воскресенье.
Директор похвалила намерение Коркина и разъяснила, как это делается. Нужно заявление. К нему — общественные характеристики обоих супругов. Справки о состоянии здоровья. Справки о зарплате. Справки из домоуправления о жилплощади. А директор в свою очередь подготовит Бовины документы. Потом пригласят представителя из загса, и тот торжественно узаконит усыновление.
Целую неделю Коркин бегал по всяким учреждениям, добывая нужные справки, а Маша ходила по магазинам, принося домой то детскую кроватку, то коробку игрушек, то ночной горшок — дух сына уже царствовал в квартире.
Директор встретила их смущенно. Коркин сразу заподозрил неладное.
— Ваше дело усложняется,— отведя взгляд в сторону, сказала она суховатым голосом.— У Вовы есть мать. Живет в деревне. Мы к ней посылали нарочного, чтобы получить согласие... Не дает. Ее тоже надо понять. Мать. Но вы не расстраивайтесь. Усыновите другого.
— Нет! — вскрикнула Маша.
— А почему нет? У нас есть мальчики такого же возраста и совсем не хуже Вовы.
— Нет,— прошептала Маша и торопливо вышла из директорского кабинета.
— Может, это к лучшему,— провожая Коркина, говорила директор.— Может, у вас еще свой будет. Вы ведь молодые. Всего-то тридцать, наверно, а жена и того моложе. Я вот знаю случай...
...И вот, как и в прошлом году, как в позапрошлом, как десять лет подряд, они снова идут вместе. Коркин впереди, Маша — где-то сзади.
Справа в тумане журчит меж камней река, слева громоздятся серые скалы, хлещет по ногам влажная трава; за рекой, над туманом, между черных стволов деревьев разлилась нежно-зеленая ранняя заря, ночной невесомый сумрак переходит в прозрачный рассвет.
«Ну за что судьба так жестока к нам? — думает Коркин.— За что такое несчастье?»
Или нет никакого несчастья? Просто они его сами выдумали. Существуют же десятки, сотни семей, в которых нет детей. И не как-нибудь там нет, а сами не хотят. И чувствуют себя преотлично.
А у них из-за этого целая трагедия. Маша смеяться разучилась. И Коркина, как червь, точат невеселые мысли. И все это разводит их дальше и дальше друг от друга. Скоро совсем станут чужими.
Что делать?
Не думать.
«Не думать!» — приказывает себе Коркин. Думать о другом.
3
А другое у него, как у людей. Может, чуточку лучше, может, чуточку хуже — не взвесишь.
Вот он опять в горах. А мог бы сидеть в камералке, писать отчет и рисовать карту.
В тридцатые годы Приполярный Урал снимал на карту профессор Карпов. Теперь многочисленные партии вели более подробную съемку.
Карпов в основание Урала положил докембрийские мраморы, выше шли кембрийские породы, а еще выше — мраморы ордовикские.
Коркин на своей площади нашел эти мраморы, но даже при беглом сопоставлении они, как две капли воды, походили друг на друга. Лабораторный анализ подтвердил догадку Коркина, возникшую еще в горах: это один и тот же мрамор, а именно: ордовикский. Потом пришла из Ленинграда расшифровка собранной фауны: вся она была отнесена к ордовику.
Выходит, в основании Урала лежат не докембрийские породы, а ордовикские. Выходит, Урал родился не в докембрийский период, а в ордовикский, то есть на десятки миллионов лет позже, чем принято считать. Не такой уж он дряхлый старик!
Ошибся Карпов? Ну, а почему бы ему не ошибиться? Ведь в тридцатые годы, когда велась съемка, он не был еще профессором и лет ему было примерно столько же, сколько сейчас Коркину,— не многим более тридцати.
В распоряжении Карпова находились два сотрудника, несколько рабочих, и три года он снимал Приполярный Урал.
У Коркина — партия в двадцать человек и за такое же время он сделал только один планшет в триста квадратных километров.
Так кто же должен быть ближе к истине?
Коркин поделился сомнениями с начальником экспедиции Степаном Мардасовым. Тот набычил крупную колючую голову, посаженную на короткую шею, и недовольно промычал:
— Не выдумывай ничего-то.
— Я не выдумываю. Факты.
— На карповской площади еще восемь партий работает и почему-то ни у одной из них нет этих фактов.
— Не нашли.
— Ну, и чего ты хочешь?
— Мне трудно составлять карту по карповской периодизации.
— Ага, хочешь по своей. Хочешь свою фамилию в историю геологии вписать. А не кажется, что доказательств-то у тебя с гулькин нос?
— Поэтому я и заговорил с тобой. Перенеси на год сдачу моего отчета. Я еще раз съезжу в горы и привезу все, что нужно. Или по крайней мере станет ясно, что не прав.
— Если за три лета не собрал всех доказательств, то за одно нечего и думать.
— Три лета я работал вслепую. А сейчас появилась идея. Только сейчас и начинается наука.
— У нас черная работа, а не наука.
— Наука. Ты сам знаешь. Любая карта — это наука.
— Пускай. А как прикажешь остальным партиям составлять карты? По карповской периодизации или по твоей?
— Сообщи им мои данные, и пусть думают, сопоставляют. У них время есть — по году, по два еще будут работать на планшетах.
— А ты знаешь, кто теперь Карпов?
— Знаю. Редактор карт Урала.
— И ты думаешь, он пропустит такие карты?
— А куда денется, если они будут обоснованы.
— Не пропустит. Не пойдет против себя. И вся наша работа полетит в брак. Сотни тысяч рублей — в трубу. Нет, не выйдет!
— Не дашь, значит, мне партию?
— Не дам.
— Что ж, придется просить у кого-нибудь другого, кто поглавнее тебя.
— Запугиваешь? Это ты брось! — Степан сжал правую руку в кулак.— Не из пугливых! И не делай, пожалуйста, из меня консерватора. Ты же давно меня знаешь: из одной альма-матер, с одной скамьи — какой я консерватор? Я, может, лучше твоего понимаю, что означает твоя идея. Окажись ты прав, надо менять всю стратегию поисков и на Урале и в Зауралье. А новая стратегия — это новые месторождения руды, газа, нефти. Так-то по-государственному мыслят. Но как доказать, что ты прав? Нужна партия. Нужно отодвинуть срок сдачи отчета. Хорошо, я согласен. Пойдем к бухгалтеру. Возьмемся за руки и пойдем. Послушаем, что он скажет: «И не помышляйте! Коркинская партия свои деньги съела. Других раздевать не имею права. Только через мой труп». Пойдем к начальнику управления. «У меня нефть, газ, а вы с такой ерундой. Что, денег? А я, наоборот, собирался еще со съемщиков снять малую толику».
— Стена?
— Стена.
— Не пробить?
— Не пробить. А перелезть можно.
— Как? Посоветуй.
— Напиши статью в геологический журнал. Может, кто и поддержит тебя. Чем черт не шутит. И честолюбие твое будет удовлетворено.
Отболтался Степан.
Сдаваться Коркин не собирался, но что делать дальше, не знал. Написать самому Карпову? Или потребовать авторитетную комиссию? Пока он размышлял над этим, в экспедицию пришло известие о созыве в Свердловске координационного совещания по геологической съемке Урала. Степан сказал:
— Вот и поезжай. Выступи. Там полно будет профессоров. Вправят тебе мозги.
Время было, и Коркин успел еще раз просмотреть образцы и записать свое выступление на бумагу.
Слово ему дали во второй день совещания. Слушали с интересом. Это раззадорило Коркина, и он закончил свою речь дерзким выпадом:
— Считайте все, что я сказал, моим особым мнением. Прошу записать его в резолюцию. Вот оно! — Коркин потряс листками и положил их на стол президиума.
Как и предсказывал Степан, ученые мужи стали вправлять ему мозги. Каждый выходящий на трибуну считал своим долгом коснуться выступления Коркина. Одни мягко иронизировали над легкомыслием молодежи, пытающейся с наскока решать сложные научные проблемы, другие, не вдаваясь в дипломатию, квалифицировали идею Коркина бредовой.
Коркин уже хотел плюнуть на все и, не дожидаясь конца совещания, бежать домой, как вдруг получил неожиданную поддержку, да не от кого-нибудь, а от самого Карпова.
На трибуне стоял еще крепкий старик с одутловатым лицом и голой поблескивающей макушкой, окруженной желтым цыплячьим пушком. Пиджак сидел на нем мешковато. Во всем облике профессора было что-то основательное, мужичье. Такой мог пройти пешком всю землю.
— Мои коллеги слишком поспешно предали анафеме идею Коркина,— сказал он.— Вполне допустимо, что в свое время я мог ошибиться. И хорошо, что со мной спорят. Без споров притупляется мысль. Коркин сам признался, что у него пока мало доказательств. Что ж, дадим ему возможность поискать их. Это в наших силах. Не смотрите, молодой человек, я сложа руки тоже сидеть не буду. Сам приеду на место. А что? Сяду верхом на лошадку и прокачусь по знакомым маршрутам. Думаете, старик — и защититься как следует не смогу? Смогу!
Вот так Коркин снова оказался в горах. У него партия. Маленькая, вместе с ним всего шесть человек, но партия. Месяц они хорошо поработали на ручье Парус-шор, набили три ящика фауны. Но самое главное впереди — на реках Кожим и Каталомба. По кожимским и каталомбским разрезам снимал Карпов свою карту. Это — его главные козыри. И Коркин должен был их побить или сдаться.
Они шли весь день и всю ночь. Шли почти без остановок, чтобы успеть наутро выйти к горе Ялпинг-Кер.
Еще с весны на базе экспедиции, в Каранпауле, оставлена заявка на вертолет; в ней указано место посадки — подножие горы Ялпинг-Кер и дни, в какие его следует ждать: 25—26 июля.
Вертолет привезет продукты и перебросит партию через Уральский хребет на Кожим.
4
Герман Захаров, перегнувшись пополам, тащил на спине пухлый рюкзак.
У Германа — смуглое лицо, тонкий с горбинкой нос и отросшая в горах черная курчавая бородка. В длинной красной ковбойке, выпущенной поверх брюк, он походил на продувного цыгана. Ему бы еще войлочную шляпу, трубку да жилет — ну совсем бы цыган. Берегите карманы! Впрочем, жилет на меховой подкладке у него имеется. Затолкан где-то в спальнике. А в рюкзаке — никаких тряпок. Книжки да газетные вырезки.
Если не карманы, то домашние библиотеки уже сейчас приходилось беречь от Германа. Собственность на книги он не признавал. Понравилась какая — в карман или за пазуху, и был таков.
Друзья с опаской приглашали его в гости. Запирали на ключ книжные шкафы.
У Коркиных шкафов не было. Книги стояли на полках. Поэтому, когда Герман приходил, Маша, грозно сведя брови, предупреждала:
— Только, пожалуйста, не таскай без спросу книжки.
— За кого ты меня принимаешь? — Герман оскорбленно выпячивал нижнюю губу, а в его черных цыганских глазах плясали огоньки.— Я и не посмотрю на них.
Провожая гостя, Маша глазами ощупывала его фигуру и, не заметив ничего подозрительного, извиняющимся голосом хвалила:
— Сегодня ты паинька, Гера. Таким и будь всегда.
Маше редко удавалось уличить Германа. Но когда они выбирались в тайгу и Герман раскрывал свой рюкзак, она обнаруживала в нем очень много знакомых книг. Томики Аксакова, биографию Нансена... Маша качала головой и возмущенно говорила:
— Ах, цыган! Ну, и цыган!
Возмущение ее было притворным. В глубине души она была даже благодарна Герману за то, что он привез эти книжки в тайгу. Дома прочитать недосуг. А здесь найдется время — и вечерами после маршрутов, и в ненастные дни.
Книги читали все. Особенно большим успехом пользовались газетные вырезки. Какой-нибудь рассказ про овчарку, задержавшую около четырехсот злоумышленников, зачитывался до дыр. Илья Григорьевич на таких рассказах даже выучился грамоте.
Приходили на новую стоянку, и рюкзак Германа тощал. Готовились сниматься с места, и книжки снова стекались к нему. Герман орал:
— Побойтесь бога! Хоть по одной затолкните в свое барахло. Что я,— ишак за всех таскать?
Вьюки на лошадях были тяжелые, и Коркин попросил личные рюкзаки нести на себе.
Книги острыми углами отбили спину. Герман морщился от боли и ворчал:
— Почитают они у меня! Ни странички никому не дам. Пусть попросят — шишь на постном масле! Нашли ишака!
5
Лева и Женя брели в хвосте каравана. Они должны были следить за тем, чтобы по дороге не выпало что-нибудь из вьюков.
Леве тридцать лет. На нем черный хлопчатобумажный костюм и новенькие, не успевшие посветлеть от воды, кирзовые сапоги. Рыжая мягкая кепка сбита на затылок, и из-под нее торчит пышный чуб. Худощавое лицо чисто выбрито. В уголке рта поблескивает золотой зуб.
И во внешности повара и в его развинченной походке было что-то праздное, легкое, будто он не по тайге шел, а прогуливался по бульвару большого города.
Лева остановился и прислушался. Близко из лесу доносилось жалобное повизгивание. Щелкнув ивовым прутом по голенищу, Лева крикнул:
— Захар, сюда!
Захар — щенок. Совсем еще молоденький — ни слуха, ни нюха.
Сбился с проторенной тропы и уже ничего не видит и не слышит и верещит от страха.
— Сюда, сюда! — звал Лева и стегал прутом по сапогу.
Захар, наконец, выбрался из травы. Серая шерсть на нем вымокла и облепила тело, и оттого щенок казался страшно худым и облезлым.
Лева догнал лошадей. Задняя, упруго подняв кверху хвост, стояла в кустах, в брюхе зловеще перекатывались громы. Скривив лицо, Лева крикнул:
— Начальник, убери меня с этой должности! Угорел уже!
Леве никто не ответил. Лишь Женя, шагавший следом, робко хихикнул.
Женя был на голову длиннее Левы. Энцефалитный костюм сидел на нем, как на переростке: штаны туго обтягивали острые коленки и готовы были вот-вот лопнуть, а рукава едва прикрывали локти.
Несмотря на утомительный переход, сил в Жене оставалось еще предостаточно. Он то и дело сворачивал с тропы и, высоко вскидывая длинные ноги, сбегал к реке. Наломав охапку смородинных веток, снова догонял Леву и с заискивающей улыбкой угощал его. Эта улыбка прочно отпечаталась на продолговатом лице парня; он как бы заранее признавал всех людей лучше, умнее, значительнее себя и выражал готовность подчиниться кому угодно.
Лева и Женя — оба из той не очень многочисленной армии рабочих, которые зовутся сезонниками. Весной они, как перелетные птицы, слетаются со всех концов страны в Тюмень и запруживают коридоры геологического управления. Кого только тут нет! И шахтер из Донбасса, решивший таежным воздухом прочистить легкие от угольной пыли. И алиментщик из-под Ленинграда, радующийся тому, что теперь-то его не скоро разыщет исполнительный лист. И недавний десятиклассник, захотевший хлебнуть романтики. И положительный семьянин, мечтающий о собственном домике, для покупки или строительства которого нужны деньги. И просто любители длинного рубля, которые без устали мотаются из края в край и нигде его не находят.
Начальники партий раздают рабочим авансы — так, понемножку, рублей по двадцать, чтобы хватило на дорогу, вручают билеты на теплоход и провожают на пристань.
На север летят перелетные птицы. На север уплывает теплоход. По рекам Туре, Тоболу, Иртышу, Оби. У Березово он поворачивает на запад, в Сосьву, и лишь через неделю после начала пути пристает на реке Ляпине к поселку Каранпауль.
Всю дорогу за окнами кают зеленеют одноообразные низкие берега, на палубах гремит музыка — развеселые песенки про любовь и свидания, причем на второй уже день песенки, как и берега, начинают повторяться, набивают оскомину; а в каютах — мягкие диваны, столики, умывальники с горячей и холодной водой — все располагает к праздности и веселью, и у людей летят авансы, рекой льется пиво и водка, кипят страстные речи.
И чем бесшабашнее разгул, тем сильнее оглушает берег. Оглушает своей суровостью и бедностью. Не отошедшая после зимних стуж земля звенит под ногами, как железная. От ветхих домов с провалившимися крышами пахнет тлением. Поселок, некогда стоявший на бойком Сибиряковском тракте, по которому на тройках с бубенцами купцы вывозили со всей Сибири пушнину, теперь медленно умирает, и несколько новых домов, принадлежащих экспедиции,— контора, мастерские, склады, магазин, столовая — пока не в состоянии возродить его к жизни. Поселок ждет открытий.
На западе над черными лесами висят горы, на них еще лежит снег, и днем они кажутся легкими и прозрачными, как облака, а вечером, когда обливаются закатным заревом, горят жарко, точно груды раскаленных углей; но днем и вечером от них одинаково тянет холодом, и люди стараются не смотреть на горы, потому что не сегодня-завтра сами там будут.
А эти два дня надо как-то прожить. Авансы кончились, новых не дают.
Но вот к причалу дымный буксир подтаскивает огромную баржу. Молниеносно распространяется слух: для «Рыбкоопа» привезли муку, будут нанимать грузчиков, оплата натурой — пол-литра водки и банка рыбных консервов на брата.
И все, кто ехал на теплоходе, высыпают на берег, где уже прохаживается рыбкооповский кладовщик. Так и есть, без обмана: поллитра водки, банка рыбных консервов, остальное деньгами. Значит, и здесь можно жить.
...Захар прыгал вокруг Левы и скулил, просясь на руки. Лева не обращал на него внимания. Он думал о том, что нынче ему не повезло. Партия маленькая. Продуктов — кот наплакал. Шибко не разбежишься. И с женщинами бедно. Одна Маша. Он бы не прочь с ней побаловаться, но такую не возьмешь голыми руками. Да и муж под боком. Зачем только жены таскаются за мужьями?.. Тоска! Как тут не вспомнить прошлое лето.
Прошлым летом Лева работал в топографической партии в Саянах. В партии были одни девушки, если не считать Леву да конюха-хакаса Захара. Этот Захар в счет не шел. Есть да спать только и умел, на другое ума не хватало. Да и страшноват был: глаза — щелочки, на плоском широком лице рябина на рябине. Рядом с ним Лева выглядел лучше некуда.
В горах было много змей. Начальница предупредила: перед тем, как ложиться спать, тщательно проверять спальники.
Вечером Лева намочил обрезок веревки и засунул в Захаров спальник.
Девчата сидели у костра, когда из мужской палатки раздался истошный вопль, а потом выскочил на одной ноге Захар — откуда только и прыть взялась.
— Ай-ай-ай! — причитал он. — Укусил! Ай-ай-ай! Везите к врачу! Девчата всполошились. Но Лева шепнул им про веревку, и, глядя
на прыгающего Захара, они покатились со смеху.
Захар обезумел. Пришлось и ему рассказать. Куда там — не поверил.
— Какой веревка! Настоящий змея! Зубы чувствовал! Везите к врачу!
Долго Леве не забыть Захара — вот и щенка в честь его назвал.
А с девчатами вытворял еще не такое. Заспятся утром — подгонит к их палатке лошадь, веревкой подвяжет к седлу спальные мешки и выволакивает на свет божий. Девчата визжат, выпрыгивают в одних рубашонках из мешков. Потеха на весь лес! А Леве прощается— единственный мужик... В еде ни черта не понимали. Что ни сварит, то и сойдет. Еще похвалят, спасибо скажут. Все лето чагой поил вместо чая. А чай потом в городе на шампанское променял.
Житуха была! Не то, что нынче! Нынче, того и гляди, с голоду подохнешь.
Кроме рюкзака, каждый нес на себе всю свою жизнь. У одного эта ноша была легче, у другого — тяжелее.
6
— Эге! Начальник! — позвал Лева.— С женой плохо!
Коркин вздрогнул, бросил повод и, обогнув лошадь, побежал в конец каравана.
Маша, согнувшись, держалась левой рукой за низкорослую сосенку, а правой вытирала платком рот. Накомарник валялся в траве. Смятые волосы упали на лицо, обнажив тонкую беспомощную шею.
— Почти сутки тащимся,— ворчал Лева.— Тут и мужика стошнит, не то что бабу.
— Устала? — беря за руку жену, спросил Коркин. Маша покачала головой.
— Я велю с одной лошади сбросить вьюки. Поедешь верхом.
— Не надо,— сказала Маша.— Сама дойду.
— Что хоть с тобой?
— Ничего страшного. Зеленых ягод пожевала по дороге.
Маша подняла голову. Лицо ее было бледным. На запавших щеках пролегли две влажные дорожки. Но глаза смеялись. Это показалось Коркину странным. Он пробормотал:
— Может, все-таки высвободить лошадь? Илья потом съездит за вьюками.
— Не надо,— слабо улыбнулась Маша.— Скоро ведь придем на место.
— Скоро,— согласился Коркин.
Речка, вдоль которой они шли, давно превратилась в узенький ручеек. Остались позади большие деревья. Вокруг росли высокогорные приземистые елки, сосенки и лиственницы. Туман рассеялся, совсем рассветало.
Маша подняла накомарник и зашагала по тропе.
Глава вторая
1
— ПРИШЛИ! — сказал Коркин, высвободил из лямок плечи и сбросил на землю рюкзак.
Они остановились на безлесном плато. Метрах в пятистах, слева, вздымался Ялпинг-Кер. Склоны гор были завалены огромными ребристыми камнями — корунником. На голой вершине, как сторожевые башни, чернели два черных останца. Гора была такая массивная и высокая, что рядом с ней и люди и лошади стали как бы в несколько раз меньше.
У самого подножия был огорожен жердями олений загон — кораль.
Справа в седых зарослях тальника прятался ручей; к нему убегала тропинка.
Здесь еще недавно была стоянка оленеводов. Трава вытолчена копытами. В кустах валялись обглоданные кости. В самом центре площадки возвышался остов чума — корявые березовые жерди, поставленные конусом и связанные сверху сыромятным ремнем, Коркин разрушил сооружение и сказал:
— Вот и посадочная площадка готова. Осталось лишь хвои припасти для сигнального костра. Женя, займись-ка этим.
По небу ползли рваные бесцветные облака. За одним из них пряталось солнце. И было непонятно, какой наступит день — светлый, ясный или серенький.
Илья Григорьевич и Герман принялись развьючивать лошадей. Проводник плечом приподнимал вьюки, а Герман снимал их с крючков на седле и клал на землю.
Маша вытащила из рюкзака мыло, полотенце и направилась к ручью умываться.
«Сказать или не сказать? — думала она, осторожно раздвигая мокрые кусты. Как он воспримет? Лет семь уже не заговаривает об этом. Теперь, может, и не надо ему никого. В тот раз, когда она привела домой мальчика, он испугался. И ей было очень больно. Она не хочет, чтобы снова было так больно».
«Господи! — упрекнула себя Маша.— Да разве может она не доверять Николаю? Вспомни свою встречу с ним, вспомни».
Была какая-то пьяная студенческая вечеринка. Они сидели за столом друг против друга. Машу поразило его лицо — скуластое, несколько грубоватое, не необыкновенно правдивое и серьезное. Все вокруг смеялись над какой-то скучной остротой. Один он не смеялся— не хотел притворяться. Почувствовав на себе чужой взгляд, Николай поднял глаза. А она все смотрела и смотрела на него. Уже становилось неловко. Он, бог знает, что мог подумать... Маша нашарила на столе чью-то рюмку с вином и одним глотком выпила. «Ему бы я все могла рассказать про себя,— думала она. Все, о чем не говорила даже самым близким подругам, о чем только раз в жизни и сказала за обитой железом дверью, когда поступала в институт... Вот сейчас все вылезут из-за стола,— не спуская глаз с Николая, твердила она, как заклинание,— и ты подойдешь ко мне, подойдешь, подойдешь!..»
Маша прополоскала рот. Вода была ледяной, и сладко заломило зубы.
За спиной хрустнула ветка. На берег спустился Коркин и сказал:
— Оставь мне полотенце.
Он стянул через голову свитер и забрел на середину ручья. Тело у него было белое и чистое — загар к нему не приставал. Эластично двигались мускулы. От холодной воды на коже вспыхивали красные пятна.
Однажды Коркин затащил Машу в институтский спортзал. Он боролся с осетином. Осетин с ног до головы зарос черными густыми волосами. Коркин рядом с ним казался болезненно хрупким и слабым. Осетин хватал его за плечи и шею и оставлял на них красные следы. Машу затрясло от ужаса, ей казалось, что вот сейчас брызнет кровь. К счастью, уже на второй минуте Коркин положил осетина, и Маша больше никогда не ходила смотреть, как он борется. Маша неожиданно для себя сказала:
— Коля, у нас будет ребенок.
Николай распрямился. По груди стекала мутная вода. Глаза залепило мыльной пеной. Он прошептал:
— А ты не ошибаешься?
— Нет,— рассмеялась Маша,— до того забавен был вид у мужа.— Он уже большой. Месяца три.
Коркин плеснул из пригоршни на лицо, выскочил на берег и, сорвав с кустов полотенце, стал торопливо вытираться.
— Что же ты раньше ничего не говорила?
— Боялась ошибиться.
— Может, и сейчас ошибаешься?
— Нет, здесь он. Вон и молния на брюках уже не сходится.
— В дороге тебя из-за этого и тошнило?
— Ага.
— Ах, Машка, Машка,— растроганно пробормотал Коркин и неловко обнял жену за плечи.
— Поцелуй,— попросила Маша. Коркин смущенно ткнулся в ее щеку.
— А кто там? — спросил он.— Сын или дочь?
— Откуда мне знать,— улыбнулась Маша.
— Конечно, парень. Разве девчонке под силу такое — сухари, горы, палатка? Ей подавай пирожное, пуховую постельку. Помнишь, у Маршака? Из чего только сделаны девочки? Из конфет и пирожных, из сластей всевозможных. Вот из этого сделаны девочки. Из чего только сделаны мальчики? Из камней и лягушек, всевозможных ракушек. Вот из этого сделаны мальчики. Ну, хоть и парень, хоть из камней и ракушек, вам все равно немедленно надо выбираться домой. Сегодня и улетите.
— Я не хочу без тебя.
— Нужно, Машенька. Больше рисковать мы не имеем права.
— Мне плохо будет одной.
— Уедешь к моим.
— Ребятам ничего не говори.
— Незачем,— согласился Коркин.
Они выбрались из тальников и поднялись на плато.
Тянул свежий ветерок. Облака разбежались. Сияло солнце. Склон Ялпинг-Кера весь сверкал, будто сложенный из драгоценных камней. Светло-зеленое небо ушло в беспредельную высь, и там черной точкой медленно парил орел.
В кустах на все лады щелкали и свистели чечетки. Прогретые камни запахли серой. Трава высохла, и из-под ног выскакивали зеленые кузнечики.
Еще час назад казалось, что сил остается только дойти до места и упасть. Но вот дошли, и никто не упал и каждый еще что-то делал.
Илья Григорьевич, свернув калачиком ноги, сидел на кошме и чинил сбрую; в зубах у него чернела просмоленная дратва. Герман рылся в рюкзаке с книгами. Женя развел костер и теперь вбивал с двух сторон рогатины. Лева, скрестив на груди руки, с поощрительной улыбкой следил за его работой.
Кони тоже будто забыли о дороге. Гремя боталами, резво прыгали на спутанных ногах к ручью, на водопой.
И Захар метался в траве. Уже не боялся пропасть. Его волновали непривычные запахи. Они были близко... Из-под самого носа щенка с шумом и треском поднялся выводок пестрых куропаток и полетел к горе. Захар с перепугу взвизгнул и во все лопатки побежал к лагерю.
Коркин рассмеялся. Он тоже чувствовал себя свежим и сильным. Женя вбил рогатины и положил на них сырую березовую палку.
— Хорош,— одобрил Лева.— Завтрак заработал. Увидев Коркина, Женя виновато улыбнулся.
— Сейчас я побегу за хвоей,— сказал он.
— Ничего, успеется. Иди, умывайся.
— Николай Петрович, что будем варить? — спросил Лева.— Первое или второе?
— И первое и второе. У нас еще как будто компот оставался?
— Есть на одно варево.
— Вари и компот.
— А если вертолет не прилетит? Что будем делать?
— Прилетит. Погодка-то самая что ни на есть летная.
Маша расстелила на земле спальник и повесила над ним на колышках марлевый полог, весь серый от раздавленных комаров. Перед тем, как залезть под него, она позвала Германа:
— Дай что-нибудь почитать.
— Не дам,— отрезал Герман.
— Почему?
— А потому... Любишь кататься, люби и саночки возить.
— Ну, Герка, это совсем бессовестно. В рюкзаке половина моих книжек.
— Нет ни одной твоей. В тайге книжки принадлежат тому, кто их таскает на своем горбу.
— Ладно, Гера, согласна. Только, пожалуйста, дай мне что-нибудь. Честное слово, в этот раз я понесу сама.
— Другой разговор. Тогда я тебе дам самую толстую.
— А какая у тебя самая толстая?
— Врем.
— Что ж, давай.
Герман запустил руку в рюкзак, вытащил растрепанный толстый том в черной обложке и передал Маше.
Откуда-то из леса вернулся Женя. Однако волосы у него были мокрыми, прилипли тоненькими косичками к вискам. Он всегда купался на отшибе, подальше от людских глаз: стеснялся белого, изрытого чирьями тела, и единственных залатанных трусов.
Лева, помешивавший в ведре пшенную кашу, скосил на Женю глаза, и по лицу его скользнула мстительная ухмылка:
— Ага, американский шпион уже сделал свое дело!
Женя заискивающе улыбнулся, как бы прося: ну, хватит, я же к тебе не пристаю, и ты не приставай. Но Лева продолжал:
— Ты ведь не купаться ходишь в одиночку. Знаю я тебя. На передатчике работать. Что сегодня выстукал своим хозяевам? Мол, пришли на новую стоянку. Координаты такие-то и такие-то. Построили аэродром. Немедленно присылайте реактивный самолет за образцами.
На Женином лице, как маска, застыла глупая жалкая улыбка, а глаза смотрели грустно и понимающе. В уголке Левиного рта торжествующе блестел золотой зуб.
— Какой тебе валютой платят?— спросил он.— Долларами или рублями? Наверно, долларами. Ну, смотри, пощекочу! Все до монеты заберу. Ты думаешь, я забыл, как ты меня на теплоходе угощал?
Лева кинул быстрый взгляд на Коркина, потом на Германа — слушают ли, и продолжал:
— На теплоходе известная обстановочка. Как ни бьешься — к вечеру напьешься. На третий день обшарил карманы, а там вошь на аркане. Опохмелиться охота. Ну, я к Жене. Он-то прижимал денежку. «Дорогой Женя, мы с тобой друзья. Едем портянки на одном солнце сушить. Выручай». Женя повел меня в ресторан. Опохмелил, думаете? Как бы не так. Купил мне какой-то гуляш, а себе полный обед. Ну, американский шпион, теперь ты в моих руках. Захочу, с голоду заморю.
— Хватит, Лева, трепаться,— оборвал его Герман.— Живот подвело.
— Ay меня все готово,— отозвался Лева и прокричал: — Па-адъем!
Перебрался поближе к костру Илья Григорьевич. Маша вышла из-под полога и присела рядом с Коркиным.
Женя взял в руки топор и, сказав, что нарубит хвои для костра, направился к ручью, за которым росли молоденькие лиственницы.
Лева восседал на вьючном седле и разливал по мискам борщ. Во всей его позе — подбородок задран кверху, грудь выпячена — выражалось сознание своей собственной значимости. Лева властвовал. Взмахом черпака одаривал людей счастьем. Будто не черпак был в его руке, а царский скипетр.
— Ну и ну! — чмокнув языком, подивился Илья Григорьевич.— И борщ, и каша с маслом, и компот! Праздник, что ли, какой! Или Лева именинник?
— Нет,— сказал Лева.— Вот, может, у начальника что. Он приказал накормить вас на полную катушку.
Маша, посмотрев на Коркина, покраснела и склонилась над тарелкой.
— Очень вкусно, Левочка,— похвалила она.— У тебя настоящий кулинарный талант.
— Спасибо,— с достоинством поблагодарил Лева.— Ты бы это папе моему сказала. Возможно, переменил бы мнение о моих способностях. Папа у меня чудак. Считает, что я никчемный человечишко. Впрочем, в двух вещах он оказался прав. Говаривал мне; «Ну, быть тебе, Лев, летчиком. Летать с работы на работу». И точно. Как в воду глядел старик,— разведя руками, подивился Лева.— И еще говорил, что жить мне недоучкой, с четырьмя классами образования. И тоже в точку попал. Сколько ни пытался, никак не мог в пятый перелезть. Последнюю попытку делал уже в восемнадцать лет. В армии. Вечерней школы там не было и меня послали в нормальную. Сел на заднюю парту, а ноги чуть не из-под передней высовываются. Кругом малышня. Таращат глазенки. Пришла учительница. Малышня встала. И я должен был подняться. Чуть парту не развалил. «А сейчас, дети, проверим руки. Положите их на парты». И пошла по рядам. Остановилась возле меня. «А у вас под ногтями грязь. Спуститесь вниз, там умывальник». Ребятня гогочет. Я спустился и больше не вернулся... Ученье — свет, а неученье — тьма,— с притворной грустью вздохнул Лева.— Так оно и есть. Ученье — свет неоновых огней, а неученье — тьма полярной ночи.
Маша поставила тарелку на землю и закачалась в неудержимом смехе.
— Ой, Лева,— простонала она,— уморил!
Коркин улыбнулся. Илья Григорьевич тоненько хихикнул.
Один Герман не проявил никакого интереса к Левиному рассказу — молчал и недовольно хмурился.
Женя притащил на площадку ворох лиственничных лап. Лева крикнул:
— Иди подбирай в ведрах.
Женя подошел к костру, обтер о штаны руки и робко посмотрел на Леву.
— Все поели?
— Все. Подметай остатки.
Сунув в карман сухарей и прихватив ведра с остатками борща и каши, Женя ушел обратно к куче хвои. Там он сел на землю, спиной к хвое, широко раскинул длинные ноги, поставил между ними ведро с борщом, вытащил из кармана ложку, обтер ее полой куртки и неторопливо принялся за еду.
— Посуду потом перемоешь в ручье,— крикнул Лева.
— Мугу,— промычал Женя.
— А я заберусь в холодок и сосну. Надо и трудящемуся человеку отдохнуть. Вертолет прилетит, не забудьте разбудить.
— А ты бы все-таки собрал продукты и посуду в сумы,— сказал Коркин.— Прилетит, некогда будет.
— Женя! — позвал Лева.— Посуду и продукты сложи во вьючные сумы.
— Мугу.
Лева надвинул на глаза кепку, жмурясь, посмотрел на солнышко, потом встал, подхватил под мышку спальный мешок и своим праздным развинченным шагом побрел к ручью, в заросли тальника, напевая по дороге:
Мы не сеем и не пашем,
А валяем дурака.
Когда Лева скрылся в кустах, Маша сказала:
— Интересный парень! Откуда что и берется.
— Все тунеядцы — интересные болтуны,— буркнул Герман.
— Какой же он тунеядец? — удивилась Маша.— Тунеядец — это тот, кто не работает. А Лева работает.
— Кем? Поваром. А с его силой надо шурфы долбить.
— Кто-то и готовить должен.
— А он готовит? Женя все за него делает. И дров нарубит, и костер разожжет, и посуду перемоет. А Лева только в ведре помешивает. Вот именно — не сеет и не пашет... А Жене по его росту надо давать две порции, чтобы Лева не покупал его за одонки.
— Тебя не переспоришь,— сказала Маша.
— Не переспоришь,— согласился Герман.— Потому что прав.
— Все равно, кроме Левы, никто из вас и развеселить не умеет.
— Вот она, женская логика! Перед ней я пасую.
2
Двадцать пятого вертолет не прилетел.
Целый день в безоблачном небе парил орел. На одном из останцев у него было гнездо, и орел беспокоился, не спускал острых глаз с долины.
А там, в долине, будто все вымерло. Люди спрятались под белые пологи. Погас костер. Лишь тоненькая струйка дыма поднималась еще вверх. В теплой золе уснул щенок, положив голову на побитые лапы... На берегу ручья в высокой траве лежали кони.
Орел видел, как под одним из пологов время от времени кто-то поднимал голову. Зто был Коркин. Во сне ему чудилось, что он слышит рокот мотора, но, проснувшись, убеждался, что это или трещат кузнечики, или гудит запутавшийся в марлевом пологе овод, или журчит в камнях ручей.
Сам орел походил на вертолет, летевший очень далеко.
На другой день люди сидели на вещах. В полдень Коркину стало ясно, что вертолет не прилетит совсем.
Не напутал ли он что-нибудь в рапортичке, которую оставил Степану Мордасову?
Коркин напряг память и припомнил тетрадный листок, исписанный его рукой: «Ялпинг-Кер, оленеводческий кораль — 25—26 июля; река Кожим — 15—16 августа; река Каталомба — первые числа сентября».
Он протянул листок Степану и сказал:
— Такой же я оставил диспетчеру.
— Хватило бы одного,— поморщился Степан.
— Беспокоюсь,— оправдываясь, сказал Коркин. — Сам знаешь, партия маленькая, уходим без рации, продуктов едва на месяц.
— Недоволен? Скажи спасибо, что еще такую партию дали. По совести говоря, я считаю твою затею зряшной. Путаешь только наше дело... Может быть, ты диссертацию задумал?
— Нет.
— То-то. Много охотников развелось на государственные денежки делать диссертации.
— Так не забудь про вертолет.
— За кого ты меня принимаешь? Как будто мы с тобой сегодня знакомы, а не с одного курса, не с одной скамьи... Из нашего института мы ведь с тобой двое в этих краях.
Степан одной рукой обнял Коркина за талию, и Коркин плечом почувствовал его ожиревшую и мягкую, как подушка, грудь.
«Неужели он забыл,— с удивлением думал Коркин,— что было между ними в институте? Или притворяется? Черт с ним! Забыл — хорошо. Притворяется — еще лучше, потому что память не позволит ему в этот раз поступить по-свински».
Нет, Коркин ничего не напутал. В рапортичке черным по белому было написано: «Ялпинг-Кер, оленеводческий кораль — 25—26 июля» — это он хорошо помнил.
Вот и Степан! Вот и родной человек, однокурсник! Неужели время его ничему не научило?
До Кожима — сорок километров. В общем-то, не так уж далеко, если бы не надо было переваливать через хребет... Хребет не хребет, а идти придется. Завтра спозаранку они двинутся.
Коркин позвал Леву и велел перебрать продукты. Оставалось всего-ничего: полмешка манки, початый мешок сухарей, полтора ящика банок с консервированным борщом, десяток банок с сосисочным фаршем и килограмма два сахару. Хватит дня на три, не больше. Так что и до завтра они сидеть здесь не могут. Пока есть продукты, надо идти. Голодных ноги не понесут. Вертолета уже наверняка не будет. После трех часов пополудни они не вылетают с аэродрома.
Коркин поднял голову и оглядел лагерь. Геологам немного надо времени, чтобы обжить любое место: и уже у костра бог весть откуда появились чурбашки для сидения, белела на площадке свежая щепа, а на кустах трепыхалось выстиранное Машей белье.
Маша сидела с книжкой. Светлые волосы были перевязаны белой лентой, и она походила на школьницу. «Как же Маша? — дрогнуло у Коркина сердце, и он тут же постарался успокоить себя: не спеша дойдет. Да и я рядом буду».
Герман, лежа на животе, что-то писал в дневнике. Илья Григорьевич разулся и зашивал свои бродни. Лева их звал «конями».
— Будем собираться,— громко произнес Коркин.
— Да! — не скрывая радости, воскликнула Маша и вскочила с чурбашка, на котором сидела.— Герман, возьми свою книгу.
— Ах, теперь возьми! — возмутился Герман.— Так и знал!
— Сегодня твой рюкзак можно во вьюк пристроить,— сказал Коркин.— Образцы оставим здесь. Потом пришлем за ними вертолет.
— Вот видишь,— лукаво улыбнулась Маша, сунула Герману книгу и легким пружинистым шагом побежала к кустам снимать белье.
Илья Григорьевич натянул бродни, взял уздечки и пошел за лошадьми.
Герман поднялся с земли и протянул Коркину дневник.
— Прочитай последнюю страницу. Я тут кое-какие расчеты произвел.
«Интересно подсчитать стоимость этого изнурительного дедовского способа передвижения.
Рабочим в день приходится по 6 рублей:
6X3 = 18 рублей.
ИТР — по 12 рублей:
12X3=36 рублей. Лошади: арендная плата — 3 рубля за голову в сутки:
3X6 = 18 рублей. Суточная порция овса на всех — 20 рублей. Всего день обходится в 92 рубля.
Два дня тащились до посадочной площадки, два дня ждали, два дня пройдем до Кожима — итого шесть дней:
92X6=552 рубля.
И никакой работы. А вертолет нас с прежней стоянки перебросил бы на Кожим за 45 минут. Час вертолета стоит 220 рублей, с накладными— 270. Экономия по-мордасовски. В век завоевания космоса рубашка геолога по-прежнему соленая».
— Все это я знаю,— сказал Коркин.
— Знать-то ты знаешь — десять лет начальником партии. А этими цифрами надо бить по башке Мордасова, чтобы из года в год так не повторялось.
Через час кони были завьючены. Коркин окинул взглядом площадку— не забыли ли чего... Нет, вроде бы все подобрали.
Женя вдруг сорвался с места и, шаря в карманах, побежал к куче хвои, наваленной им накануне. Перед хвоей он упал на колени и чиркнул спичкой.
Из-под зеленых веток поползли струйки дыма. Потом дым заволок всю кучу и встал над площадкой огромным белым столбом. Вверх по столбу золотистыми змейками побежали искры. Змеек было все больше и больше; они, как живые, переплетались друг с другом, и вот наконец весь столб охватился сплошным огнем. Огонь поднимался чуть ли не до вершины Ялпинг-Кера и был виден издалека.
Глава третья
1
ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОГО ИЮЛЯ по ручью Сэлем-Шор партия вышла к перевалу.
Сэлэм-Шор в переводе с зырянского — Сердечный ручей. По ту сторону перевала начиналась река Сэлэм-Ю — тоже Сердечная. Коркин знал: в горах ни одно название зря не дается и надеялся, что река к ним будет так же приветлива и сердечна, как и к тем, кто ее окрестил.
Ручей с обеих сторон сжимали голые выветренные скалы, поэтому брели прямо по воде. Дно было завалено острыми, еще не обкатанными камнями, и лошади переступали с величайшей осторожностью; оступись — и нога распорота. Маленький караван растянулся на целый километр.
Перед подъемом на перевал Коркин подождал отстающих.
— Одеться потеплее,— распорядился он.
Как и в прошлые дни, безмятежно сияло солнце. Герман шел по пояс обнаженным, Лева — в одной майке. Но от камней уже тянуло вечным холодом, и впереди, в седловине перевала, ослепительно сверкал сахарно-белый ледник. Из-под ледника сочилась вода. Коркину никто не возразил. Герман вытащил из рюкзака ковбойку, а Лева надел на себя хлопчатобумажную куртку.
Коркин с ног до головы оглядел Машу. На ней была энцефалитка с капюшоном, короткие вылинявшие джинсы, туго обтягивающие крупные икры, и спортивные кеды; из-под кед высовывались белые шерстяные носки.
— А не лучше ли сапоги надеть,— предложил Коркин.— Через ледник пойдем.
— В сапогах тяжело.
— Держись подле меня.
— Ладно.
Илья Григорьевич понукнул лошадей, и караван тронулся.
Теперь шли в гору. Маша легко прыгала по коруннику. Лошади опасливо обнюхивали каждый камень, прежде чем ступить на него.
Маша первой забралась на ледник и, скользя на месте, замахала руками, точно исполняла какой-то танец: стертые подметки кед совсем не держали на запорошенном талым снежком льду. Коркин протянул Маше руку.
— Давай бегом,— сказала Маша.— Будто иголки в подошвы впиваются.
Они одним духом пробежали ледник.
Сильно посвежело. Сначала Коркин объяснил это высотой, но потом заметил, что спряталось куда-то солнце и над головой появились облака. Расстрепанными истонченными космами они летели из-за перевала. Обвисшие пряди касались камней, и на них оставались мелкие бисеринки влаги.
На вершине облака уже струились, как поземка. Лицо и руки обдало холодной мокрой пылью. Редкая и жесткая трава пригнулась к земле, вытянулась по ветру. Ветер трубил в развалах камней, громоздившихся вправо и влево от седловины.
Кони раньше людей почувствовали опасность и встревоженно закружились на вершине. Ветер свистел в соединительных трубках разборных весел, которые торчали из вьюков на Разноглазом. Лошадь так перепугалась этого свиста, что шарахнулась в сторону и чуть не подмяла Илью Григорьевича. Скулил и жался к ногам повара щенок.
Коркин еще не осознал всей серьезности положения, в какое попала партия, и махнул рукой вперед. Рабочие потянули за собой упирающихся лошадей.
А ветер с каждой секундой крепчал. Наливался мощной и упругой силой. Стремительно летели навстречу мглистые облака, больно секли водяными плетями обнаженные лица.
Маша подняла капюшон и, отвернув в сторону красное истеган-ное лицо, пыталась сдвинуться с места. Надутая за спиной энцефалитка держала, как на привязи. Тогда Маша сильно наклонилась вперед, почти легла на упругий поток воздуха и только после этого сделала маленький шажок. Потом так и пошла, раздвигая тяжестью тела несущийся навстречу воздух.
Коркин подтянул голенища, обогнал Машу и пристроился впереди, прикрыв ее своей грудью.
Из дырочек Машиных кед со свистом выбрызгивали мутные фонтанчики. Коркин ругал себя за то, что не заставил жену надеть сапоги. Как будто ни разу не переходил через перевал и не знал, что это такое!
Как бы сильно ни завывал ветер и как бы быстро ни шли они, Коркин все время слышал за спиной чавканье и посвистывание Машиных кед.
Укрыться было негде. Ни кустика, ни деревца — голый седлообразный склон, по краям которого возвышались крутые горы. По мере того, как люди спускались ниже в долину, горы поднимались выше.
Усыпанные мертвыми холодными камнями, они отвергали всякую мысль о приюте.
Коркин и Маша не добежали еще до середины склона, как повалил снег. Он летел большими белыми хлопьями. Серые угрюмые горы, давящие на долину с двух сторон, словно раздвинулись вширь и стали призрачно-плоскими и ровными, как стены, и уже нельзя было различить ни складок, ни выступов, ни камней.
Первые минуты снег сразу же таял, но в каменистой бесплодной земле было так мало тепла, что скоро она была уже не в силах растопить всего снега, и долина покрылась белой пеленой.
Коркин вдруг наскочил на лошадей. Они осатанело кружились вокруг рабочих, держащих их под уздцы.
— Погибаем, начальник! — стуча зубами и прячась от ветра за крупами лошадей, крикнул Лева.— Давай схоронимся где-нибудь.
— Теперь нельзя,— сказал Коркин.— Замерзнем. Надо спускаться в лес.
— А где он, лес-то?
— Дальше.
Рабочие отпустили коней, и они, громыхая вьюками, рысью побежали вниз. Животный инстинкт гнал их из этой мертвой пустыни вперед, к лесу, где среди деревьев не злобствовал ветер и земля была теплой и надежной.
Рабочие потрусили следом за конями.
Сапоги Коркина доверху наполнились холодной водой. Сводило пальцы. Брезентовая штормовка, как железным панцирем, стянула тело. «А каково Маше? — со страхом думал он.— Одета она гораздо легче».
Маша шла, засунув руки рукав в рукав. Обнаженные полоски на запястьях горели, как кровоточащие раны. Лицо стало бледным, угасшим, отреченным, а в глазах мерцала боль и отчаяние.
«Только бы хватило сил!» — молил Коркин.
Но Маша внезапно остановилась и зашаталась, как подрубленное дерево. Коркин подхватил ее и помог опуститься на камень.
— Не могу,— не двигая губами, прошептала Маша. По лицу струйками катилась вода — то ли растаявший снег, то ли слезы, а скорее и снег и слезы вместе. У Коркина где-то под ложечкой захолодело от страха. Господи, неужели не поднимется!
— Машенька, родненькая, нельзя сидеть. Надо идти. Нельзя на камне.
— Поясница... Не могу распрямиться.
— Мы должны идти. Я тебя понесу на руках.
— Не надо. Разобьемся оба.
— Тогда вставай сама.
— Дай руку.
Коркин протянул руку. Маша оперлась на нее и со стоном поднялась.
Пронизанный страхом за Машу и за ту незнакомую жизнь, которую она несла в себе, Коркин тащил ее за собой и неестественно громким, веселым голосом подбадривал:
— Продержись вон до той горы, и все будет в порядке.— И он показывал на смутные очертания сопки, проступающие сквозь снежную завесу.
Он знал, да и Маша тоже знала, что за сопкой все та же голая долина, что лес, который может дать тепло и укрыть их от метели, еще далеко, почти перед самым Кожимом, но близкая, хоть и неверная цель, как-то обнадеживала их,— а вдруг за сопкой в самом деле что-нибудь есть.
Но там ничего не было. В отдалении угадывалась другая сопка, и Коркин, обманывая себя и Машу, говорил:
— Теперь добежим до той горы.
Сэлэм-Ю, Сэлэм-Ю, и кто тебя назвал Сердечной?
Глаза Коркина с радостью схватили облепленный снегом кустик ивняка — какие ни на есть дрова, в крайнем случае можно будет уже здесь разжечь костерок.
За второй сопкой кусты стали попадаться чаще. Потом они слились в сплошную полосу, протянувшуюся вдоль берега Сэлэм-Ю. С каждым шагом ивняк густел, поднимался выше, и сквозь засыпанную снегом листву уже проглядывали голубоватые стволики толщиною с детскую руку.
Маша тащилась из последних сил, и Коркин начал присматривать местечко поуютнее (будто в этой долине можно было найти уют), побогаче дровами, как вдруг заметил впереди над кустами желтые прядки дыма.
— Ага, ребята развели костер! — воскликнул он.— Переоденешься в сухое, выпьешь горячего чаю,— и все будет хорошо!
В разгребенной из-под снега ямке таяли ивовые сучья. Стоя на четвереньках и хоботком вытянув губы, Герман с бережной старательностью дул на слабый язычок огня, трепыхавшийся под дровами. Огонек походил на погибающую от холода тропическую птичку.
Шипел снег, стлался желтый плотный дым. Смерзшаяся бородка техника оттаяла у огня, глаза покраснели и слезились. Птичка потихоньку оживала. Все смелее и увереннее колотилось ее сердце. И вот огонь, стрельнув искрами, прорвался сквозь кучку дров и с невыразимой лаской коснулся своим дыханием человеческих лиц.
И сразу же к теплу потянулись красные трясущиеся руки. Подошли и лошади, сунули головы в полосу дыма и заморгали влажными глазами. Скуля, подполз к самому костру Захар.
Коркин разыскал Машин рюкзак, достал из него сапоги и, подтащив поближе к огню один из вьюков и посадив на него Машу, стал переобувать ее.
От одежды рабочих валил пар. Женю колотила такая сильная дрожь, что он весь ходил, как на шарнирах.
— Вот дает! — восхищенно воскликнул Лева.— Теперь-то я знаю, где он прячет передатчики. В коленках. Вон ведь как выстукивают — аж искры сыплются! Спасайте, мол! Попал в переплет. Ну, спасать-то они не подумают. Таких хватает у них.
Коркин поднял голову и увидел, что Маша улыбается. У него отлегло от сердца: обошлось. Он намотал на Машины ноги сухие портянки, натянул сапоги и сказал:
— А про кеды забудь. Даже по лагерю не разрешу ходить.
— Хорошо,— покорно согласилась Маша.
Костер разгорелся в полную силу. Герман поднялся с четверенек и ожесточенно произнес:
— Ну, Мордасов, Мордасов! Приду в Каранпауль — морду набью!
— До Каранпауля еще далеко,— сказал Коркин.— А сейчас — ставить палатки и сушиться. Лева, вскипяти чай. Переждем непогоду здесь.
2
Шесть дней по долине тащились облака. Горы казались обезглавленными— вершины прятались в белесой непроницаемой мгле. Из разбухшего чрева облаков беспрерывно сыпался снег. Под его тяжестью ломались ветки ивняков.
Ночами подмораживало. Мокрая трава схватывалась ледком и стеклянно звенела, с таким же стеклянным звуком скреблись друг о друга листья кустов.
Вокруг было бело и пустынно, точно на безжизненной планете.
Время от времени облака на короткий миг разрывались и показывалась какая-нибудь вершина; она висела в воздухе и сияла холодно и недоступно, как Калиманджаро.
Простудился Герман. Слег Женя — на пояснице под старыми шрамами вспыхнули свежие фурункулы.
На ногах держались Илья Григорьевич, Лева и Коркин, и всем троим хватало работы.
Во-первых, дрова. Надо было срубить целые заросли кустов, чтобы набрать охапку сырых сучьев. Берега Сэлэм-Ю вокруг лагеря обнажились, и с каждым разом за дровами приходилось уходить все дальше и дальше. В палатках уже не слышали стука топора.
Во-вторых, костер. Чтобы из мокрых палок извлечь огонь, надо было проявить недюжинное терпение. Весь измажешься в золе, ползая вокруг кострища, наглотаешься чаду, надорвешь легкие,— а огонька все нет и нет. Шипят палки. Коробятся листья... Но рано или поздно где-нибудь лизнет слабый язычок — тут уж береги его, лелей, выращивай и через час, может, твоя настойчивость будет вознаграждена.
И, в-третьих, обед. Это было самое трудное дело. Что приготовить? Из чего? Круп нет. Мяса нет. Картошки нет. Масла нет. Сахару нет. И самое главное — нет сухарей.
Был консервированный борщ. В прежние дни его не особенно почитали, и поэтому он сохранился. Лева заваривал сразу два ведра борща. На весь день. Сдабривал его мелко накрошенным сосисочным фаршем, взятым из неприкосновенного запаса. Половину пятисотграммовой банки на ведро. Это было так ничтожно мало, что фарш бесследно растворялся в жидком водянистом вареве.
Зато борщ хлебали вволю. Даже не хлебали, а пили прямо из мисок. На мгновение приходило сытое опьянение, но тут же снова хотелось есть.
Коркин разносил миски с дымящимся борщом по палаткам. Женя лежал под грудой рюкзаков, портянок и никак не мог согреться; зубы клацали о край алюминиевой миски. Герхман тоже не вылазил из спальника.
Только на Машу ни голод, ни холод, казалось, никак не действовали. Ни минуты она не сидела в палатке без дела. То перетряхивала рюкзаки с бельем, то принималась за штопку носков, то вдруг решала перестлать постель. Один спальник на пол вместо матраца. Другим — накрываться. Спать вместе. Так теплее, чем врозь. Машин голос звучал воркующе-сокровенно.
Это было неожиданно и чудесно — в их засыпанной снегом палатке поселилось счастье.
Стоило Коркину застегнуть за собой заледеневший полог, как из головы сейчас же вылетали все хозяйственные заботы, и его точно сном обволакивало умиротворенным и нежным покоем. Этот покой исходил от Машиного голоса, от ее жестов, ставших необыкновенно плавными и мягкими.
Коркин противился пришедшему не ко времени счастью, принимался ругать себя — партия в бедственном положении, а он слюни распустил. Ругань не помогала. Пока он был в палатке, все, что находилось за ее пределами, представлялось совершенно незначительным: и снегопад, и сырые дрова, и отсутствие продуктов, и мерзнущие по своим норам голодные люди — все это было временным и преходящим по сравнению с тем, что он чувствовал сейчас в себе.
Снегопад не сегодня-завтра прекратится. Люди обогреются на солнце. Продукты привезут. Партия выполнит свою работу. В плохое он не верил. Верил только в хорошее.
В палатке было сумрачно и промозгло. За стенками с шуршанием сыпался снег. Позванивали листья.
Коркин вглядывался в Машино лицо и узнавал и не узнавал его. Он узнавал его таким, каким оно было десять лет назад: так же удивленно и радостно блестели округлившиеся глаза, так же горячо полыхал румянец на щеках, так же вокруг головы разметались мягкие пышные волосы и так же блуждала по припухшим губам непонятная загадочная улыбка. Это тоже было неожиданно и чудесно.
Перед взором Коркина вставали дни десятилетней давности, вставали так отчетливо, будто все произошло лишь вчера.
Худенькая девушка, еще совсем подросток, сидела за столом напротив и неотрывно смотрела ему прямо в глаза. Сначала он недоумевал — что ей надо? Потом засмущался — может, не так ест, пьет, может, не так одет? Из ее серых огромных глаз лились неведомые токи, они проникли в Коркина, и у него сладостно заныло сердце, закружилась голова. И враз отодвинулись куда-то вдаль многоголосые разговоры, звон рюмок, бренчание вилок, тосты, шутки, смех. Словно за огромным праздничным столом остались только они двое. Теперь ему было бы не по себе, если бы девушка вдруг отвернулась и забыла про него. Но она не отворачивалась. Коркин весь напрягся, затаил дыхание и, склонившись над тарелкой, кожей ловил ее настойчивый взгляд.
Кончилось застолье, начались танцы. Коркин подошел к девушке. Ее звали Машей. Она училась в их институте двумя курсами младше. На ней было коричневое платье, похожее на школьную форму. На остром локотке девушки Коркин ощутил тщательную штопку и это его еще больше взволновало.
Маша смотрела на него откровенно счастливыми глазами, и голос ее вибрировал с доверчивой нежностью. Коркину казалось, спроси ее о чем угодно, и она без утайки расскажет. И еще он думал, что давно, очень давно знает эту девушку и любит.
На улице падал снег. Неслышные пушинки кружились под фонарями. Деревья, тротуары, дорога была белыми-белыми. Снег мягко хрустел под ногами. Еще не осознавая, что он сейчас скажет, Коркин вдруг остановился и придержал Машу за руку. В глазах у него потемнело от страха перед неизвестным. С отчаянной решимостью он бросился в пропасть:
— Маша, знаешь что?
— Что? — беззаботно спросила она.
— Давай поженимся.
— Ой! — вскрикнула Маша и, пошатнувшись, припала на мгновение щекой к плечу Коркина.— У меня прямо сердце оборвалось.
Коркин чувствовал, как задыхается.
— Я чуть не упала.
— «Чуть» не считается.
— Упала бы, если б ты не поддержал.
Они еще что-то говорили, совершенно пустяковое, незначительное, но ведь самое главное уже было сказано. Страх прошел. Вслушиваясь в Машины слова, даже не вникая в их смысл, Коркин пытался угадать ответ.
Навстречу попалась женщина с раскачивающимися на широком коромысле пустыми ведрами.
— Вот! Пустые ведра! — прошептала Маша и беззащитно прижалась к руке Коркина.
— Чепуха все это! Забудь, пожалуйста.
— Ладно, забуду.
Они подошли к Машиному общежитию. Она высвободила руку, взмахнула над головой и побежала к подъезду.
— Маша,— окликнул Коркин.— Ты же мне ничего не сказала.
— Я подумаю,— отозвалась Маша и скрылась за дверью. Пустые ведра были не зря, и Коркин вспомнил про них уже на другой день.
В перерыве между последними лекциями к нему подошел Степан Мордасов и сказал, что нужно поговорить. Коркин кивнул головой и приготовился слушать. Но Степан не спешил с разговором, оглянувшись вокруг и не найдя безлюдного уголка, повел Коркина по коридору.
Степан пришел в институт после армии и все еще носил гимнастерку, офицерский ремень и начищенные до блеска старенькие сапоги. Он был прям и худ, как железный стержень; на желтом лице фанатическим огоньком горели коричневые глаза. Теперешнее благодушие и полноту он обрел в более поздние времена.
В войну Степан, поговаривали, выполнял особые задания. Во всяком случае, в институте к нему относились с боязливым уважением — и из-за возраста и из-за неведомых прошлых заслуг — и уже на первом курсе выбрали секретарем факультетского партбюро.
Они зашли в пустую аудиторию. Коркин по студенческой привычке сел на стол, Степан — на скамейку. Лукаво прищурив глаза, Степан спросил:
— Слышал, жениться собрался?
Коркин от изумления дернулся на столе. Откуда ему известно?' Маша не могла проговориться — ведь сама еще не дала ответа.
— Ну, что молчишь? Отвечай.
— Вроде бы.
— Маша — девушка хорошая,— зорко глядя в глаза Коркину, сказал Степан.— Но видишь ли какая история,— он на секунду задумался, как бы подыскивая слова,— Я с тобой говорю не как секретарь партбюро, а как товарищ с товарищем. Добра тебе желаю... За Машей нехороший хвост. В тридцать седьмом посажены отец и мать. Понимаешь, что за семья была? Самая что ни на есть махровая. Уж поверь мне. Я-то их знаю. Маша росла в детдоме. Мы против нее ничего не имеем. Но тебе-то зачем такая обуза? Тебе вот в партию пора... Подумай. Посоветуйся с отцом. Насколько мне известно, он старый большевик, партизан. Не захочет, наверно, пятнать таким родством свою фамилию?
Все, что услышал Коркин, было совершенно неожиданным. Он был ошеломлен, подавлен и не находил, что сказать в ответ. Прохрипел первое попавшееся на язык:
— Откуда ты это знаешь?
— Я-то знаю,— усмехнулся Степан.
Коркин рассердился на себя: своим вопросом он как бы поощрял Степана.
— Фу, чертовщина какая-то,— мотнул он головой и спрыгнул со стола.— В конце концов, я не на родственниках женюсь.
— Ты молокосос! — жестко сказал Степан.— Придет время и еще узнаешь, что к чему.
У Коркина был еще мал жизненный и общественный опыт, но железную хватку времени он уже чувствовал хорошо.
О каждой студенческой вечеринке, на которой лишь разговаривали, но не распивали вина, на другое же утро было известно в комсомольском и партийном бюро.
Уважаемый ученый имел привычку при разговоре с глазу на глаз оглядываться по сторонам.
Как нечто обычное было воспринято выступление однокурсницы Коркина на комсомольском собрании. Она заявила, что старичок, торгующий за книжным прилавком в вестибюле института, занимается контрреволюционной деятельностью: распространяет запрещенную литературу. Старичка этого, носящего зимой коричневую вельветовую толстовку, а летом — светлую парусиновую, все любили. Какую бы книжку ни заказать ему — обязательно достанет. Не случатся деньги — даст под стипендию. Добывал он и книги, которые в те годы совсем не издавались — Бунина, Куприна, Хемингуэя. Но на собрании никто не решился за него заступиться.
На другой день старика за прилавком не стало. Разнесся слух, что забрали. Однокурсница Коркина ходила по институту героиней. Позже стало известно, что арестовали продавца напрасно. Но пока это выяснялось, он умер в тюрьме.
Коркин бросился было разыскивать Машу, но, вспомнив, что у нее лекция, выбежал из института, поймал такси и полетел домой.
Отец был дома. Коркин, не снимая пальто, сел против него и одним духом выпалил:
— Папа, я женюсь!
— Ого! — крякнул отец, и под его могучим стокилограммовым телом удивленно и жалобно скрипнул стул.
— Выслушай, пожалуйста,— и Коркин, сбиваясь, стал торопливо рассказывать про Машу, про недавний разговор с Мордасовым, и чем дальше он рассказывал, тем ожесточеннее теребил отец квадратный с ямочкой посредине, такой же, как у Коркина, подбородок. Сын знал этот жест, выражавнший недовольство.
Коркин замолчал. Отец еще некоторое время в раздумье мял сильной ладонью подбородок, потом спросил:
— Выходит, она сиротка?
— Выходит, так.
— Сироток надо жалеть.
— Спасибо, батя, — Коркин вскочил со стула и дотронулся рукой до отцовского плеча.
— За что спасибо? Тебе с ней жить. А вот посмотреть на нее и нам бы не мешало.
— Это можно. Сейчас привезу.
— Ну, вези, вези. Посмотрим.
Когда Коркин и Маша приехали, на столе уже стояла бутылка шампанского и яблоки. Мать с перепачканными в муке руками скала сочни. Отец, облачившись в рваный передник, щипал пельмени. Оба были смущены. Коркин представил Машу.
Поздоровавшись, Маша сказала:
— А можно вам помочь?
— Почему же нельзя? — обрадованно улыбнулся отец.— Садись рядышком. В четыре руки быстро налепим.
Коркину стало немножко не по себе — вдруг Маша не умеет лепить пельмени и у нее ничего не получится? Но Маша уверенно взяла сочень, чайной ложкой положила на него фарш, согнула, пробежала по краям кончиками пальцев — и пельмень готов, ровненький, аккуратный, не хуже, чем у отца, признанного мастера пельменного дела.
— Вот это так, по-нашему! — крякнул отец.
Мать, искоса наблюдавшая за Машей, одобрительно кивнула головой и озарилась ласковой улыбкой. Коркин облегченно вздохнул. Машина удача сразу сняла всю неловкость, которая в первые минуты сковывала ее саму и родителей.
Все это припомнил теперь Коркин.
В провисшей под тяжестью снега палатке было сыро, холодно, темно. Он склонился над Машей и ему казалось, что не было никаких десяти лет, что они только что вошли в его комнату — тем давним счастливым изумлением светились ее глаза, с той давней нежностью перебирала она его волосы.
— Знаешь,— прошептала Маша на ухо мужу,— я даже рада, что вертолет не прилетел. Если бы прилетел, у нас бы не было этого.
— Но ведь ты чуть не погубила себя и его.
— Нет, нет. Этого не могло случиться. Теперь с нами ничего не случится. Все будет хорошо.
3
Их разбудил пронзительный крик.
Голос, искаженный страхом и злобой, звучал где-то близко за палаткой.
— Ты думал, я такой же? Да? За кого ты меня принимаешь? А-а-а!
Потом послышалась возня, сопение, приглушенные стоны, и вновь взлетел все тот же высокий, до неузнаваемости изменившийся голос:
— Знать тебя больше не желаю, ворюга несчастный!
— Замолчи, подонок! — с угрозой прозвучал другой, знакомый голос, принадлежавший Леве.
Маша испуганно прижалась к Коркину. Он снял с плеча ее руку, всунул босые ноги в сапоги и выбросился из палатки.
Снегопад прекратился. Все вокруг — и земля, и кусты, и камни— сияло первозданной белизной. Мягкие снега вобрали в себя все звуки, и тем неправдоподобнее и жутче казались яростные голоса, доносившиеся из палатки рабочих.
Палатка ходила ходуном — вот-вот не удержится на кольях и упадет. Потом на ней с треском отскочили застежки, и к ногам Коркина выкатились клубком Лева и Женя. Рубахи на них были порваны, и от разгоряченных тел шел пар.
— А ну-ка прекратить! — гневно крикнул Коркин. Рабочие расцепились и вскочили на ноги.
— Что произошло?
— А вот что! — Женя нырнул в палатку и вытащил за лямки рюкзак. Он перевернул рюкзак вверх дном, и на белый снег высыпались черные сухари. Большие отборные сухари.
— Мы четвертый день хлебаем пустую баланду,— размахивая рюкзаком, кричал Женя, — а он сухариками лакомится! Как мышь, хрустит в своем спальнике. А сегодня и меня угостил. Думал — не откажусь. А я лучше с голоду подохну, чем возьму ворованное. Не за того принял!
Женя преобразился. Все в нем было прежним — узкое лицо, длинные руки — и в то же время все другим, более четким и определенным: и лицо уже не коробилось в заискивающей улыбке, и руки двигались увереннее. Голос не только обвинял, но и ликовал. Парень откровенно наслаждался своим яростным бунтом против Левы, своим освобождением из-под его деспотической власти.
Лева, по привычке скрестив на груди руки, с саркастической улыбкой смотрел на Женю, в уголке рта высокомерно и нагло блестел золотой зуб.
— Заткнись, падло,— тихо произнес он.— Подумай о будущем.
— Что? Угрожать? — не в силах сдержать бешенство, рявкнул Коркин и со сжатыми кулаками шагнул к Леве.— Посмей только пальцем тронуть!
По Левиному лицу легкой тенью пробежал испуг, он попятился и пробормотал:
— Ладно, ладно, начальник.
Весь лагерь был уже на ногах — и Маша, и Герман, и Илья Григорьевич. Они стояли за спиной Коркина и молча смотрели на сухари, рассыпанные по снегу. Коркин повернулся к ним и сказал:
— Повар украл ваш хлеб. Вам и судить его. Как скажете, так и будет.
Наступило тягостное молчание. Никто не решался взглянуть в глаза друг другу, точно каждый был виноват в случившемся. Лева, клокотнув горлом, опустил голову.
Наконец Герман произнес:
— Тут каждый гриб, каждую ягодку в лагерь тащишь, чтобы вместе съесть, а он... Эх, да что говорить? Выгнать! К чертовой матери'
Илья Григорьевич с сомнением покачал головой:
— Дорогу не найдет. Замерзнет в камнях. Живой человек. Как же можно выгнать?
— Конечно, в таких условиях мы не имеем права гнать его от себя,— сказала Маша.— Но и как жить рядом? Мне даже в глаза ему стыдно смотреть. Эх, Лева, Лева, неужели бы ты умер с голоду? Я десять лет работаю в партиях. Всякое у нас бывало. Но чтобы красть хлеб у своих — этого не припомню.
— Теперь будет что вспомнить,— криво усмехнулся Лева.
— Ни черта ты не понимаешь,— печально вздохнула Маша и пошла в палатку.
Гнев отхлынул от Коркина. Он мог трезво подумать о случившемся. Лева, конечно, плохой товарищ. Дерьмо. Но выгонять бессмысленно. Если даже и не пропадет в горах и выйдет в Каранпауль, ничего хорошего из этого не получится. Устроится в другую партию и снова залезет в общественный мешок — уж такие руки. Выгнать — все равно, что щуку выбросить в реку. Нет уж, пускай поработает здесь. Пускай показнится на наших глазах — это ему полезно. Да к тому же в партии каждый человек на счету. Уйдет — как без рук останешься. И замены не найти. Пускай поработает.
— Ну, а сам что скажешь? — спросил Коркин.
— Виноват, никуда не попрешь. Факты налицо.
— А впредь как будет?
— Впредь? Брать-то нечего — все съели, — прежним шутовским тоном произнес Лева, но тут же поправился: — Я, понятно, шучу. Руки отрубите — больше не возьму ничего.
В Левиных словах не слышалось искренности и раскаяния. Не понравился Коркину и игривый тон, но придираться он не стал — зачем лицемерить, если выгнать Леву он все равно не может.
— Оставайся,— хмуро сказал Коркин.— Собери сухари и раздели. Завтрак чтобы был вовремя.
С этой ночи в Коркине поселилась тревога за судьбу партии, за работу — и уже больше не покидала его.
4
Второго августа облака, наконец, опростались и, облегченные, посветлевшие, поднялись из долины. Обнажились вершины гор, белые от снега.
Вверху за облака принялся ветер. Он теребил их и растаскивал по сторонам.
И вот через узкий, как смотровая щель, разрыв сверкнул осколок голубого неба. Какой необыкновенный цвет! Сколько в нем простора, тепла и покоя!
Люди на дне долины, запрокинув головы, как зачарованные, смотрели в щель, и их хмурые голодные лица разглаживались надеждою.
В расширившуюся щель хлынул поток золотистых лучей и, словно парчевый занавес, повис над долиной. Потом показалось и самое солнце.
Заснеженные вершины загорелись ослепительным белым пламенем.
Солнце было настоящее и сразу же взялось за работу.
Над крышами палаток закурился пар. Ивовая ветка стряхнула комок снега и закачалась, расправляя жилочки после тяжелой ноши. Выскользнул из-под снега стрельчатый листик осоки и тут же во всю ширину повернулся к солнцу — побыстрее обсохнуть и согреться.
А на больших валунах снег уже весь слизало, и на них весело запрыгали, застрекотали трясогузки. За всю холодную неделю вокруг лагеря не было видно и слышно ни одного живого существа.
Повысила голос Сэлэм-Ю.
Не прошло и полчаса, как все вокруг переменилось. Только что все было белым, и вот уже зеленеют кусты, трава, золотится галька на отмелях, пестрят камни, и над ними, пронизанный солнечными лучами, струится пар. Можно было бы подумать, что снег приснился, если бы в тени под кустами не оставались еще белые пуховички.
Женя ошалел от тепла. Прыгал по обсохшей песчаной косе в одних трусах, на которых вкривь и вкось пестрели заплаты. На камнях сушилось Женино барахлишко — портянки, носки, рубашка, майка, энцефалитный костюм, вкладыш из спальника, сам спальник; каждая вещь — по отдельности.
Жениному примеру последовали и остальные — вытащили на солнце отсыревшее добро, и лагерь стал походить на толкучку, где можно было купить все, что душе угодно: седла, палатки, сапоги, ружья, фотоаппараты, книжки, всевозможное белье и даже резиновую лодку. Все это лежало и висело на самых видных местах.
Коркин послал Илью Григорьевича разыскивать лошадей, которых не было слышно второй день.
И только конюх скрылся за кустами, как на другом берегу неизвестно откуда появился незнакомый человек. Он был в сером плаще, в шапке с оторванным ухом; из-за плеча торчал покрасневший от ржавчины ствол малокалиберной винтовки.
Это было какое-то чудо. Коркин был убежден, что в долине они одни. И, как на всякое чудо, из лагеря смотрели на пришельца с нескрываемым любопытством и опаской.
Незнакомец подтянул голенища и забрел в воду. Перейдя реку, подошел к кострищу, снял винтовку, прислонил к кусту и опустился на ящик из-под банок с консервированным борщом. Это был парень лет двадцати с худым измученным лицом, утыканным редкой щетиной.
— Курить не найдется? — спросил он, ни на кого не глядя, точно вернулся в свой дом.
Коркин протянул папиросу. Парень жадно затянулся и поднял глаза на Коркина.
— Рация есть?
— Нету.
— Плохо.
— Что-нибудь случилось?
— Товарищи у меня сильно обморозились.
— Где же они? — оглянулся Коркин.
— Далеко,— махнул рукой парень.— В оленеводческом чуме вон за той горой. А обморозились в камнях. Мы — геодезисты. Эта дьявольская метель застала нас на вершине. Репер выкладывали. Никак не предполагали, что разыграется на неделю. Ну, думали, часок покрутит и успокоится — лето все-таки. Укрылись в камнях. А снег валит и валит. День, второй. Ветер хлещет. Сухари кончились. Костер не из чего разжечь. На третий день решили спускаться вниз, к лесу, а у ребят уж и сил нету — ноги и руки обморозили. Я-то сидел в дальнем углу пещерки — мне ничего, а они с краю — их и прихватил мороз. А сегодня ночью набрели на нас оленеводы. Ребят на нарты — сами-то только на коленках и могут передвигаться—и в чум, а я — на Кожим. Оленеводы говорят — там где-то партия воркутинских геологов стоит. Рация имеется. Надо вертолет вызвать.
— А где эта партия стоит? — заинтересовался Коркин.
— Ниже устья Сэлэм-Ю, километрах в шести, говорят.
— Лева,— позвал Коркин.— Накорми гостя.
— А чем прикажешь? — недовольно отозвался Лева.— Борщ съели.
— Дай банку сосисочного фарша.
— Она у меня последняя.
— Все равно.
Лева, поджав губы, порылся в мешке, вытащил банку и сунул парню.
— Подогрейте прямо в банке, вкуснее будет,— посоветовала Маша.
— Сойдет и так,— сказал парень и ловко вскрыл банку ножом. В одно мгновение банка была пуста. Парень грустно заглянул внутрь и через плечо швырнул ее в реку.
— Часа через два мы тоже двинемся на Кожим. Может, с нами и пойдешь?
— Нет, надо спешить.
Парень поднялся с ящика, вскинул на плечо винтовку и сказал:
— Спасибо. До свиданья.
Коркин подумал: значит, им еще повезло, если все живы-здоровы.
После полудня, когда партия подходила к Кожиму, пролетел красный вертолет. Он держал курс в горы. Металлический гул мотора, усиленный эхом, прокатился по долине, как обвал.
Вертолет был чужой, таких в Каранпауле не было. Коркин подумал о парне, отдыхавшем утром в лагере: уже дошел и успел передать радиограмму, молодец!
Та быстрота, с какою неведомые люди поспешили на помощь пострадавшим геодезистам, породила в Коркине новую надежду, почти уверенность: не сегодня-завтра вертолет прилетит и к ним. Почему бы ему не прилететь? Погода наладилась. И в экспедиции знают, в каком положении находится партия. Аховое положение, нисколько не лучше, чем у геодезистов.
Глава четвертая
1
КОРКИН И ГЕРМАН загнали своих худых облезлых лошадей в воду, подняли над седлами ноги, чтобы не зачерпнуть в сапоги и переправились через стремительную, всю в жилистых струях и пенящихся водоворотах реку. На берегу спешились, взяли под уздцы коней и по крутой узкой тропинке, стесненной колючим шиповником, повели их наверх, к палаткам.
Двое — мужчина и женщина — вышли из палатки.
Мужчина, вернее, не мужчина, а парень лет двадцати, был чисто выбритым, румяным, в кожаной куртке с молниями на карманах и в ярком зеленом берете — молодец молодцом! Только незаметно было, чтобы он часто хаживал в маршруты; — новенькие кирзовые сапоги без единой царапинки. «Завхоз»,— решил Коркин.
А женщина, крупная, моложавая, с загорелыми полными руками в легкой белой кофточке и сатиновых шароварах, походила на домашнюю хозяйку. Надень на нее платье, передник — и перед тобой милая, обходительная хозяйка дома.
«Повариха»,— определил Коркин. Кому же, как не завхозу и поварихе, в этот час быть в лагере? Геологи еще в маршрутах, вернутся вместе с сумерками. Придется подождать.
Коркин поздоровался, передал повод Герману и велел отвести лошадей в лес — пусть покормятся. Потом наметанным взглядом окинул лагерь.
Палатки воркутинцев — одна большая и восемь маленьких — стояли полукружьем на поляне, замкнутой с трех сторон старым еловым лесом. Большая, серая, была в глубине, а маленькие, белые, как раскинутые крылья гигантской птицы, выдвигались к обрыву. На краю обрыва чадил костер; из подвешенных на палке закопченных ведер пахло салом и жареным луком. Коркин облизнул потрескавшиеся губы и отвел взгляд в сторону.
С корявых ветвей старых елей голубоватыми бородами свисал мох. Одна ель, высокая и сухая, с просвечивающей, как паутина, кроной, стояла посредине поляны и к ее вершине от большой палатки тянулся медный провод, перехваченный в двух местах белыми фарфоровыми изоляторами — антенна.
Женщина и парень выжидательно смотрели на Коркина. Молчание затянулось. И он сказал:
— Мы с вами соседи. Километрах в шести повыше остановились.
— Очень приятно,— сказала приветливо женщина.— Князева Вера Федоровна, начальник партии.
— Да? — невольно вырвалось у Коркина,
— Что, не похожа? — весело рассмеялась Князева.— Наверно, за повариху приняли? Уж признайтесь... А это мой завхоз и радист Юра Окунев,— кивнула она на розовощекого парня в кожанке.
— Николай Коркин, начальник...
— Знаю, знаю! — всплеснула руками Князева.— Я ведь вас вспомнила.
— Вот как! — удивился Коркин.
— Сейчас расскажу. Только пройдемте в палатку. Не будем же здесь век стоять.
Пока они втроем — Князева, завхоз и Коркин — шли к большой палатке, Князева с женской непринужденностью говорила:
— А вы ведь могли меня не застать. Собиралась сегодня в трехдневный маршрут, да вот осталась покамеральничать. Карты надо привести в порядок.
Перед входом в палатку Князева приостановилась, повернулась к завхозу:
— Юра, вскипяти чаю. Или вам что-нибудь поосновательнее? — спросила она у Коркина.— Проголодались, поди, с дороги?
— Нет, нет,— поспешно пробормотал Коркин и почувствовал, как краснеет, потому что с раннего утра, когда выпил свою порцию жидкого борща, больше ничего не ел. Будь бы сыт, он, может, и не отказался от угощения, но голодный человек всегда боится признаться в том, что голоден. Да впереди еще предстоял разговор все о той же пище.— Нет, не надо,— повторил Коркин.— А чайку выпью.
В палатке вдоль боковых стен стояли разобранные раскладушки, на них горбились прорезиненные надувные матрацы, накрытые сверху спальными мешками. В глубине белели тесовые стеллажи, забитые мешками, ящиками, банками с продуктами. Поблескивала приборная доска рации. Посредине палатки, между опорными кольями, тесовый стол на крестовинах. Все основательно, домовито, не то, что в Коркинской партии.
Князева сгребла разложенные по столу карты и сунула их во вьючный ящик.
— Садитесь,— предложила она и, легко перекинув длинные ноги через скамейку, тоже пристроилась к столу.
Коркин теперь разглядел ее внимательнее: свежее загорелое лицо, резко контрастирующее с выгоревшими волосами, большой лоб, умные серые глаза. Начальница ему нравилась.
— Откуда я вас знаю? — вновь засмеялась Князева.— Во-первых, читала ваше «Особое мнение». Во-вторых, на нашей площади побывал недавно Карпов.
— Приехал все-таки старик! — воскликнул Коркин.
Это известие вызвало в нем неожиданные чувства — ревность и обиду на то, что так неудачно складывается полевой сезон. Вместо того чтобы работать в поте лица, ходить в маршруты, он неделю пролежал под снегом в палатке, а теперь вот разъезжает по гостям с тайною надеждою разжиться какими-нибудь продуктами. Да какой тайною? Намерения у него совершенно ясные, сейчас он их выскажет. И чем быстрее сделает это, тем лучше. Некогда ему тут рассиживать. Лихорадочное нетерпение заколотило Коркина.
Князева, не подозревая о его мыслях, весело продолжала:
— Не такой уж он старик! Сама-то я его не видела. Мой геолог с ним встречался. Вместе в маршрут ходили. Рассказывает, этот старик на такие кручи взбирался, что у молодого голова закружится... Из маршрута мой геолог вернулся без ног, а тот хоть бы хны.
— Я его видел, крепкий мужик,— согласился Коркин.
— Во всеоружии будет защищаться,— прищурилась Князева.— А как вы?
— Потихоньку накапливается материал.
— Ну, не надо робеть. Не боги горшки обжигают. И потом, мне кажется, вы правы. У нас ведь тоже путаница с ордовикскими и до-кембрийскими мраморами. И только после вашего «Особого мнения» стало понятно, что все это не так просто. Осенью извещу вас о своих результатах.
— Спасибо.
— Нет, это я вас должна благодарить. Знаете, интереснее стало работать. Я как бы сама включилась в ваш спор с Карповым. И не робейте.
Герман давно уже бродил по палатке. Пощупал на раскладушках надувные матрацы, порылся на стеллажах с продуктами, покопался в рации; его цыганский облик и бесцеремонное любопытство смущали Князеву, и во время разговора она несколько раз опасливо косилась в его сторону. Наконец, Герман подсел к столу и вздохнул:
— Богато живете!
Появился щеголеватый завхоз, поставил на стол эмалированный чайник, кружки, тарелку с печеньем. Герман смотрел на чайник с нескрываемым разочарованием — только этим и угостят? Не жирно! Потом поднял глаза на Коркина и в глазах его мелькнула догадка: ведь предлагали что-нибудь и поплотнее, а он из скромности отказался. Ох, уж эти скромники!
Слова Князевой, ее поддержка словно подлили масла в огонь. Коркина просто лихорадило от желания поскорее вернуться домой и приняться за дело. Он собрался с духом, надвинулся грудью на стол и решительно сказал:
— Вера Федоровна, а мы к вам приехали с щекотливой просьбой.
— Слушаю.
— Видите ли какая история. Полторы недели назад к нам должен был прилететь вертолет и не прилетел. Мы остались без продуктов. Нельзя ли у вас что-нибудь позаимствовать. А прилетит, сразу вернем.
— Не вы ли это отсиживались под снегом в горах?
— Мы.
Князева повернулась к завхозу и сердито сказала:
— Почему только чай принес? Неужели на кухне больше ничего нет? Супу, каши, консервов?
— Но вы же сами...
— Что я сама! Гости приехали и надо накормить их как следует. Слава богу, есть чем.
Завхоз, звякнув застежками на молниях, выскочил из палатки, Герман весь просиял.
— О чем речь? Поможем,— сказала Князева.— Что вам нужно?
— Да все — начиная с сухарей и кончая табаком.
— У вас совершенно ничего нет?
— Совершенно ничего.
— Поможем.
Завхоз притащил в мисках суп и пшенную кашу. Вернее, не кашу, а кулеш, потому что она была густо начинена колбасным фаршем.
Герман без всякого стеснения набросился на еду — только ложка замелькала между столом и ртом.
Потом все поднялись из-за стола и прошли к стеллажам. Завхоз снял с полки непочатый мешок сухарей. Отвесил по пять килограммов сахарного песку, пшенной крупы и манки. Из погребка, вырытого тут же в палатке, вытащил ящик мясной тушенки. Отсчитал двадцать пачек чаю. Присоединил к куче папиросы, соль. Пощелкал на счетах: пятьдесят три рубля двадцать копеек.
Коркин смущенно кашлянул.
— Полностью я не рассчитаюсь. У меня всего пятнадцать рублей.
Когда Коркин собирался к воркутинцам, к нему подошел Женя и сказал, что есть деньги. Коркин на всякий случай решил их взять; Женя распорол подкладку на куртке и передал эти пятнадцать рублей.
— Я расписку оставлю,— добавил Коркин и полез было в сумку за бумагой.
— Никаких денег и никаких расписок,— рассердилась Князева.— Прилетит вертолет — вернете. Не прилетит — пришлете деньги после окончания сезона мне в Воркуту.
Герман столкал продукты в сумы и унес их вьючить на лошадей. Коркин спросил у завхоза:
— По вашей рации можно связаться с Каранпаулем?
— Можно. Позывные я знаю.
— Если я оставлю радиограмму, вы передадите?
— Охотно.
Коркин достал из сумы пикетажную книжку, вырвал листок и написал: «Каранпаульская экспедиция, Мордасову. Продукты кончились, срочно высылайте вертолет. Коркин». Он протянул листок завхозу и сказал:
— Вы нас крепко выручили, а то хоть волком вой.
— Желаю удачи,— ответила Князева.
2
Обратно они двинулись не по берегу Кожима, прошивавшему каменную землю кружевными петлями, а напрямик, через горы.
Лошади были привязаны одна к другой. Переднюю Герман вел в поводу. Скрипели седла, размеренно постукивали вьюки с продуктами.
Издали склоны гор казались ровными и голыми, но когда Коркин и техник брели по ним, то ноги по колени тонули в зарослях карликовой березки, можжевельника и ивы; под растительностью, как старые шрамы, прятались многочисленные бугры, камни, вмятины.
Заросли были такие густые и упругие и так плотно переплетались друг с другом, что ногами приходилось работать изо всех сил, чтобы продраться; слышался треск рвущихся веток.
На склонах тут и там виднелись маленькие, в рост человека, елки. Они росли семьями, по пять-шесть, а то и по десять вместе,— темные островки среди зеленого разлива карликовой березки.
Впереди, касаясь краешком горизонта, стоял огромный белый диск солнца. Такое большое солнце можно увидеть только на севере: его яркий стеклянный свет скользил по зарослям березок, приглаживал, приравнивал их, отчего они снова и снова представлялись мягкой, пушистой низенькой травкой. Казалось, шагни еще разок, и нога перестанет проваливаться в хрупкую зыбь, ступит на твердое, и уже дальше пойдешь легко, отдыхаючи, как по полю стадиона. Но сколько ни шагаешь, нога все проваливается и проваливается. Стеклянный блеск струится по мелкой листве березок, режет глаза.
С самого лагеря воркутинцев Герман не проронил ни слова. Угрюмо, напряженно молчал. Коркин даже подумал — не случилось ли чего с ним. Но в эту минуту техник, отерев со лба пот, вдруг заговорил:
— Ты видел, какие у них кони? Сытые, круглые! Битюги! По полтора центнера тащат. А наши клячи от пятидесяти килограммов валятся с ног. Продуктов навалом! У каждого надувные матрацы. Даже у рабочих. Никакой посторонней заботушки — только работай! Право, я будто в другой стране побывал. А страна-то одна. Так в чем же дело?.. У нас в магазинах тоже есть эти матрацы. Я Мордасова просил: купите. «Не положено». Значит, спи на вечной мерзлоте, как знаешь, а через пару лет на пенсию. У-у! За такие дела Мордасова надо судить. Будь моя воля, я бы его давно на скамью подсудимых посадил!
— Ты Мордасова недооцениваешь,— усмехнулся Коркин.— Скорее он нас с тобой посадит.
— Черта лысого!
— Не черта, а точно. Я-то его побольше знаю. Если говорить откровенно, то я уже чуть не побывал там по его милости.
— Ого! — присвистнул Герман.— Это интересно!
— Давай передохнем,— предложил Коркин.
Они разыскали сухой бугорок, сели. Коркин вытащил из кармана свеженькую пачку «Беломора», одну из тех, что дали им воркутинцы, ногтем вышиб папироску, протянул Герману, сам закурил.
— После четвертого курса мы с ним вместе на практике были. Его сразу командиром отряда поставили. То ли геологов не хватало, то ли кого-то смутило Степаново положение — как-никак партийное начальство. У него карты, деньги и все такое. Работали в Казахстане. Стояли на окраине какого-то пыльного села. По утрам Степан выдавал под расписку карты, а вечером, после маршрутов, собирал их, чтобы закрыть в железный сейф. В воскресенье мы тоже работали. Это, на мое счастье, и случилось в воскресенье. Утром я что-то замешкался у костра, а когда подошел к Степану, он сказал:
«Карты ты получил, а расписаться забыл». «Как получил? Да я их в руках не держал!» «Где же они тогда?» «Не знаю».
«Брось дурочку валять. Ты только что подходил ко мне». «Не был я у тебя».
«Хочешь под статью подвести? Не выйдет! Ставь свою подпись в книжке».
«Не поставлю».
«Ах, так! Сделаем по-другому! Составим акт».— И позвал рабочих.
Сдерживаться я больше не мог. Схватил Степана за плечи и тряхнул: «Опомнись! Что ты делаешь? Карты наверняка где-то здесь — в машине или у тебя в сумке».
В распоряжении Степана находился обшарпанный газик. Это ему так нравилось, что он и спал в машине, и ел. И сейф, разумеется, там хранился. Утром он выкладывал карты на сиденье, становился одной ногой на приступку газика и подзывал геологов: получайте, расписывайтесь. Торжественно и чинно.
Схватил Степана и чувствую: не послушается — пристукну, задавлю. Он струхнул слегка. Осмотрел сумку. Даже под машину заглянул. Нет нигде. И снова ко мне.
«Пиши расписку! Иначе и рукоприкладство тебе зачтется. Свидетели — кругом».
Я тем временем прикинул. Карты лежали на сиденье. Дверцы в машине распахнуты. Продувал ветерок и не слабенький — дверцы ходили взад и вперед. Ну, ясно, карты унесло в степь. Но одному их искать — все равно, что иголку в стоге сена: степь бескрайняя, глазом не обнимешь.
А говорить со Степаном о поисках бесполезно. Перепугался и прет на меня с распиской. И слушать о другом не хочет.
Я махнул рукой и пошел в село. На одном из домов вывеска: «Райком ВЛКСМ», дверь раскрыта. Обрадовался: может, кто-то есть. Толкнулся в первый попавшийся кабинет. Сидит за канцелярским столом косматый парнишка. Выпялил глаза на мою грудь, рот раскрыл. Я ему про дело толкую, а он все таращится на мою грудь и ни черта не слушает.
«Значит, вы мастер спорта?» — вдруг перебил парнишка.
«Причем тут мастер?» — рассердился я.
«Но у вас же на груди значок мастера спорта СССР».
«Ну, мастер. Но это к делу не относится».
«Послушайте! — обрадовался паренек.— Вы нам поможете!» «Вот так здорово! Я сам пришел за помощью. Пойми ты это, наконец! »
«Нет, вы меня поймите. У нас сейчас футбольный матч. Играем с соседним районом. Мы должны выиграть. И вы нам поможете»,— парнишка уже прыгал возле меня, дергал за рукав и умоляюще смотрел в глаза.
«Но я борец, а не футболист!»
«Это неважно. Мастер спорта! И в футбол у вас должно получаться лучше, чем у других». «Я никогда не надевал бутс».
«Ничего. Наденете. Понравятся, я вас уверяю. А сейчас бегом на стадион. Опаздываем. После матча займемся и вашими картами».
Парнишка, оказывается, все понял, о чем я ему толковал. И я заколебался:
«Только без обмана».
«Ей-бо!»
«И еще одно условие. Плохо или хорошо сыграю, забью гол или нет — вы мне поможете». «Честное комсомольское!»
Ногам в бутсах было тесно, непривычно. Онемели ступни. Не то, что бегом, шагом передвигаться не мог. За весь матч раз только и подкатил ко мне мячик. Со злости я его ударил, что есть силы. На стадионе поднялся рев. Оказывается, мяч влетел в ворота.
А после матча на весь стадион по радио объявили: «Гол забил геолог Николай Коркин. Он просит зрителей помочь ему разыскать в степи утерянные геологические карты».
За околицу высыпало человек двести. Болельщики все. Первую карту нашли недалеко от нашей стоянки. Ее прижало ветром к кусту колючки. А вторая как сквозь землю провалилась. Каждую кочечку, каждую ямку километров на десять вокруг руками ощупали — нет и нет. Вечер спустился. Люди в село потянулись. Я тоже отчаялся найти. Решил зайти в юрту, которую давно приметил.
В юрте горела свеча. На кошме, скрестив калачиком ноги, сидел старик — казах. Пил из пиалы чай и, прищурив глаза, смотрел на стену, а там, на кошме, была приколота карта, ярко выделялся жирный штамп управления. Старик любовался на нее, глаз не отрывал.
Чтобы не обижать старика, я выменял карту на складной нож. Впридачу еще дал открытку, завалявшуюся в кармане — какой-то субтропический пейзаж. Приколол вместо карты.
Коркин замолчал. Папироса потухла. Он достал спички и прижег ее. Лошади вяло общипывали листочки с карликовых березок.
— Чем же вся история кончилась? — мрачно спросил Герман.
— Тем и кончилась. Принес карты Степану. Он сделал вид, что ничего не произошло. А мне в бутылку лезть не захотелось.
— Хоть извинился перед тобой?
— Не помню.
— А потом ты про это кому-нибудь рассказывал? В институте, например?
— Нет, кажется.
— А жене?
— Нет.
— Узнаю Коркина. Деликатнейший из деликатных. Благороднейший из благородных. Грубого слова никому не скажет. Пальцем никого не тронет. Все видит, все понимает — где подлость, где грязь, а сам он чистенький и втайне гордится этим.
— Преувеличиваешь.
— Нет, не преувеличиваю,— выкрикнул Герман и с силой швырнул папиросу в кусты.— Убей, не могу понять, как ты после всего этого можешь с ним работать!
— Так уж обстоятельства сложились: направили в одно место.
— Обстоятельства! Жалкое слово!
— А что бы я мог сделать?
— Перейти в другую экспедицию. Нет, это тоже игра в благородство. Орать во все горло, чтобы все слышали: подлец, шкурник, родную мать за полушку погубит, не то, что какую-нибудь партию. И сейчас мы не тряслись бы от голода и холода. Нельзя тушеваться перед такими людьми. Что будет с миром, если ты, я, все мы станем молчаливо взирать на их деяния?
Черные цыганские глаза Германа яростно блестели, на остро обозначенных костлявых скулах под бородкой проступили багровые пятна — как угольки под пеплом. Борода казалась приклеенной — за ней угадывалось энергичное, подвижное, совсем еще юношеское лицо. Сними, и обернется мальчишка мальчишкой.
Оттого, что Герман в чем-то был прав, и оттого, что сам Коркин уже не способен был вот так загораться, он вдруг почувствовал себя старым-престарым.
«Прожитого не вернуть и не переделать»,— с грустью подумал он, не пытаясь даже защищаться.
— Я часто задавал себе вопрос,— продолжал Герман.— Разоблачили культ, реабилитировали пострадавших. Пострадавших-то я видел. А вот тех, кто доносил на них, давил, закручивал пресс, не встречал ни разу. Я и спрашиваю себя, где они? Враз все вымерли? Или провалились сквозь землю? Нет, оказывается, живы. Спасибо, открыл глаза. Вот он — Мордасов. Давит, гнет, закручивает. Не мытьем, так катаньем. У-у-у! — Герман с ненавистью мотнул головой.
— Лови лошадей да пойдем,— сказал Коркин.
Герман взглянул на начальника с сочувствием, как на пропащего человека, однако встал и пошел к лошадям, убредшим уже метров за триста.
Солнечный диск наполовину закатился за горизонт и окрасился в багряный цвет. И листья на березках отливали красным — точно зажглись. Лишь низкорослые ели были такими же темными и прохладными, как час назад.
Коркин припомнил, что такие елки он встречал и на других склонах, и они всегда росли кучками — по пять-шесть, по десять вместе. За все годы работы на Приполярном Урале он не видел ни одной одинокой ели.
Коркин не поленился свернуть с прямого пути и вплотную подойти к ближайшей кучке елок.
Деревца стояли ствол к стволу, протянув друг другу наполовину высохшие цепкие лапы. Некоторые ветки срослись. Елки будто держались за руки. И нельзя было свалить одну из них, не свалив всех остальных.
Коркин подумал: здесь, на Приполярном Урале, только так и могут выстоять деревья — взявшись за руки, согревая друг друга дыханием, в дружбе не на жизнь, а на смерть. Выстоять против яростных ветров, жгучих морозов и черных снегопадов.
Это деревья. А люди? А людям и этого мало. Им надо каждый день, каждый час знать и верить, что где-то на Большой земле о них помнят, думают, тревожатся.
Глава пятая
1
СТОЯНКА БЫЛА РАЗБИТА на правом берегу Кожима против устья реки Сэлэм-Ю.
По всему Кожиму торчали огромные камни, скатившиеся с левобережной горы Росомахи. Камни были разных цветов — и белые, словно эллинский мрамор, и порыжевшие от ржавчины, и розовые, и красные, как киноварь. Вокруг них кипела вода.
Набравшаяся сил Сэлэм-Ю ворочала по дну валуны. Подводный грохот походил на отдаленные раскаты грома.
Берега Сэлэм-Ю густо заросли тальниками, толстыми и высокими, не то что под перевалом, а повыше вразброс стояли лиственницы с бледно-зелеными иголками.
Росомаха мрачной тяжелой громадой нависла над Кожимом. Скалы — в серых лишайниках. Ни кустика, ни травинки. Разваленная вершина — в головокружительной выси, казалось бы, ни дождь, ни снег не могли перебраться через нее, но как ни странно, именно из-за этой вершины и выползала все время непогода.
Сначала над мертвыми развалами камней появлялось светлое пушистое облачко; потом оно на глазах темнело, разбухало, закрывало всю вершину и, клубясь, серой лавиной скатывалось по склону — и вот уже по палаткам щелкал дождь или шуршал снег.
Снег выпадал еще два раза, поломал ветки на тальниках, примял к земле траву, а когда растаял, то травы было не узнать — пожелтела, скоробилась, на листьях коричневые пятна тлена... Так человек в одночасье седеет.
— Тута всю жизнь мокро,— сказал Илья Григорьевич.— Потому и зовут камень Росомахой. Росомаха никогда не разорит охотничью избу или лабаз без того, чтобы не намочить.
Для сушки одежды Илья Григорьевич соорудил специальный костер, вокруг которого положил толстые стесанные бревна, чтобы сидеть, с наветренной стороны поставил навес, покрытый тальниковыми ветками, и понатыкал колышки — развешивать носки, портянки и прочее барахло.
Костер горел круглые сутки, в нем сожгли все деревья, стоявшие поблизости. Потом дрова подвозили уже на лошадях. Свалят лиственницу в километре от лагеря, очистят от сучьев, привяжут веревкой за комель, подцепят к седлу, и лошадь тащит.
Когда перебирались на следующую стоянку, то проходили по этой вырубке. Повсюду стояли желтые, разлохмаченные топорами пни, блестела щепа, валялись сучья — тягостное зрелище, вдвойне тягостное от того, что каждый знал, что этот лес последний, дальше на север уже простиралась тундра. Но что было делать — не преть же в мокрой одежде, не замерзать под снегом?
Сквозь поры палатки просочился рассвет. За стенкой ворочала камнями Сэлэм-Ю. В первое мгновение после сна, кроме подводного громыхания камней, ничего не было слышно; лишь через минуту другую Коркин стал различать и шлепанье дождинок по брезенту, и звон посуды у костра, и сердитое шипение сырых дров. Потом все эти звуки перекрыл крик повара:
— Па-адъем!
И забытые во сне заботы с новой силой навалились на плечи Коркина. Взятых у воркутинцев продуктов хватило на пять маршрутных дней. А сегодня уже не с чем идти на работу. Да еще этот проклятый дождь. Через сто метров до последней нитки промокнешь— какая уж тут работа. И камни скользкие — того и гляди голову свернешь. Но все равно, если бы были продукты, Коркин и ребят бы погнал и сам бы отправился в маршрут.
Не хотелось вылезать из нагретого спальника, не хотелось выходить из-под крыши. Но надо, надо — не свалится с воздуха манна небесная.
Коркин сел и стал натягивать свитер. Зашевелилась Маша, повернулась на спину, чувствуя на себе взгляд Коркина, улыбнулась, не открывая глаз.
— Спи,— сказал Коркин.— Завтрак я тебе принесу. Маша с закрытыми глазами покачала головой.
— Не надо. Сама встану.
Вершина Росомахи была закутана облаками, виднелось лишь подножие— нагромождение черных, отлакированных водой камней. Толстые облака забили долину, сквозь них не мог пробиться ни один луч. Сыпался дождь. Серо и хмуро, как в преисподней.
Сапоги задевали о кусты карликовых березок, и с листьев с шумом срывалась вода.
Весь лагерь был голубовато-седым от дождевых капель, но вот выползли из палаток Илья Григорьевич и Женя, вылез Герман, и лагерную площадку пересекли темно-зеленые полосы — тропинки. Они сбегались от палаток к одной точке — к костру, возле которого хозяйничал в задубевшем от воды плаще повар. Костер чадил в центре лагеря, и тропинки образовали на голубом, тускло искрящемся поле как бы звезду. За день тропинок не прибавится, потому что все будут стараться ходить след в след — поменьше собирать на себя воды.
— Лепешки из манки,— объявил Лева.— И по одной. В маршрут не идти.
— А себе сколько? — спросил Герман.
— А себе досыта. На то я и повар,— осклабился Лева.
Если все старались забыть историю с сухарями, то Герман даже и не пытался этого делать — не такой человек.
Герман в тапочках на босу ногу сидел на корточках и сушил над костром покоробившуюся от сырости книгу. Волосы со сна у него были всклокочены, борода смята, а по щекам расползлись грязные потеки.
— Цыганский загар,— в отместку съязвил Лева.— От грязи и копоти.
Лева попал в точку — не любил Герман умываться. Не любил многое из того, что любят геологи,— рыбачить, охотиться,— тем не менее, а может, благодаря этому и был не только отличным техником, но и толковым геологом. До окончания института, в котором он учился заочно, оставалось два года, а Коркин уже доверял ему самостоятельные маршруты. Герман по нескольку дней мог сидеть на каком-нибудь интересном обнажении, языком слизывать пыль с камней, булавкой расчищать трещинки, устанавливая контакты.
Поздней осенью все они возвратятся в город. Коркин пойдет к себе домой, а Герман — в камералку. Маленький закуток в барачного типа доме заставлен грубыми стеллажами, неотесанные полки провисают под тяжестью камней, которых с каждым годом становится все больше и больше. Между стеллажами — канцелярские столы. Негде повернуться.
Герман составит в кучу столы, снимет со стены продавленную раскладушку, выгнет из листа ватмана пепельницу, вскипятит на электроплитке крепкий чай.
К утру края ватмана обгорят, окурки рассыплются по полу. Поверх окурков — книжки. Четыре, пять, шесть. Странная способность — читать одновременно по нескольку книжек. Сам хозяин, накрытый коротким пальтишком, будет еще спать. Коркин растормошит его, поможет поставить столы. Маша откроет форточку и подметет пол.
Нынешней весной случались дни, когда по утрам в камералке царила чистота и порядок — и столы стояли на местах, и форточка открыта, и на полу ни соринки, и сам Герман прохаживался по комнате в отглаженной рубашке, умытый и чуть смущенный.
Коркин и Маша переглядывались — ничего не понимали.
Виновницей этих революционных перемен была белокурая стройная девушка с зелеными глазами. Раз Коркин застал ее за уборкой. Она распрямилась, спрятала за спину веник и, доверчиво улыбнувшись, объяснила:
— Вот перед институтом захожу. А то Герман выживет вас отсюда. И сам по уши зарастет грязью. Он такой.
— Совершенно правильно,— поддержал Коркин.
— Но, но,— прикрикнул Герман.
Это продолжалось недолго — неделю или полторы, а потом все началось по-старому — и дым, и окурки, и разбросанные книжки.
— В чем дело?— спросил Коркин.— Где твой шеф?
— Выгнал.
— Дурак.
— Ты думаешь, очень приятно, когда без спросу таскают твое белье и стирают. Хорошо бы только рубашки, а то и майки и трусы.
— Дурак.
— Ладно, скажу. У нее есть жених. Помолвлены, что ли, как это называется? Сам ко мне приходил и рассказывал.
— Все равно дурак.
В то дождливое утро, когда повар испек лепешки из манки, а всклокоченный Герман сушил над костром покоробившуюся от сырости книгу, в городе (а там утро было солнечным и теплым) из подъезда большого дома вышла белокурая зеленоглазая девушка. Жмурясь, она взглянула в безоблачное небо и пошагала по тротуару. Из-за старого растрескавшегося тополя, росшего на другой стороне улицы, наперерез ей вышел парень, толстый и медлительный, в черном костюме, обтягивающем его расплывшуюся фигуру.
— Салют, Галка! — весело окликнул он.
— А, это ты, Боря,— не удивилась девушка.
— Я,— подтвердил тот потускневшим голосом.
— Я же говорила: не надо. Не надо меня поджидать и преследовать.
— Германа ждешь?
— Германа.
— Ха-ха! Просто смех разбирает. Такая умная и не может понять, что не на ту лошадку ставишь. Он же не от мира сего. Признает только книжки да камни. И никаких женщин. Я подозреваю, что он даже не мужчина.
— Как тебе не стыдно! Ты же его друг!
— Волк я ему, а не друг.
На перекрестке Галя остановилась и сказала:
— Мне в другую сторону. До свиданья.
— Я тебя провожу.
— Нет, ты меня не проводишь! — Галя с ненавистью посмотрела на Бориса, на его распаренное, в капельках пота лицо, на широкую шею, туго стянутую белым воротничком сорочки, на фатоватый тоненький галстук и в который раз удивилась тому, что когда-то он ей нравился, что она даже выходила на его свист к тополю, под которым он дежурил из вечера в вечер.
— Может, это и совсем не Герман,— ухмыльнулся Борис.— Герман для отвода глаз.
— Ты к тому же еще и подлец! — презрительно сказала Галя, резко повернулась и побежала на остановку, к которой подходил синий автобус.
Автобус привез ее на окраину города, застроенную домами барачного типа. Она подошла к одному из этих домов, толкнула дверь и нос к носу встретилась с пожилой женщиной в темном сатиновом халате, завязанном тесемками на спине; в одной руке женщина держала тряпку, в другой — ведро.
— Ага, Галочка,— обрадовалась уборщица, поставила на пол ведро, бросила в него тряпку, и на лице ее появилось сочувствующее выражение.— Ничего от них нет. Ну, Герман, тот и никогда-то никому не писал, а вот Коркины почему молчат — не знаю. Ни одного письмишка никому не прислали. Но ты не печалься. Вернутся. Осенью все возвращаются.
На завтрак, кроме лепешек из манки, была еще уха, пустая, безо всякой приправы. Да и рыбы в ней было не густо — по маленькому кусочку.
Женя, теперь не дожидавшийся остатков, выпил свою порцию прямо из миски, рыбу сжевал вместе с костями; уха только раздразнила его аппетит, это было видно по глазам, налившимся тоскливым голодным жаром.
Илья Григорьевич хлебал уху неторопливо, размеренно, вкусно причмокивая губами, точно добрее пищи никогда не едал.
Коркин свернул вчетверо свою лепешку и сунул в карман.
— Ну как, Илья Григорьевич?— спросил он.— Нет у тебя желания пробежаться окрест с ружьишком. Может, повезет, опять медведя встретишь. Помнишь, как в прошлом году?
— Помню.
— Килограммов на двести, поди, был. Месяц, что ли, ели. Сейчас бы такой нам не помешал.
— Что и говорить,— отозвался проводник.
В прошлом году он перегонял со стоянки на стоянку лошадей. Тоже через перевал. Там и повстречал медведя — по леднику навстречу спускался. Ветерок тянул с перевала, и зверь ничего не почуял. Илья Григорьевич завел коней за скалу, перезарядил пулей ружьишко и стал ждать. Медведь вышел метрах в десяти. Ахнуло ружье. Медведь повернулся и проворно побежал обратно, добежал до ледника, забрался на него, но тут лапы заскользили, он упал, скатился на камни и уже больше не поднялся.
Потом целый месяц варили медвежатину, по полному ведру, килограммовыми кусками — ешь не хочу! Что бы сейчас такой фарт подвалил!
— Ладно, попытаю счастье,— сказал Илья Григорьевич.
— А я с удочкой пройдусь,— сказал Коркин.— Если что добудем — завтра при любой погоде в маршрут.
— Опять на подножный корм,— поморщился Герман.
— Ты оставайся в лагере. Займитесь с Машей образцами. Много уже накопилось. Пронумеруйте, заверните.
— А мне что делать? — спросил Женя.
— А тебе придется сходить к воркутинцам, узнать, пришел ли ответ на нашу радиограмму. Если не пришел, попросишь переслать новую: продукты кончились, срывается работа, срочно высылайте вертолет. Запомнил?
— Да. Продукты кончились, срывается работа, срочно высылайте вертолет.
2
Коркин завернул в целлофан сэкономленную за завтраком лепешку и положил в карман рюкзака. Там уже лежал кулечек с солью и полпачки чаю. В другой карман он затолкал рыболовную снасть — крючки, лески, мушки. Сверху к рюкзаку пристегнул закопченный котелок, сделанный из консервной банки.
Маша следила за сборами мужа и покусывала губы.
— Ты что?— спросил Коркин.
Маша вдруг прижалась щекой к его плечу и сказала:
— Не пропадай очень долго. Мне без тебя совсем плохо.
— Вот так да! — удивился Коркин.— Десять лет без возражений отпускала куда угодно, а тут стало плохо.
Они стояли на коленях в палатке. Над их головами по брезенту щелкал дождь. Коркин взял Машу за руки, хотел заглянуть в глаза, но она смущенно отвела их в сторону.
— Я быстро,— сказал он.— Одна нога здесь, другая там. Выбравшись наружу, Коркин надел за спину рюкзак, вскинул на плечи малопульку и взял в руки прислоненное к палатке удилище.
Рыбачить он ходил в верховья Кожима, километров за семь от лагеря.
Коркин вброд перешел Сэлэм-Ю. На другом берегу плотной стеной стояли тальники. Удилищем сбил с них воду. Однако это мало помогло: когда он выбрался на чистое место, то весь был мокрый.
У Коркина славное удилище — легкое и длинное — целая береза, которую он срубил в одном из маршрутов.
Коркин шел по оленеводческой дороге, которая то гладкими отполированными следами нарт скользила по глинистой земле, то ныряла в ложки, то терялась в болотцах, заросших смятой жесткой травой.
Справа под обрывом глухо ворчал Кожим, а слева неторопливо набирали крутизну пожелтевшие склоны гор. Их каменные вершины были далеко-далеко.
На кочках горели оранжевые фонарики морошки. Ягоды уже хватил мороз, и они расползались под пальцами. Коркин положил одну в рот, и она сразу будто растаяла, превратившись в прохладный сладкий сок.
Вот в такие одинокие походы обычно укладывались в порядок мысли, улегались тревоги, смирялись сомнения и на душе становилось легко и безоблачно. Но в этот раз успокоение не приходило. И тревожило и досадовало не столько то, что партия снова осталась без пищи, сколько то, что на добывание этой пищи приходилось отрывать от работы поистине драгоценные дни. С голоду они не погибнут. Коркин не представлял, как можно в этих местах погибнуть с голоду. Речки кипят рыбой. По лесным кочкам бродят лоси. А вот на основную работу времени оставалось все меньше и меньше. Уже середина августа, а считай, что почти ничего не сделано. К пятнадцатому сентября падет снег, и возвращайся домой. Нет, пока он не выполнит то, что положено, никуда не уйдет отсюда. Пусть засыпает снегом — не уйдет.
Коркин проходил по зеленому коридору, прорезанному дорогой, через тальники, когда из-под его ног с шумом поднялся выводок куропаток. Птицы перелетели через тальники и сели в рыжую траву. Брюшки у них были белыми, а спинка и верхняя полость крыльев — пестро-коричневыми, и когда они пали в траву и сложили крылья, то их уже невозможно было разглядеть. Но куропаток обнаруживало собственное любопытство. Они попеременно поднимали над травой точеные головки и заинтересованно озирались на пришельца.
Не спуская глаз с того места, куда упали куропатки, Коркин вышел из кустов, осторожно снял с плеча винтовку, нашарил в кармане патрон, зарядил и, увидев между кочек пеструю головку, прицелился чуть ниже ее. Щелчок — и куропатка, подпрыгнув и распустив крылья, легла на траву. Остальные птицы словно и не слышали выстрела — перебегали в траве, поглядывали на Коркина круглыми любопытными глазками. Снова щелкнула винтовка, и другая птица распустила по траве крылья и уронила голову.
Через несколько минут весь выводок был перебит. Коркин собрал куропаток, еще теплых, еще шевелящих лапками, и сбросил в рюкзак.
На ужин хватит, подумал он. Нет, лучше их сварить в маршрут. А на ужин и на завтрак он добудет рыбы.
Впереди уже слышался шум — точно где-то недалеко, за ближайшим бугорком, летел курьерский поезд.
Коркин прошел метров двести, поднялся на бугор, и шум, рев, грохот совсем оглушили его — внизу, действительно, со скоростью курьерского несся по каменной звонкой дороге Кожим; вода в нем под низким пасмурным небом была темно-синей, почти черной, и белая пена, осевшая по берегам, походила на клочья пара. По другой дороге, обегавшей бугор слева, наперерез Кожиму, узкоколейным паровиком, весь в яростных брызгах, вылетал ручей, и шуму от него было не меньше, чем от реки. В том месте, где река и ручей сшибались, вода ходила кругами, кипела, пенилась и была ярко-зеленого морского цвета. Крапал дождь.
Неожиданно раздались два или три всплеска, не похожие ни на удары дождевых капель, ни на завихрения над подводными камнями. У него радостно запрыгало сердце — хариусы!
Он бросил на землю винтовку, снял рюкзак и, на ходу разматывая леску, сбежал с бугра. В самом устье забрел на середину ручья, вода сдавила резиновые сапоги.
На конце лески был привязан трехжальный якорек, обмотанный красной тряпочкой и с перышком посредине — мушка. Взмахнув удочкой, Коркин забросил мушку в самое течение, где то и дело блестели белыми брюшками хариусы, и ее сразу же подхватило стремниной, закружило, покрыло пеной, а потом леска враз натянулась; и, как всегда бывает в начале рыбалки, Коркин подумал о том, что якорек зацепился за дно. Он с досадой потянул удочку и почувствовал живые сильные толчки. Обрадовавшись, Коркин так рванул удилище, что рыбина, описав дугу, шлепнулась далеко за спиной в ручей и там ошалело заметалась между камнями. Коркин подтянул ее за леску. Это был огромный хариус с темной спинкой и голубоватыми боками.
Коркин снял его с якоря, стукнул головой несколько раз о мокрый валун и выбросил на берег.
В реке против устья торчали камни, вода расходилась от них зелеными прядями, и в этих прядях тоже плескались, прыгали, кувыркались хариусы, в воздухе мелькали то белые брюшки, то широкие темные хвосты. Это был какой-то рыбий праздник.
Хариусы хватали мушку на лету. Если один промахивался, то другой или третий непременно попадал в цель. Коркин старался выкинуть трепещущую рыбину себе на грудь, иногда не рассчитав, пробрасывал ее мимо, рыбина падала в ручей, и он ловил ее руками.
Рукава намокли до самых плеч, и от каждого движения руки вверх по груди и спине холодными ручейками стекала вода.
Чтобы не вымокнуть окончательно, Коркин стал вытаскивать хариусов прямо на берег. Перекинет удочку на плечо и, не оглядываясь, бежит по воде к берегу, а за ним, как щепка на привязи, тащится рыбина.
Хариусы лежали под большим камнем. Они были еще влажными, чистыми и прохладными. Коркин любил их, как братьев. Кроме них, он сейчас ни о чем не помнил — ни о работе, ни о Мордасове, ни о Маше. Во всем мире были только он да эти прекрасные грациозные рыбы.
Клев вдруг прекратился, кончился рыбий праздник. Коркин знал, что сколько теперь ни забрасывай мушку, сколько ни подводи ее к самому носу рыб — все равно не возьмут. Будто ослепли. Надо ждать другого праздника, который наступит, может, через два часа, может, через три, а может, и вообще в этот день больше не наступит — прихотливая, своеобычная это рыба, хариус.
Коркин вышел на берег, остановился над рыбой и пересчитал: тридцать шесть штук. Если в среднем по восемьсот граммов, и то почти два пуда. Тяжеленько и в рюкзак не войдут. Ну да ничего, как-нибудь дотащит, лишь бы было что тащить.
Он взглянул на часы: три с половиной часа прошло с того момента, когда размотал удочку, а для него это время пролетело, как одно мгновение. Он почувствовал острый голод. Насобирал на берегу сучьев, разжег маленький костер. Что себе приготовить? Может, нерхол — любимое зырянское блюдо? Это минутное дело: очистить рыбину, снять с костей мясо, нарезать тоненькими лоскутками, сбросать в котелок с рассолом и почти сразу же можно есть. Но тогда котелок будет занят и не в чем вскипятить чай. А чайком надо побаловаться для согрева.
Коркин выбрал хариуса поменьше, чтобы не оставалось объедков, и в целехоньком виде, не выпотрошенным, не очищенным, бросил в костер. Потом отстегнул от рюкзака котелок, зачерпнул воды и поставил к огню.
Чешуя на хариусе спеклась в панцирь, и слышно было, как внутри в собственном соку кипело мясо. Коркин заварил чай. Вытащил из костра рыбину. Панцирь сразу же отстал, и от белого слоистого мяса шел пар. Коркин отламывал маленькие кусочки, посыпал солью и клал в рот. С лепешкой это было очень вкусно. Обглодав дочиста мягкие разопревшие кости, прямо из котелка напился чаю. Уже начинало смеркаться, но домой уходить не хотелось, и он снова забрел на середину ручья.
За спиной прокричал знакомый голос:
— Эге-гей!
Коркин оглянулся: на бугре стоял Илья Григорьевич и махал рукой. Маленький, сухонький, в короткополой широкой малице, с пузатой котомкой за спиной, он походил на лесного гнома.
«Ага, и старик кое-что добыл»,— подумал Коркин, приглядываясь к котомке.
Лишь когда Илья Григорьевич спустился с бугра, Коркин разглядел, что в котомке была резиновая лодка.
— Молодец, догадался,— похвалил Коркин, выйдя на берег.— А то я тут наловил столько, что и вдвоем не унести.
— Это твоя жинка. Иди, говорит, посмотри, что там муженек делает, да лодку захвати, сплавитесь обратно. Заботливая.
— Убил что-нибудь?
— Двух куропаток.
— Немного.
— Да уж. А ты смотри-кось, весь берег засыпал... Домой будем собираться?
— Пора.
Илья Григорьевич вывалил на землю лодку, весла и мех. Потом с помощью шланга соединил мех с лодкой, наступил на него ногой и стал накачивать; воздух с шипением и свистом врывался в баллоны.
Лодка надута. Илья Григорьевич и Коркин сложили в нее рюкзаки, винтовку, удочку, сбросали рыбу. Нагруженную лодку перенесли на воду и заскочили в нее.
Лодку сразу же подхватила стремнина и с бешеной скоростью повлекла вдоль берега. Коркин сел за весла.
Они благополучно миновали два или три переката, обогнули черную, в ржавых потеках скалу и вылетели на тихий широкий плес. Коркин замер с раскрытым от изумления ртом: впереди, метрах в пятидесяти от лодки, реку переплывала серая комолая лосиха и маленький красноголовый лосенок. Вернее, плыл только лосенок, а лосиха, выставив над водой широкую седоватую спину, шла по дну. Она заметила лодку, вскрикнула, как показалось Коркину, и, вспенивая воду, побежала к берегу. Лосенок отстал. Его снесло течением.
Илья Григорьевич, увидевший лосей одновременно с Коркиным, закинул полу малицы, снял с себя опояску и в одну секунду связал петлю.
— На лосенка правь,— выдохнул он.
Но об этом можно было и не говорить, лодка сама летела на перепуганного лосенка, и когда до него оставалось метра три, Илья Григорьевич взмахнул опояской, и петля захлестнула красную аккуратную головку.
Они легли грудью на баллоны и втащили лосенка в лодку.
Лосиха выбежала на берег, еще раз оглянулась на людей и своего теленочка и скрылась в зарослях тальника.
Лосенок был весь красный, с тонкими длинными ногами и черными точеными копытцами. Коркин придавил его телом на дно лодки и слышал, как тот дрожит—то ли со страху, то ли после холодной воды. Ему вдруг стало жалко этого красивого ребенка, и он укоризненно сказал:
— Ну и мать, бросила и убежала.
— Где-нибудь она тут,— возразил Илья Григорьевич.
— Мясом, значит, полакомимся.
— Поедим... Ну, скажу, везет тебе, Петрович. Я вот всю жизнь по речкам сплавляюсь, а ни разу еще на такую рыбину не наскакивал.
Лосенок время от времени бил своими черными копытцами по баллонам, вскидывал голову, пытаясь освободиться из-под Коркина, но у него ничего не получалось — маловато еще подкопил силенки. Коркин гладил рукой по влажной шелковистой шерсти, ему было жалко малыша.
А впереди уже показался лагерь — темные мокрые крыши палаток, костер и навес над костром, пронизанный в разных местах белыми струйками дыма.
Коркин представил, как выбегут на берег ребята, как обрадуются, увидев лосенка, как повар вытащит из-за голенища широкий и длинный кухонный нож, представил все это и неожиданно для себя сказал:
— А что, Григорьевич, может, отпустим лосенка? Не заплутается, поди, в лесу.
— Почто заплутается? — сказал Илья Григорьевич и стал подправлять лодку к левому берегу, к тому самому, на котором скрылась лосиха.
— И мяса-то в нем всего ничего,— оправдывая свою слабость, говорил Коркин.— И нехорошо это. Браконьерство.
— Знамо дело, нехорошо,— согласился Илья Григорьевич.— А уж какое там мясо?
Дно лодки шаркнуло о гальку. Коркин поднял на руки лосенка и поставил в воду. Лосенок выбежал на берег, и обернувшись вполоборота к реке и расставив передние ножки, удивленно уставился на людей.
А люди столкнули лодку и поплыли дальше. Когда между лодкой и лосенком было уже метров сто, из кустов вышла мать. Она обнюхала своего малыша, и они рядышком, крупная мышастая лосиха с чутко поднятыми большими ушами и тонконогий красный теленок, спокойно и неторопливо пошли по берегу и исчезли в тальниках.
...Прибежали на берег ребята. Радовались, галдели, оглядывая рыбу. Коркин тоже был рад улову. Повар вытащил из-за голенища нож и здесь же, рядом с лодкой, принялся потрошить хариусов.
— Ну, как, есть ответ на радиограмму? — спросил Коркин.
— Нет,— покачал головой Женя.
Глава шестая
1
ВЕРТОЛЕТ ПРИЛЕТЕЛ третьего сентября.
Партия к тому времени перебралась на новую стоянку — поближе к реке Котоломба.
Лагерь разбили на берегу мелководного тихого ручья, бывшего некой природной границей: на правом берегу — лесные джунгли, а на левом — голо, светло, одни карликовые березки, которые замечаются лишь тогда, когда по ним бредешь.
Палатки стояли в лесу, а на левом берегу была расчищена посадочная площадка.
Уже многие дни в горах хозяйничала осень.
Ночью выпадали заморозки.
Утром вся березка была в густом и колючем инее. Казалось, он никогда не растает. Но всходило солнце, и кристаллики инея свертывались в сверкающие жемчужные зерна. А потом и эти зерна опадали, и березка представала в самом роскошном своем наряде: и красная-то она, и бордовая, и фиолетовая, и голубая. Да еще там и сям виднеется свежая зелень елочек, пронзительная желтизна лиственниц — разливанное море красок.
Но людям было не до красок. Они голодали.
Коркин и Герман ходили в маршруты — если удавалось наудить немножко рыбы или подстрелить куропаток, Илья Григорьевич бегал по долинам с ружьишком, а вот Женя, которого труднее было накормить, совсем сдал — кирку не мог поднять. А ему надо было работать киркой — бить шурфы.
В маршрутах Коркин нередко натыкался на свежие обломки камней. Оглядевшись, находил и следы человека — или обгоревшую спичку, или окурок, или даже консервную банку. Ясно, тут уже побывал Карпов. Колотил образцы. И Коркина охватывал яростный гнев на себя, на Мордасова, на весь свет за то, что он не может угнаться за стариком.
По утрам Женя выползал из палатки, садился на поваленное дерево и с тоской смотрел за ручей на вершину холма, из-за которой должен был прилететь вертолет. Он первый и услышал машину, и заорал во все горло:
— Вертолет! Вертолет!
В тот же миг и остальные уловили отдаленный приглушенный шум, похожий на гуд пчелы. С каждой секундой шум нарастал, наливался металлом, и скоро уже ни у кого не было сомнений в том, что летит вертолет.
Женя — откуда только и сила взялась — вскочил с дерева, перепрыгнул через ручей, выбежал на посадочную площадку и поджег заготовленную там кучу хвороста.
Из-за холма вынырнул вертолет — огромная зеленая стрекоза с голубым брюхом. Он летел прямо на лагерь.
Коркин сорвал с головы кепку и махал над головой. У Маши по щекам бежали слезы. Женя исполнял вокруг разгоревшегося костра какой-то немыслимый танец.
Вертолет был совсем близко, уже можно было за стеклом кабины рассмотреть черноволосую курчавую голову летчика, когда машина вдруг круто повернула и полетела над лесом в сторону Котоломбы.
Коркин застыл с поднятой над головой кепкой и непонимающе смотрел вслед машине. Маша обессиленно опустилась на землю. Женя грозил кулаком и, надрываясь, кричал, как будто его могли слышать:
— Куда вы, сволочи, прете? Не видите костра? Не видите — площадка здесь?
— Черт подери,— упавшим голосом произнес Герман.— Неужели и этот чужой? Неужели не к нам?
А вертолет тем временем развернулся над лесом и стал выделывать совершенно непонятное. То застывал на месте. То метался вправо, то влево. То вдруг спускался так низко, что, казалось, вот-вот зацепится раскоряченными шасси за острые макушки елей. И когда вертолет снова поднимался вверх, то у людей, следивших за ним с земли, вырывался облегченный вздох.
Можно было подумать, что машина потеряла управление или тот, кто сидит в ней за штурвалом, совершенно пьян или просто сошел с ума. Никакие другие соображения и в голову не приходили.
Но вот вертолет поравнялся с кромкой леса, протянувшейся вдоль ручья, развернулся и полетел в обратную сторону, к вершине голого холма. И людям сразу все стало понятно — по карликовой березке, несколько опередив вертолет, бежал лось. Большой, темно-серый, с горбоносой мордой и ветвистыми коричневыми рогами. Он бежал ровно, даже величаво — будто и не было за ним никакой погони.
И теперь Коркин разглядел, что правое стекло в кабине вертолета отодвинуто и в окно высовывается чья-то фигура в белом, и тут же услышал хлопки выстрелов, которые раньше, верно, перекрывал шум мотора.
Лось, запрокинув рога на спину, бесшумно стлался над багряными березками, и не было видно, чтобы они вздрагивали, гнулись, ломались под его копытами, словно он не касался земли, зато позади лося под бешено ревущим винтом вертолета, березки ходили штормовыми волнами, валились на бок, обнажая еще зеленую подкладку листьев. Вертолет походил на чудовищную птицу, преследующую дичь, и жутко было смотреть на эту погоню.
Перед самой вершиной лось споткнулся, упал на передние ноги, но тут же вскочил, в первый раз затравленно вскинул голову вверх и побежал дальше, уже тяжелее и медленнее.
Через несколько секунд лось и вертолет скрылись за холмом. Но и там продолжалась погоня — ревел мотор.
— Сволочи! Собаки! — ругался Герман.— Хотел бы я видеть, кто в нем сидит.
— Лихая охота! — восхищенно сказал Лева.
Шум мотора внезапно смолк. Похоже было, что вертолет приземлился.
— Я схожу посмотрю,— предложил Женя.
— Подожди,— сказал Коркин.— Если к нам, то сейчас прилетят. Подберут тушу и будут здесь... Ты бы, Маша, на всякий случай собиралась.
Маша ушла в палатку. Ни с того, ни с сего засуетился Лева, собирая разбросанные по лагерю вещи.
Вскоре за холмом снова взвыл металлический голос. Через минуту-другую над вершиной показался вертолет и очень низко, словно катясь по склону, стал планировать на лагерь. Перед ручьем вертолет остановился, повисел некоторое время в воздухе, прицеливаясь к площадке, и сел. Под ревущими лопастями бушевал вихрь. Он положил прибрежные кусты и оборвал с них последние листья. Потом лопасти приостановили свой бег, совсем замерли и упруго и гибко, как пальмовые ветви, провисли над землей. Стало тихо-тихо.
Геологи перебежали ручей и встали перед закрытой дверцей вертолета. Из высоко поднятой над землей кабины им белозубо улыбался смуглый носатый летчик, похожий на грузина.
Овальная дверца, наконец, с треском распахнулась, и первое, что геологи увидели в темнеющей пустоте кабины, была горбоносая голова лося с неловко задранными кверху коричневыми рогами. Потом через эту голову перешагнула нога в болотном резиновом сапоге, с загнутым в несколько рядов голенищем, и на землю спрыгнул Степан Мордасов. Весь он дышал еще непотухшим азартом недавней охоты — рукава светлой щегольской куртки были высоко закатаны, зеленая велюровая шляпа лихо сбита на затылок, на лбу блестели капельки пота, воинственно топорщились на щеках бачки, на плече лаково блестела свежая кровь.
— Ну, здорово, робинзоны! — радостно крикнул Степан и, раскинув руки для объятий, шагнул к Коркину.
Коркин отстранился от объятий и резко спросил:
— Почему вертолет не прилетел ни к Ялпинг-Керу, ни на Кожим?
— Милый мой, ты у меня не один,— быстро и весело ответил Степан.
— Радиограммы получал?
— Получал.
— Почему ни на одну не ответил?
— Это, что, допрос?
— Понимай, как угодно.
— Послушай, Коркин, ты забываешься... Но я готов тебе все объяснить, только не здесь, не на людях. А сейчас распорядись, чтобы выгружали продукты,— Степан махнул рукой на машину, из окошка которой, выставив локоть, по-прежнему смотрел на них, белозубо улыбаясь, летчик-грузин.
— Нет,— сжав зубы, процедил Коркин.— Мы будем разговаривать здесь. И пусть они все послушают,— он кивнул на рабочих, которые вместе с Германом и Машей обступили начальство.— Они вместе со мной замерзали на перевале, голодали и имеют право знать, во имя чего.
— Ну хорошо,— неохотно и хмуро согласился Степан.— Что тебе от меня надо?
— Почему не ответил ни на одну радиограмму?
— Плохие радиограммы были.
— То есть как плохие? — изумился Коркин.
— Из других партий шли тревожнее: умирают с голоду, бросают работу, ну, конечно, к ним и посылали в первую очередь.
— Ах, вот каким языком с тобой надо было разговаривать. Нормальный человеческий язык ты уже совсем разучился понимать.
— Демагогия. Можешь ты, наконец, понять или нет, что, кроме твоей, у меня еще восемь. И все они выполняют производственную программу. План гонят. А ты чем занимаешься? Наукой. Воздушные замки строишь.
— Ну гад! Какой гад! — Коркин ухватил Степана и тряхнул так, что с того слетела шляпа.— Я думал об этом. Но никак не мог поверить, что ты не сдержишь слова. Ты же обещал мне, помнишь: будет вертолет.
Степан с налитым кровью лицом дергался в руках Коркина, пытаясь высвободиться, но сообразив, что самому это не удастся сделать, крикнул Герману:
— А вы что смотрите? Уберите этого сумасшедшего.
Ни Герман, ни рабочие не шевелились. Летчик в окне пилотской кабины улыбался еще лучезарнее. Наконец, Маша сказала:
— Не надо, Коля.
А Коркин все еще держал Степана за грудь, придвинул его лицо к своему и медленно, внятно говорил, как печатал:
— Не бойся, бить не буду. Себе дороже. Да и руки о такую мразь марать не хочется. А вот то, что я тебе скажу, постарайся усвоить... Сейчас вернешься в Каранпауль и сразу же подавай заявление. Уходи в рядовые геологи. Руководить людьми ты не можешь. Ты их не любишь. Если сам добровольно не уйдешь, то я тебя сниму. Все управление переверну, но сниму. Да еще под суд отдам. А теперь убирайся,— и Коркин отшвырнул от себя начальника экспедиции.
Тот отбежал к дверям вертолета и крикнул:
— Чтобы меня снять, у тебя руки коротки. А я вот тебя сниму. И немедленно, сейчас же! Сдай дела Захарову и садись в вертолет, Захаров останется за начальника партии.
— Начальником партии я не хочу быть,— усмехнулся Герман.— Я хочу быть сразу начальником экспедиции. Вот приду в Каранпауль и займу твое место.
— Отставить шутки! — рявкнул успевший прийти в себя Мордасов.
— А я пока работу не закончу, из гор не выйду,— сказал Коркин. Мордасов залез в вертолет и уже изнутри крикнул:
— Заберете продукты или нет? А то их можно увезти обратно. Герман запрыгнул в вертолет и через голову лося стал подавать
Илье Григорьевичу и Жене мешки с сухарями, ящики с консервами, макаронами, маслом.
Коркин оглянулся, ища глазами Леву. Тот с рюкзаком за спиной переходил ручей, неся под мышкой повизгивающего Захара.
— Ты куда собрался? — спросил Коркин, уже догадываясь о Левиных намерениях.
— В теплые края,— осклабился Лева.— Не климат мне здесь, начальник.
— Через месяц все вернемся.
— Фьюить! — присвистнул Лева.— За месяц можно ноги протянуть.
— Что ты его уговариваешь,— крикнул Герман.— Пусть катится. Легче дышать будет.
Коркин, отвернувшись от Левы, подошел к Маше.
— В Каранпауле не задерживайся,— сказал он.— Сразу домой. Обо мне не беспокойся. Все будет хорошо. Ну, давай,— Коркин ласково погладил Машу по плечу и нагнулся к рюкзаку, чтобы не видеть ее покрасневших глаз.
— Что, и Маша улетает?— удивился Герман.
— И Маша. Ей надо.
— Тогда у меня к тебе, Маша, маленькое порученьице. Бросишь в городе в почтовый ящик.— Герман вытащил из-за пазухи смятый замусоленный конверт, по виду которого можно было предположить, что Герман таскал его с собой не меньше месяца.— Если кто будет спрашивать обо мне, скажи, что бодр, весел и так далее.
— Ладно,— сквозь слезы улыбнулась Маша.
Коркин закинул в вертолет Машин рюкзак, помог ей подняться самой. Кто-то изнутри закрыл дверцу.
Коркин, подняв голову, окликнул летчика и сказал:
— Сделайте, пожалуйста, посадку у Ялпинг-Кер. Там у нас образцы. Маша покажет.
— Не могу, друг,— покачал головой летчик.— Горючего в обрез, едва до Каранпауля дотянем. Но ты не беспокойся. Я еще прилечу к тебе. Я им теперь покоя не дам,— и он кивнул куда-то в глубину машины.
— Счастливого пути,— помахал рукой Коркин.
— Не беспокойся,— сказал летчик.
Коркин ушел из-под винта. Взревел мотор. Закрутились лопасти, с каждой секундой убыстряя свой бег. И с каждой секундой их становилось все больше и больше, пока они, наконец, не слились в сплошной круг, сотканный из прозрачной невесомой дымки. Вертолет дрогнул, оторвался от земли и, набирая высоту, полетел в сторону холма. В круглом иллюминаторе мелькнуло белое лицо, но уже нельзя было разобрать, чье оно — то ли Машино, то ли Левино, то ли мордасовское.
Вертолет скрылся за холмом, а четверо оставшихся еще долго молча стояли среди разбросанных по земле мешков и ящиков.
2
С восьмисотметровой высоты горы были невиданно прекрасны. Деревья, кусты, камни на склонах слились в сплошной многоцветный ковер. От красок рябило в глазах — зеленые, желтые, сиреневые, фиолетовые. В глубоких складках извивались голубые ленты ручьев и речек.
Через две недели эту празднично-яркую землю засыплет снегом. Снег падет пятнадцатого сентября и уже не растает до весны. Сколько Маша помнит, еще не было случая, чтобы снег задержался и выпал позже пятнадцатого.
Управятся ли с работой к этому времени там, внизу? Успеют ли? Нет, не успеют — ведь им еще надо на Каталомбу и Халмер-Ю. Ах, что тогда будет! Николай не уйдет из гор до тех пор, пока не сделает работу. Он такой.
Маша смотрела через круглый иллюминатор на землю и уже не видела ни голубых речек, ни зеленых елей, ни багряной березки, а видела все покрытым белым снегом, скованным льдом, и там по снегу в обледеневшей одежде бредут четверо: лица обметаны изморозью, руки скрючены холодом, не могут чиркнуть спичкой; вот кто-то из них падает вниз лицом.
Жуткое предчувствие сжало Машино сердце, и в ту же секунду она услышала в себе властный и сильный толчок; и гнетущее предчувствие чего-то страшного и новая, доселе неиспытанная радость, вызванная толчком, слились в ней в одно чувство, в одно желание — жить, любить, быть любимой и счастливой.
В вертолете стоял такой шум, будто кто его сверху как по железной бочке колотил молотками. Сквозь этот шум Маша уловила за спиной постороннее движение и обернулась.
Мордасов стоял в дверях пилотской кабины, и, размахивая руками и показывая на лося, что-то кричал на ухо летчику. Тот пожал плечами, отвернулся к окну и стал смотреть на землю. Вертолет пошел на снижение.
Маша ничего не понимала. «Садиться, что ли, собираются»,— подумала она.
Вертолет повис метрах в трех над рекой. Вихрь взрябил холодную синюю воду.
Мордасов подошел к наружной двери, открыл ее и стал вытаскивать лося. Лось был тяжелый и не сдвигался с места. Тогда Мордасов поманил Леву. Они уперлись спинами в стенку, а ногами в лося, и серая туша медленно поползла к выходу.
Летчик, держась за штурвал, вполоборота повернулся назад и презрительно улыбался.
Увенчанная тяжелыми рогами голова лося вывалилась из кабины и теперь уже он пополз сам. Задние ноги стукнули по обшивке, и туша сорвалась в воду.
Маша прильнула к иллюминатору. Голова лося повернулась, рога ушли глубоко в песок, замутив воду. Муть очень скоро отнесло, и видно было, как шерсть прекрасного даже в своей смерти зверя вытянулась по течению.
Вертолет снова набрал высоту.
Когда Маша оторвалась от окна, Мордасов ползал по кабине на коленях и стирал своей курткой с полу кровь.
1964 год. Приполярный Урал — Тюмень
Поделиться: