Ольга МАРКОВА
Рис. В. Васильева
КЛИКУН - КАМЕНЬ
Повесть
11
Вот она, вотчина Демидовых, Нижний Тагил.
Перед выходом из вагона на арестованных надели наручники.
Цепи! Этого еще Иван не пережил.
С вокзала вели по широкой Салдинской улице. Группа надеждинских большевиков держалась дружно. Их шесть человек. Весь город развернулся перед ними, раскинувшись по берегам реки. Плотина, огромный пруд, храмы, часовни. Ниже к реке огромные доменные печи выпускали клубы черного дыма. За ними — правильные ряды заводских корпусов. Все это мелькало перед глазами среди копоти.
Чувство, что ты опять не принадлежишь себе, угнетало все сильнее.
— Ах, жаль, что нас взяли. Время-то сейчас важное: построили железную дорогу, промышленность растет...— шептал Иван,— а рабочие живут так же плохо... Нам нужно бы это использовать...
— Не разговаривать!— неслись по колонне окрики конвоиров. Сентябрь стоял сухой. По дороге ветер перекатывал желтые листья. Обгоняя партию арестованных, бежали дети и кричали:
— Ребя, гли, опять каторгу ведут...
Из толпы, собравшейся по обочинам дороги, выскочил мужик в рубище, с открытой грудью, поросшей рыжей щетиной. И лицо его до глаз заросло рыжими космами. Идя за партией арестованных, он пел хриплым простуженным голосом:
Товарищи, братья родные, Довольно вам спины ломать...
Новый порыв ветра подхватил листья, закружил их, затем осторожно уложил у канавы.
Арестанты одобряли песенника криками:
— Давай, давай! Хорошо поешь!
За то, что хозяевам лютым,
На ваших трудах отдыхать!
Конвоиры пригрозили:
— Смотри, Левка, опять за песни в тюрьму попадешь! Не посмотрят, что ты — чокнутый!
— Ничего,— ответил тот. — Тюрьма, что могила, и вам место найдется!— И снова скакал рядом рыжий, бойко выкрикивая песню:
Того бедняка молодого
Сковали они в кандалы,
Не давши с семьею проститься,
Повели вдоль тюремной стены!
За тюремными воротами враз стало тихо. Большие тревожные глаза Феди Смиренова заливал ужас.
— У нас здесь много друзей! Одного мы сегодня уже видели. Это — Левка-песенник!— чтобы приободрить парня, шутливо сказал Иван.
Тот выслушал товарища равнодушно.
На каждого натянули грязные арестантские бушлаты, пахнущие потом.
Отобрали деньги. Сняли наручники. Разъединили: Ермаков, Смиренов и Малышев попали в камеру к уголовникам. Те сразу их окружили. Долговязый арестант сказал:
— Хороши! Хоть выпрягай!
Иван осторожно обошел вокруг него:
— А тебя уже, кажется, выпрягли?! Уголовники дружно захохотали: ответ понравился. Долговязый не унимался:
— А мы где-то с тобой встречались... Малышев, все так же обходя его, отозвался:
— Да, я там иногда бываю.
И новый взрыв хохота потряс сырые стены камеры.
— А ну их, политиков,— махнул рукой долговязый и отошел прочь. Голые нары в два яруса висели на столбах. В столбы были вбиты
железные скобы, как ступеньки, на косяке двери — закопченная лампа. Неслись приглушенные жалобы, смех, грубая брань. Звенели кандалы. Утром осипший голос с верхних нар спросил:
— Чья очередь камеру убирать?
— Политических!
Три большевика спокойно поднялись. Малышев вызвал надзирателя, потребовал воды и, когда воду доставили, склонился над ведром, смачивая тряпку. Чья-то сильная рука оттеснила его.
— Чего там! Сами будем убирать.
Работали все вместе. Потом снова «политики» сидели на отведенных им нарах.
— Иван, ты вчера что-то сказал о промышленном подъеме,— напомнил Киприян.— А революционный-то подъем видишь ли?
Разговор был начат для Феди. Иван понял это и, весело блестя глазами, отозвался:
— Конечно. У нас какой подъем? Он у нас в борьбе с меньшевиками. Меньшевики-то что делают? Они стараются развалить нелегальные наши организации... стараются народу отвести глаза от прямой нашей задачи.
— А надолго нас посадили?— с тоской спросил Федя.
— А мы вот что сделаем — проведем голодовку: надо требовать прокурора, требовать свою одежду и деньги. Они не имеют права нас переодевать, мы — подследственные. И выше голову!— быстро проговорил Иван.
...Голод. Мучительно хочется пить. Надзиратели приносили политическим пищу, растерянно переглядывались и уносили ее обратно. Лежать, перетянуть животы, сохранить силы. Федя почернел. Равнодушие его росло.
— Скорей бы домой...— он даже во сне бредил свободой:— На вечеринку зовут... ждут меня...
Желая поднять его настроение, Малышев говорил:
— Тюрьма — это временный отрыв от борьбы. Ее нужно использовать... будем учиться... Устроим тюремный университет... Я понимаю. Федя, сейчас, когда наши силы могли бы пригодиться там, сидеть здесь тяжело. Будем изучать урок и опыт революции, литературу, историю.
Киприян помогал Ивану как мог.
— Помню я, как на Чермозском железоделательном заводе забастовка в ноябре пятого года вспыхнула. Впервые. Местечко тихое, и вдруг — забастовка. Ночные смены в горячих цехах не выдержали. Утром шли мы, рабочие вспомогательных цехов, к заводу — попали па митинг, а через несколько часов уж тысячи людей шагали по главной улице. Песни революционные пели. Я тогда совсем зеленый был, вроде Феди вон... И подхватили мы под руки главноуправляющего Чермозского округа. Надели на него какие-то лохмотья, лапти, суму нищенскую на плечо повесили. Вот так всю свою злобу и недовольство выливали. Привели мы его в волостное управление... Ну, он струсил, да и подписал все требования наши...
...Трехдневная голодовка помогла: надеждинцев перевели в другую камеру, выдали им одежду.
Чтобы скоротать день, Малышев учил товарищей французской борьбе, а то играл с ними в допрос. Вот он приосанился и начал:
— Подследственный Федор Смиренов, когда вас избрали кладовщиком нелегальной литературы в Надеждинске?
Федя оживился, фыркнул и скороговоркой ответил:
— Это кого? Это меня-то? Складов на заводе множество. Иван грозно поднялся:
— Каких складов?
— Да как же, на улице Походяшина склад! На Сосьве склад! Ермаков хохотал:
— Так-так, Федя! Прикидывайся дурачком.
«Допрос» продолжался:
— Подследственный Федор Смиренов, дружил ты с членом подпольного комитета «Мишей»?
— Это какой? Мишка-то Вашкин? Да кто с ним, баламутом, дружит? Он ведь ахаверник!
— Ну, а с Малышевым ты дружил?
— Это какой Малышев?— дурачился Федя.— Такой высокий? С бородкой? Да ведь зря он бороду-то отпустил, три волоска всего! А чё мне дружить с ним? Он к девкам не бегает, тоскливый... Я к нему за песнями ходил. Ох, и песен он знает! В голове не вмещается!
— Каких песен? — стонал, изнемогая от сдерживаемого смеха, «следователь».
— Да разве упомнишь? «Ванька-ключник — злой разлучник», «Ах, вы сени, мои сени», «Скучно пташке сидеть в клетке»...
На улице падал снег. Окошко заледенело. С потолка камеры сочились капли, а глухие темные стены дрожали от хохота.
Федя раньше всех оборвал смех: снова охватила его холодная тоска.
— Уж скорее бы суд!
— А чего ты от суда ждешь?
— Освободят же!— запальчиво крикнул Федя.
— Судьи-то те самые враги и есть, против которых мы боролись.
— Давай-ка, Миша, заниматься. А то вдруг нас разъединят...— напоминал Киприян.— Ты вчера начал о политэкономии рассказывать...
Иван сердился на своего серьезного друга: не понимает, что Федю нужно и готовить, и отвлекать: тюремный день томительно долог, если его не заполнять.
— На чем мы урок кончили?— спросил Малышев и внимательно поглядел на Федю: «Спасти, спасти товарища от тоски... иначе... так... и до самоубийства...» — На прибавочной стоимости мы кончили урок. Продолжаем...
...Суда все не было: у охранки недоставало доказательств.
Раз в неделю арестованных выводили гулять на пятнадцать минут. 'Прогулку ждали нетерпеливо: во дворе жадно вдыхали холодный воздух. Ловили ртом редкие снежинки.
Только раз политических вывели за стены тюрьмы, в баню, снова надев на них наручники.
День ясный, тихий. От снега резало глаза. От свежего воздуха кружилась голова. Колонна арестантов, построенных в пары, тянулась на; полквартала. Звенели на уголовниках кандалы. Кто-то впереди склонился, поправляя их на ногах:
— Трут, проклятые...
— Подсунь под кольца штаны.
Со стороны опять вынырнул рыжий Левка, одетый в лохмотья, и начал приплясывать впереди колонны:
Ох, Демидов уж умен, умен, умен! И за это он начальством отличен: Получил он званья итальянские, Отнял он леса крестьянские!
В колонне послышался смех. Конвоиры закричали:
— Уходи, слабоумный!
А тот себе плясал, выделывая разные коленца.
Кто-то из уголовников впереди тоже начал приплясывать, высоко поднимая закованные ноги. Кандалы звенели. Иван подумал: «Русскую душу, видно, в цепи не закуешь! Она прорвется!»
На тротуаре раздался знакомый дрожащий голос:
— Родной наш!
Малышев огляделся, но в толпе трудно было кого-нибудь узнать.. А вдруг он ошибся? Неужели ошибся? Левка продолжал:
Он кручинушку не ведает, По три раза в день обедает! А на прииске рабочие Пески моют днем и ночью им...
В колонне посмеивались:
— Дурак-дурак, а умный...
— Нам идти под плясовую легче.
Конвоиры согнали песенника в снег. Но тот побежал по тротуару,, и толпа, стоявшая там, пропускала его. Иван думал об одном:
«Маша крикнула или не Маша? Неужели я ошибся? Вот здорово, если Маша!»
В бане Иван ужаснулся, глядя на товарищей: от жаркого пара особенно выступали следы казацких нагаек. Спины словно изрыты. Но даже вид изуродованных спин не заглушил надежды Ивана: «Если то Маша, она наверняка будет хлопотать о встрече».
Теперь, гуляя в тесном дворе, заключенные каждый раз слышали за воротами непонятный людской гул.
Несколько раз Иван с Киприяном пытались связаться с соседями по камере, стучали в стены, но ответа не было. А глазок в двери открывался немедленно. Грубый голос с издевкой спрашивал:
— В карцер захотели?
...В напряженном ожидании прошло несколько дней. Скорей бы,скорей!
Иван ждал Машу, ждал суда: не могут же их держать месяцами Е' подследственных. Он мысленно готовился к своей речи на суде. Но суд так и не состоялся: мало было улик.
Как-то утром надеждинцев вызвали в контору и объявили, что Малышева и Ермакова по решению господина губернатора отправляют в Тюмень в административную ссылку, остальных в другие города Сибири, Смиренов отпускается под надзор.
Жаль было расставаться с Федей и радостно за него. «А Тюмень? А Сибирь? Ну что ж, пусть Тюмень и Сибирь. Всюду идет борьба, и мы включимся...» — думал Иван.
Федя радовался свободе, как ребенок, он то пел, смеялся, то прыгал. Наконец его увели.
Малышева и Ермакова сковали вместе наручниками.
Этап строился во дворе, где по-прежнему был слышен из-за ворот гул голосов, женский плач, крики:
— Закона на вас нет!
— Передачи не брать вы права не имеете!
«Хорошие нам проводы будут!» — шепнул Иван Ермакову. Широкие ворота распахнулись. Толпа смолкла. Какая-то женщина вдруг истошно крикнула:
— Санушко, куда тебя повели?!
Ее перекрыл родной Ивану голос отца:
— Соловейко!
Отец, совсем поседевший, с горящими глазами, мял в руках шапку. •Рядом плакала Маша. Ее держал под руку высокий немолодой мужчина с темной бородкой клинышком. Муж, наверное.
Толпа кинулась вперед по сторонам колонны, напирала на конвой. Малышевы тоже бежали.
— Цепи-то почисти, Иван,— раздавался голос отца.
— Из Орла цепи-то. На всю Россию орловская каторжная тюрьма цепи поставляет!
Среди общего шума вновь различались слова отца:
— Ты, Ваньша, с детства совести не ослушивался! Я в тебя верю! Иван поднял руки, невольно поднимая и руки Киприяна, потряс наручниками над головой.
— Отец, Маша! Тюмень — хороший город!
— Молчать!— гаркнул один из конвойных. Но родные поняли, закивали радостно.
Позднее узнал Иван, что Маша, увидев его, когда их вели в баню, вызвала отца, что каждый день они были у тюрьмы. Но свидания никому не давали и передач не принимали. Из-за этого и стояли у тюрьмы шум и волнения.
12
Тюмень — хороший город.
Малышев и Ермаков сняли отдельную комнату на Большой Разъездной улице. Им никто не мешал читать, не вмешивался в распорядок дня. Только раз в неделю в их комнату заглядывал жандарм с золотушным лицом.
— Живете?— спрашивал он.— Ну и живите!
Ежедневно к восьми часам утра Киприян уходил на электростанцию, где работал, а Малышев направлялся на «службу» в магазин Агафурова.
Братья Агафуровы и не подозревали о том, что застенчивый конторщик со светлыми густыми усиками, «поднадзорный ссыльный и неблагонадежный», уже и здесь завел подозрительные связи. Главный бухгалтер Николай Иванович Баринов говорил о нем:
— Скромный, дело знает.
Был Баринов осторожен в движениях, тих и внушителен. По пустякам ни к кому не придирался, об ошибках не докладывал хозяину. Его уважали.
Конторка Ивана стояла между кассой и окном с видом на Царскую улицу. Сидя за ней, он заносил каждую торговую операцию в огромный журнал, подводил баланс. Этот журнал велся специально для податного инспектора.
Солидный размер журнала и отчетливые, красиво расположенные записи как бы говорили о кредитоспособности фирмы.
На улице звенела зима. Сыпал жесткий снег. Короткие дни, длинные ночи наступали и уходили. Завывали метели, а пропагандист партии «Миша» бегал по кружкам вместе с Киприяном. Они громили меньшевиков и эсеров, рассказывали о шестой Всероссийской партийной конференции РСДРП, о том, что меньшевики-ликвидаторы изгнаны из пар-тин. Конференция укрепила партию большевиков как общерусскую организацию, определила ее линию и практику в условиях нового революционного подъема.
Снег съедали сырые апрельские ветры, когда до Тюмени дошли слухи о кровавых событиях на реке Лене.
Листовки летели с незакрытых чердаков домов, висели на заборах, их находили рабочие в своих карманах, читали, передавали другим.
«...4 апреля убито и ранено более пятисот человек».
Стыла кровь.
Как-то в обеденный час в магазине остались Малышев с Бариновым: Их работу прервал вояжер из чайной фирмы «Высоцкий и К°». Он вбежал в магазин и заметался, бестолково, испуганно твердя:
— О, мой боже! Спасите... спрячьте!
На Царской улице раздавались крики, свистки.
Иван, не раздумывая, схватил вояжера за руку и увлек в товарный отдел. Баринов опередил их, открыл громадный полупустой шкаф.
Вояжер, даже сидя в шкафу, продолжал твердить:
— Спасите... я — еврей... они гнались...— и бормотал молитвы. Шкаф закрыли на ключ. Малышев постучал в створку и приказал:
— Перестаньте молиться, чтобы вас не слышно было!
Когда погромщики вбежали в магазин, Малышев и Баринов сидели, углубленные в работу.
— Сюда никто не входил?
Иван замер: как-то поступит бухгалтер? Пауза затянулась. Наконец Баринов оторвал взгляд от толстой бухгалтерской книги, удивился:
— А кто войдет? Сейчас обеденное время.
...«4 апреля 1912 года на реке Лене убито и ранено...»
Ленин писал: в ответ на народное возмущение царское правительство намеренно разжигает национальную рознь.
Остаток дня длился бесконечно. Когда кто-нибудь из конторщиков направлялся в товарный отдел, Баринов с Малышевым тревожно переглядывались.
Вошел жандармский ротмистр Чуфаровский, который в магазине Агафурова пользовался скидкой, платил за товары вместо рубля — гривенник.
Пока продавцы обслуживали его, Баринов и Малышев сидели, оцепенев.
Ночью вояжера фирмы «Высоцкий и К°» проводили на вокзал, посадили в поезд, идущий в Омск.
Приближалась пасха. В магазине Агафурова торопились провести учет. А когда магазин был закрыт на пасхальную неделю, Баринов пригласил Малышева поработать у него на дому: осталось подсчитать товарные описи.
В тихой уютной квартирке пахло куличами.
По стенам столовой развешаны пейзажи кисти самого Баринова. Это напоминало квартиру Кирилла Петровича.
Жена Баринова, холеная красавица, лениво объяснила:
— Коля очень любит живопись. Летом пишет маслом, иногда акварелью. Я очень рада: только бы не увлекался политикой... Учение о социализме сейчас модно...
— Почему же? Учение о социализме дает человеку надежду освободиться от рабства.
— Но это учение дает человеку скитания и тюрьмы. Пусть лучше занимается живописью. Искусство украшает жизнь, успокаивает умы,— заключила Баринова, а в больших карих глазах ее мелькнуло смятение.
«Не очень что-то оно успокоило твой ум»,— подумал Малышев и спросил:
— Чем же успокаивает умы и украшает жизнь искусство?
— Красотой,— последовал ответ.
— А может, наоборот, не успокаивает, а не дает застояться?— осторожно спросил Иван Михайлович.
Женщина внимательно выслушала его, протянула раздумчиво:
— Пожалуй! Слышишь, Коля, что говорит Иван Михайлович? Да вы, сударь, очень развиты! Где вы учились?
— По тюрьмам,— спокойно отозвался Малышев и улыбнулся, увидев, как женщина отпрянула от него.— И простому конторщику может быть ясно, что искусство должно служить народу не только красотой. Оно должно быть доступно и нести правду.
— О чем?
— О жизни. Вот репинские «Бурлаки»...
— Ах, оставьте, Иван Михайлович. Репин слишком прост!— Она смолкла и посмотрела на мужа кротко и нежно.
...Город спал, слившись с ночью, молчаливый и темный. Однако чем ближе к реке, тем больше нарушалась тишина. Баринов направился проводить сослуживца. Шли медленно. Присели на длинную некрашеную скамью на высоком берегу Туры. Баринов сказал извиняющимся голосом:
— Жена напугана репрессиями в городе...
Река уже вскрылась. Началась навигация. Шныряли, свистя, буксирные пароходики, освещенные огнями. Много их стояло у пристани. На фоне ночного неба видны стены кремля-монастыря.
— Л вы, Николай Иванович, что же, сочувствуете рабочему движению?..
— Сейчас многие ему сочувствуют. Я — бухгалтер, у меня свое дело. Да и жена... ей все чудятся враги...
«Наденька, опять Наденька, взявшая жизнь еще одного человека!»— подумал Иван.
— Не иметь врагов! Это еще не значит, что жизнь у всех идет в мире... А ради чего вы решили спасти еврея-вояжера?
— Ради себя... Малышев не понял:
— Как?
— Ну, если бы я его выдал, я бы не спал нормально, презирал бы себя,— пытался втолковать ему Баринов.
— А-а,— удивленно протянул Малышев. Его потянуло к друзьям. Разговор с бухгалтером начинал раздражать.— А я думал, вы спасли его из человеколюбия...
Бухгалтер вдруг заволновался.
— Я. конечно, сочувствую... Я ведь не боюсь ничего, Иван Михайлович. Я только должен понять, что происходит.
13
Па Томской улице, на квартире Махряновой, высокой черноволосой учительницы, часто печатали на стеклографе листовки. Но сегодня здесь никого не было, кроме хозяйки.
— Праздник в одиночестве?— спросил, входя, Малышев. Напевным голосом, в котором звучала улыбка, Мария Павловна ответила:
— Как только вы, Миша, вошли, я уже не в одиночестве. Надеюсь, вы не будете со мной христосоваться?
Иван рассмеялся:
— Я бы не прочь,— и бурно покраснел: он впервые допустил вольность по отношению к женщине.
Мария Павловна внимательно поглядела на него.
— Давайте попечатаем.
Лист за листом воззвания ложились в стопу. Ивану весело было накладывать краску на стеклограф, проводить валиком.
— Здорово! Разжились мы техникой: машинка, гектограф, стеклограф. Теперь листовками со всеми рабочими похристосуемся...
— То-то же!
— Хорошо бы нам выпускать небольшую регулярную газету-листок...— мечтал Иван.— Меньшевики опять кричат, что не созрел еще наш рабочий для борьбы, что кончатся маевки тюрьмой да ссылкой, и это только отпугнет всех...
— Сомневаться проще всего.
— Ах, как вы здорово это сказали, Мария Павловна: «Сомневаться проще всего!»
Уснуть в эту ночь Иван Михайлович не мог. Мысли о газете, о маевке, к которой призывало воззвание, напечатанное сегодня, теснились в голове.
Вспоминалась первая его маевка в Фоминке. Семья Кочневых. Интересно, жив ли Евмений, лечится ли? А эти — Стеша и Немцов — уж женились бы, не мучились! Вспомнил Иван Верхотурье, свое первое выступление у Кликун-Камня. Поднялся. Зажег лампу. Жестяной, покрашенный белилами колпак сосредоточивал свет над листом бумаги. «Дорогие мои старички,— легли первые слова письма.— Дела обстоят у меня благополучно: опять по-прежнему сильно работаю».
Подумал: «Опять... по-прежнему...» Хватит одного слова «по-прежнему...»— отложил в досаде перо:— «Читаю, читаю, пишу много, а все не добьюсь экономии слов! Надо научиться, как Ленин, чтобы ни одного слова нельзя было выбросить и чтобы каждое, крохотное, вмещало в себя большой смысл! Надо научиться оставлять такие слова, которые много отражают...»
Сразу после Первого мая начались аресты. Иван был осмотрителен, и обыск в его квартире ничего не дал. Однако он чувствовал за собой слежку. И все-таки радовался: Первое мая провели как знак протеста против расстрела на Лене! В пользу пострадавших собрали деньги.
Он удивлялся себе: когда над толпой вдруг взвивалось красное полотнище или когда несколько человек запевали: «Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой»,— его охватывало жгучее радостное волнение. И сейчас, идя на работу и вспоминая массовку, опять почувствовал Иван то самое волнение. «Для вас!— мысленно говорил он встречным.— Для тебя, седина! И для тебя, девочка с сумкой... для всех, для вас вышли мы все из народа!»
Еще с улицы в окно магазина он увидел, как два полицейских рылись в его конторке. Быстро мелькнуло в голове: «Там я ничего не оставляю».
Бежать? Нелепо...
Он стремительно открыл дверь.
— Что это значит?
Тот же жандарм с золотушным лицом, который проверял его квартиру, потряс перед Малышевым книжкой.
— А это что значит? Это что? И это вы допускаете за год до трехсотлетия дома его императорского величества?
В руках у полицейского была брошюра Маркса «О заработной плате».
Иван подумал с досадой: «И как я мог оставить ее здесь?»
Когда Малышева повели из магазина, товарищи провожали его ободряющими взглядами.
Снова тюрьма. Занумерованное одиночество. В окно заглядывало серое, без всяких оттенков небо. Стены камеры в пятнах, покрытые засохшей плесенью.
Ему дали тетрадь, разрешили писать. Но тетрадь была тоже нумерованная. Мысль, что тюремный надзиратель ознакомится с его раздумьями, останавливала перо.
Резкий долгий звонок в коридоре означал для надзирателя: «вести арестованного на допрос», а для арестованных: «кого на этот раз? Меня? А может, не меня?».
В кабинете перед столом следователя — Мария Павловна Махрянова.
Следователь, коротенький, кругленький, довольно улыбаясь, следил за встречей.
Малышев сухо посмотрел на Махрянову и отвернулся.
— Ну-с, молодой человек, вы знакомы, кажется?
Иван Михайлович еще раз недоуменно посмотрел на Марию Павловну и подумал: «Глаза! Какие у нее глаза! Словно она все знает вперед и все знает в прошлом!»
Оба враз перевели взгляд на следователя.
— Нет, я не знаю эту женщину.
— Мы не знакомы.
' День, ночь. День, ночь...
И снова резкий звонок несется по каземату. Для надзирателя: «вести арестованного на допрос», для арестованного: «неужели опять за мной?»
— Это ваша рука!— следователь показал листок бумаги с начатым письмом к семье.
— Моя.
— Что значат слова: «Опять по-прежнему сильно работаю?»
— То и значит, что я, действительно, сильно работаю.
— На партию свою?
— На братьев Агафуровых. Даже пасху работал.
— А почему вы покраснели? Почему?
— Стыдно.
Круглое лицо следователя расплылось от удовольствия.
— Чего стыдно?
— Своей безграмотности. Написал «опять» и «по-прежнему», когда эти слова почти синонимы. Хватило бы одного.
Выжидательная улыбка мгновенно стерлась. Следователь медленно багровел:
— Я научу вас говорить человеческим языком, а не вашим, большевистским!
— Мой язык — язык среднего интеллигента,— вставил Иван Михайлович, не понимая, чем он обидел этого пожилого человека.
Тот, все еще багровый от бешенства, кричал:
— Это ты — интеллигент? Ты, сын ломового возчика? «Против этого ничего не возразишь. Бедный мой седой отец!»
— Да, я сын ломового возчика. Но я не позволил себе сказать вам «ты».
— Еще бы! Сеноним!
Малышева осенило: следователь не знал этого слова. Иван всмотрелся в его багровое лицо уже с жалостью.
Поняв по-своему волнение заключенного, следователь стих, вытер огромным серым платком лоб и заговорил доверительно:
— Наверное, вы уже жалеете, Малышев, что встали на этот путь? Смотрите, вам только двадцать три года, а вы уже четвертый раз в тюрьме... Испробовали и арестантские роты! Может, вам неудобно перед вашими «товарищами» отступить? Так мы вам поможем!
Иван скупо усмехнулся. Хотелось сказать, что свой путь, если потребуется партии, он повторит еще и еще раз.
Иван пел. Песни воскрешали прошлое, манили вперед.
Петь запрещали. Книг не давали. Время тянулось бесконечно. Иван взбирался на стол, чтобы увидеть небо и окна домов. Из-за домов выглядывала церковь со старинными главами и ребрами крыши. Иногда из дома напротив смотрели на него какие-то люди. Он уже знал многих в лицо.
Месяц. Два. Три. А дело не разбиралось.
Видимо, Киприян и другие товарищи тоже арестованы: с воли никаких вестей.
Иван требовал суда. Суда, на котором он открыто скажет свое слово. Ему необходимо научиться использовать суд как акт деятельности революционера.
Шли дожди. Тускло светило на воле солнце и тухло. Наступала ночь, которая в тюрьме особенно длинна.
У окна стоять не разрешали, кричали в глазок, угрожали. Однако несколько раз по утрам Малышеву удавалось взбираться на стол, вдохнуть воздух, увидеть небо.
Однажды, когда он стоял, как распятый на решетке окна, напротив мелькнул белый платок, будто крылышко птицы. Нет, не может быть! Маша, да ведь это же она! И как рада, что наконец обратила на себя его внимание, смеется и плачет. Сейчас же заработали их пальцы и губы — азбука глухонемых.
Маша сказала, что получила записку от Киприяна: «Ваня опять заболел». Она приехала, чтобы ускорить разбор дела. Постоялый двор — напротив. Узнала от жильцов, что на третьем этаже тюрьмы политический все время поет. Сразу решила, что это Иван. Сначала не узнала его: впервые увидели Ивана, обросшего жидкой светлой бородкой.
— В чем у тебя нужда? Ты здоров?— допытывалась она.
О себе Иван Михайлович говорить не любил. Он требовал от сестры сообщений о партийной работе, о товарищах по заключению.
Договорились: чайник с молоком или квасом будет с двойным дном.
До тюрьмы донесся перезвон колоколов, пение царского гимна. Маша объяснила:
— Сегодня триста лет дому Романовых. Ученикам в школах конфетки дают. С иконами по улицам ходят.
— До трехсот десятого дом Романовых не достоит: подгнил!
Ожил Иван. Чайник с двойным дном помогал.
Теперь о воле Иван знал все: большевики развернули подготовку к выборам в четвертую Думу. Значение этой кампании предусмотрела Пражская конференция. Необходимо получить право говорить открыто, во весь голос о «полных неурезанных требованиях пятого года». Большевики преследовались, но не отступали.
Выпив молоко и вскрыв дно чайника, Иван извлек «Рабочую газету».
«Ах, Маша! Золотко мое!»
«Рабочая» издавалась Центральным Комитетом партии в Париже. Номер 9 от 25 августа 1912 года вышел с заметкой из Тюмени:
«Работа у нас... с громадными усилиями налаживается... имеется кружок пропагандистов (коллегия), а также кружок низшего типа... Спрос па литературу... Среди рабочих большое стремление к самообразованию. Был организован сбор в пользу пострадавших на Лене, давший более 60 рублей... Есть связи среди солдат, из которых недавно трое арестовано (нашли несколько наших листовок). Отношение товарищей к арестованным сочувственное. Есть связи с несколькими уральскими заводами».
Жандармский ротмистр Чуфаровский не знал, что арестованный Малышев не проводит время даром, что выпустил он уже внутреннюю газету на листке папиросной бумаги и газета гуляла по тюрьме, что сообщал он на волю в «чайнике» все тюремные новости и имена особо жестоких тюремщиков. И там выходила одна листовка за другой.
Уже год Малышев в тюрьме.
Он видел, что Маша огорчена. Передал: «Не падай духом. Ты — на свободе».
Оба понимали, что следствию хочется раздуть дело.
От имени Агафуровых Баринов обратился к Чуфаровскому, утверждая, что Иван Малышев необходимый им торговый работник. Расчет был верен: Чуфаровский жил за счет Агафуровых, поэтому отказать не решился:
— Уважая фирму, я отпущу Малышева под поручительство двух домовладельцев. Но жить в Тюмени не разрешу.
— Иван Малышев может быть полезен Агафуровым в Екатеринбурге.
Осенью 1913 года, когда листья высоких тополей еще струились по ветру, Малышев вышел из тюрьмы.
14
Шла война. Царский манифест, мобилизация, проводы солдат на фронт, рев толпы, молебны, патриотические демонстрации с хоругвями заполняли жизнь обывателей Екатеринбурга.
Улицы не мощены, не освещены. Выдирая ноги из грязи, Малышев спешил в магазин Агафуровых еще затемно. В конторе ждали его молодые продавцы. Старшие же конторщики сухо встречали нового коллегу.
— В чем дело, не пойму,— недоумевал Иван.
— А чего туг не попять?— судили товарищи.— Ты много знаешь, не им чета! Не пьянствуешь, не материшься и не егозишь перед ними.
— Читаешь нам газеты, сводки о военных действиях...
— И каждый раз вставишь такое, от чего Евдокимов белеет! — Служащие сдержанно смеялись.
— Он анекдоты любит, а ты ему: «Себя не пожалеем на войне, только не знаем — за что воюем!»
Как всегда для начала Иван читал им рассказы Салтыкова-Щедрина, Льва Толстого. Как-то младшие продавцы не выдержали:
— Это мы и сами можем прочитать. А о том, как идет борьба в нашем городе, мы не знаем. Об этом расскажи...
— Откуда мне знать?— развел руками Малышев.— Я всего полгода здесь.
В магазин вошел Евдокимов, главный бухгалтер магазина. Малышев, нарочно севший так, чтобы виден был вход, сказал:
— Хорошие девушки, одна другой лучше!
— Что собрались спозаранку?— спросил подозрительно Евдокимов.
— Пораньше лучше, не опоздаешь!— отозвался Иван, усмехаясь. Евдокимов оглядел подчиненных студенистыми глазами. Высокий,
начинающий тучнеть, с длинным серым лицом, он был недоверчив к служащим и по-собачьи предан хозяевам.
Иван, глядя на него, вспоминал Николая Баринова. «И сравнивать этих двух нельзя! Интересно, победил ли Баринов страх свой перед революцией?»
Большой магазин братьев Агафуровых по Успенской улице темен и тесен. Место Малышева у окна, сзади «самого» Камалетдина Агафурова. На красном затылке хозяина толстая складка жира казалась еще толще под черной заношенной тюбетейкой.
Хозяин сидел сложа руки. Читать он почти не умел; когда Евдокимов угодливо подносил ему бумаги, еле-еле подписывал их; но интересовался газетными новостями.
Как всегда, хозяин и сегодня пришел с пачкой газет в руках. И сразу к Малышеву:
— Прочитай сводки фронтовых новостей,— с этой просьбой он чаще всего обращался к нему: Иван читал лучше, разборчивее других.
Бегло пробежав сводку глазами, Иван начал перечислять пункты, которые оставили русские войска, число раненых и убитых. Огромная цифра ошеломила всех. Но Малышев, не останавливаясь, перешел к стихам:
Я вытащил жребий недальний,
Смерили, крикнули: «Гож!»
Что же ты смотришь, печальный,
Ведь в царскую службу идешь?
Если заводский рабочий,
Не в силах он больше вздохнуть,
То вспомни устав и присягу,
Целься верней ему в грудь.
— А вот тут еще стихи... ответ на первые...— Не давая слушателям прийти в себя, Иван продолжал:
Постой-ка, товарищ! Опомнися, брат!
Скорей брось винтовку на землю
И гласу рабочего внемли, солдат,
Народному голосу внемли!
Ты здесь убиваешь чужих — у тебя
В деревне семью убивают...
И издали грозно твоя же семья
Тебя же, солдат, проклинает...
— Не может того быть, что стишки такие напечатали!— воскликнул Евдокимов, бросаясь к Малышеву и вырывая газету.
— Смотрите сами!— недоуменно протянул тот.— Видите, черным по белому.
В руках у Евдокимова оказалась какая-то новая газета. Он, помахивая ею, с гневом прочитал: «Уральская группа социал-демократов».
— Что это такое, я спрашиваю? «Хищники и паразиты стремятся отвлечь внимание рабочих и крестьян от борьбы за свои интересы, направить их на их же братьев, живущих в другом государстве». Что это?
Он резко повернулся к Малышеву. На лице у того было столько недоумения и растерянности, что Евдокимов замолчал.
— Хозяин принес... Не знаю, где он взял.
— А я что... я ничего,— развел руками Агафуров.— Видимо, к газете приложение...
— Временно кое-кому надо забыть вражду с правительством. Теперь у всех с ним одна цель: защищать отечество. Мы не выпустим из рук винтовку, пока Родина в опасности!
Сердце Ивана болезненно сжалось: эти слова выкрикнул Игорь Кобяков, конторский служащий, высокий красавец с пустым взглядом. У него был баритон, и он хорошо владел им. Малышев с гневом посмотрел на него.
Целый день не мог Иван успокоиться: уж очень тяжело переживал он предательство и измену. А слова Кобякова звучали изменой. Ведь Кобяков был близок к большевикам, сочувствовал им.
А уходя вечером домой, Иван посмеивался:
«Что бы сделали они, бухгалтер Евдокимов и сам Агафуров, если бы узнали, что у них под боком существует нелегальная организация, первая после разгрома, и что я ее председатель? Как бы вытянулись у них лица, если бы они узнали, что мы с товарищами проводим на заводах Урала забастовки!»
Вспомнил он сейчас, как в начале войны забастовали рабочие на Верх-Исетском заводе, как выбрали стачечный комитет, обсудили требования к администрации отдельных цехов и всего завода, наметили делегатов для переговоров.
Делегаты с переговоров вернулись ни с чем: директор правления удивился:
— Восьмичасовой рабочий день? Расценки повысить? А особняк на каждого не хотите?— Он тут же сел в пролетку и уехал. Горячие лошади были сытые, бока их лоснились, упряжь блестела медными насечками.
Грубость главного директора, его несправедливость, хоть и были рабочие с ней знакомы, каждый раз оскорбительна.
— С нами и разговаривать не хотят! Язык у него отломится.
— Нечего тянуть: бастуем.
Вереницей брели к заводскому двору лошади, запряженные в двухколесные таратайки. Во дворе по узкоколейке катили вагонетки с чугунными чушками или кипами сортового железа.
Как в обычный день, завод дышал, звенел, лязгал.
Рано утром собрался комитет, который работал негласно в больничной кассе. Входили, выходили все новые люди, счастливо переговаривались.
— Железная дорога стала, понимаете?
— ...В знак рабочей солидарности...
— У нас одни требования: «Долой царя!»
— За этот лозунг люди в каторге гнили, на плаху шли, и нам от него отступить нельзя!
Прогудел гудок. Комитетчики быстро покинули кассу. Перед заводом уже стояла шумная толпа.
Гудок прозвучал вторично, возвещая начало митинга. Малышев протискался вперед.
Черные трубы не дымили, это так необычно, что каждый невольно оглядывался на них.
Две гимназистки стояли у самой тумбы, которая служила трибуной, и не сводили с Малышева глаз. Обе в строгих формах и с длинными косичками. Одна высокая, чернобровая. Черты лица точно выточены. Другая — бледнолица, белозуба, со вздернутым носиком.
Окинув любовным взглядом колыхающуюся толпу, Иван начал:
— Долго мы терпели и ждали. Больше нет сил. Вся трудовая Россия поднялась. Люди добиваются конца кровопролитной бойни. Мы задыхаемся в дымных цехах, создаем богатства капиталистам, увечимся. Хватит! Прекращаем работу, пока хозяева не удовлетворят наши требования!
Ему напыщенно ответил длинный человек в очках, с редкой бородкой клинышком:
— Мальчишки пытаются решить судьбу России! Долой его! Святое служение Родине хочет обесчестить!
На площади поднялся гневный шум:
— Да что ты его слушаешь, Михайлыч?
Малышев быстро шел какими-то переулками, не решаясь оглянуться. За ним слышались отчетливые шаги.
«Веду хвоста! Неужели возьмут?» — он мысленно перебирал содержимое карманов. Там все было незначительно, не выдавало. А вот в нагрудном кармане — текст листовки. «Достать небрежным жестом около харчовки, будто проверяю, со мной ли деньги... Приостановиться? Нет еще рано…»
Ровным шагом, обычной размашистой походкой он продолжал путь.
А шаги все ближе. Легкие шаги, открытые. Это не шпик, нет. У того шаги крадущиеся, как у кошки, то исчезают, то возникают. А эти — честные, как у детей. Идут двое.
Малышев даже услышал голоса. От сердца отлегло, но он продолжал путь походкой занятого человека.
Шаги совсем рядом. Вот и харчовки. У коновязи видна лошадь. Еще полквартала.
— Господи Малышев, — послышался сзади нежный девичий голосок.
— Не господи, не понимаешь что ли, Римма?— и громко: —Товарищ Малышев!
Он обернулся спокойно. Перед ним стояли две гимназистки.
— Слушаю, девочки…
Те наперебой заговорили:
Мы давно хотим…
— У нас в гимназии кружок.
— Тише ты… Мой отец Яков Михайлович Юровский, он сослан сюда, а теперь служит в армии… А меня звать Риммой.
Малышев знал большевика Юровского, своего помощника по гарнизону. Но он строго поглядел на девочек, не желая поддерживать этот разговор на улице.
Смуглянка указала на подругу:
— А это — Маруся Жеребцова. А мама литературу распределяет.
— Что же, Римма, родители докладывают тебе, чем они заняты?
— Ой, что вы... Нет... Я сама узнала. Но я тоже с вами… У нас кружок…
— А если я не Малышев, а вы, девочки, выдаете и папу, и маму, и кружок в гимназии чужому человеку?..
— Ой, что вы… В коротком смешке беленькой даже послышалось презрение: — Мы же умеем конспирироваться, а вас мы не раз уже слушали…
— Да мы вас из тысячи узнаем…
— Ну хорошо, и чего же вы хотите от меня?
— Работы.
— Работы, Иван Михайлович!
Он медленно направился дальше. Девушки шли рядом. Около полицейской будки они взяли его с обеих сторон под руку. Беленькая, не меняя голоса, продолжала:
— Я так рада, что ты, наконец приехал… А как там дядя живет? А уж мама обрадуется!
Иван понял: девчонки доказывают, что, действительно, умеют конспирироваться. Весело сказал:
— Дядя живет по-прежнему, а маму я уже видел.
Полицейский пост остался позади. Девушки упоенно продолжали рассказывать «новости».
— У нас был бал в гимназии...
— Мы делали кружечный сбор в пользу раненых!
Иван Михайлович размышлял: «А что, и эти пичужки помогут... вестовыми будут...»
— Наверное, листовки переписываете, размножаете?— спросил он, вспоминая Пермь, Юрия Чекина.
— Ой, верно! А как вы знаете?
— Знаю. Наверное, снимете листовку с забора, перепишете в ста экземплярах и расклеиваете вместо одной — сотню?
— Верно! Все верно! Но откуда вы знаете?
— Знаю... Ну, вот что, девочки, все мы выяснили: «дядя» здоров, «мама» знает. Если хотите помогать делу, передайте записку по адресу.
Остановились. Малышев набросал в блокноте несколько строк, объяснил, где найти нужный адрес.
— Там вам дадут работу.
Девочки, счастливые, тотчас же его оставили.
...Несколько дней тогда на работу никто не выходил. Только у закрытых ворот завода толпился народ да сновали мимо полицейские.
На всякий случай члены комитета по ночам скрывались в чужих квартирах.
Малышев не раз в те дни просил у Агафурова отпуск без содержания на день, на два, часто ночевал в лесу, на чьем-нибудь покосе, на берегу.
Ночи такие душистые! Пруд тихий, исколотый звездами. Надежды и тревога мешали уснуть: «Выдержат ли рабочие?»
...Рабочие выдержали. Хозяева удовлетворили их требования, пошли на уступки. Как приятно было сообщать об этом товарищам!
15
В огромном зале страхового общества «Россия» каждый день группами сидели, стояли люди, выясняли какие-то дела. Что особенного в том, если конторщик фирмы братьев Агафуровых Малышев несколько минут постоит рядом с подпольщиками Вайнером или Николаем Давыдовым, машинистом верх-исетской «кукушки»? Бывало, Малышев и Вайнер «заглядывали» домой к Давыдову. Что в этом особенного? Никто ведь не знает, что на квартире Давыдова они целыми ночами печатали листовки? И как хорошо, что Кобяков не все знал о деятельности товарищей!
Река Исеть и два пруда будто притягивали дома, усеявшие их берега. Большой пустырь и лес отделяли город от рабочего поселка Верх-Исетского завода. Невелик поселок, но в нем четыре церкви блестят маковками. Прокопчены крыши домов, высятся, как частокол. За каждым домом — огород.
По вечерам, когда город погружался во тьму, зажигались фонари у заводоуправления, у магазинов, у публичного дома.
Сам Верх-Исетский завод как бы втиснулся в берег широкого пруда.
С пригорков виднелись его трубы. Дым, выбуривая из них, таял, расползался, прикрывал небо и землю зыбкой пеленой.
За поселком — торфяники, дальше — увалы, покрытые лесом,— все тут знал Иван Михайлович. Уже и лица встречных были ему знакомы.
Центром подпольной работы большевиков было правление заводской больничной кассы, в двухэтажном доме верх-исетских рабочих-большевиков братьев Ливадных по Матренинской улице.
В конце рабочего дня на втором этаже этого дома всегда было шумно.
Под видом литературного кружка Малышев вел занятия подпольного кружка большевиков.
Придя в кассу, он прежде всего увидел глаза Наташи.
Кассирша Наташа Богоявленская, девушка с тугой светлой косой, румяна, улыбчива. Зубы у нее с мелкими зазубринками. Ей можно дать лет пятнадцать, не более.
Отзывчивость этого высокого застенчивого парня привлекала девушку: он всем старался помочь, приносил откуда-то книги для каждого, спрашивал о работе, о семье.
Ей хотелось смотреть на него, говорить с ним. Вот и сейчас она спросила:
— А когда и зачем эти больничные кассы появились, Иван Михайлович?
Один за другим приходили товарищи, усаживались молча у стен. Иван, подмигнув им, объяснил девушке:
— Это еще осенью двенадцатого года придумали большевики, слыхала про них? Так вот, большевики начали страховую кампанию. Царь испугался, издал закон, с тех пор и создаются на крупных предприятиях больничные кассы для оказания помощи рабочим в случаях увечья или болезни. Увечья — на всю жизнь, а помощь на неделю.
Саша Медведев, совсем еще мальчик, худенький, подвижный весельчак, взбивая копну пышных волос, рассмеялся:
— Верно, Иван Михайлыч.
Ивану этот паренек напоминал ярко-желтый одуванчик. Казалось, он никогда не снимал мохнатой шапки, так густы были его волосы. Саша подмигнул:
— Наши председатели научились на помощь рабочим у заводчиков копейку срывать.
Оба председателя были здесь же. Николай Давыдов, которого когда-то избрали рабочие, не был утвержден губернатором. Его заменили большевиком Михаилом Похалуевым, который во всем советовался с Давыдовым. Рабочие звали и того и другого «наши председатели» и были довольны: с их желанием считались, их доверия не обманули.
Костя Вычугов, как всегда, привел в кассу свою невесту Любу Терину, румяную, бойкую на язык девушку, и теперь оба они, сидя в углу, громко смеялись чему-то.
Саша Медведев сказал девушке:
— Ты, Люба, от смеха захвораешь, а пособия-то, слышь, малы. Ой, молчу! Смотри, как рассердилась — из глаз искры!
— Не обожгись!— бросила Люба.
Пока здесь сидела кассирша, занятия начинать нельзя: кто его знает, что она за пичуга!
Ее оглядывали порой почти враждебно. А Наташе не хотелось уходить домой, и она без конца проверяла больничные листы, выдачу денежного пособия.
Однако в этот день кассиршу вызвал к себе управляющий горным округом. Такого еще не бывало. Она испуганно перекрестилась:
— Господи боже, помоги мне!
Все обеспокоенно переглянулись: «Чего там наскажет эта девчонка?»
Пришел из Уктуса Сергей Мраков — один из лучших партийных пропагандистов. Гладко подстриженный, с залысинками. Уши его смешно торчали, серые глаза горячо поблескивали.
На этот раз он привел Игоря Кобякова. Смех и улыбки у всех исчезли. Товарищи снова переглянулись.
Кобякова не любили. Он развязно начал:
— Зря мы стараемся, ребята...— И это «мы» покоробило Ивана. Кобяков продолжал:— Рабочих не к чему вовлекать в политику, потому как революцию за них прекрасно сделает буржуазия. А мы тут копошимся, думаем, что наш заговор лежит в основе прогресса.
— Помолчи-ка, «основа прогресса!» — проворчал Мраков.
С блестевшим от пота лицом и прилипшими ко лбу жидкими волосами, Кобяков говорил не очень последовательно, не обращая внимания на слова Мракова.
— В деревне проще. Кулак и бедняк всегда поладят. Кулак же вышел из бедняков! Бедняку прибавить радения, и он через год-два вылезет в зажиточные.
— Интересно, для чего Рулев вызвал Наташу?— спросил Давыдов. Все с той же непоследовательностью Кобяков обратился к нему:
— Что-то бледен ты, друг, сегодня. Много работаешь, так нельзя! Его неискреннее участие покоробило всех. Иван насмешливо удивился:
— И что это, Игорь, руки у тебя трясутся? Пьешь, что ли? Нужно сшибить с этого человека его форс, заставить кружковцев над ним посмеяться, подорвать веру в его бредни, и Малышев продолжал:
— И лицо вроде опухло, и глаза слезятся! Пьянство разрушает не только здоровье, но и душу! Душа-то у тебя, я чувствую, вроде уже сгнила: оттого чепуху и городишь!
Белые трясущиеся руки Кобякова ломали карандаш.
— Где у нас база для демократической республики?— продолжал Кобяков, делая вид, что не слышит слов Малышева.— А вы кричите: землю отобрать и отдать крестьянам? Мыслимо ли? Надо добиваться легальной рабочей партии, а не дробить силы на работу в легальных больничных кассах или на профсоюз.
Иронически поднял густые брови Николай Давыдов.
— Слушайте, здесь больничная касса, а не Государственная дума. Куда вы пришли? И о чем говорите? Сейчас здесь начнет работу литературный кружок.— Давыдов с упреком перевел взгляд на Мракова.
— Не бряцай ты эсеровскими-то бубенчиками, Кобяков!— блестя глазами, сказал Иван.— Выхватил чужие мысли и жуешь их.
— А что, я не прав?
Кобяков смотрел на него наглым вызывающим взглядом... Вернулась Наташа, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, подавленная. Сказала, расслабленно:
— Господи, помоги! Иван подошел к ней:
— В чем дело, девочка? Ну, не плачь, расскажи. Растрата? Всхлипывая, Наташа гневно посмотрела на него:
— Что вы, бог с вами, какая у меня растрата? Просто господин Рулев так смотрел, так смотрел! Я, говорит, хочу иметь в кассе своего человека. И я, говорит, вижу, что такой человек есть. Это я, значит. И еще спрашивал — о чем разговаривают на литературном кружке...
— И что же ты сказала?
— А что я могу сказать?— почти раздраженно спросила она.— Читают стишки, «Каменщик, каменщик в фартуке белом...», говорят, какая рифма да размеры. Я же не остаюсь па кружке. А то, что Иван Михайлович мне о кассе больничной говорил, я господину Рулеву не сообщала, потому что…ведь большевики кассу требуют, а хозяева ее не любят...
— Верно, Наташа,— улыбнулся Петр Ермаков. Ему лет тридцать пять. Среднего роста, плечист. Черные усики украшали умное выразительное лицо. Говорил быстро, обрывал фразу как бы неожиданно. И всегда немного шепелявил.
— Ты, Петро, на митингах чаще выступай, может шепелявость рассосется,— посоветовал Михаил Похалуев, чтобы переменить неприятный разговор.
— Шепелявость у меня от страха перед женой,— отшучивался Ермаков.— Не женитесь, ребята. Ревнуют бабы окаянные. Задержишься с вами... а она — ревнует! Иди доказывай, что не у милашки был...— голос его негромкий, со смешинкой.
— А ты ее в литературный кружок вербуй,— подсказал Кобяков. Все замолчали.— Что вы на меня уставились?— со смехом спросил Кобяков.— Верно говорю: завербовать всех женщин в литературный кружок — веселее будет!
Ермаков отозвался.
— Ну да, моя жена вам такие рифмы выдаст, что хоть святых выноси!
О жене Ермаков всегда говорил с улыбкой, как говорят о ребенке.
Ермаков — член Екатеринбургского комитета, один из создателей боевых дружин в пятом году.
Каждый раз при виде его Малышев вспоминал Киприяна. Везет ему на Ермаковых: два красавца, два революционера Ермаковы его Друзья. Был бы здесь Киприян!
— И вовсе ваша жена не такая, Петр Захарович,— вступилась кассирша.— Я ее знаю. Она — тихая.
— Все вы тихие,— добродушно ворчал Ермаков. Малышев подошел к столу Наташи и сказал ласково:
— Устала? Уже поздно, шла бы домой...
— Я провожу вас, Наташа,— вызвался Кобяков.
— Я бы посидела еще... Мне интересно, когда вы говорите, Иван Михайлович,— ее глаза, большие, серые, не отрывались от Малышева.
— Скажи, ты где училась? Где раньше работала?
— Училась в прогимназии... У нас большая семья. Я — девятая... с пятнадцати лет работала, вышивке учила...
— Вышивке?— заинтересовался Иван, вспомнив мать, ее рукоделия с русалками и лешими.
Наташа красива. Прямой тонкий нос, твердая складка губ говорили о внутренней силе. Дуги бровей стояли высоко, отчего взгляд казался удивленным. «А что я, собственно, знаю о ней? Верещит под боком пичуга, а мы и внимания на нее не обращаем».
— Потом кассиром-продавцом в акционерном обществе «Зингер»,— продолжала Наташа с гордостью,— а теперь уже кассиром и помощником секретаря.
— Сколько же тебе лет?
— О, мне уже много. Семнадцать.
— Да, это много...— с шутливым страхом согласился он. И уже строго сказал:— Ну, вот что, Наташа, иди, девочка, домой, небось мама тебя с лучинкой разыскивает.
Наташа нехотя поднялась, с обидой поглядела на него.
— Бог вас накажет за это... Я ведь тоже на заводе работаю и должна просвещаться!— вырвалось у нее с задором.
Следом за девушкой пошел, почти побежал Кобяков. Давыдов озабоченно произнес:
— Видим девчонку каждый день, а не можем потолковать с нею всерьез. У нее к каждому слову — бог. Господин Рулев, смотрите-ка, захотел иметь в кассе «своего человека»! Ты, Иван, позанимался бы с ней отдельно для начала, а то уведут девку в сторону.
Иван кивнул, соглашаясь, но почему-то вспыхнул весь и долго не мог оправиться от охватившего его волнения.
Товарищи понимающе переглянулись, кто-то прямым вопросом помог ему:
— Что нового на свете, что делается, Михайлович, знаешь ли?
— Вы слышали? Мобилизованные рабочие Лысьвы потребовали у хозяев завода выдачи денег. А те вызвали полицию. Несколько человек убито,— начал Иван, одолевая непонятное ему самому смущение.
— Как же так?
— За что?
— Ну как за что? Берут тебя в армию, а ты не требуй своей зарплаты. Просили рабочие деньги за две недели вперед для обеспечения своих семей. По ним стрелять начали из окон. Рабочие вооружились кольями, камнями, охотничьи ружья в ход пошли, ну, и осадили заводоуправление. Свыше ста человек предали военно-окружному суду. Пять человек повесили. Девять — к бессрочной каторге приговорили, тридцать пять — от шести до двадцати лет, многих в ссылку... пожизненно.
В кассу пришел Анатолий Парамонов, секретарь больничной кассы, которого Иван посылал в село Ольховка, Шадринского уезда, начал рассказывать:
— Ох, что там было, в Ольховке... мобилизованные разнесли волостное правление, избили писаря и старшину, кричат, негодуют: «В страду :на войну гоните! А земли не даете! Бей, ребята, по окнам!» — Все окна выхлестали. «Опять,— говорят,— царь обманывает. В русско-японскую войну обманул! Не пойдем кровь проливать за толстопузых, пока земли не дадут».
Иван вставил:
— А вы знаете, дорогие, что в моем богомольном Верхотурье тоже 'произошло вооруженное столкновение мобилизованных с полицией! Уж если такие углы, как Верхотурье, начинают задумываться, то конец царизма виден! Смотрите — в Надеждинске, Каслях, Шадринске! Наши оттуда приезжают, интересные вещи рассказывают.
После паузы Парамонов угрюмо сообщил:
— А мне повестка: воевать пойду... Царя, мать его... защищать.— Его окружили участливо.
Давыдов весело сказал:
— Большевику и на войне дело найдется. Ты — орел... И там нашу линию гни...— Тут же внимательно оглядел всех и, подмигнув, обратился к Малышеву: — Бросай-ка, Иван Михайлович, свой магазин и переходи работать в кассу: вон вокруг тебя вся молодежь крутится. Кричим, что надо использовать каждую легальную организацию, так надо использовать. Превратим больничную кассу в место явок, собраний большевиков, для агитационной работы.
На другой же день Малышев ушел из магазина Агафурова и поступил в больничную кассу секретарем.
Наташа, узнав об этом, просияла, хоть и избегала смотреть на него.
— Рассердилась? Напрасно. Теперь мы с тобой вместе работать будем, а может, и в литературный кружок тебя примем. Давай-ка пересмотрим книгу записей о помощи увечным и больным. Теперь мы будем вмешиваться в конфликты между администрацией и членами профсоюза. Поняла?
Словно подтверждая его слова, в комнату вошел рабочий. Изможденное лицо, одна рука болтается, как плеть. Он сразу заговорил, глядя на Малышева:
— Вот, значит, как... еще в прошлом годе руку мне в прокатке отдавило. Ребята говорили... дескать, раз на работе случилось... Помощь обещали. А управление отказало. Говорят, что я по собственной вине... А где уж по собственной-то...— в печальных глазах его была боль и гнев.
— Они все увечья неосторожностью объясняют. Садись, товарищ, рассказывай все...
От слова «товарищ» рабочий покраснел, взглянул на Ивана, на кассиршу, сел, успокоенный и смягченный.
— Вессонов моя фамилия... Степан.
— Вот так, товарищ Вессонов, завод высосет из кого силы — и долой... Завод искалечит и выбросит человека за ненадобностью и защищать его некому: профсоюзы сведены на нет. Больничная касса почти не помогала: все решали в ней сами хозяева. Огородик-то имеется?
— Как не имеется! Я вот с рукой-то никуда не годен. Все лежит на бабе,— рабочий выругался и оглянулся на Наташу, добавил:— Ребятишки— мал-мала меньше. Баба-то почернела вся, как головешка.
Малышев попросил его написать заявление о помощи.
— Не могу. Рука перышко не держит. Уж ты, Иван Михайлыч, сам или вот барышня пусть напишет.
— В профсоюзе не состоишь?
— Как не состою... Толк-то какой!— с горькой усмешкой отозвался прокатчик.
Пока Наташа писала заявление, Малышев вполголоса говорил:
— Получает человек восемнадцать рублей в месяц, работает по тринадцать часов... по-человечески его никто не назовет... штрафами пугают... О технике безопасности никто не думает! А все потому, что мы не протестуем по-настоящему.
— Так ведь как протестовать-то?
— Бакинские рабочие нашли, как... Да и по всей России прокатились забастовки. Тебе почему живется трудно? И всем почему трудно? В мае и у нас, па Урале, тридцать тысяч рабочих бастовало. Тридцать тысяч! А тебя в этой общей пролетарской борьбе не было.
— Куда уж мне!— отмахнулся Вессонов.— Рука навек сознанье помутила,— он выругался снова.
— Рука борьбе не помеха. На нашем Верх-Исетском заводе самые передовые рабочие.
— С рукой все...— он с ненавистью оглядел свою повисшую руку.
— Впервые наши рабочие требовали и условия труда улучшить, и расценки пересмотреть. Мастеров, которые особо зверствовали, требовали снять. И митинг провели.
— Слыхал, баба рассказывала. И гудок чуть не целый день шумел, слышал. Хворал я...— оправдывался прокатчик.
Когда он ушел, Малышев неожиданно спросил Наташу:
— Ты евангелие читала?
Девушка впилась в него глазами, подозревая насмешку. Но лицо его было серьезно, даже печально. И она кивнула.
— Воскресенье ты как проводишь?
— Ну, с утра — к обедне. А после — дома...
— Приходи сюда в воскресенье. Мы вместе почитаем евангелие...
16
Наташа жила в Верх-Исетском поселке. Отец ее — ремесленник, часовщик. Семья — религиозна. В церковь ходили все вместе. Иван понимал, что девушке трудно вырваться. Однако она согласилась:
— Я скажу, что пойду в другую церковь с подружкой.
— А разве врать господь разрешает? Ведь даже помыслы тайные известны ему, даже волосы на твоей голове сочтены господом.— Осмотрев внимательно Наташины толстые косы, вздохнул:— Ох, и трудно было господу твои волосы сосчитать: их на твоей голове миллионы — большая работа!
Нет, он не смеялся. От него исходила добрая сила. Сколько ни смотрела на него девушка, ни в глазах его, чуть зеленоватых и всегда веселых, ни на полных губах не было и тени усмешки.
— Хорошо, я спрошусь у мамы... Я и сама врать не люблю... Малышев не спал ночь, изучал евангелие. Утром медленно шел к кассе, мимо пруда.
«Неужели я не смогу сломить веру этой девочки?— думал он.— Надо показать всю ложь церкви, все зло».
Наташа прибежала в кассу, как только затрезвонили к обедне церкви Верх-Исетска.
Торжественно развернув книгу, Иван Михайлович уселся за стол, рядом с девушкой.
— Читай сама, мне ты не поверишь.
Наташа перекрестилась, поймав его улыбку, недоверчиво сжалась.
— Ну что ж, начинай... Постарайся вдуматься в то, что читаешь. Нам нужно все понять, чтобы никакой тайны не осталось, тогда нам ни бог, ни черт не страшны! Ведь люди боятся только того, чего не знают.
«От Луки. Глава двадцать вторая,— благоговейно начала Наташа. Голос ее, ровный, глуховатый, казалось, шел издалека, дрожал: — Весь народ приходил слушать Иисуса в храме»... «И искали первосвященники и книжники, как бы погубить его, потому что боялись народа».
Малышев, прервав чтение, уточнил:
— Значит, на стороне Иисуса был народ, а остальные хотели его гибели? Так?
Наташа, кивнув, продолжала:
— «Появился народ, а впереди его шел один из двенадцати, называемый Иудой, и он подошел к Иисусу, чтобы поцеловать его... «Вся толпа охватила Иисуса и потащила к первосвященникам».
Иван снова уточнил:
— Значит — сам народ его схватил?! А теперь прочитай вот здесь, у Пилата....
«Весь парод стал кричать: «Смерть ему! Распни его!» Иван в растерянности развел руками.
— Как же так? Накануне народ приходил в храм послушать Христа, а первосвященники с Иудой искали случая втихомолку, не при народе схватить его. А тут вдруг весь народ требует его казни?!
Тонкое лицо Наташи было сосредоточенно и строго.
Иван сдержанно комментировал. Его убежденность покоряла. Когда он говорил о противоречиях в евангелии, Наташа брала книгу и читала эти места сама. Убедившись, огорченно всхлопывала руками, будто ее глубоко и безнадежно обманули.
— Верно ведь!
Взгляд Ивана Михайловича, задумчивый и пытливый, волновал.
— А вот здесь Лука пишет, как Христос внушает своим ученикам послушание и сравнивает их с рабами. Он и мысли не допускает о том, что раб может не повиноваться! Слушай, что он говорит: «Кто из вас, имея раба пашущего или пасущего, по возвращении его с поля скажет: пойди скорее садись за стол? Напротив, не скажет ли ему: «Приготовь мне поужинать и, подпоясавшись, служи мне, пока буду есть и пить, а потом ешь и пей сам? Станет ли он благодарить раба сего за то, что он исполнил приказание? Не думаю. Так и вы, когда исполните все повеленное вам, говорите:— Мы — рабы, ничего не стоющие, потому что сделали, что должны были сделать».— Иван передохнул и спросил, заглядывая в глаза девушки:— Это что же такое? Значит, евангелие утешает народ, убеждает не волноваться, когда его грабят! «Терпи! Терпи, когда тебя бьют! Не противься этому, но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую!» — Вот слушай, что пишет Матфей в главе пятой: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас». Почему? Кому это нужно? Не тем ли, кто эксплуатирует народ?
— Довольно, Иван Михайлович, не надо! — взмолилась кротко Наташа. В глазах ее тоска и страх. Казалось, вот-вот польются слезы. Плечи судорожно подергивались.
Малышев смолк. Чисто учительская привычка: пусть подумает сама. Он закрыл книгу.
Молчаливая, притихшая, Наташа поспешила уйти.
Иван долго сидел в бездействии. Нужно было писать статью в газету о деятельности больничной кассы завода, о помощи, которую получают теперь рабочие, но мыслей не было. Никогда не случалось, чтобы он не мог заставить себя работать. Перед ним стояла Наташа, влажные губы ее вздрагивали. Он сегодня разрушил в ней целый мир, посеял сомнение. Что-то взойдет на месте утраченных иллюзий?
Целую неделю Наташа была подавлена, часто забывалась, сложив на столе руки, вперив в окно пустой усталый взгляд.
Иван пожаловался товарищам.
— Потеряла веру, потеряла себя.
Как могли, все старались вывести девушку из этого состояния.
— Ходил я на вокзал... Ох, и беженцев там! С детьми женщины неделями сидят на узлах. А барыни наши ходят между этих узлов и тел, брезгливо платья приподнимают и суют по копейке...— рассказывал Похалуев.
— Это они называют «благотворительностью». Нет, нам нужно вырвать беженцев из рук буржуазных дамочек. Помощь беженцам отдать в руки самих беженцев,— произнес Иван, кося глаза на Наташу.
Она ничего и не слушала, по-прежнему молча смотрела в окно пустыми глазами.
Разговор прервала Люба Терина, одетая в подвенечное платье. Она вбежала в комнату, рухнула на табурет, сорвала с головы свадебный восковой венок и зарыдала:
— Что случилось? Люба всхлипнула:
— Где мой Костя? Иван ответил:
— Он уехал в Лысьву... Мы тут собрали денег... он их увез. Люба почти с ненавистью взглянула на него.
— Вот вернется, я ему покажу «Лысьву»! Договорились. Я его с подружками в церкви Михаила святого жду. Его нет. Батюшка волнуется. Мне стыдоба! А его все нет. Батюшка уж приказал выйти, хотел церковь закрыть. А он, мой-то явился, продышаться не может. Я, говорит, все четыре заводские церкви обежал. Не договорились как следует. Ну и ладно бы! Батюшка начал нас венчать. Так мой-то прервал службу... попросил: «Ты, святой отец, покороче. Некогда, говорит, мне. Важное дело доверено». Да раз пять так-то. Служба еще «многие лета» не спела, а мой-то уже был таков! От подружек стыдоба, от родни — еще больше. Я убежала. Ведь только кольцами обменялись! Ну скажите мне — вышла я замуж или нет?
— Ну-ка, плесните на нее водой, чтобы остыла!
Кружковцы еле сдерживали смех. Сначала хохотнул в кулак один, затем другой. И вот смех, оглушительный, как рокот, раздался из всех углов.
Наташа, как бы очнулась, окинула всех гневным взглядом.
— И не стыдно смеяться! Это же горе навеки! Пойдем домой, Люба, я тебя провожу...
— Куда я пойду: жених из-под венца убежал! — Люба снова забилась в плаче, уронив растрепанную голову на стол.
Иван Михайлович ласково склонился над ней:
— Завтра Костя вернется. Не знал я, что у него сегодня такой день! Иди, Люба, к нему домой. Наташа проводит.
Наташа, уходя, не выдержала, рассмеялась сама:
— В воскресенье, Люба, приходи сюда поутру. Иван Михайлович обедню здесь не хуже любого священника отслужит. Он мне уж все грехи замолил.
Иван внимательно посмотрел на ее лицо, на пышные волосы, на ласковые задорные губы.
...Однако заниматься в следующее воскресенье Наташа не захотела. Небрежно отодвинула евангелие.
— Пойдемте лучше гулять, больше будет пользы!— голубой газовый шарф подчеркивал голубизну ее глаз.
Посмотрев в ее лицо, Иван с радостью и гордостью подумал: «Неужели это я... неужели мне довелось сделать другого человека счастливым».
Осень стояла сухая, мягкая.
В переулках ребятишки играли в бабки. На завалинах сидели старики, по площади у заводского магазина, обнявшись, шли под гармошку мобилизованные, пьяно горланили песни, орали угрозы немцам, с которыми завтра их погонят воевать.
Было бесконечно жаль парней: они идут воевать, не зная, за что.
Миновали пустырь, отделявший поселок от города, спугнув на тропке спящих ягнят.
На скамейке на Козьем бульваре , огражденном штакетником, сидели две гимназистки с невинными глазами. Одна, следя за Малышевым, говорила томно:
— Запомни же наконец: белый цвет — означает невинность, малиновый — поцелуй.
Иван и Наташа дружно рассмеялись.
— Серый — глупость,— подсказал Иван мимоходом.
Наташа засмеялась громче. Он отметил, что она стала проще, веселее.
— У нас в прогимназии так играли. Еще играли с мальчиками в фанты. Целовались — это как штраф. Ради штрафов и играли.
— И ты?
— Нет, я не любила так играть и... целоваться.
Иван перехватил ее лукавый взгляд и почувствовал, что они чем-то связаны друг с другом.
Вода в Исети сверкала, как огонь. Дремали извозчики, сидя на козлах своих экипажей.
Человек в солдатской шинели с недоверчивыми глазами ковылял на костыле, медленно и трудно.
Малышев, замедлив шаги, тихо спросил:
— Отвоевался, товарищ?
Инвалид злобно выругался «в царя, в бога, в мать». Иван встревоженно взглянул на девушку и удивился: она не покраснела, не отпрянула.
Инвалид, заикаясь, бессвязно рассказывал:
— Зимусь эшелон мертвяков замороженных отправили с фронта... Головами и вниз и вверх в теплушках поставили, чтобы больше ушло. Жили — не люди, умерли — не покойники. А я за что воевал — не знаю. Не знаю и все. Я вот в деревню должен свои костыли везти... А как там жить? Меня ждут, работничка. А я — нероботь!..
Постукивая костылем, солдат пошел дальше.
— Давай считать, сколько калек нам встретится,— предложил Малышев. Девушка кивнула.
Инвалидов было особенно много у кабаков и харчовок.
Встретился молодой парень с пустым рукавом. А вот опять костыли.
Наташа считала.
— Пятый, шестой.
Иных Малышев останавливал, говорил с ними о войне. И опять не удивлялась Наташа, слыша его вопросы:
— Кому же нужна эта война? Богу?— И не бежала от ответной брани.
— Как на них слово «товарищ» действует, заметил? Магическое слово,— сказала она еще.
Иван следил за ее губами, видел настороженно сдвинутые брови. Слушал, с трудом веря тому, что она говорит, жмурился, словно поток света и тепла исходил от нее.
За двадцать минут они насчитали восемь инвалидов. Оба помрачнели, отводили друг от друга глаза, точно в чем-то были виноваты друг перед другом.
Уктусская улица с ларьками, толчком, зеленым рынком пустынна в этот час. А на площади, кажется, без конца обучали новобранцев. Иван как бы для себя отметил:
— Вместо винтовок — палки в руках. Стрельбе обучают солдат на палках. Довоевались. Оружия-то нет...— и замолчал, о чем-то думая.
Стемнело. Дворники начали зажигать редкие фонари. Луна пыряла меж тучами, как по кочкам.
— Мы все переделаем,— глухо произнес Иван.
— Я знаю,— отозвалась девушка.
«Что она может знать? Сидит в кассе, помалкивает. Кое-что она, наверное, и слышала от нас. Но занимаемся мы там по вечерам, когда ее нет...»
Наташа с лукавым сокрушением прошептала:
— Так мы евангелие сегодня и не читали! Но будь спокоен: я за неделю его так вызубрила! Мать даже радовалась: как же, дочь целые ночи со святым писанием не расстается! Знала бы она! Я столько противоречий нашла!— девушка тепло взглянула на Ивана.— Это ты мне помог.
— А ты мне хочешь помочь?
— В чем? — с радостной готовностью воскликнула она.
— Вот эту записку надо отнести Давыдову. Сейчас же...
— Отнесу.
— Но если попадешься в руки полицейских, ты записку съешь.
— Как — съешь?
— Как едят?
— Да, если и не съем, пусть мне каленые иглы под ногти вкладывают, я ни за что тебя не выдам!
— Ну уж, сразу и каленые иглы! Я тебе верю, Наташа.
— И я тебе, знаешь, как верю?! И знаю, что бы ты ни делал, все ты делаешь не для себя, а для всех, и все для меня — святое.
В записке стояли ничего не значащие слова: «Буду у тебя завтра». Ни обращения, ни подписи. Это была условленная с Давыдовым проверка девушки.
Уходя, Иван твердил себе, точно оправдываясь:
— Так надо... Так надо.
На следующий день Иван, узнав, что Наташа выполнила поручение, передал ей пачку книг, завернутых в газету:
— Сохрани у себя: ваш дом вне подозрений. Если хочешь, посмотри, почитай...
Теперь он все приносил и приносил ей книги.
— Спрячь.
— А почитать?
— Можешь.
С каждым днем он давал ей поручения посерьезнее: раздавать брошюры по списку в цехах или незаметно передавать листовки надежным людям.
— Только меньше улыбайся, а то у тебя зубы приметные. Не зубы, а кремлевская стена. А нам особых примет иметь нельзя.
Листовки появлялись всюду: в инструментальных ящиках рабочих, на письменном столе управляющего, в конторках бухгалтеров.
Видеть Наташу каждый день, разговаривать с ней стало для Ивана потребностью. Он пугался своего чувства: «Я обо всем забыл. Я же не могу... пока общая наша задача не выполнена!»
Никогда, казалось, он так много не пел. И даже не вслух, а про себя. Шел на собрание, на кружок, на работу, возвращался домой, а в нем все бродили какие-то напевы.
Наташа предложила снова встретиться.
— Наташа, дорогая, некогда, завтра! — удрученно ответил он. Она обиделась:
— Все некогда и некогда!
«Я стал для нее необходимым! — с радостью отметил Иван.— Как и она для меня».
Но не мог же он ей сказать, что работает среди солдат, что возглавляет большевистскую организацию города.
Уже смелее он вводил ее в круг своих интересов. Случалось, что и во время работы говорил о том, что его занимало. Она удивлялась, как он мог читать, конспектировать, сочинять листовки среди шума, в присутствии посторонних.
Раз у Наташи вырвалось:
— Ну и мне ты давай какую-нибудь работу. Я хочу с тобой! Он, обрадованный, рассмеялся:
— Ты уже работаешь. Разве ты не замечаешь, что ты всю зиму работаешь.
Иван думал: «Я не должен жениться. Я не имею права жениться. Я должен жить для дела».
Иногда целыми днями они не разговаривали. Она приходила и уходила. Еще не затихали ее шаги, а волнение снова охватывало Ивана. Порой же, не выдержав, они бросались друг к другу. Понемногу он рассказал Наташе всю свою жизнь, тюрьмы, ссылку, встречи с товарищами.
— Я себе не принадлежу. Меня любить страшно.
Наташа слушала с улыбкой, ничего не подтверждая и не отрицая; но вот по лицу ее скользнуло гордое, смелое выражение:
— А мне не страшно любить! Это ты, а не я, боишься любить. Боишься, что испортишь кому-то жизнь.
Только у Вайнеров Малышев обретал покой. Дружелюбие этой семьи привлекало многих.
Вайнер готовил в городе пропагандистов. Он всегда сообщал что-нибудь интересное:
— В нашу группу прибыло еще несколько человек: журналист Лев Сосновский, Завьялова Клава. Она заведует биржей труда. Такая красавица, статная и строгая. Женщин у нас много: Ольга Мракова, моя Елена. Да всех и не перечислить. И все семейные. Один ты болтаешься холостой. «Ходит Ваня холостой».
— Перестань дурачиться,— отмахивался Малышев: — Я не имею права жениться.
— Что-о? Это почему? Ты слышишь, Елена, что он говорит!
Леонид сильно закашлялся. Его частый сухой кашель напоминал Ивану Евмения Кочева, Фоминку. Они с Еленой тревожно переглянулись.
— Не лечится! — пожаловалась она.— Мне надо только им заниматься,— она сделала ударение на слове «только»,— насильно кормить, выводить гулять... Вайнер возразил:
— И без меня дел много! — и в свою очередь пожаловался на жену: — Она у меня когда-нибудь попадется. Что делает? Возглавляет лавочную комиссию кооперативного потребительского общества. Помогает солдаткам письма на фронт писать. В каждый конверт сует листовку, призывает превратить империалистическую войну в гражданскую... Волосы сняла себе... Ах, какая была у нее коса! Обрезала! Говорит, некогда следить за ней,— и снова Вайнер закашлялся надсадно.
Иван мечтательно проговорил:
— Объединим партийную работу, создадим единый руководящий центр и обязательно отправим тебя лечиться, Леонид. Столько работаешь! Одна связь с Невьянском, с Мотовилихой, с Челябинском сколько сил берет!
От кашля на лице Вайнера выступила мелкая испарина. Он устало прилег. Елена Борисовна прикрыла ему ноги платком, села рядом, поглаживая его руку.
— Помолчи, отдохни...
Идя по ночному зимнему городу к своей квартире, Малышев с болью думал: «Много работает Леонид. Но разве его остановишь? Борьба. Питание плохое. Цены на продукты с каждым днем растут. А ему необходимо питание. На собрания Леонида но возможности не пускать! Мы с товарищами можем взять их на себя. Собрания надо проводить стремительно, чтобы не схватили! А он закашляется и обессилеет... Собрания, собрания, лозунги «Прекратить войну!». Решаются такие вопросы, а я думаю о девушке!» Глаза Наташи то и дело возникали перед ним, смотрели с упреком, с восхищением, большие, открытые, с голубизной.
Утром, войдя в больничную кассу, он усилием воли почти не взглянул на девушку.
«Пусть так и будет! Пусть так!» — говорил он себе.
Приходили товарищи. Они создавали организацию. В кружках нужно в короткий срок подготовить практических общественных деятелей с большевистским мировоззрением.
Наташи уже не боялись, считали ее своей. Поглядывая на нее, Давыдов восхищенно говорил:
— Женщины очень помогают... Елена Борисовна Вайнер, моя крестная, кружок ох как хорошо ведет!
— А мой крестный многому меня научил,— задумчиво подхватил Малышев.— Дядя Миша... повесили его. Пытки научил молча терпеть... Думать, учиться... А ты знаешь, что такое Николаевские роты?
— Не хвастай. Я знаю, что они такое.
Наташа, побледнев, следила за ними. Теплая волна счастья прихлынула к сердцу Ивана.
Как всегда, и в этот вечер Иван уходил из кассы последним. У крыльца его ждала Наташа, ежась в легком черном пальто. Пуховый платок не спасал от холода.
Иван молча взял ее под руку.
Падал синий теплый снег. Ветер морщил на пруду серую воду.
К церквям люди собирались на вечернюю службу. Подъезжали экипажи, мельтешили старухи в длинных салопах.
Под фонарем шуршала полуоборванная афиша, кричащая о том, что в ресторане Пале-Рояль на Главном проспекте устраивается маскарад в пользу раненых воинов.
— Барыньки потешаются.
Тихий смех девушки отдался в ушах.
— Выручат за пляску, выдадут по три рубля безногим-безруким: живи солдат! — эти слова были те самые, которые она должна была сказать.
Иван положил руку ей на плечо. И обругал себя: «Откуда у меня такая робость?»
Тяжело хлопали на пруду волны, шипели, разбиваясь о сваи. Волновался темный пруд. Во дворах плескалось на веревках белье. Подгулявший встречный, проходя мимо, громко пропел:
Распроклятый наш завод
Перепортил весь народ:
Кому палец, кому два,
Кому по локоть рука.
— Ну-ка, Наташа, запомни частушку. Наташа радостно невпопад рассказывала:
— Я много теперь читаю! Так много! Прочла книги Толстого... Герцена, Чернышевского.
— А для чего?
— Что для чего? — в голосе Наташи неподдельное удивление.
— Читаешь для чего? — повторил Иван и подумал: «Понесло Малышева в сторону». Он не терпел неправды, как бы ни маскировалась она, и теперь упрямо доискивался, подняв на девушку сощуренные глаза: — Для чего?
Наташа сквозь смех спросила:
— Неужели не понимаешь — для чего?
«Вот она сейчас скажет, что готовит себя для борьбы...» Но Наташа, не дождавшись ответа, закончила:
— Чтобы догнать тебя... Чтобы быть тебе всегда интересной.
— И только? — Малышев остановился, повернул за плечи девушку к себе лицом и повторил: — И только?
Уже серьезно она ответила:
— Нет, не только. Чтобы быть в борьбе с тобой вместе!
— Ради меня или ради борьбы?
Оба притихли, встревоженные, понимая, что от ответа теперь зависит многое.
Тихо прошелестел голос девушки:
— Ради борьбы,— но она все-таки добавила с гордым вызовом: — Вместе. Чтобы леса и небо и земли — все передать народу. Вместе.
— Вместе! — как клятву подтвердил Малышев, страстно и радостно.
17
Больше им ничего не мешало.
Ни родители Наташи, ни сплетни досужих кумушек, ни лукавый двусмысленный шепоток, даже слезы матери, которая прибегала теперь в кассу, чтобы увидеть дочь и внушить ей, что без венца... что проклянет... Ничего не было, ничего не мешало.
У Наташи появилась особая легкость в походке.
Жили они на Студеной улице во флигеле в глубине двора. Флигель состоял из одной комнаты с маленькой нишей, в которой устроили кухню. В комнате стояла узкая деревянная кровать, покрытая полосатым байковым одеялом, стол да два табурета. Единственное узкое окно, выходящее в сад, было до половины завалено книгами.
Вблизи, за квартал,— пивнуха, харчовка и публичный дом. Там частые драки, но сюда не доносился пьяный шум.
Жили они...
«Но живем ли мы вместе?»— спрашивала себя Наташа и грустно улыбалась.
Через неделю Иван исчез. Она знала: заметил слежку, ночует у товарищей. Л вдруг арестован?
В окна били снежные хлопья, навевая тоску. Наташа думала: «Замерзнет... И чего же я не проследила, надо бы ему шапку надеть».
Она не спала, металась по комнатке.
Чуть свет Наташа, скользя и падая, побежала к Вайнерам. Навстречу неслышно шли с ночного дежурства в лазаретах послушницы в бархатных куколях.
Нужно было пройти почти весь город. Вайнеры жили через дом от кинематографа «Колизей» , в полутемной комнате, вход со двора, в который с улицы вела арка. В толстом кирпичном фундаменте — тайник. Наташа узнала о нем, принеся как-то к ним литературу.
Когда она рассказала о своей тревоге, Леонид ласкающим шепотом произнес, не глядя на нее, как будто говорил с собою:
— Успокойся. Сейчас большевики стоят во главе всех легальных организаций Екатеринбурга. У нас создано уже семь больничных касс... а секретари в них — наши люди. А Миша, то есть Иван твой, и говорить трудно, сколько он работает!
— Мне страшно... Я жена его, он мой! Дома пусто...
— Ты заблуждаешься. Ты противопоставляешь себя, личное — общественному. Он твой? Твой муж, и все-таки будет делать то, что должен. Для всех.
Если ты хочешь сохранить его дружбу — меряй свое чувство его чувством. Ты поймешь.
Елена Борисовна ворчала:
— Совсем испугал девочку.
— «Комитет помощи беженцам» целиком в наших руках. Его мы используем для укрытия бежавших из тюрем и ссылки товарищей. Под видом беженцев мы снабжаем паспортами бежавших политических.
— Для чего ты это говоришь? — перебила его жена.
— Пусть, знает, чем занят ее муж!
Сухой горячий блеск в глазах Вайнера смягчился. Но говорить он продолжал так же строго:
— Мы мечтаем создать Уральский областной комитет партии...
— Для чего ты ей все это говоришь? — опять спросила его жена.
— Пусть знает! — выкрикнул Леонид, досадуя, что ход мыслей его прервали.— Вот чем, Наташа, занимается твой муж. Сейчас он в Рев-де и сегодня вернется. Я не смог тебе сообщить раньше.
Вечером Вайнеры пришли к Наташе сами. Наташа сидела заплаканная. Окно было плотно занавешено одеялом. Подоконник погребен под книгами и газетами. Елена каждую книгу брала в руки и читала:
— Тимирязев «Жизнь растений»; Дарвин «Социальная жизнь животных»; Герцен, Конфуций, Лютер, Меттерних, Гарибальди! — то были книги, которыми Малышев успел окружить жену.
Время от времени все прислушивались, посматривали на дверь. Иван вернулся, разрумяненный морозом, улыбчивый, оживленный.
— Ну вот, остановили в Ревде доменные печи. Нельзя было это пропустить... Бастуют рабочие. Забастовка экономическая. Пришлось помитинговать. Рабочие придумали новый вид забастовок: никаких требований не выдвигают, стачки не объявляют, а между собой договорились — до десятка человек ежедневно в цех не являются. Все военные заказы у хозяйчиков полетели! Уже семь тысяч рабочих на Урале бастуют! Здорово! На Невьянском заводе люди приходят на работу, встают на свои места и не работают. Тоже своеобразная забастовка... Арестовано семнадцать человек, рассчитали семьдесят... В Кунгурском уезде бунтуют крестьяне, не дают для войны продукты. Рожь и овес с подвод высыпали в снег. Растет народный гнев против войны. Здорово?!
Наташа вскипятила чайник. Елена принялась открывать принесенный с собой сверток. Здесь была солонка, чашка со стаканом, какая-то юбка.
— Это тебе, Наташа. Ушла из дому ты в одном платье, ничего не взяла. Надеюсь, юбка будет впору.
Чай пили Вайнеры в этот вечер из консервных банок, а молодые — торжественно — из первой в их семье настоящей посуды. Иван смеялся:
— А я всю жизнь думал жить налегке.
Вместо чаю заварили сушеный лист брусники. Но даже и это служило причиной смеха и хорошего настроения.
Елена начала причесывать Наташу под молодушку. Иван кричал:
— Забирайте волосы вверх! Хорошо, когда лоб открыт.
Наташа трепала его кудри:
— А куда твои вихры убрать?
Вайнер требовал:
— Свадьба когда? Я хочу свадьбы.
— Мы тоже хотели,— смеялся Малышев,— но мы уже женились.
— Ах, вы хотите отделаться от нас? Елена, дадим им отделаться от нас или нет?
— Нет, конечно!
— Но как же их женить? Поведем в церковь? Малышев отшучивался:
— «Поведем!» Тоже мне! Да вас, несчастный народ — евреи, в нашу церковь не пустят!
Вайнеры весело смеялись:
— А мы в синагогу вас поведем.
— Шутки шутками, а давайте обсудим, каким будет брак, когда мы победим? Не пойдем же мы в самом деле в церковь! Каким будет брак?
— Крепким.
— Но ведь его нужно как-то закреплять?
— Любовью. Гражданский брак не запрещается.
— Да нет! Государство должно учитывать семьи. Государство-то должно! Это же будет нужно?
Закипел шумный веселый спор. От тревоги и обиды у Наташи не осталось следа, она вся враз расцвела, исчезла застенчивость, скованность. Иван шумел:
— Моя «незаконная» жена! Подай мне галстук! — и тут же обращался к друзьям: — Смотрите, ведь подала! Жена да убоится мужа своего!
— Наташа, ты не поддай, ни за что не подавай,— шутила Елена, - ты говори в таких случаях: «Возьми сам». Мы идем к равноправию.
— Что вы, Елена Борисовна, а если мне радостно подать ему галстук? Он и так не дает мне шелохнуться! — и с ужасом, с возмущением побаловалась: — Он даже постель заправляет сам!
— Так жена у меня неженка. Любит поваляться в постели с книжкой, — жаловался счастливый Иван. Но в голосе его вдруг зазвучали строгие нотки: — С этого начинается спуск. Ведь лежа ты уже отдыхаешь, а не работаешь... Так, Леонид?
— Да, да... В этом, Наталка, ты его послушай. Он знает.
— Послушаю, обязательно послушаю! — Наташа была полна жизнерадостности, дружелюбия, задора. Счастье светилось в улыбках, которыми они обменивались с Иваном, в том внимании, с каким они предупреждали желания друг друга.
Мирный веселый вечер прервался стуком в дверь.
— Полиция?!
— По стуку — не похоже.
То были родители Наташи. Они приехали на извозчике, нагрузив кошеву узлами. В открытые двери в облаке мороза кидали из сеней на середину комнаты подушки, матрац, узлы.
Наташа поднялась, оробевшая вдруг, смущенная:
— Мамочка...
Иван Михайлович тоже поднялся с места и тоже сказал:
— Мамочка! — и усадил мать на освободившийся табурет.
Отец неприязненно произнес:
— Не разговаривай с ним, мать. Я сaм скажу: мы, так и быть, не проклянем вас. Живите. Только, Наталья, не позорь нас! Венчайтесь. А то… прокляну.
— Мы не можем венчаться, папа, — тихо, но решительно объявила дочь. — Мы не верим.
— Мать, ты слышишь? Нет, ты слышишь? А мы-то радовались: наша дочь евангелие читает. Прокляну ведь ндравную! — пересохший хриплый голос отца звучал так беспомощно, так слабо, что Наташа улыбнулась. Он снова воспрянул:— ы слышишь, мать? Она еще скалит зубы!
Малышев усадил отца, начал говорить что-то ласковое. И старик обмяк, глядя на зятя пристально, с любопытством.
— Ты, если вкрался ей в доверенность, побереги ее от плохой славы...
— Да что вы, какая слава!
— Только — чудно! Слыхал я, Иван Михайлович, ты всюду кричишь, что собственность — преступление! Собираешься перевернуть жизнь?.. Так зачем тебе жена, да еще моя дочь? — И тут же кричал: — Мать, Мария Михайловна, а он ведь — ничего... Он вроде ее не бросит!
Та, не слушая, развязывала узлы, ставила на стол какие-то кастрюли, бросала на кровать платья, даже гимназическую форму, варежки, обувь, подзоры с кружевами, скатерти.
— Мы не какие-нибудь обсевки... Мы дочь свою в одном платье не выпустим.
— Форму-то мне зачем? Оставь сестренкам,— вмешалась наконец Наташа.
— Ну, форму-то и, верно, я возьму. Новой не покупать.
— И вот это...— Наташа подбросила матери еще какое-то платье.
— Ну, и это... Мало тебе. Возьму,— согласилась Мария Михайловна. Вайнеры рассмеялись.
— А это что за люди? — строго спросил отец.
— Наши друзья.
— Такие же голодранцы, видать.
— Такие же! — в голос подтвердили Вайнеры.
Это старику понравилось. Он сел ближе к столу и потребовал:
— Налейте-ка и мне чаю.
— И зять ваш — голодранец,— продолжал Вайнер.— За это ему в его двадцать пять лет и имя с отчеством!
Наташа виновато вставила:
— Мы, ведь, папа, бруснику завариваем, чаю-то нет... и сахара нет...
— Удивила! Все теперь бруснику или кипяток пьют,— в быстром говорке отца было что-то лихорадочное: — Только — венчаться... Это ведь невиданно — не венчаться! — вскипев снова, он вскочил и потрясая над головой руками, ушел, рассерженный.— Прокляну!
Мария Михайловна шепнула, уходя за ним:
— Не проклянет. Леонид смеялся.
— Признали они зятя зятем, а дочь дочерью!
Ночью Наташе не спалось. Она глядела на склоненную над столом фигуру мужа, молчала, чтоб не мешать. Наконец, поднялась, накинула ему на плечи пиджак, заглянула в написанный листок, вздохнула.
— Что с тобой?
— Не знаю, как сказать. Но ты не будешь смеяться надо мной? Скажи, правда, не будешь? Ты не качай головой, а скажи.
— Не буду.
— Вот... вижу я, что и без меня ты много делал... и больно мне, что без меня... И вообще, как это можно, чтобы без меня?!
— Понимаешь, девочка, некогда мне ждать тебя было...
Заводские гудки ревели протяжно. Густой, хриплый, непрерывный звук, казалось, выходил из недр и низко расстилался по земле. Начинался рабочий день.
Почтальон, далеко завидя Малышевых, махнул письмом.
Иван Михайлович тут же вскрыл конверт, весь светясь, сообщил жене:
— Киприян, дорогой друг «Потапыч» вспомнил... В Питере он, мобилизован... Но учат их плохо. Настроение у всех враждебное «к свадьбе», это значит — к войне. Я обязательно использую это на собрании!
Неожиданно Иван Михайлович потребовал:
— Поздоровайся со мной, Натаха... Руку подай...
Та, не понимая, протянула руку. Он подал ей свою свернутую горсточкой ладонь.
— Что с тобой, Ванюша? Очень взволнованный, тот сказал:
— Вот так Киприян всегда здоровался — горсточкой... Письмо его я обязательно на собрании использую!
Петр Ермаков кричал:
— Не сопротивляйся, Наталка. Мы решили все-таки вам свадьбу устроить.
Гости нанесли подарков: два стула, семилинейную лампу, посуду, продуктов. Елена Вайнер захлопотала около плиты. Леонид украшал стол букетом из пихты, вместо вазы — глиняная крынка. Петр чистил картошку.
— Где же Миша так долго?!— звонко спросил Саша Медведев. Наташа, вся сияя, объявила:
— Сегодня приняли меня в партию.
— Ура!
— Нашего полку прибыло.
— Это мы сегодня отметим!
— Только живой работы мне не дают... Говорят, что зубы у меня для шпиков приметные. Ваня их кремлевской стеной зовет!
Саша Медведев объявил:
— Слушайте, я на днях песню услышал. Мотив не уловил, а слова запомнил:
— Читай, Сашка!
Тот начал:
Как двадцать лет мальчишка
Колодочки надел,
В синю пестрядь обрядился,
На шуровочку поспел.
Этак года два проробил,
На урода стал похож.
Ясны глазки призатухли,
А работай — хошь не хошь!
Медведев оглядел всех блестящими с хитринкой глазами.
Вайнер сказал:
— Вот вам народное творчество наших дней!
— Ну, стихи, скажем прямо, не очень... Однако же — настроение!
— Настроение народа.
— Нет, а какова у Саши память? Я думал, у него всю память волосы заглушили.
Наташа не слушала стихов, то и дело выходила из комнаты. Все понимали — тревожится, ждет, не идет ли муж.
Наконец Иван пришел, удивленно оглядел друзей, узнал, что это пришли к ним на свадьбу, застенчиво и виновато улыбнулся. Наташа, помогая ему снять пальто, шепнула:
— Что-то случилось?
Он молча ее поцеловал и снова виновато улыбнулся. Наташа вздохнула. Ее томило предчувствие беды.
Когда уже все сидели за столом, Малышев посмотрел на часы и поднялся.
— Мне пора, братцы...
— Куда же?
— Что это значит: жених убегает!
Глядя нa Наташу, Малышев сообщил:
— Дело в том, что я получил повестку в армию. И явиться должен па пункт через час.
Наташа, потрясенная, опустила руки.
— Они нарочно тебя... Ты им мешаешь!
— Значит, за веру, царя и отечество!
Наташа собирала вещи, совала их в заплечный мешок. Ей помогала Елена. Малышев говорил:
— В армии я буду бороться против войны. Нам много сил нужно. Это просто хорошо, что я буду в самой гуще событий! — Иван Михайлович забросил мешок на плечо.— Меня не провожайте... Не надо.
Судорожно обняла его Наташа.
За ним пошли мужчины. Когда утих скрип снега под их ногами, Елена сказала:
— Вот тебе и свадьба!
18
Малышева направили в Саратовское юнкерское училище. Но он пробыл там несколько недель. Острое воспаление легких свалило его с ног. Внезапно на занятиях он упал и потерял сознание.
Очнулся в госпитале.
Желтые стены палаты то сдвигались, то раздвигались. Койка плавала и билась между ними. Женщина-врач говорила кому-то о том, что у больного воспаление легких, что она постарается его списать из армии, что держать его в госпитале нельзя. И снова все погружалось для Ивана в серый туман и плавало, и качалось, и надвигалось, давило. И сколько длилось это, он не знал.
Потом смутно сознавал, что он в поезде, что его куда-то везет строгий человек в штатском. Навязчиво билась одна мысль: «А где та... в белом халате? Она наша? Да, конечно, она — наша... Нас много. Нас очень много!»
Он ехал домой, к Наташе, к друзьям. Он уже близко. Сейчас узнает новости. И как хорошо, что у него есть Наташа, самый близкий человек.
Вот и город. Синий снег, темнеющая дорога, дремлющие извозчики в кошевах с заснеженными полостями.
Сопровождающий усадил Ивана в холодную кошеву, сел рядом. Голова больного клонилась к нему на плечо.
Они уехали в снежной ночи, по неосвещенным улицам.
Наташа ждет. Сейчас он ее увидит. Сопровождающий ввел его в квартиру, Иван увидел Наташу, радостный испуг в ее глазах и сказал:
— Спать.
Наташа, вот она… возле! Она что-то говорит... Да, да, письмо от Маши. У сестры родился сын. Звать Михайлом.
Улыбнулся непослушными губами:
— Пусть, больше нас будет, нас, Малышевых! Он уснул, впервые не боясь бредить.
...«Почему же Наташа так отдалилась?» — думал Иван, незаметно разглядывая жену. Она сидела за столом, подперев маленьким кулачком подбородок, и читала. Лицо ее было строго. Она стала неулыбчива, малословна. Иногда он видел ее ночью прикорнувшей на стульях. Но каждый раз, встречаясь с ним взглядом, она отводила глаза с печальным, неподвижным ожиданием.
«Да-да, я приехал неожиданно и еще немножко чужой. Исхудал... и наголо пострижен. Она не может ко мне привыкнуть. Когда я болел, она изучала меня... А я совсем стал дикарем...»
Как-то к Ивану забежал Похалуев. Борода его еще больше поседела.
— В Тюмени прошли аресты... В Челябе — тоже. Нам многое стало ясно в людях. Из Кобякова большевика не получится, хоть Мраков его и таскает к нам… Кэсерам открыто прет.
Немного окрепнув, Иван стал выходить гулять.
Апрель шестнадцатого года был вьюжный: то рванется поземка, то стихнет, а то с кровли потечет блестящая и звонкая капля.
Недалеко от Верх-Исетска обучали солдат. Резкая команда, отсчет шагов и шепот раздавались в морозном воздухе. Лица солдат уставшие, серые; Малышев смотрел на них со стороны и возвращался к дому.
Вечерами Наташа приносила газеты. Прежде всего он развертывал «Уральскую жизнь» и кричал возбужденно:
— Слышишь. Натаха, меньшевики настраивают рабочих выбирать своих представителей в военно-промышленные комитеты! Что за вздор! Это же буржуазная организация! Нет, как хочешь, а завтра я выйду. Некогда лежать.
Наташа молчала, глядя не мигая перед собой. Наконец, сдержанно произнесла:
— Не советую...
— Да понимаешь, я чувствую себя здоровым. Чертовски здоровым. Завтра я пойду,— сказал он с внезапной запальчивостью.— Надо помочь товарищам провести собрания. Не дать обмануть рабочих.
... Торопливо шел Иван Михайлович мимо кафедрального собора, мимо ипподрома и Народного театра, через пустырь, пересекая редкий лесок, к Верх-Исетску.
Первое свое собрание после болезни Малышев проводил на спичечной фабрике купцов Ворожцова и Логинова.
Встретили его радостно:
— Да ведь это Иван Михайлович!
— Поднялся, друг?! Похудел же ты!
— Вовремя пришел к нам, Михайлович!
Низкие своды корпусов, казалось, источали ядовитые запахи. Работницы (здесь работали в большинстве женщины) бледнолицы, измождены. Выделялась из них одна крепкая сероглазая девушка, одетая в полушубок. Круглое лицо испорчено оспой. Она манила рукой кого-то из сварочного цеха и кричала густым сильным голосом:
— Айдате сюда! О войне рассказывать будут!
— О войне верно... Хотя бы то, что война эта окончательно расшатает царский трон.
— Айдате! — все прерывал Малышева голос сероглазой.
— Куренных у нас сегодня что-то боевитая! Речь говорить собираешься, Маруся?
Девушка неожиданно густо покраснела и спряталась в толпе.
День Малышева был cтрoгo распределен. И в этот распорядок входила обязательная встреча с Бессоновым. Иван тщательно подбирал для него книги, обсуждал их с ним и каждый раз удивлялся тому, как быстро понимает все этот изувеченный человек, какие ставит вопросы, часто сам на них и отвечая.
— Ну, Иван, сегодня ты опять ползунка ходить учил? — смеясь, спрашивал он.
Иван смеялся:
— Ты не ползунок, а Илья Муромец!
Вечерами Иван сам читал, делал выписки, готовился и тоже смеялся над собой, говоря Наташе:
— А это я сам ходить учусь... Мне все кажется, что я ничего не знаю...
Наташа молчала. А ему так хотелось рассказать ей и о сероглазой Марии Куреных, и о Степане Бессонове, о силе, которую он в них подозревал.
Наташа не глядела в его сторону, не улыбалась, как прежде, углубленная в книгу.
Однажды в дверь резко постучали.
— Полиция! — шепнул Иван.— Ты не волнуйся, Натаха: у меня ничего не найдут... Только ты встречай их спокойно. Если даже и арестуют — будь спокойна.
Он не ошибся. Трое полицейских ворвались в комнату. Побледневшая Наташа стояла в стороне, сжав на груди руки.
Полицейские обыскали комнату: книги, рукописи разлетались по листку от грубых рук.
Ничего не найдя, жандармы ушли.
Уснуть Малышевы в эту ночь не могли. Наташу бил озноб. Иван бережно прикрывал ее одеялом:
— Испугалась? Для тебя впервые. Если меня арестуют, вот тот чайник — с двойным дном. На первое дно будешь для меня газеты и материалы укладывать, приносить в тюрьму, а сверху нальешь квас или молоко. Завтра Давыдову передай прокламацию, я сегодня написал против войны. А когда отпечатают, помоги распространять по заводам. И ничего не бойся! Да, еще молодежь наша собирает сейчас помощь для беженцев. Давай и мы хоть белья дадим.
Наташа поднялась, зажгла лампу. Иван открыл сундучок. Выбирать не из чего, но одну, наиболее крепкую пару белья он завернул в газету. Наташа положила на стол сверток от себя.
Чуть свет за свертками пришли гимназистки Римма Юровская и Маруся Жеребцова. Они оживленно рассказали, как идут занятия кружка.
Он усадил девушек к столу, сел рядом. Наташа отошла к окну, кутаясь в платок.
— Значит, работаете, девушки? Римма сверкнула глазами.
— Нас Елена Борисовна Вайнер заставляет столько читать!.. Нигде не можем найти Базарова и Степанова «Общественное движение в Германии в средние века и в эпоху реформации» и Бебеля «Женщина и социализм».
— А Ленин?
— Ленина папа достал. Теперь в плане кружка — помощь беженцам...
— ...И бежавшим из ссылки,— напомнил Иван.
Нельзя было без улыбки смотреть на разгоряченные лица девчат. Шея у Риммы, обрамленная белым воротничком формы, была такая худенькая, детская.
«Идет молодежь... прет молодежь к нам!» — думал, волнуясь, Иван.
19
Начиная с первого мая шестнадцатого года, уральские большевики жили особенно напряженно. Появился опыт, забастовки становились настойчивыми и продуманными.
Пропагандисты Екатеринбургской организации не сидели на месте: поехал один в Ревду — вспыхивает забастовка в Ревде; второй поехал на Миньярский завод — забастовка в Миньяре. Рабочие понимали смысл своего протеста — не дать выполнить хозяевам военные заказы, сорвать работу транспорта, обслуживающего нужды войны.
Малышев с Вайнером принимали у Давыдова связных из Кургана, из Верхней Туры, печатали на гектографе листовки.
Мелькают слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! РСДРП. Екатеринбургская городская организация».
«...Уже более двух лет, как льется потоком человеческая кровь... Миллионы разоренных жизней, калек и сирот — результат этой ненужной для народа бойни».
Вошли Кобяков и Вессонов. Последний возбужденно сообщил:
— Слышь, братцы, внимание нам оказывают: в комитеты промышленные зовут...
Иван Михайлович отложил валик, встревожен тем, что Вессонов с Кобяковым вместе:
— А ты обрадовался, Степан?
— А как же? Впервые... не погнушались...
— Не погнушались, говоришь? Этот военно-промышленный комитет обслуживает войну! Участвовать в нем, значит изменить делу социализма!
Вессонов впился взглядом в лицо Кобякова. Потом согласно кивнул Малышеву:
— Я понял, Михайлыч, все... И кое-что еще... Давыдов вставил:
— Я предлагаю бойкот этих комитетов. Мы будем 'Принимать участие в выборах выборщиков, чтобы легально разоблачать эти комитеты.
— А по-моему,— участвовать в них! — вступил в разговор Кобяков.— Рабочие группы будут организующим центром!
Давыдов сидел неподвижно, уткнувшись подбородком в грудь, сложив руки на коленях. Говорил медленно, от гнева перехватило дыхание.
— Это на предательство похоже.
— Будем на них опираться и возродим рабочее движение. Смотри-ка, начиная с войны оно глохнет. Нет, я, например, войду в рабочую группу,— убежденно продолжал Кобяков.
Насмешливая улыбка скользнула по лицу Малышева, застыла в глазах.
— Это похоже на измену, Николай прав. Кобяков встал и ушел, хлопнув дверью. Вайнер сердито проворчал:
— Считает себя умнее всех!
— Как все тупые и ограниченные люди,— вставил Давыдов.
— Надо очистить нам организацию от всякой швали!
— А мне вы дайте дело, да потруднее... Справлюсь я...— неожиданно заявил Вессонов, вскинув глаза на товарищей.
— Дадим,— ответили те.
Дома Иван рассказал Наташе о Кобякове — с насмешкой, о Бессонове — с гордостью. Они молчали. Нужно вывести, наконец, ее из этого состояния. Иван вполголоса запел:
Тяжело, братцы-ребята,
Тяжело на свете жить,
За то можно ведь, ребята,
В вине горе утопить,
В утешенье нам дано
Монопольское вино.
Наташа спросила скупо:
— Откуда это?
— Пьяный пел.
Наташа видела, что муж после болезни все еще не оправился, бледен и худ.
— Посиди дома хоть вечер...
— К солдатам на плац надо,— сказал он, одеваясь.— Юровскому подброшу литературки... Посмотрю... как там сегодня...
— Отдохнуть тебе надо. Взгляни на себя, серый весь. Эта забота была неожиданна и приятна:
— Да что ты, я здоров, смотри! — Он схватил ее, закружил.— Видишь?
— А, может, я с тобой пойду?
— Нет, Натаха, это сложно...
Он шел по улице и думал о том, что сегодня Наташа хорошая, прежняя, хоть какая-то тревога и живет в ней.
Моросил мелкий дождь, совсем осенний. Иван Михайлович удивился: «Разве уже прошла весна? А может, и лето прошло? Это уже осень, и тут ничего не поделаешь: осень!» — И оттого, что жизнь такая стремительная, бурная, ему стало весело.
На плацу был перерыв между занятиями. Не первый раз солдаты видели Малышева здесь. Его окружили. Яков Юровский протискивался к нему.
Солдаты наперебой рассказывали:
— Утром здесь кто-то к столбу прибил фанерный щит, а на нем написано: «Долой самодержавие! Долой войну! Да здравствует революция!»
— Неужто? — удивился Малышев.
К солдатам бежал командир. Малышев успел сунуть Юровскому листовки. Солдаты оттеснили Ивана Михайловича к лесу, плотной стеной оградили его.
— Уходи, мы его задержим,— шептал Юровский.
Снег дружно обложил город сугробами, облепил окна. Снова удивился Иван тому, что вот и зима подкралась незаметно.
«Изволите исподтишка нападать, сударыня? — шептал он, радуясь морозу, как радовался каждый год и теплу, и звонкой весенней капле.— Втихаря? А нам не страшно!» — Он сдвинул шапку на затылок, расстегнул пальто, как всегда, когда предстояла борьба, и бодро вытаскивал из суметов ноги.
«Мы вот завтра организационное совещание проведем... Уже приехали товарищи из районов. Обсудим итоги Циммервальдской и Кинтальской конференций. Изберем временный комитет по подготовке нашей местной конференции... Зима ли, осень ли, у нас все идет своим чередом! Нам все ясно. Мы свою линию знаем!»
Ничто не напоминало так Фоминку, как зима: заносы, хруст снега под ногами, мороз — дыхание захватывает, ряженые, тройки на масленой. «А что если и сейчас? Совещание провести негде. Если бы на тройках – да в лесу! Встретить Новый год. Трудно достать лошадей? Да неужели наши орлы лошадей не найдут? Найдут». Решение окрепло: обсудим повестку, отдохнем от напряжения… Под Новый год по лесным дорогам жандармы не страшны!
Малышев посмеялся над собой: осталось еще в нем ребячество, еще может вести разговор с зимой, как когда-то вел его с давно умершей Надеждой Половцевой, мечтать.
Встречные оглядывались на него с улыбкой. Вот и Вычугов широко улыбнулся ему навстречу.
— Слушай, друг Костя, организуй для нас завтра, под Новый год, пар пять лошадей!..
— Для чего, Иван Михайлович? Не масленая ведь...
— Помещение под собрание найти не можем... Выедем к деду Морозу. Новый год встретим...
Костя понял. Простое русское лицо его вспыхнуло от готовности помочь.
— Будет сделано, Иван Михайлович. Только, чур, я на одну пару — вместо кучера.
— Идет. Лошади, чтобы — огонь, кошевки ковровые... Подмигнув друг другу, «заговорщики» разошлись.
...Как раздобыл лошадей Костя, Малышев так и не узнал. Но лошади были и купеческие, и ямщицкие, и даже серая лошадь управляющего заводом.
...Бубенчики на лошадях весело звенели. Одна шара за другой мчались по блестящей дороге.
Морозная ночь сияла, зажигалась звездами. Вокруг полного месяца кружилась пелена.
Иван ехал в первой кошеве.
Наташа ехала в последней. Сама правила.
Приникнуть бы сейчас к нему и молчать под серебряный звон бубенчиков, под быстрый скрип полозьев. Ехать и ехать, глядеть на звездное небо, на звездный снег.
Ели нахлобучили белые шайки, повесили отяжелевшие под снегом лапы, стояли завороженные. На фоне снегов видно, как из первой кошевы вывалился человек, прыгнул на лету во вторую, через какое-то время — в третью. Уши от шапки болтались, пальто распахнуто.
«Что они за игру затеяли?» — Наташа подалась вперед, ждала.
Снова из кошевы выскочил человек в распахнутом пальто.
«Да ведь это Ванюша!» — Наташе стало вдруг жарко. Скинув тулуп, она вытянула шею, чтобы не пропустить ни одного движения того, кто прыгал впереди из кошевы в кошеву.
«Это ведь он меня разыскивает»,— догадалась Наташа. Радость залила ее. Хотелось закричать: «Я здесь!» или выпрыгнуть из кошевы и бежать навстречу и кричать: «Я с тобой, милый!»
Лес был так хорош, что хотелось ехать в самую его нескончаемую ледяную глубину. Вдвоем.
«Вот сейчас Ванюша запрыгнет в мою кошеву, скажет: «Где ты здесь у меня?» Завернет в свой тулуп, и мы помчимся в блестящую сугробную сосновую ночь!»
Иван вскочил в ее кошеву, как она хотела. Закутал ее в тулуп, как она хотела, и оказал, как хотела она:
— Ну-ка, где ты у меня?
От него несло морозом, свежестью. И он сказал еще:
— Ты знаешь, я со всеми переговорил: конференцию проводим пятнадцатого января семнадцатого года! Семнадцатый! Что-то он нам принесет! Ах, Натаха, очень важная-то будет конференция! Наконец, создадим мы областной партийный комитет.
Наташа тихо и покорно вздохнула.
Скрипели полозья. Звенели бубенчики. Лес сверкал и манил, манил.
...До конференции всего сутки. Двадцать четыре часа. В сотый раз Малышев с товарищами пересмотрели вопросы повестки. Он чувствовал особый прилив сил и был уверен, что с ними ничего дурного не случится, шел домой, торопясь. Его провожали шесть человек. Сегодня печатать листовки решили у Малышева: флигель в глубине двора — легче уходить,
Наташа с бледной улыбкой молча указала вокруг. Квартира была перевернута, вспорот матрац, пучками валялось мочало. Книг на окне не было.
— Шарили? А ты вперед не пускай их... стань у дверей и помелом,— рассмеялся Иван.
Из-за ширмы, отделяющей кухонку, вышли двое полицейских.
— Ах, вот в чем дело! — воскликнул Малышев.
Его спокойствие привело Наташу в себя. Она спешно начала собирать вещи Ивана — смену белья, полотенце, носки — в вещевой мешок. Он ловил ее взгляд, чтобы узнать, спасен ли шрифт. Недавно он принес домой в мешочке шрифт. Она поняла, бросилась к квашне, которая закисала на плите, помешала мутовкой, выразительно глядя на мужа. Ему стало весело:
«Успела, спрятала шрифт в тесто... Умница...» вслух он сказал спокойно:
— Бритву не укладывай. Бритву отберут: как бы Малышев себе глотку не перерезал.
— Не разговаривать! — прикрикнул один из жандармов, Иван добавил, улыбаясь:
— Положи евангелие...— и жандармы успокоились.
Наташа чуть заметно улыбнулась: знали бы эти ищейки, какое это евангелие: вперемежку с главами евангелия в книгу вплетены страницы из Ленина.
— До свидания, «незаконная».
Товарищи топтались на месте. Мраков все подвигался к выходу. Но около двери стал полицейский, широко расставя ноги.
В длинном зимнем пальто — на каракуле воротника и на шапке не растаял еще снег — Иван казался Наташе таким худым и бледным, что она всхлипнула. Он строго посмотрел на нее.
Семерых большевиков вели к тюрьме на Сенную площадь . Завывал ветер, мел поземкой, сшибал с ног. Мощные вихри завертели их. Малышеву казалось, что и снежная ночь, и свист метели, и жандармы — все это бред, некстати, не вовремя этот арест.
Упала одна из женщин. Малышев помог ей подняться. Через протяжный гулкий голос метели едва слышались его слова:
— Потерпи, Катя... скоро уж, скоро. Похоже, нас предали.— И опять всплыли в памяти давно слышанные слова, и он сказал: — Тюрьма — это временное препятствие для революционеров!.. «Дядя Миша! Мудрый дядя Миша! Как многим я обязан тебе».
Поземка рыскала, вертела снега, била по коленям. Ветер запутывал юбки в ногах женщин, пронизывал до костей.
Сквозь метель едва различались огни в окнах домов.
Оторваться сейчас от работы! Тяжелее этого, кажется, ничего не было в мире.
Вот она — тюрьма, каменный двухэтажный корпус.
Здесь арестованных разделили. Женщин увели в небольшое деревянное здание рядом, обнесенное высокой стеной.
В одиночке горела керосиновая лампа, пахло сыростью и мочалом. Новая рогожа лежала на топчане вместо матраца. Запах мочала опять напомнил Фоминку, детей, белоголовую Симу Кочеву, Дашутку-сироту: «Выросли, наверное, дети. Интересно, какими они стали?»
Скоро запах мочала смешался с обычным тюремным запахом грязи и нечистот.
Начальник тюрьмы, костлявый человек с плоским затылком, чаще других вызывал к себе Малышева: уж очень заметный молодой человек, беспокойный, все время поет. Песни скромные, без вызова: «Ревела буря, дождь шумел...»
Можно было запретить петь. Но пусть уж лучше поет, чем бастует.
Начальник с любезной улыбкой обещал Ивану Малышеву похлопотать о сокращении срока, если он скажет, откуда в тюрьму проникают политические новости.
Тот слушал его с вежливым вниманием, пожимал плечами:
— Сам не понимаю...— а возвращаясь в камеру, нетерпеливо ждал, когда же принесут передачу.
Связь с волей была хорошая, хотя передачи тщательно просматривали. В чайнике железным прутом проводили по дну, взбалтывали молоко.
Малышев стучал в стенку соседям:
— Начальник свободу сулит за предательство, купить хочет. Свобода сама к нам придет! Сообщите женщинам....
Из одиночки опять несся его легкий голос:
С рассветом глас раздался мой,
На славу и на смерть зовущий.
20
Свобода пришла.
Второго марта всю тюрьму всколыхнула весть: пало самодержавие. С улицы нарастал гул голосов, долетали победные крики, обрывки песен.
Начальник тюрьмы собственноручно открывал камеры политзаключенных. Его била икота. Ворот кителя расстегнут, лицо вытянулось.
— По ннеккоторым обст-тояттельствам ввыпускаем вас нна волю... Иван не мог пропустить случая посмеяться. Лукаво спросил:
— Очевидно, вы нашли кого-то, кто вам сказал, как проникают в тюрьму политические новости?
Начальник побледнел, испуганно погрозил Малышеву связкой ключей: говорить он не мог, зубы отбивали дробь, икота усиливалась.
А к тюрьме подступали демонстранты. У каждого на груди красный бант, повязка через плечо, красные ленты пересекали шапки. Арестованных встретили победными голосами. Крики радости, отчаянные аплодисменты, топот ног, возгласы — все слилось в один сплошной радостный гул. Многие в толпе крестились, обнимали друг друга; некоторые стояли словно в оцепенении.
— Ваня!
— Наш Михаил! Сергей! Катя!
— Здравствуй, Иван Михайлович!
Их окружили друзья. Тесным кружком повели впереди колонны на митинг в театр.
По улицам суетливо бежали люди, доносились приглушенные голоса. Холодный ветер уносил слова, как птичьи перышки, трепал одежду.
Театр был переполнен. Заняты были все проходы. Казалось, балконы сейчас рухнут, провалятся.
Главный бухгалтер фирмы Агафуровых Евдокимов кричал со сцены:
— Господа! Нельзя сомневаться в искренности Временного правительства! Оно революционно. Войну надо поддерживать до победного конца! Будем ждать, когда правительство разрешит все вопросы революции.
— Нельзя преждевременно требовать введения восьмичасового рабочего дня и повышения зарплаты!
Его слова перекрыл оглушительный свист. Малышева на руках рабочие внесли на сцену:
— Иван Михайлович, говори!
— Рассказывай, Иван!
Волна тепла охватила сердце, стеснила грудь.
— Вы слышите, на чью мельницу льет воду Евдокимов? Только большевики несут правду народу.
Кобяков что-то кричал, порываясь подняться на сцену, то и дело вскакивал с места, но его усаживали. Голос его тонул в общем шуме:
— Предатели! Изменники!
— Война им нужна! Пусть сами и воюют!— раздавались голоса. Один за другим выступали большевики:
— Интересно получилось: большевики руководили борьбой с самодержавием, умирали в боях, переполняли тюрьмы и ссылки, а меньшевики и эсеры захватили депутатские места. Они хотят выгрести загнетку чужими руками! Кричат, что восьмичасовой рабочий день вводить преждевременно, им же надо обеспечить войну! Умирайте, рабочие и крестьяне, лейте кровь, трудитесь на войну здесь по семнадцать часов. Это оборонческо-соглашательская тактика. Мы будем бороться за демократический мир против империалистической войны.
Что-то пытался возразить Ивану Кобяков, но от него просто отмахнулись:
— Эй ты, «основа прогресса», заткнись! Выскочил на сцену Степан Вессонов и крикнул:
— А я вот думаю, товарищи, они, эти...— Вессонов кивнул в сторону Евдокимова и Кобякова,— они ведь будут людям мозги засорять. Их ведь не проконтролируешь. Нам надо создать временное бюро, наше, большевистское, чтобы оно направления давало, кому говорить на собраниях и митингах.
— Правилыю-о-о!
— Верно, Вессонов!
Тот, радуясь, что догадался о создании бюро первый, продолжал, рисуя картину позора меньшевиков и эсеров.
— Как придут к рабочему люду, так их и спросят: «А направление от большевиков у тебя есть? Ах, нету... Ну и... вали, ребята!» Уйдут все до одного. Пусть друг перед другом губами-то шлепают! — Вессонов дважды хлопнул впустую губами под оглушительный хохот собрания.
Временное бюро было создано.
Наташа то и дело вытирала глаза и неотрывно глядела на мужа.
Через неделю группа рабочих Верх-Исетска с Малышевым во главе направилась в охранку.
Из трубы на улицу вылетали хлопья сожженных бумаг. Начальник отделения в своем кабинете сжигал в пылавшей голландской печи секретные архивы; бумага, как живая, корчилась в пламени.
В соседней комнате солдаты из тюремной охраны чистили и смазывали винтовки.
Анатолий Парамонов, недавно вернувшийся с фронта, первый вбежал туда с наганом в руке:
— Что вы делаете? Охранники вразнобой ответили:
— Ружья чистим!
— Давно вас ждали! Хотим оружие сдать в полном порядке. Парамонов разоружил охрану.
Красная лента через плечо, наган в руке, решительный вид и даже опушенный полушубок на этом красивом парне — все привело начальника отделения в смятение.
— Списки провокаторов сжигаешь? — спросил Парамонов. Начальник протянул ему несколько листов бумаги. Бумага в его руках мелко дрожала.
— Сядь, не мельтеши! — приказал Парамонов, указав наганом на стул, и уткнулся в листы глазами.
Большое тело начальника отделения обмякло на стуле, толстая шея ушла глубоко в плечи.
Неожиданно Парамонов рассмеялся:
— Тут вам было еще одно предписание: арестовать Вайнера, арестовать Давыдова и Парамонова. Вы почему не исполнили этого приказа? — спросил он.
— Н-н хоттел оголять ппартию... Малышев и Парамонов дружно рассмеялись.
— Скажите, какая деликатность!
— Может, не успели?
— Мможет...
— Или через слежку хотели узнать, с кем мы связаны? Так?
— Ттак...
Парамонов снова рассмеялся:
— Да не дрожи ты!
— Тогда не машите наганом... он мможет и выстрелить.
— М-может,— не без лукавства протянул Парамонов. Возвращались домой веселые.
— Он партию нашу не хотел оголять!
— Ты, Толя, здорово его наганом-то пристращал!
— Да я и не махал им. Начальнику просто со страху показалось.
У хлебной лавки толпился народ. Мобилизации выхватывали с заводов людей. Угля и руды недоставало. Домны стояли. Выплавка чугуна сократилась. Запустение и упадок. Посевы крестьяне уменьшили. А хлеб нужен каждый день. Каждый день. Один Нижний Тагил требовал ежемесячно муки полтораста вагонов, а получал только шестьдесят. Цены на муку увеличились в пять раз.
Веселость комитетчиков упала: запустение и упадок. В толпе похаживал городовой.
— Господа, спокойнее, а то отпускать не будем! Ни муки, ни сахара! Пейте чай тогда с сахарином или, как пролетарии сейчас говорят, «с удовольствием»!
Малышев хотел задержаться, но товарищи подталкивали его вперед по заснеженной тропе.
Парамонов, все оглядываясь на городового, сказал:
— Завтра же надо заменить этих архангелов своей милицией из добровольцев!
На ходу в переговорах намечались большие планы.
— Политическую власть за собой надо укрепить. Не стройте иллюзий: буржуазия без боя не сдаст своих позиций. Нам придется пролить немало крови, прежде чем мы укрепим за собой политическую власть! Сейчас у меня распределим все дела...— Малышев счастливо рассмеялся: — Натаха меня ждет, наверное, вот как!
Наташа ждала. На столе кипел самовар, в комнате все блестело. Молча обнялись Малышевы и долго стояли без слов, окруженные друзьями.
Скинув пальто, Иван сел на кровать. Такого никогда не было, чтобы он, одетый, сел на кровать. Улыбаясь, посмотрел на жену, на друзей, склонил голову к подушке и мгновенно уснул.
...Очнулся он, когда в комнате уже никого не было. Одна Наташа дремала на стуле. Но сразу же подняла голову, как только муж шелохнулся.
— Все уже ушли? — тихо спросил он. Наташа улыбнулась.
— Милый, уже шесть часов утра... Ивана словно окатили кипятком:
— Как? Я уснул? Наташа кивнула.
— Я развалился на кровати, а ты просидела всю ночь, боялась меня потревожить? Я обещал тебе быть вместе в этот вечер?
— Да.
— И я уснул!
— Мы были вместе, Ваня.
— Я — негодяй... Я даже не смею просить у тебя прощения. А сейчас мне опять нужно бежать. Сегодня городская конференция большевиков. Я обязательно приду к тебе сегодня.
— Ты хоть ешь где-нибудь? — поинтересовалась Наташа.
— А как же! В харчовках, на Покровском около Комитета, где попало.
— Это та, около моста, в подвале? Напротив дома Поклевского?
— Да.
— Проверю я, как там тебя кормят.
Наташа разогрела чай. Иван ходил за ней от стола к кухне виноватый, пришибленный.
Наконец она не выдержала, рассмеялась.
— Вот что, Соловейко: ты никогда ни на минуту не смей думать, что мы не вместе. Где бы ты ни был — мы вместе. Ты понял, соловьиная твоя душа? Мы вместе. Вот сейчас поведешь городскую конференцию. Будешь создавать городской совет. Но мы вместе. Хотя... И запомни, я в эти дни так много думала, так изучила тебя, весь твой путь прошла; я горда и счастлива хоть и... Ты понял.
— Да, незаконная. А что это за такие уклонки: «хоть и»? В чем дело?
— После. Обо всем после...
— Ну, хорошо. Но ты тоже учти, что ты будешь первой законной советской женой!
Наташа, всхлипывая от смеха, с непонятной горячностью сказала:
— Оба поняли. А теперь ешь и беги. Не опоздай. А то меньшевики отовсюду вас вытеснят. Тебе нельзя опоздать.
Хорошая Наташа. Сегодня она совсем прежняя. Замкнутость ее проходит. Но что-то мучает ее. Что? И взгляд ее бывает часто недоверчивый? Что произошло? Скажет ли? Должна сказать. Должна.
21
Как-то, вернувшись вечером домой, Иван Михайлович нашел квартиру пустой.
«Славно! Муж на заседаниях — жена дома. И наоборот. Раз уж моя незаконная теперь член горсовета и работает в комиссии труда, значит, свиданий будет еще меньше... Посижу. Подожду».
Тетрадь в клеенчатом пестром переплете лежала на столе. Он впервые увидел ее. Открыл. «Дневник» — написано полудетским почерком Наташи. Он улыбнулся: жена вела дневник. Торопливо захлопнул тетрадь, словно коснулся чужой тайны. Однако интересно. Снова "Малышев открыл тетрадь. На первой странице было обращение к нему:
«Мы мало видимся с тобой, Ванюша... Этот дневник я начала, как бы разговаривая с тобой. Прочитай и скажи мне все. Твоя незаконная».
Первая запись относилась к его возвращению из армии, к его болезни.
«...Сегодня ты бредил. Все время звал дядю Мишу и какую-то Наденьку. С Наденькой ты говорил нежно, влюбленно, называя ее своей мечтой. Я узнала, что у нее черные глаза и черные волосы. И если ты читаешь сейчас эти строчки — скажи мне, откуда надо мной такая беда? Знаю, я не доросла до тебя, поэтому ни в чем не обвиняю. Я только не хочу лжи. И не хочу, чтобы ты унижался до лжи. Уйти, но оставить тебя больного? Если бы я узнала, где живет эта Наденька, я вызвала бы ее. Но я не знаю, будет ли она ухаживать за тобой?
Для меня ты единственная в жизни цель, неожиданный мне подарок. Могу ли я осуждать тебя, моего учителя!»
Иван похолодел: «Какая чушь? И кто такая Наденька?»
Лихорадочно листая тетрадь, он читал разрозненно, вырывая глазами записи в разных местах.
«4 марта. Я — депутат горсовета. На первом собрании Совета было более ста человек. Я сидела рядом с Марусей Куреных (тоже депутат Совета). Она моих лет. Веселая, уверенная, она смеялась и говорила: «Земля станет хорошим местом для жизни».
6 марта. Ваня рассказывал: арестовали полицмейстера, жандармского ротмистра Ивановского, архивы опечатали. Говорят, «на покой» отпустили из храма епископа Серафима! Там, где нет большевистской организации, там меньшевики и эсеры захватывают власть.
Я учусь, учусь. Теперь я учусь уже не только для того, чтобы быть достойной Ванюши. Я учусь борьбе. «Любовь окрыляет только слабых,— так он сказал когда-то.— Тех, кого подталкивать к делам надо искусственным возбуждением».
2 апреля. Сегодня в «Уральской жизни» статья Ванюши. «От вас будет зависеть судьба союза. Вы должны... решить вопрос, нужны ли нам профсоюзы и для чего они нам нужны?.. Не раскалывайте свои силы, не вносите раздора в рабочую среду! Помните, что сила рабочего класса в товарищеском единении!»
Как чудесно, что суровые испытания не ослабили его волю, а вроде — наоборот.
Мне надо перенять у него его спокойную силу, его умение действовать без нервной суеты. Но Наденька мне не дает покою! Когда я остаюсь одна, стены наваливаются на меня. Кто она? Все мое повседневное, все мысли и переживания до этого потеряли силу, смысл и цену. Все заполнилось одним желанием — узнать, кто она.
Когда-то он мне сказал: «Каждый порядочный человек чувствует себя ответственным за другого». Он, наверное, сейчас мучается из-за меня, не знает, как быть.
Мое чувство к тебе, Соловей мой, не изменилось от твоей измены. Ты не сделаешь подлости. Но, может быть, это большая любовь. И я: должна уйти. Но только прежде должна все узнать.
Вот тут он сидел и смотрел на меня. Я припадаю к стулу. Плачу: посмотришь ли ты еще на меня так? Вот в эту дверь он вошел, улыбнулся, как всегда широко...
Лучше молчать, не растравляться, думать о другом.
3 апреля. Около ста домов отобрали у буржуев да еще заняли те, хозяева которых убежали от революции. По Архиерейской улице в домах Ощуркова и Нурова расселили рабочих. В доме исправника Рутинского тоже. Сегодня у нас было организационное собрание молодых. Ваня, Леонид и другие быстро развивают их политически, знакомят с программой партии, устраивают лекции, беседы, чтения.
Ваня дал им специальный план занятий по политэкономии, по текущему моменту. Я давно поняла, что он старше времени, в котором живет, старше той жизни, что идет вокруг.
А молодые — настоящие помощники: распространяют литературу, газеты, расклеивают воззвания, дежурят в партийной библиотеке. Только вчера с митинга у дома Поклевского вернулись избитые: схватились врукопашную с меньшевиками. Они призывали к борьбе за мир. А тут выскочил один меньшевичок и начал их поносить. Наш Савва Белых кричал: «Заткни глотку!» Силенок-то не хватило, слов мало еще у наших, они и пустили в ход кулаки. Такая пошла потасовка! Матерная брань... Кто-то крикнул:
— Иди за Иваном Михайловичем!
И когда вышел Ваня, меньшевичок убежал. Ваня пенял ребятам:
— Этак им свою правду не внушить. Надо учиться говорить. Самый страшный для них бой — словесный. Их от наших речей в пот бросает. Не выступайте по вопросам, которые нетвердо усвоили, а если противник не под силу, то вообще не следует выступать. А ваш «метод» борьбы — кулаки и брань — для большевиков неприемлем.
5 апреля. В городе появились буржуазные молодежные организации «Бубенчики», «Колокольчики», кружки «Разумных развлечений». Они стараются сбить с толку молодежь, оторвать от большевиков. На днях там вели спор «Душа гимназистки». Бедные! Куда кинулись!
У Ванюши огромная ненависть к мерзостям российской жизни... И у меня теперь — тоже. И это неверно, что ты, Ванюша,— единственная моя цель. Нет. Теперь — нет. Теперь я в борьбе. И борьба — моя цель! Я не хочу безмятежной жизни: ни за что не бороться, ни за что не отвечать! И это ты мне открыл глаза!
А думы, как сычи, стонут: Наденька! Есть еще Наденька! Моя вера в счастье, в силы, в будущее уходит...»
Ошеломленный, напуганный и чем-то очень обрадованный, Иван захватил голову:
— Проморгал жену! Так и бывает: к близким мы невнимательны! Таким растерянным и счастливым и застала его Наташа.
— Натаха-птаха, что это? — Иван показал тетрадь. В ее глазах страх и надежда.
— Я хотела все это сказать тебе, но не умею... Мне бы научиться так говорить, как ты... Но, как подумаю сказать... язык отнимается!
— Садись рядом... Садись сейчас же... Я тебе все расскажу... И про Наденьку, и про мечту,— с шутливой угрозой произнес Малышев, притягивая к себе жену.— А теперь слушай. Я все время не понимал, что за радость растет во мне? А сейчас понял: это ты, Натаха. Ты у меня прямо-таки министр. Только насчет Наденьки тут тебя обмануло твое прозрение. Так вот, слушай...
Было совсем темно, когда Иван кончил рассказ. Огня не зажигали, сидели молча, обнявшись.
— Давай, Натаха-птаха, изгоним ревность из нашей жизни. Недостойное большевиков чувство!
— «Не вносите раздора в рабочую среду. Силы рабочего класса в товарищеском единении»,— не поднимая головы, шутливо напомнила Наташа его слова из последней статьи. Но закончила она серьезно: — Спасибо тебе, Ванюша. За урок.
Окончание следует
Поделиться: