top-right

1966 №5

Ольга Маркова

Кликун-камень

Повесть

Ольга МАРКОВА
Рис. В. Васильева
        КЛИКУН - КАМЕНЬ
Повесть
22
Апрель солнечный, сияющий. Дороги размокли, тают.
Иван Михайлович привел домой высокого красивого матроса: русское лицо, рыжеватые брови вразлет. На ленте бескозырки золотом вытеснены слова «Заря свободы».
— Павел Данилович Хохряков. Приехал к нам по рекомендации товарища Андрея... с ним несколько матросов. Он будет организовывать Красную гвардию,— представил жене гостя Иван.— Он, Натаха, уже сегодня на митинге выступал.
— Дай ты человеку сесть... Небось он устал с дороги... Садитесь к столу, угощу чаем.
— Не откажусь,— согласился Хохряков. Голос у него глубокий, взгляд серых глаз живой, пристальный, жесты порывистые, резкие.
Наташа уважительно подумала: «Вожак». Иван подтвердил ее мысли:
— Он будет возглавлять у нас военную работу среди солдат в гарнизоне, большевиков будет представлять. Для начала, Павел Данилович, с хулиганством помоги бороться. Растет в городе хулиганство. Особенно шалят по Березовскому тракту, на Цыганской площади.
— Справимся,— спокойно отозвался Хохряков.
— С весной они особенно распустились... Вот и весна подошла... Скоро мы с тобой, Натаха, ни одного хорошего вечера не пропустим. Гулять будем, в театры ходить, в кино.
— До женитьбы с тобой хоть гулять ходили. Женился — переменился.
— Знаешь, как трудно выбрать время... Сейчас горячая пора... Наташа влюбленно глядела на мужа: не жалуется он, нет. Счастлив, горд, собран и переполнен радостью. Хохряков пригрозил:
— И будет еще горячее. Знаете, Наташа, кто приезжает? Свердлов!
— Яков Михайлович Свердлов! — подтвердил Малышев.— «Андрей». Он поведет областную конференцию. Мы уже инструкторов послали в города для выборов делегатов. Первая свободная конференция уральских большевиков!
...Иван был полон встречами со Свердловым.
«Какую жизнь он вынес?!»
Голос у Свердлова густой, сильный.
В Екатеринбурге его знают все. Еще в революцию пятого года он создавал и укреплял большевистскую организацию. Знают и любят.
Приезд Свердлова был очень кстати: на многих заводах не восстановлены разгромленные еще при царе большевистские организации. Есть организации, объединенные с меньшевиками, наблюдаются колебания.
Около здания, где проходил съезд, сгрудился народ. Взволнованный, Иван вошел в зал.
Вот они, делегаты. Испытанные, закаленные люди. Они поведут теперь самые тяжелые и ответственные дела! Но даже среди них попадаются чужаки.
Выскочил на трибуну тагильский меньшевик, закричал: «Нам надо поддерживать Временное правительство постольку, поскольку оно выступало против старого режима!»
Огорчительно, что Мраков не хотел размежевания с меньшевиками. «А нам нужно, нужно с ними размежеваться!»
Малышев задыхался: как бывает тяжело, когда изменяют свои. Нет горшей обиды.
Мраков кончил говорить, сел рядом и выжидательно посмотрел на Ивана. Тот не выдержал и бросил ему в лицо:
— Опять закачался, Сергей?! Не выйдет!
— Может, я и не прав,— растерянно отозвался Мраков.
Молча смотрели друг на друга, чувствуя, что они на волосок от полного разрыва.
— Никаких «постольку-поскольку!» — категорически произнес Свердлов.— Разве Временное правительство разрешит задачи, которые стоят перед русской революцией? Не можем мы верить Временному правительству! Революция пойдет вперед, и задача наша отдать власть пролетариату и крестьянству! Мы пока не зовем к свержению правительства, но поддерживать его не можем.
В один из перерывов Малышев повел Свердлова в общежитие делегатов. Якова Михайловича все интересовало: как делегаты жили во время реакции? кто был в тюрьме, в ссылке? как сейчас работается?
Конференция, встречи с Андреем придавали Ивану сил.
«Мы — уральцы... Мы теперь крепче, сплоченнее... Нас больше! Недавно нас было сорок. А теперь три тысячи человек! И каждый — боец!»
Первым делегатом на шестой съезд партии от большевиков Урала на конференции избран Ленин.
Когда назвали в списке делегатов имя Малышева, его залила горячая волна радости: «С Владимиром Ильичом! Вместе!»
Вернувшиеся с мест агитаторы, охрипшие и довольные, рассказывали:
— Закипела борьба... Особенно с горнопромышленниками!
— На Михайловском заводе рабочие управителя от должности отстранили за жестокость. Такой зверюга был! Мастера за взятки выгнали.
— В Надеждинске волнение...
— В Богословском...
— В Сосьве...
— Комиссары Временного правительства как ни стараются, а конфликты с рабочими предупредить не могут!
— Верхне-Туринский Совет старые расценки пересмотрел. Заставил администрацию завода платить рабочим по новым. Проглотили. Совет же вышвырнул из заводских квартир всех взяточников и тех, кто особенно лютовал. А квартиры отдал рабочим...
— Хозяйчики-то что делают! Революционное настроение срывают тем, что сокращают производство, никакого ремонта не делают...
— В Кизеле нарочно добычу угля снижают!
— Меки и эсеры везде нам вредят!
В горком пришел высокий бледнолицый человек. Пенсне в тонкой оправе как бы вросло в переносицу. За стеклами ласковые светлые глаза. Малышев не мог сдержать улыбку: таким своим, дружелюбным показался гость. То был Николай Гурьевич Толмачев. И то, что он местный, родился и вырос здесь, тоже радовало: знает город, знает обстановку. Учился в Питере, в политехническом институте; сюда приехал по поручению русского бюро ЦК-Малышев вскочил:
— Очень здорово!
Они обнялись, словно давно были друзьями, засыпали друг друга вопросами:
— Ну как? Рассказывай, как здесь?
— Коллегией пропагандистов руководит Леонид Вайнер, его люди успевают всюду, на Верх-Исетский, в железнодорожные мастерские, на Макаровскую, к Ятесу. По три-четыре собрания в день! Охрипли все. Вот и ты теперь будешь помогать ему. Там крепкое ядро: Тунтул, Завьялов, Быков, Парамонов.
— А забастовки?
— Повара города забастовали да портные. Требуют восьмичасовой рабочий день, учениц оплачивать, сверхурочные работы прекратить.
Толмачев, тихо улыбаясь, утвердительно кивал головой.
— Звучит вроде просто: прошла забастовка. А ты ведь знаешь, что для нас это значит?
Не в силах скрыть радости, Иван снова обнял товарища.
— У нас намечен митинг на Верх-Исетском. Пойдем с нами.
— Конечно, пойдем. Еще раз выступим против империалистической «войны...
Митинг был многолюден.
С трибуны Кобяков требовал продолжать войну до «победного конца». Вессонов оттолкнул его плечом и занял место.
— Хватит, натрепался! Братцы, вот я о чем: воевать, набивать им карманы, дураков больше нет. Временное правительство на посулы для нас только богато! Где декрет о восьмичасовом рабочем дне? Нечего с нами в дурачка играть! Предлагаю всем с завтрашнего дня перейти на восьмичасовую работу!
Толпа заколыхалась, зашумела:
— Верно! Хватит, поизмывались!
— Долой комиссаров Временного правительства!
Толмачев, взглянув на Малышева, усмехнулся: такой гордостью и удовлетворением дышало лицо товарища.
Довольные расходились с площади люди.
Резкий одинокий выстрел за углом конторы остановил всех.
Малышев с Толмачевым первыми кинулись туда.
В луже крови лежал на земле Вессонов, откинув в сторону изуродованную руку. Быстро тускневшие глаза смотрели в небо, словно спрашивали недоуменно: «Кому понадобилась моя жизнь?»
Да, кому понадобилась?
Ему стреляли в затылок, сзади.
Побледневший Кобяков сказал в тишине:
— Анархисты шалят... Малышев подозрительно посмотрел на него.
Знойный яркий май. Частые лучистые дожди не омрачали землю. Подобрело небо. Подобрела зеленая земля. Только народ жил неспокойно под неожиданными и мрачными тяготами.
Кобяков после смерти Бессонова стал избегать Малышева.
Иван иногда видел в открытую дверь, как воровато Кобяков скользит в дверь комитета своей новой партии — партии эсеров. На митинги являлся он, окруженный какими-то мальчишками, наслаждаясь их льстивым вниманием.
Члены союза молодежи бросали, ему вслед:
— «Основа прогресса» идет! Эти когда-то сказанные им слова
прилипли к нему как прозвище.
Мальчишки, преданно глядя на Кобякова, кричали:
— Мы требуем новых выборов в Совет!
С преувеличенной радостью Кобяков мял руку Малышеву при встрече, спрашивая с ехидцей:
— Ну, как живешь?
— По привычке,— усмехался тот. Беспокойные, колючие глаза Кобякова, казалось, говорили: «Недолго ты еще попрыгаешь!»
Малышеву все время хотелось спросить:
— За что ты убил Бессонова?
Он был уверен, что это сделал Кобяков. Не случайно тогда прятал глаза. Убил за то, что Бессонов, этот увечный рабочий, прозрел, стал борцом, убеждая своей жизнью, своим измученным телом. Он мешал и пугал. Его надо было убрать. Всем эта смерть казалась случайной. Похоронили рабочего и забыли о нем. Но Малышев не забыл и все выискивал, за что убили. И понял: за силу. За ту силу, которую когда-то в пермской тюрьме нашел в мальчишке Иване дядя Миша.
В середине июня по приказу Временного правительства началось наступление на фронте. В Питере расстреляли мирную демонстрацию. Заволновались рабочие Екатеринбурга.
— Протестуем и клеймим позором кровавую расправу над революционными рабочими и солдатами Петрограда!
— Надругались над знаменами, освященными кровью борцов!
— Требуем удаления буржуазных министров! Требуем перехода власти в руки народа!
Рабочие собирали деньги в пользу большевистской партии: она одна выражала их желания!
Все понимали, что война завела страну на край гибели!

23
Пыль носилась по екатеринбургским улицам, когда делегаты уезжали на съезд.
Пыль, зной и тревога носились по улицам Питера. Делегатов встретили рабочие.
Иван впервые видел трамвай, удивлялся быстроте его движения. Он смотрел в окно, не на дома и не на город, а на конку и на извозчиков, радуясь тому, что трамвай стремительно обгоняет их.

— Как революцию закончим, заведем трамваи в каждом городе!— сказал он своему проводнику.
— Тс-с!— рабочий приложил палец к рыжим прокуренным усам. Иван пристыженно смолк: забыл, что делегаты приехали в столицу
тайно, что съезд собирается нелегально. «Тоже мне, конспиратор!»
Провожатый был высок, его умные серые глубокосидящие глаза, казалось, все понимали. Что он рабочий, было видно по рукам, по сутуловатости.
Вот он поднялся, чуть-чуть кивнул. Они направились к выходу. На улице молчали. Иван шел сзади, глядя на спину провожатого. Верх коричневого пиджака на плечах отцвел. Воротник потрепался, но был аккуратно заштопан.
Уже не было слышно грохота и звонков трамвая. Дома простые, маленькие, как на Верх-Исетском заводе, только дворы не крыты, а обнесены легкой изгородью, да огородов за ними нет.
Рабочий ввел гостя в прохладную опрятную комнату. Из-за печи вышла полная приветливая женщина. Темное платье ее прикрыто полосатым фартуком. Сказала напевно:
— Пожалуйте, проходите вперед.
Провожатый пригладил волосы с рыжеватым отливом и произнес басом:
— Вот теперь познакомимся. Звать меня Петром Игнатьичем. Рабочий я на Семениковском заводе. Токарь. Тоже делегат съезда. Жить ты будешь у меня. Питаться — тоже. Ходить на съезд будешь так, как сегодня шел: молчком и отступая от меня подальше, чтобы не приметно...
— Но как же у вас питаться?.. У вас ведь тоже небось карточки.
— Об этом не сомневайся. Прокормим. Иначе нельзя. Партия наша пока не разжилась. Так уж договорились. Спать будешь тут,— Петр Игнатьевич указал на угол, завешенный ситцевой пестрой занавеской.— Там и переоденься. Кто придет, будем говорить, что ты свояченик, моей Татьяны Афанасьевны брат.
Иван Михайлович помылся, переоделся, сел за стол, на котором весело посвистывал самовар. Петр Игнатьевич сказал хмуро:
— Ильича на съезде не будет. Малышев задохнулся от огорчения:
— Как же так... Ведь мы его избирали делегатом...
— Его многие бы избрали. Не будет. Да ты ешь... Ильич здоров, не беспокойся. Кричат правители-то временные, что он шпион немецкий, судом грозят. Вот и приказали ему наши товарищи скрываться.
— Владимиру Ильичу позор не пристанет. Малышев вскочил, взглянул на часы, шагнул к двери. Петр Игнатьевич, понимая его нетерпение, успокоил:
— Не волнуйся, сегодня заседание начнется вечером, когда съедутся все.— Наконец, он поднялся.— Пора.
Шли тихими улицами. Около одного здания Петр Игнатьевич приостановился, тихо сказал:
— Наш Совет. Недавно Керенский приказ отдал, чтобы разоружить рабочих. А наш районный Совет призвал всех прятать оружие,— и снова смолк, продолжая путь.
После долгих кружений рабочий остановился около двухэтажного длинного здания с частыми окнами вверху и редкими внизу. Посередине — парадный широкий подъезд с двумя ступеньками. Через два окна в обе стороны две узенькие двери, на одну из которых и указал питерец.
У дома поодиночке и группами расхаживали люди.
«Патруль» — догадался Малышев.
Пока поднимались по лесенке вверх, Петр Игнатьевич говорил, теперь не таясь:
— Рядом с этим домом — Гренадерский мост. Около пего девятого января положили народу много!
— Здесь?
— Везде положили, не только здесь. Но и здесь. В каждом районе есть улицы, кровью политые. Помним мы это. Очень даже помним!
Делегаты Екатеринбурга встретились друг с другом шумно, как после долгой разлуки. И сразу же к ним подошел Свердлов, загудел:
— Ну, как устроились?
— Яков Михайлович, неудобно только, что сели мы на шею рабочих. Ведь и у них карточки,— начал Малышев.
— Это пусть вас не беспокоит. Питерские большевики сами предложили этот выход.
— А город нам удастся посмотреть?
— Нежелательно. За делегатами могут охотиться временщики... А нам терять сейчас людей нельзя.
Стремительный, собранный весь, Яков Михайлович ушел. Голос его слышался теперь уже из боковой комнаты. Небольшой зал быстро заполнялся.
Рядом с Иваном сидел пермяк Александр Борчанинов. Иван еле признавал в этом человеке с усталыми глазами того живого и влекущего оратора, которого мальчишкой бегал слушать на митинги в Перми. Вспомнились стихи, посвященные гибели его отца.
Вышел на сцену сухощавый быстрый человек, встал за столом, выжидательно глядя в зал.
— Ольминский?.. Ольминский...— зашептали сзади.
— Из Москвы... Ольминский открыл съезд.
Уже на другой день Малышев понял, что небольшая группа делегатов съезда как бы нарочно спорит по каждому вопросу, вызывает смятение. Ну как могут эти люди всерьез требовать, чтобы Ленин отдал себя в руки власти? Разве можно доверять Временному правительству?! Отдать им Ленина? Вишь, чего хотят: обезглавить партию! Это же травля вождя!
— А это кто? Преображенский? Из Златоуста?
— Наш, уралец, а что мелет?
— Чего захотел: сказать в резолюции о политическом положении, что Россию можно направить по социалистическому пути только при наличии пролетарской революции на Западе! Вот варнак!
Это простое уральское слово «варнак», сказанное Борчаниновым, развеселило Малышева.
...Среди делегатов волнение. Еще бы! Услыхать от Бухарина, что крестьянство настроено оборончески и находится в блоке с буржуазией и не пойдет за рабочим классом. Да ведь это против Ленина! Неверие в силу пролетариата, в его способность вести крестьянство по социалистическому пути!
Бухарин с бородкой клинышком. Острые глаза бегали по лицам делегатов неспокойно.
Малышев все замечал, все впитывал в себя. Он волновался за каждого оратора: «Что-то скажет? Куда-то этого понесет?». Волновался за Свердлова, когда тот куда-то исчезал из президиума, радовался при мысли: «Наверное, к Ленину... Ведь это Яков Михайлович связывает нас с Лениным в эти дни».
Свердлов объявил:
— Здание обратило на себя внимание охранки. Вокруг появились подозрительные люди: слежка. Завтра собираемся в школе у Нарвских ворот. Новосивковская, 23.
В перерыве Борчанинов предложил:
— Знаешь, что: заседания начинаются около одиннадцати. Кончаются в восемь. Махнем-ка с тобой сейчас... хоть на Петропавловскую взглянем. Питер я знаю... Мы с тобой в Петропавловке не сидели еще, надо поприсмотреться!— оба рассмеялись.
На улице было светло.
Взявшись об руку, Малышев и Борчанинов быстро шли к трамваю: надо успеть.
Иван Михайлович произнес:
— Все ясно. Значит, такие главные задачи ставит перед нами партия. Вытеснить меньшевиков и эсеров из всех революционных организаций и готовить вооруженные силы для победы пролетарской революции.
— Знаешь, екатеринбургский большевик, если ты намерен митинговать, я от тебя убегу.
Ехали. Шли пешком. Показался остров, комендантская пристань и высокий шпиль Петропавловского собора. Борчанинов сказал:
— Помолчим?
Долго смотрели они на роковой остров, на пристань, на гранитную высокую ограду, на блестевший золотом шпиль.
— Для чего же ключ на шпиле?
— А чтобы все знали, что запоры крепкие. Тюрьму эту еще при Петре поставили. Там и «секретный дом» есть. Попадешь в него, выйти не думай. Декабристы там сидели, Софья Перовская, Александр Ульянов... Отсюда только на смерть увозят!
Идя обратно, снова молчали.
Прощаясь, Малышев произнес в раздумье:
— И все-таки мы с тобой больше в тюрьме сидеть не будем. Кончилось. Все равно власть наша будет, пролетарская.
...Школа, вот она, квадратное одноэтажное помещение. Кровля ограждена низеньким парапетом. По семь окон с трех сторон, два — по обе стороны подъезда.
У двух огромных тополей по левую сторону школы стояли рабочие, за углом прятались еще двое: патруль.
Напряжение на съезде не спадало.
Иван Михайлович почти с ненавистью следил за всеми, кто спорил, кто брал под сомнение каждый тезис ЦК.
Одни требовали, чтобы лозунг «Вся власть Советам!» был снят, другие спорили с этим, считая, что партия отказывается от борьбы за Советы совсем. Они не хотели понять, что после июльских событий политическая обстановка в стране изменилась. Нужно бороться с контрреволюцией и за власть пролетариата в союзе с крестьянской беднотой.
«Вот какое дело: путем вооруженного восстания! И как они не понимают, что партия не отказывается от борьбы за власть Советов, а ставит вопрос о борьбе с контрреволюцией и с предательством нынешних Советов».
Все, теперь подведен итог работы партии после апрельской конференции, выражен протест против травли Ленина, намечена политическая линия на новом этапе. Ленин, его указания чувствовались во всем.
То, что изложил Владимир Ильич еще в апрельских тезисах и что приняла и утвердила конференция, теперь закреплено съездом: власть должка перейти в руки рабочего класса.
И главное, здесь сказали о том, что Малышев чувствовал давно: социалистическая революция назрела, мирное ее развитие дальше невозможно.
Захотелось немедленно ехать домой и действовать, действовать. Видимо, все делегаты переживали это же чувство. Нетерпеливо кричали они маловерам и спорщикам:
— Оппортунисты!
— Хотите расколоть партию!
— А мы едем домой с ясной целью!
Съезд закончился. Словно по команде, поднялись делегаты. Постояли молча. Каждый взвесил свои силы. Каждый представил себе, что необходимо готовиться к большим и жестоким сражениям.

24
С настроением взять власть силой шли в Екатеринбурге партийные собрания и первая профсоюзная конференция. Большевики приняли решения съезда как директиву.
В доме Поклевского на втором этаже размещался Совет. На третьем, по широкому коридору налево, комната комитета большевиков. Напротив такая же — эсеров. Эсеры ловили в коридоре людей, уговаривали вступить в их партию.
Малышев смеялся:
— Так они себе авторитет не приобретут! Пусть всех слабаков к себе вербуют, а к нам пусть вступает меньше людей, но по убеждению.
Часто эсеры прямо с крыльца говорили речи. Кобяков размахивал белыми руками. Бойкие слова его прыгали, не задерживая внимания.
Кто-то из членов союза молодежи и в этот раз сообщил о митинге Малышеву, и тот вышел на крыльцо, что привело собравшихся в радостное волнение. Пиджак у Ивана расстегнут, кепка сдвинута на затылок. Из-под нее падала на лоб волна светлых волос.
— Вам тут забивают мозги, товарищи. Эсеры призывают профсоюзы к бездеятельности! Не верят в единение! А мы уже знаем, что только при единении можно победить!— Напористые его слова вызвали одобрительный гул толпы.
По Покровскому проспекту беспорядочной толпой шли солдаты, только что приехавшие с фронта и не понявшие того, что происходит. Солдаты следовали в Сибирь. В Екатеринбурге их остановил голод. Измученные, злые, они, горланя, по пути разбивали окна, снимали и топтали вывески с двуглавым орлом. Все они были на одно лицо, всех спаивала дикая безудержная злоба.
Люди на их пути бежали прочь, другие судорожно метались, прячась за углы, в подворотни.
Солдат нужно выслушать, убедить, что они попали к друзьям. Приветливо улыбаясь, Иван Михайлович направился навстречу толпе, дружелюбно спросил:
— Братцы, что это вы?— Голос мягкий, улыбка широкая, взгляд прямой. Он протянул им руки. Все это смутило некоторых из солдат впереди. Сзади же продолжали напирать; оттуда слышались гневные возгласы и брань.
Верзила из первых рядов с финкой в руке обернулся и крикнул охрипшим басом:
— Тихо, вы!
Солдаты стихли. Широко поводя рукой, Малышев сказал:
— Идите к нам, разберемся!


Через час они ушли от него успокоенные, словно совсем другие люди. Некоторые оборачивались, кричали Малышеву, стоявшему на крыльце:
— Я напишу обо всем, товарищ Малышев,
— Бедноту мы поднимем... не беспокойтесь.
В конце дня в комитет вошла молодая женщина, улыбнулась приветливо. Была она плотная, статная, темные волосы причесаны строго, лицо круглое, румяное, застенчивый взгляд таил волю и ум.
Малышев, прочтя ее документы, поднялся.
— Вот к нам и пополнение. Анна Николаевна Бычкова!— объявил он. Голос у женщины сильный. Она начала рассказывать, как бежала
из сибирской ссылки, как жила в эмиграции в Нью-Йорке.
— Когда услышала о падении самодержавия, места не находила, потянуло на родину.
Иван Михайлович потирал руки:
— А, знаешь, ты отличным секретарем профсоюза рабочих металлистов будешь, как я погляжу!
Бычкова кивнула, соглашаясь. Малышев продолжал:
— Союз перевели теперь вместе с союзом деревообделочников на Златоустовскую улицу, 27. Найдешь?— И сам же ответил, обращаясь к товарищам:— Найдет! Такая все найдет! С шестого года член партии.
Учительница, как и я. В Нью-Йорке была членом русской федерации при социалистической партии. И вдруг Златоустовскую улицу не найдет в родном городе!
Каждый день Ивана был полон неожиданностей. Вечером, отвечая на вопросы Наташи, он не знал, с чего начинать рассказ.
— Ну... Павел Хохряков действует, создает красногвардейские дружины... Анна Бычкова — ох, и быстрая! Она и бухгалтер, и делопроизводитель, она держит связь с предприятиями. Союз уже отстранил Злоказова от управления. Завод пустили сами рабочие: «Да неужели? Вот здорово!» — говорю. А она погрозила мне пальцем:— «Не хитри,— говорит.— Ведь знал?» — «Знал»,— говорю,— Иван рассмеялся.
— Над чем смеешься?
«Приятно: верят в то, что делают... Хоть и не все еще у нас успешно. Вот сегодня сообщили, что Жиряков, владелец прядильно-ткацкой фабрики в Черпоусовской волости, наших уполномоченных не принял. Говорит, что уполномоченные рабочие могут у него быть от любой партии, кроме партии анархистов и партии большевиков. Ничего! Мы ему объясним!
...Через три дня на фабрике Жирякова вспыхнула забастовка. Рабочие потребовали повысить зарплату, организовать медицинское обслуживание. Потребовали принять уполномоченного от Екатеринбургского комитета большевиков.
Каждый день приносил новые тревоги и новые радости.
Хозяйчики чувствовали поддержку Временного правительства и сопротивлялись требованиям рабочих. Управляющий Верх-Исетского завода отказался повысить заработную плату, пригрозил закрыть завод.
Чтобы сорвать план управляющего, создали на заводе комиссию рабочего контроля. Когда Малышев, возглавив эту комиссию, пришел к управляющему, тот сник. Но бухгалтерские книги для знакомства не дал.
Малышев спокойно говорил:
— Уж если мы нацелились, так всего, что требуем, добьемся! Мы знаем все. Мы знаем своих врагов. Мы их с детства знаем!
А заводы все-таки один за другим выходили из строя.
...Корнилов поднял мятеж. Его цель — подавить революцию, свергнуть Временное правительство, объявить себя военным диктатором и продолжать войну.
...Временное правительство ввело смертную казнь.
И снова митинги, митинги.
Хороша бывает осень на Урале. Земля звонкая, сухая: жухнет листва деревьев, меняет окраску еще не полностью, чуть-чуть посветлеет или потемнеет лист и, кажется, зазвенит. Небо белое, ясное и мирное! Не верилось, что идет война, что где-то умирают люди, враждуют между собой.
На улицах много пьяных. Это тоже не вязалось с нарядным звонким днем. Молодые парни дебоширили, ухарски орали песни. Город точно пропитался тошнотворным запахом самогона.
— Где берут самогон?— допытывался Малышев.
— На рынке, где еще. Бочками привозят. Вчера дружинники у одной торговки несколько бочек опрокинули. Налетят па бочки, ткнут в днище как следует сапогом и — хоть купайся!
— Ну и пусть тычут! Торгуют враги: хотят обессилить нашу молодежь. Просчитаются!
«Нет, товарищи не пьют. Один Кобяков разве часто появляется пьяный». Это не печалило Ивана: Кобяков отошел от большевиков, хоть с ним приходилось сталкиваться часто.
На выборах Верх-Исетского волостного земства эсеры захватили трибуну.
— Что такое волостное земство, которое мы сегодня выбираем? — голос Кобякова истерически вздрагивал. — Это орган, исполняющий решения нашего народного правительства! Нам нужно, чтобы на нас надеялись.
Пронзительный свист остановил оратора. Малышев крикнул:
— Долой с трибуны!— и рванулся вперед: нужно оборвать глумление над рабочим доверием.
— Иван Михайлович, скажи ему!
— Скажу!— по привычке Малышев пригладил волосы.— Эсер Кобяков ратует за свое эсеровское правительство, а каково положение народа?! Корнилов-генерал хочет власти и крови! Хотят голодом страну задушить. Заводы закрываются. Всюду карательные отряды, убийства, тюрьмы!— негодование и скорбь душили Малышева.— А они предлагают принять присягу Временному правительству?! Да свергнуть его надо, а не присягать!
Раздались одинокие визгливые крики:
— Лишить его слова!
— Долой!
Малышев увидел исказившееся лицо Кобякова, его бесстыдные глаза и рассмеялся: «Да разве можно отступить?»
Один за другим поднимались на трибуну большевики.
— Долой эсеров!
— Долой саботажников!
Выскочил на трибуну Евдокимов. Голос высокий, отрывистый.
— Сколько крови пролито в эту войну! Эта кровь призывает к отмщению! Только продолжая воевать, мы спасем нашу свободу!
В ответ Евдокимову слышался оглушительный свист:
— Уйдешь с трибуны, или тебя снять?!
— Иди, подведи «дебет-кредет» купцам Агафуровым, бухгалтер.
— Малышев не член земства!— Злая вызывающая улыбка перекосила Кобякову лицо:—Вон с собрания!
— Сами уходите!
— Предатели!
Грозный шум нарастал. Кто-то уже двигался на Кобякова грудью. Эсеры вскочили с мест, покинули собрание.
— Они думают, мы без них не сумеем собрание провести!
— Иван Михайлович, веди собрание! Собрание продолжалось.
Скоро эсеры один за другим возвращались, трусливо пряча глаза, просили:
— Разрешите...
— Мы согласны участвовать в выборах Верх-Исетской волостной управы.
Большевики насторожились: хитры их враги. Что они выкинут сейчас, трудно предвидеть.
Огласили требование о переходе власти к Советам. Кобяков вежливо улыбнулся и сжал кулаки.
Наташа гордо смотрела на мужа: и она много успевает сделать. Она делегат Второго съезда Уральского Совета. Съезд призвал рабочих провести первого сентября однодневную всеобщую стачку.
— Мы решили протестовать против наступающей контрреволюции! Мы призываем к вооруженному восстанию против буржуев!— рассказывала она мужу.
Иван Михайлович засмеялся:
— Ты забыла, что я тоже делегат съезда, и я тоже протестую и призываю и буду, как и все, проводить стачку.
Наташа подтвердила:
— Да, Ваня, мы вместе! Понимаешь, вместе! Мы и на митинг пойдем теперь как равные!
...Но в день стачки, с утра, Наташа была бледна, долго лежала в постели.
— Что с тобой?— озабоченно допытывался Иван. Беглая недоумевающая улыбка скользнула по ее лицу.
— Я не возьму тебя сегодня на митинг.
Она не противилась, была рассеянна и словно прислушивалась к чему-то.
— Потом мне все расскажешь,— только попросила она.
— Как всегда. Только если я задержусь, пожалуйста, не думай, что я встречаюсь с Наденькой!
— Ну сколько ты меня теперь будешь упрекать этой Наденькой?!
— Ладно. Даже позволяю тебе лежа читать, потому что ты отвыкла быть одна...
— А я не одна останусь.
— То есть?
— Я останусь с сыночком или с дочуркой...
— Наташа?! — воскликнул Иван Михайлович, привлекая ее к себе.
— Иди, не беспокойся.
В это время в комнату вбежал Мраков:
— Вы с ума сошли, Иван! Стачка принесет нам только вред, усилит корниловщину, она против Временного правительства... Надо мирно взять власть!— Сергей вернулся только что из командировки и не знал последних событий.
Иван строго спросил:
— Ты снова в сторону свернул, Сергей?
Тот возмущенно поглядел на пего, ничего не сказав, ушел так же внезапно, как появился.
«От каждого дуновения ветра качается. «Мирно взять власть!» Неужели не понимает, что мирно взять власть рабочим не удастся! Но мы возьмем власть! К нам прибывают новые люди: никогда столько рабочих не вступало в партию. Народ понимает! Народ старается сплотиться вокруг нас».
...По гудку к Верх-Исетскому заводу, как всегда, потянулись рабочие. Одежда на всех лоснилась от мазута и времени.
— Денек-то выдался какой! Небушко помогает.
Небо было совсем молодым, точно не стоял сейчас сентябрь, точно не прошли недавно дожди.
Навстречу из завода шли люди с ночной смены и тоже задерживались на площади. Собрались все смены. То один, то другой рабочий вскакивал на тумбу.
— Правители обнаглели, забылись! Долой капиталистов! Долой каторжные законы! Долой смертную казнь!
И кто бы ни говорил, каждый приветствовал Советы, мир, пролетарскую революцию.
Малышев вглядывался в лица собравшихся: ни одного меньшевика, ни одного эсера! Спрятались, голубчики, притихли!
Он говорил о политике Временного правительства, о соглашателях-меньшевиках и эсерах, о необходимости как можно скорее взять и передать в руки Совета власть.
Взметнулись над головами руки: проголосовали. Все требовали смены правительства, кричали:
— Запиши, Михайлыч: закон о восьмичасовом рабочем дне давно ждем!
— Об охране труда! О рабочем контроле!
— Мир! Требуем мира!
Лозунги провозглашались только большевистские. Даже Мраков выкрикнул, стоя у трибуны:
— О созыве Всероссийского съезда Советов... надо требовать!
Иван усмехнулся: «Так-то лучше! Не-ет, тебя ни на шаг отпускать нельзя, чтоб не завихрило...»

25
Октябрьские ветры поднимали пыль, мели по взъерошенным улицам сухой лист и щебень, задирали подолы, сшибали с ног. Мятежное небо, казалось, кружилось, бежали свинцовые облака, обгоняя друг друга, менялись местами, как в бесовском хороводе. Деревья протягивали к ним голые ветки. И люди тоже бежали, бежали — все в одном направлении, к комитету большевиков.
Малышев на крыльце, взволнованный решительной минутой, которую ждали, говорил:
— Временное ненавистное правительство свергнуто! Пришла на смену ему новая, действительно революционная власть! Да здравствует мир между народами!! Предлагается местным Советам взять власть в свои руки. Всякое сопротивление подавлять оружием!
Почти одновременно по всем площадям над каждой толпой, перед которой выступали большевики, вспыхивали над головами рабочих красные флаги; город весь трепетал заревом. Здания правительственных учреждений немедленно были заняты рабочими дружинами. На груди у каждого дружинника красные банты и ленты.
В доме Поклевского необычайная суета. Слышны голоса, стук дверей. Лица то радостно оживленные, то недоверчивые.
Кобяков в коридоре кричал:
— Они думают, так и взяли власть! Да ведь большевистская партия изжила себя! Маркс тоже изжил себя! У кого учиться?
— Не у тебя!— отозвались из комнаты большевики. Спорить с ним в эти дни было некогда.
Над толпой ветром разносились листы бумаги: с чердаков притихших особняков чьи-то руки бросали листовки: «Революция разгромлена! На Урал движутся эшелоны с войсками Керенского».
Листки падали и падали над городом, над каждым митингом.
— Меньшевики и эсеры действуют...— сказал Иван в комитете...— Но если эти сообщения о Керенском и окажутся верными, то мы все равно свалим под откос эшелоны, которые будут против нас двинуты!
В комитет входили все новые группы рабочих. Говорили громко и нервно. Смеялись отрывистым смехом.
Телефонные звонки. Бесконечные звонки. Новости из Петербурга и Москвы. Закрылся еще один завод. Нет топлива. Нет денег. Нет продовольствия. Администрация саботирует... Администрация разбежалась... В приютах дети умирают от голода. Здания приютов не отапливаются.
Малышев звонил сам:
— Конфисковать дрова для приютов... для заводов... Мобилизовать подводы. Администрацию, которая саботирует, гнать. Назначить свою, рабочую. Да, да! Свою!
Между звонками писал листовку:
«Двадцать первое ноября — День Советов! Смотр нашим силам!— демонстрация тесного единения рабочих и крестьян!»
На улицах собрались обыватели, слышался говор:
— Большевики погром будут устраивать!
С утра со всех окраин к площади Верх-Исетского завода торжествен но шли колонны рабочих и солдат. Работники Совета и комитета большевиков со знаменами шагали под оркестр. По одну сторону площади разместились воинские части: четыре вооруженных полка Екатеринбургского гарнизона, полторы тысячи революционных солдат старой армии; по другую — рабочие заводов. Раздавались крики «ура», пение «Марсельезы».
Площадь вздымалась флагами. Четко отпечатывая шаг, шли отряды красногвардейцев железной дороги, вагоноремонтного завода — Монетки, злоказовской текстильной фабрики. К Верх-Исетскому отряду присоединился отряд спичечной фабрики. Им командовала Мария Куренных.
— А эта куда еще?!— крикнул кто-то в толпе.
— Молчи! У Марии Куренных мозолей больше, чем у тебя волос!
Она очень изменилась, Мария Куренных. Прибыло выдержки, речь стала грамотней, движения спокойные, уверенные.
«Вот это и пугает Кобякова и компанию. Вот эта сила, которая вдруг проснулась!» — думал Малышев.
Объединенный отряд вел стройный, подтянутый Петр Ермаков. Малышев любовно смотрел на друга: ссылку и тюрьмы прошел Петр Захарович, черные волосы его седеют, а волнуется, даже спутал шаг и тут же поправился.
Падал мягкий снег. В открытом дворе за площадью визжали дети, играя в снежки. Но вот все бросились к воротам, чтобы посмотреть на солдат.
Отряды молодежи маршировали с самозабвением. Бежал от одного конца площади на другой мощный гул голосов. В строгом порядке все двинулись по городу.
Малышев размышлял с гордостью: «Это наши усилия! Зрел гнев. Зрели мысли. Передавались от одного к другому. Незаметно, исподволь пробуждалось сознание людей, а за этим — кружки, явки, тюрьмы, ссылки, каторга. Разбуженная однажды сила множилась, крепла. Она стала грозной».
В этот день, как хозяева, пошли руководители Екатеринбургской большевистской организации и исполкома по выведенным из строя заводам.
На улицах города неспокойно. Красногвардейцы оцепили кварталы. Облава: кого-то ищут.
— Хохряков Паша действует,— отметил Иван.— Вчера семьдесят грабителей захватили.
Нет-нет да раздавались выстрелы: за кем-то бежали матросы. Кричала простоволосая женщина:
— Ограбили! Что мне делать?!
Пронесли на руках, полуволоком, только что подстреленного бандита. Он отплевывался кровью, хрипел:
— Подождите, красная сволочь!
...Враги. Кто-то, дыша откровенной злобой, выворачивал душу в брани, кто-то притаился.
Сергей Мраков, шагая рядом, словно подслушав раздумья Малышева, взволнованно произнес:
— Нет, нас не затравить!
И многое простил ему Иван за это волнение, за эту уверенность большевика!
В ограде Верх-Исетского завода валялся лом, битый кирпич, кашей лежала угольная пыль, мелкий шлак, глина. Рельсы узкоколейки были разворочены: то тут, то там высились чугунные чушки; обрезь железа цеплялась за ноги.
В канцелярии, у печки — пепел от сожженных бумаг (даже бумаги уничтожили!).
Михаил Похалуев, перекинувшись с гостями дружеским приветствием, повел их по цехам: у него, как и у многих, на груди огромный красный бант. В руках исполкомовцев общие тетради. Лица серьезные, озабоченные.
В листопрокатном, где всегда слепили глаза пышущие огнем листы железа, выползающие из-под валков, теперь было мрачно, темно. Только застоявшаяся угольная пыль теснила дыхание.
Валялись разбитые ножницы для обрезки железа, опрокинуты где попало вагонетки; стан с валками тоже разбит.
Никакая авария на заводе не могла привести цех в такое запустение: это было сделано нарочно.
— Восстановить.
— Срок?
— Полгода.
— Месяц.
В мартене трудно пройти — все разрушено, завалено. Людей нет.
— Ну, вот эти две мартеновские печи еще можно восстановить,— Похалуев задержался у замороженных печей.
— Срок?— строго спросил Малышев.
— Две недели.
— Неделя.
Запинаясь за разбросанные в беспорядке стальные чушки, пробирались дальше. У цехов стояла заводская милиция, поставленная для охраны того, что уцелело.
Почти в темноте Иван возвращался домой.
На него налетела какая-то старуха. Сморщенное, как дряблый картофель, лицо тряслось, глаза горели из-под надвинутого на лоб рваного платка. В руках болталась пустая кошелка.
— А-а, вот ты где! Знаю, что это ты, Малышев-то. Показывали тебя на митинге. Гордились: наш человек у власти! Ты сам-то сыт? Я чем сегодня семью накормлю? На базаре ничего нет, лавки закрыты. А и было бы, так ничего не купишь. Моим работникам денег за работу не платят! Как жить, скажи, власть наша народная?—старуха махала перед лицом Ивана пустой кошелкой.
Он ласково посмотрел на нее:
— Намучилась ты, мать!— и от этого ли участия, от понимающего ли его взгляда старуха вся затряслась в плаче.
Иван Михайлович поправил на се голове платок, сдвинутый набок.
— Саботируют торгаши. Продукты припрятали. Саботируют и заводчики, не платят рабочим. И все для того, чтобы нам помешать на ноги встать. Так что будем делать, мать? Руки опускать? Слезы лить? А может, бороться за нашу власть? Как скажешь?
— Не любо им? Не любо, что рабочий человек выпрямиться хочет? Сыновья мои это же говорят! Ладно. Иди, Иван Михайлович, своей дорогой, не отступай!
За квартал от своей квартиры Иван услышал веселый перезвон бубенцов. Из-за угла вылетела тройка. В широкой расписной кошеве лежали, сидели, стояли какие-то парни, лихо гикали на лошадей. Красавец с заломленной на затылок шапкой крутил над головой веревку так стремительно, что она свистела.
— А-а, партия большевиков!— заорал кто-то из кошевы.— Давай, Сенька, заарканим Малышева! То-то будет потеха!
Веревка развернулась, и конец ее с петлей полетел к Ивану. Чья-то большая смуглая рука, поднявшись из-за плеча Малышева, поймала петлю и отбросила. Бороздя и взбивая снег, веревка проползла к кошеве и умчалась за тройкой под гиканье хулиганов.
Рядом с Малышевым стоял Петр Ермаков в заснеженной ушанке и улыбался, вытирая вспотевший вдруг лоб. Сквозь обычную смуглость кожи на лице — даже в сумраке видно — проступала бледнота. Всегда живые черные глаза были усталы.
— За тебя испугался... Налетчики...— как бы извиняясь, сообщил он. — Гоняют по городу... Они и магазины грабят, и в дома врываются... А тебя, друже, одного больше мы разгуливать по городу не пустим!
Ермаков сопровождал Малышева до квартиры.
— Скоро пойдешь из дома?
— Да вот, повидаю незаконную и вернусь в комитет. С Хохряковым надо поговорить об обстановке...
— Тогда я тоже к тебе сейчас зайду. На Натаху посмотрю и обратно вместе пойдем.
— Только чур: об аркане ничего Наташе не говори. Ей сейчас волноваться нельзя.
Наташа, как всегда, вспыхнула при виде мужа, бросилась к нему и остановилась смущенно: он был не один.
— Живем, Натаха-птаха?
— Живем, Иван-красно солнышко.
— Накормишь?
Наташа с улыбкой поставила на стол две тарелки, две чашки.
— Садитесь. Петр Захарыч, прошу. Напою я вас чаем «с удовольствием» вместо сахара.
Мужчины сняли пояса с наганами, сели к столу.
Наташа достала из котелка на плите единственную картофелину, тщательно разделила ее на две половины.
Ермаков следил за нею немигающим взглядом, в котором застыло удивление. Похудевшая, с ввалившимися глазами на белом лице, Наташа улыбалась приветливо, как прежде.
— Знаешь, незаконная, мы вообще-то только что поели,— заявил Иван, подмигнув другу.
Ермаков, всегда и во всем прямой, поторопился внести ясность.
— Вот что, други: так жить нельзя. Чтобы в семье первого председателя городского комитета большевиков да не было чего поесть? Вы что молчите?—он распалялся все больше, лицо его налилось краской, губы задрожали: — Обижаешь нас, Иван... У нас у всех огороды... картошка своя, неужели бы не помогли?.. Ты даже беременную жену не бережешь из-за своей скромности... Да ты знаешь, какой из нее пропагандист вырос? Ты слышал, как она на кружках говорит?!
— Не слышал. Я дневник ее читал...
— Ваня!— с упреком бросила Наташа.
— Ладно. Пошли! Пошли, Иван.
— Куда.
— В комитет. Наталья, ты не беспокойся: он скоро придет. Давай, надевай свою пушку. Чего стоишь? Надевай, говорю.
— Да чаю-то попейте хоть, согреетесь!
— А нам не холодно,— отрезал Ермаков.— Меня больше в жар бросает! Пошли, друг.
Ермаков привел Малышева к нарядному особняку, решительным пинком ноги открыл дверь.
— Меня Хохряков ждет. Куда ты меня тащишь?
— Иди, иди. Сам увидишь. Не хотели мы тебе сказывать, да вот пришлось.
В большой приемной, в которую вели из комнат три двери, на вешалке красовались добротные шубы. В одной из комнат раздавался веселый гул голосов, звон посуды. Иван еще раз спросил:
— Куда ты меня привел?
Но Ермаков уже широко открыл дверь и сказал:
— Здорово!
Малышев шагнул за Ермаковым в комнату. Шум стих, сидящие за столом застыли в замешательстве. Иван разглядел под блестящей люстрой Кобякова, Евдокимова, Мракова и еще нескольких людей в военной форме, незнакомых ему. Странная натянутая улыбка блуждала на губах Мракова. Казалось, ее нацепил кто-то посторонний. На столе, на полу валялись раздавленные окурки. В углу на ковровой тахте, вся сжавшись, сидела женщина.
— Принимай гостей,— обратился Ермаков к Мракову, нарушая неловкую тишину.
«Значит, я попал в квартиру Сергея»,— отметил для себя Малышев. По какому-то знаку хозяина мужчины за столом враз зашумели:
— Иван Михайлович! Друг!
— Малышев к нам!
— Садись, дорогой!
— Рады, что ты посетил сию обитель.
Люстра, раскачиваясь над столом, выхватила из темного угла лицо женщины. То была жена Мракова.
Стол заставлен яствами. Здесь были вина, которых Малышев никогда не видел, огромный торт, шоколад в плитках лежал на углу стола целой горой.
Кобяков наполнил хрустальные рюмки.
— Выпей, друг Иван! Возвысь сердце! Принимай, Петя! Да и у нас беседа засыхает, надо ее размочить!— угощал он. И все за столом вытянули шеи, чтобы не пропустить ни одного движения Малышева.
— Ольга, выпей, что ты такая дохлая?
— О тебе думаю,— неприветливо отозвалась женщина.
Перед глазами Ивана Михайловича проплыла трясущаяся старуха с пустой кошелкой, единственная картофелина па столе в собственном доме.
— Откуда у вас такое богатство? Мраков молчал.
На вопрос отозвалось несколько голосов:
— Ха, друг! Наша теперь власть!
— У буржуев полные подвалы вин!
— Ну-ка, поищи какую-нибудь посуду!— кивнул Малышев Ермакову. Тот побежал в кухню.
Малышев, исподлобья глядя на подгулявших, медленно расстегивал кобуру револьвера.
— Предатели! Революцию продали! Я вас перестреляю! К Малышеву бросилась Ольга, повисла на его руке. Кто-то прошмыгнул в приемную, к выходу.
Ермаков внес огромное ведро и начал сливать вино, сшибая горлышки бутылок.
Мраков кусал губы, молчал, разглядывая свои руки.
Он был безоружен. Пояс с наганом висел на ковре, над тахтой.
— Детские приюты голодают, в больницах для больных нет рюмки вина!— голос Малышева дрожал.— А вы!
Евдокимов торопливо налил коньяк и начал пить медленными глотками.
Кобяков закричал:
— Не имеешь права!
— Молчи, мерзавец!
Вина были слиты в ведро.
Тяжело дыша, Малышев опустился на стул: не держали ноги. Ольга рывком подскочила к столу и начала собирать шоколад в салфетку.
— Отдайте для приютов. Я, Иван Михайлович, каждый вечер... Они спаивают Сергея. Таскают вино... я стыжу их. Но что я?!
— Говорить им мало. Мы будем расстреливать за мародерство каждого!
— Вино-то куда, Иван?
— В сугроб. Пошли.
На улице Ермаков вылил вино в снег, ведро швырнул к крыльцу. Оно, ударившись, зазвенело. И этот пустой звук словно застрял в ушах. Зеленые, как от угара, пятна плыли перед глазами.
Никогда в жизни не переживал Малышев такого оскорбления. Казалось, это лично его обманули в чем-то большом. Вспомнились избиения в царских казематах. Да, тогда его достоинство страдало. Но те оскорбления были от врагов, от темной их силы. А сейчас? «Нет худшего зла, чем предательство и лицемерие!» — повторив эту фразу, Малышев почувствовал облегчение, точно нашел и сказал самое главное, что мешало жить.
В кабинете Хохрякова редка тишина. Матросы то и дело уходили куда-то по его слову, возвращались вновь, приводили арестованных, уводили их. Хохряков вел допросы.
На этот раз он был один. На столе большой грудой высилось золото, драгоценные камни, а сам Павел, положив рядом голову, дремал.
Малышев спросил:
— Ты здоров, Паша?
Тот сразу, будто не спал, взглянул на друга воспаленными глазами, сказал, продолжая свои какие-то мысли:
— Теперь уже ясно, что против нас собирают восстание... Я приказал усилить охрану дома. Давай-ка друг, Иван, попьем чайку...
Хохряков потянулся с хрустом. Не вставая с места, только слегка повернувшись, достал с окна завернутый в бумагу ломтик черного хлеба, разделил на две части, налили в алюминиевые кружки кипяток, стоящий сбоку от него, на тумбочке.
— Попьем чайку. Хлебец пососем,— сказал Иван Михайлович. Они взглянули друг на друга и рассмеялись.
— Да, забыл!— спохватился Хохряков.— Мне надо допросить еще одного негодяя!— Он быстро подошел к двери и крикнул:— Приведи ко мне этого... анархиста в рогоже.
Они хлебали кипяток, обжигали губы и, действительно, сосали хлеб.
Хохряков рассказывал:
— На Коковинском пустыре  вчера захватили несколько бандитов с награбленным.
— Матросам своим веришь?
— Как тебе. Народ хороший.
— Говорили мне, что избивают они невинных?— заметил Иван Михайлович, пытливо глядя на друга.
— Да это не матросы. Налетчики на крестьянские обозы на базаре нападают. Вот один и попался мужикам. Они ему и вкатили. Тот, видит, что забьют до смерти, начал орать: «Матросики, спасите!» Ну, а мои орлы немножко пообождали... «Пусть, говорят, его еще поучат. Нам бить запрещают»... Ну, крестьяне его и поучили. А матросы — нет...
Вновь друзья встретились взглядами и рассмеялись. Павел сказал:
— Не жалеть их надо, Иван, а уничтожать. Мы вчера по гостиницам прошли. На меня в каждом номере царские офицеры дуло наставляли. По имени-отчеству называли: знают, сволочи. В глаза посмотришь — враг.
— И куда ты их?
— В подвал. Подвалы забиты. Стоймя стоят спекулянты, валютчики, заговорщики, анархисты. Сколько всякой нечисти!
В кабинет ввели арестованного. Длинные волосы, лицо обросло рыжей щетиной, загнутый вниз нос делал его зловещим. На плечи была накинута рогожа. Анархист исподлобья бросил взгляд на сидящих за столом людей, опустил глаза.
Что-то снова привлекло его внимание. Он вскинул рыжие ресницы, уставился на груду золота на столе, шагнул ближе. Матросы, стоявшие' у входа, весело перемигивались.
— Награбленное делите?—ядовито спросил арестованный.
Что-то знакомое Малышеву было в его облике... И голос, высокий,, срывающийся, когда-то знал Иван. Да ведь это...
— Юрий Чекин? Пермяк?
Тот вздрогнул, вперился взглядом в Ивана. Малышев спросил с вызовом:
— Не узнаешь?
— Иван,— Юрий скривил губы.— Ты, что же... в верхи подался?
— А ты... до анархистов скатился... Давно в банде?
— Анархисты — не банда, а партия.
— Да, да, слышали: «Анархия — мать порядка!»
— А ваша партия? Царя свергли...
— Царя свергли. А ты, что, часто к нему в гости хаживал? — озадачил его Иван вопросом.— Нет? А я к простым людям часто.
— Ваша партия...— опять накинулся Юрий.
— Не трогай нашу партию! Наша партия прошла сквозь ложь и сквозь предательства неуязвимой! А ты... Быстро же ты потерял цель и надежду... С тоски, наверное, в чучело обратился.
— Чем занимался?— начал допрос Хохряков.
— Жил зятем богатого тестя,— издевался анархист.
Малышев подумал: «К несчастью, не все подлецы трусливы»,— поднялся и направился к выходу.
— А насчет «награбленного», Юрий Чекин, пермский анархист, так это все пойдет на строительство нового небывалого государства!— бросил он рвущимся от гордости и негодования голосом и повернулся к анархисту спиной.
Но анархист, наверное, не слышал. Его взгляд снова был обращен на золото.



26
В хоромы миллионера Харитонова  ворвались молодые голоса. В город начали съезжаться делегаты первого съезда Союза молодежи.
Около кинотеатра «Художественный»  группу делегатов окружили реалисты из организации «Колокольчики», совали деньги, упрашивали голосовать на съезде за список контрреволюционных союзов.
Молодежь расправлялась с ними просто: кулаками.
Во дворце — песни, веселый шум. Делегаты проникли и в сад. В саду — беседки, павильоны, скульптуры, па прудке — островки.
В залах лепные потолки, дорогая живопись то и дело вызывали восхищенные возгласы.
Говорят, здесь происходили неслыханные кутежи, сюда привозили выкраденных на рудниках девушек; здесь масса всяких тайников, раскольничьих молелен.
Начался первый съезд Союза молодежи Урала.
Приветственные телеграммы встречали стоя, громко аплодируя. Римма Юровская звонко читала письмо от большевиков Лысьвы.
«В лице съезда мы приветствуем социалистическое юношество Урала, новую, поднимающуюся силу, которая будет надежным и крепким союзником в борьбе за III революционный Интернационал и за социалистический строй».
Малышев с любопытством оглядывал оживленные лица.
«Подняли силушку! Молодец к молодцу!..»
Обсуждалась резолюция по текущему моменту. Теперь почти ничего не приходилось подсказывать: ребята сами все понимали и решали. «И когда успели!» — удивлялся про себя Иван, забывая, как он и его товарищи бегали по молодежным кружкам, учили, подсказывали.
Пробрался к трибуне Алистратов, делегат из Мотовилихи, белобрысый, курносый. Парень волновался, вначале косноязычил. Успокоившись, заговорил четко, возвышая голос. Но что такое он несет?
— Мы, делегаты Мотовилихи, голосовать за эту резолюцию не будем! Нас на это не уполномачивали!
Быстро шел он по проходу обратно, к своему месту. Зал гневно гудел.
Малышев, вначале оглушенный, думал: «Вот тебе и надежный и крепкий союзник! Ах ты, революционная Мотовилиха! Повыдергали царские тюрьмы лучших твоих сынов, отстала ты, матушка!»
К трибуне подвигался новый оратор — Свинкин из Златоуста. Широкое лицо. Тяжелая спина. Он шел развязно, загребая руками воздух. Он повторил слова Алистратова, но ему не дали договорить.
— Довольно! Хватит! — крикнула румяная девушка Светозара Карпова. Копна пышных светлых волос делала ее высокой.
Иван не знал, откуда, с какого завода появилась она. Но невольно обратил внимание на чистое красивое лицо, на пышущие гневом светлые глаза. И подумал с гордостью: «Вот мы какие!»
— Подожди, Зарка, дай ему до берега доплыть!
— Ему не доплыть! — негодовала Светозара.— Петляет! Да где у него партийная совесть?
— А он беспартийный!
Как показательны эти два оратора! И в Мотовилихе, и в Златоусте рабочее движение последние годы замерло. Нельзя людей оставлять без руководства.
Чернобровый, черноглазый паренек, красный от негодования, выскочил вперед. Миша Луконин, делегат от Верх-Исетского.
— Мне тоже не давали наказа, как я должен думать, за что голосовать! — для храбрости он размахивал руками.— Но я буду голосовать за то, что мне дало возможность свободно прийти на съезд и свободно высказаться. Я душой рабочего чувствую, что за эту резолюцию голосовать надо!
Аплодировали неистово. Многие соскочили с мест, тянули к Луконину руки, когда тот проходил к своему месту.
Савва Белых, тоже делегат от Верх-Исетского завода, страстно продолжал его мысль.
— Наш путь указан партией большевиков и Октябрьской революцией. Другого мы никогда искать не будем!
Иван Михайлович ласково думал: «Здорово. Надо их использовать для агитационной работы среди населения».
Вот они ведут разговор о новом законодательстве, экономическом положении подростков. Правильный разговор.
Малышев повеселел: «Не дадут ребята глумиться над своей правдой» — Он радовался и тому, что съезд этот объединит молодежные организации, утвердит программу и устав. Этот союз будет называться ССРМ,— то есть Социалистический Союз рабочей молодежи. В зал вбежал Хохряков, потрясая пистолетом:
— Анархисты хотели забросать гранатами плотину Верх-Исетска! Делегаты съезда повскакали с мест:
— Записывайте нас в рабочие дружины!
— Меня запишите!
— Нас! Мы им покажем!
В городе неспокойно. На заводах поддерживали порядок члены дружины из Союза молодежи.
У станков около молодых рабочих стояли винтовки. Ермаков записывал дружинников, распределял между молодыми оружие, вел обучение.
Летучий отряд Хохрякова много снимал оружия у проезжавших через Екатеринбург казаков, которых для чего-то везли в Омск. Их разоружали, чтобы они не смогли создать ударную силу против Советов.
Верх-исетские мальчишки караулили Малышева на улице и кричали:
— Иван Михайлович, дайте и мне револьвер. Пойду за Советскую власть.
— Просите у Захарыча.
— Он с нами не разговаривает. Он все выбирает поядренее.
— Так и я выбираю поядренее. Вам надо подрасти. А борьбы у нас будет много, успеете. На вас надеемся.
— Мы хотим сейчас...
— Айда, ребята, в Центральный штаб Красной гвардии, к товарищу Хохрякову!
Им доставляло удовольствие произносить эти новые слова: «Комитет партии», «Центральный штаб Красной гвардии».
Иван, поднимаясь на крыльцо городского комитета, проводил их любовным взглядом. За ним следом шел в отдалении Савва Белых.
«Чего он привязался ко мне?!»
— Чай у тебя есть? — спросил Иван Хохряков, войдя в комнату.
— Прессованный.
— Есть новости?
Хохряков, строгая перочинным ножом в кружку чай, сказал:
— Полно... Царь сидит в Тобольске. При облаве взяли военного специалиста флота. Говорит, что едет в Тобольск осмотреть готовность судов для плавания Северным морским путем. Признался, что с открытием навигации они намерены были выкрасть в Тобольске царя и переправить его в Обдорск, оттуда на английском судне — за границу... Это тебе не новость? — прихлебывая чай, Хохряков продолжал: — Уголовные шайки налетчиков напали на составы с продовольствием. На Северной улице  вчера двух девушек зарезали — это тебе не новость? В Ревде, в Шадринске, в Ирбите мародеры из кулаков, из купеческих сынков и эсеров разгромили магазины и военные склады. Пришлось отправить туда красногвардейцев. В Перми, в Челябинске эсеры учинили погромы — это тебе не новость?
— Да больно новости-то тяжкие...
— Сюда сейчас стягивается вся контрреволюция... Заговоры... заговоры... Нельзя допустить бегства Романова. Закрыть дороги, чтобы на Восток его не увезли.
Декабрь выл метелями, заметал дороги.
Вместе с завыванием пурги неслась тревога: казачий атаман Дутов организовал контрреволюционный мятеж, захватил власть в Оренбурге и Верхне-Уральске, арестовал руководителей партийных комитетов и Советов.
Задача атамана Дутова была всем ясна: овладеть Челябинским железнодорожным узлом, не пропускать эшелоны с хлебом из Сибири в Центр и на Западный фронт, захватить Тюмень. Дутовцы налетели на железнодорожные станции, разворачивали рельсы, обрывали телефонные провода. Заготовка хлеба для рабочих центров остановилась. Из всех городов шли на Дутова красные отряды.
Именно в это время Советское правительство начало переговоры о заключении мира с Германией и Австрией.
Ровно сутки собирались красногвардейцы Екатеринбурга в поход на Дутова. За три дня до Нового года, вечером, Малышев провожал от Верх-Исетска отряд по всему городу. В окнах иных домов виднелись рассвеченные елки. Стекла окон, затянутые морозным узором, переливались радужными огнями. Это было красиво и мирно и почему-то наполняло сердце Ивана стыдом.
Всякий может думать: «А почему же ты, председатель партийного комитета, с нами не едешь? В городе елки зажигать остаешься?»
На вокзале красногвардейцам выдали теплую одежду, валенки. У склада, где шла раздача, стоял шум: теплых вещей не хватало, многие остались в сапогах, в пальто.
«Я бы и в пальто пошел... и спорить бы не стал»...— подумал Иван. Около него остановился Савва Белых, смущенно улыбаясь. Он тоже оставался в городе.
— Чего ты зубы скалишь?
— Вас приятно видеть, Иван Михайлович!
Иван замолчал, вспомнив, что все последнее время Савва неотступно ходил за ним. Шел ли тот домой ночью, Савва брел за ним по сугробам. На всех совещаниях и митингах сидел близко и, озираясь, следил за всем, что происходит. Он сиял, когда Иван Михайлович встречался с ним взглядом. Сейчас Иван сказал ему:
— И чего ты таскаешься за мной? Ты же сам член областного комитета союза молодежи!
— В этом все и дело, Иван Михайлович: учусь. И вдруг Иван понял: Савва решил охранять его.
Отгрохотали кровавые бои, в столице сменилось два правительства, кончился семнадцатый год, год двух революций.
А заводчики продолжали бороться против рабочего контроля, не признавали декрета о нем, закрывали предприятия, отказывались их финансировать.
«Вопрос на Урале очень острый,— писал в те дни Ленин Дзержинскому.— Надо здешние (в Питере находящиеся) правления Уральских заводов арестовать немедленно, погрозить судом (революционным) за создание кризиса на Урале и конфисковать все уральские заводы».
Горнозаводская промышленность национализировалась. Техническая интеллигенция саботировала. Почта и телеграф не передавали партийному комитету и Совету ни газет, ни писем, ни телеграмм.
Малышев метался от завода к заводу, создавал комиссии, которые накладывали арест на имущество хозяев для погашения задолженности, защищал семьи тех, кто боролся с Дутовым, поручал фабзавкомам управление предприятиями.
— Торговки кричат, что все голодом живут, кроме комиссаров!— сообщали Малышеву.
— А вы, что, поверили? Нет? А если нет, так чего вы ко мне всякий слух несете? Научитесь убедить их, что они ошибаются...
— В Шемахе купец Ситников восстание поднял!
Слухи об этом восстании оказались верными. Необходимо немедленно сформировать отряд на подавление.
Одетый в новый полушубок, с наганом на поясе, в серых валенках и в мохнатой серой папахе, забежал к Ивану Саша Медведев проститься. Он брызгал радостью и не мог стоять ни минуты на месте.
— Побегу к отряду... До свиданья, Михайлыч... За нас не сомневайтесь: мы этого Ситникова сомнем, как листок.
Иван с некоторой завистью посмотрел ему вслед: «Счастливый Саньша!»
Восстание Ситникова было подавлено. Снова в комитет прибежал Саша — поздороваться.
Малышев снял с его головы разорванную косматую папаху, рассмотрел внимательно.
— Ага, навылет... Чуть бы пониже пулька прошла — и пели бы теперь над тобой «Вы жертвою пали», Саньша Медведев! Как это случилось?
— Да как, Михайлыч... Мы крикнули ему: «Сдавайся, мол, сволочь!» А он — ни в какую, понимаешь? Ну, я кулаки сжал, поднял их над головой и пошел на него... Он и пальнул... Наши-то вверх стреляли, а он в меня ведь целил... Жаль — скрылся...
— Кто он? Ситников?
— Враг,— посерьезнев, ответил Саша.— А красногвардейцы на дутовском, слыхал, что делают, Михайлыч?
Иван знал: красногвардейцы оборудовали разведывательный бронепоезд, обшили теплушки второй стенкой, насыпали меж ними земли, оконцы прорубили для винтовок и пулеметов, написали мелом на внешней стороне вагонов «ДРОВА» и гоняли по степным дорогам на таком «броневике», пугая и расстреливая дутовцев.
В январе вернулись с дутовского фронта красногвардейцы. Дутов бросил Оренбург, части его разбежались.

27
У заборов толпы людей. Читали листовки: «Всем, всем, всем!
Социалистическое отечество в опасности!
Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, заводы фабрикантам и банкирам, власть — монархии... Социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности... Священным долгом рабочих и крестьян России является беззаветная защита Республики Советов против полчищ буржуазно-империалистической Германии».
В толпе говорили:
— Что толковать? Надо! А то ведь расшатают Советы-то!
— Раз наша революция в опасности, все пойдем в ряды Красной Армии!
— Красная Армия теперь из народа, и командиры свои... Разбитые, но недобитые белоказачьи отряды Дутова, вновь собрав
силы, появились в районе Верхне-Уральска и Троицка, создавая угрозу Челябинску и Екатеринбургу.
Большевики начали формировать особую молодежную сотню. Шапки у ребят решительно надвинуты на уши, над шапками торчат винтовки; серые холщовые сумки поверх рабочих пиджаков.
— Что только делается! Ребята наши целыми организациями вливаются в красногвардейские отряды! Мартеновцы всем цехом требуют включить их в отряд!..— сообщили Ивану.
— Нет, нет... Уговорить их надо. Иначе завод остановится!— Малышев немедленно направился на Верх-Исетский завод.
Снова по улицам города маршировали рабочие дружины: члены союза молодежи обучались военному делу. Ребята жили в восторженном полусне.
На площади бравый Петр Ермаков упругой походкой расхаживал перед рядами своей сотни. Завидя Малышева, весело крикнул:
— За комиссаром дело у нас!
— Будет комиссар!— ответил тот, невольно поддаваясь общему возбуждению.
Пожилой рабочий с черными повисшими усами крикнул:
— Как, Захарыч, поступите с теми, кто в хулиганку в походе ударится или воровать научится?
В рядах бойцов гневно загудели.
— За кого нас принимаете?
— Мы сами таких расстреляем!
Люба Вычугова в сером клетчатом платке схватила мужа за полы пальто и на всю улицу закричала:
— Не пущу на Дутова! Хоть бей — не пущу! Куда я без тебя с дитем... Костя с багровым от стыда лицом отмахивался от нее и хмуро твердил:
— Отцепись, репейно семячко! Не позорь, говорю, отстань! Светозара Карпова пробиралась вперед, сильными плечами раздвигая ряды. Лицо ее, как всегда, румяно.
— Запишите и меня в дружину! Любого парня заменю.
К Малышеву подошла Римма Юровская, сказала строго, без улыбки:
— Иван Михайлович, ребята просят ревтрибунал создать. Мы вот текст обязательств набросали, посмотрите...
Иван взял у нее листок.
Сбоку на него напирал старик. Глаза слезились, сердитая борода топорщилась.
— Как хошь, а записывай меня!
— Да куда ты, дедушка?— оттягивал его назад молодой паренек: — И без тебя оружия, слышь, мало.
— Внучек выискался! Да тебе еще у мамкиной сиськи сидеть!—Руки старика, оплетенные вздувшимися синими венами, угрожающе поднялись:— Да у меня на царской войне двух сынов убили, как две руки отсекли, а я теперь и сиди?!
Светозару, видимо, уполномоченные записали, и теперь она, успокоенная, стояла рядом с Михаилом Лукониным. Мимо группой прошли работницы.
— Девчата, вы от какого завода? — спросил парень, туго подпоясываясь полученным желтым ремнем и прицепляя сумку с патронами.
— Из Арамили.
— А у вас все такие?
— Через одну.
Малышев вышел вперед, взмахнул листком. Гул голосов потух. В тишине кто-то без нужды крикнул:
— Тихо! Малышев обязательство наше читать будет.
«За уход с поста, мародерство, воровство, пьянство и прочие поступки...— читал Иван, все повышая голос и все более волнуясь,-—порочащие звание солдата пролетарской армии, расстрел...»
Одобрительно зашумели в рядах:
— Трибунал надо выбрать!..
— Сейчас же! Пусть строго судят...
— Синяева выбрать надо!
— Василия Ливадных!
— Орешкова!
В партийном комитете тоже было шумно и тесно. На лестнице, в комнатах — на окнах, на полу, на стульях — сидели люди.
Хохряков, сдвинув бескозырку на затылок, пожаловался, увидя Ивана:
— Оружия мало... А то бы всех записал в отряды. Придавили бы Дутова, как гниду, в один день.
В коридоре кудрявая дивчина, стоя на коленях перед худенькой девушкой, подрезала шинель. Подруга поворачивалась перед ней, то и дело посматривая на подол. Кудрявая весело кричала кому-то:
— Книг с собой не берите, я захвачу на всех! Мы там еще над мировоззрением поработаем!
Высокий паренек, подмигивая, играя саблей, лукаво произнес:
— Я зарок себе дал мировоззрения не иметь. Винтовочка — вот мое мировоззрение!
Сабли были у многих. Паренек то доставал, то вкладывал саблю в ножны. Почти на всех девушках кожаные куртки, белые повязки с красным крестом, санитарные сумки.
В комнате Малышева собрались члены бюро. Вайнер смотрел на всех выжидающе. Мраков что-то бубнил Давыдову. Улыбался Толмачев.
— Так вот, товарищи, прошу отпустить меня с Верх-Исетской первой сотней комиссаром!— просто сказал Малышев, усаживаясь.
— Ты не сошел с ума?— привстал с места Вайнер.— Смотри, и голос каким задорным стал!
Смело и радостно глядел Малышев в глаза товарищам.
— Нет, не сошел, Леонид. Не могу я остаться в городе. Что скажут рабочие и их жены, если я каждый день агитирую на митингах, призываю вступать в рабочие дружины, потом пошлю их на фронт, а сам буду отсиживаться в тылу?
— Город нельзя оголять... Мало нас!
— И все-таки вы меня на этот раз отпустите! На фронте я нужнее. Удивилась и испугалась Наташа, увидев мужа в шинели. Грудь перекрещивали скрипучие ремни, на голове серая смушковая шапка.
Наташа стала сразу будто меньше ростом, сосредоточеннее. Бледнота не уходила с лица.
Иван поглядывал на ее обезображенную фигуру, на лицо, неузнаваемо измененное беременностью. Только глаза ее те же, глубокие, любопытные ко всему.
— Ты только обязательно гуляй, больше гуляй! Я думаю, что мы недолго.
— Я хотела бы с тобой, Ванюша!
— Мыслимо ли?! Помоги мне собраться. Через час ехать. Площадь перед вокзалом и перрон заполнены народом: заводы провожали свои дружины. Реяли знамена, стоял веселый гомон, смех, песни.
Дружинники, завидя Малышева, закричали:
— Иван Михайлович, к нам!
— Вон Малышев, ребята!
У передних вагонов плясал Миша Луконин, с прибаутками подбрасывался, ухал:
— Эх, жизнь звонкая!
Около Петра Ермакова стояла чернобровая его жена. Они ненасытно глядели друг на друга.
Наташа невольно подумала:
«А в кружке на Верх-Исетском парням жениться не советовал. Верь им! Глаз от жены не отведет».
Гармошка, ликуя, играла «Комаринского». Вокруг Миши вилась Светозара, мелко и часто семеня ногами, подкатывалась к нему, вьюном выскальзывала из-под рук.
Малышев почувствовал какое-то беспокойство и не мог понять, откуда оно.
Матери и жены, сгорбясь, стояли вокруг. Зажав в глазах слезы, какая-то маленькая высохшая бабенка лихорадочно говорила мужу:
— Будто у тебя три жизни в кармане. Разум-то заячий! А дома — ребятишки...
Рядом обнимались старик с воспаленными глазами и молодой безусый паренек. У старика редкие, как у китайца, усы в уголках губ. Он хрипел:

— Сам бы пошел, да ноги плохо слушают... длинны дороги стали!
— Я этому Дутову мозги выгрызу!— твердил парень. Костя Вычугов хмуро наказывал Любе:
— Себя соблюдай!
— Ты не бойся, Костя, мы всем заводом ее караулить будем. Плеск веселья, смех, хлопки, шутки.
— А ты не горюй. Я скоро обратно тебе свое сердце привезу...
— Что ты уставилась на меня, как на архангела!..
Беспокойство в сердце Малышева нарастало. Он уже не мог поддерживать разговора с женой, резко обернулся, поймал взгляд Кобякова. Тот ринулся с распростертыми объятиями. Иван, как будто не видя его, повел Наташу в сторону.
— Послушай, как поют! Ах, как поют!
Наташа печально следила за ним. Лицо ее будто задымилось. Малышев целовал его, приговаривая:
— Вызови маму. Береги себя. Ой, наверное, и во сне я тебя видеть буду!
— Ты слишком мало спишь, чтобы увидеть меня во сне,— произнесла Наташа, пряча свою боль за улыбкой.
Тихонько посмеялись. Оба взглянули на небо. Оно было полно сверкающих белых барашков.
Миша Луконин, раскрасневшись от пляски, подошел к ним, приподнял шапку и, переполненный радостью и воодушевлением, сказал:
— Извиняюсь. Я ведь, Иван Михайлович, как увидел, что и ты с нами, обрадовался: с тобой ведь всяк себя человеком чувствует. Извиняюсь!— Миша ушел.
Иван Михайлович снова посмотрел на жену. Пройдет еще несколько минут, и они расстанутся. Сказал шепотом:
— Видишь? Нельзя мне было оставаться!
— Вижу: всем ты позарез нужен.

28
Поезд отбросил город назад. Дым от паровоза плыл, цепляясь за кусты, беспомощно клонясь к земле.
На каждой остановке, а они были часты, Иван Михайлович шел из вагона в вагон. В теплушках разучивали революционные песни.
В одном из вагонов откуда-то появился подросток, одетый в лохмотья. Его изумленно разглядывали.
— Откуда ты вылез?
— Из-под нар... Хоть что делайте... Можете даже расстрелять, а в тылу я не останусь. Я только Ивана Михайловича ждал.
— Чей ты?
— Верх-исетский!— с вызовом ответил парнишка.— Я храбрый! Его звали Ленька. Ленька Пузанов — один сын у матери-вдовы.
— Да как ты это пальтишко-то надеваешь? Наверное, путаешься в лохмотьях?— спросил Малышев.
— А я нарочно такое надел, чтобы шинель скорее выдали,— искательно глядя на комиссара, заявил парнишка.— И саблю с наганом!— нетерпеливо и восторженно напомнил он.
Неудержимый громкий смех сопровождал каждое его слово.
— Вишь ведь, и губа желобком!
— Да в нагане-то ведь — смерть... маленькая, свинцовая.
— Так ведь не нам смерть-то, а Дутову!
— Разбирается!
Бойцы начали доставать для парнишки из своих мешков кто белье, кто рубаху, кто штаны.
Парнишка покрякивал от удовольствия.
— Только я вот слышал, что ты, Ленька Пузанов, в партии меньшевиков состоишь, верно ли?— спросил Малышев.
Люди шумно задышали, сдерживая смех. Ленька оторопело посмотрел на всех и протянул:
— Не-ет... Я с Иваном Михайловичем...
На одном полустанке поезд, казалось, увяз. Малышев обошел несколько вагонов. Везде его ждали. Везде с его приходом возникало оживление.
— Иван Михайлович, скажи, друг, кто это свои и кто чужие?— допытывался кто-то из красногвардейцев.— А то мы тут спор ведем.
— Свои — это те,— задумчиво ответил Малышев,— с которыми я одно люблю, одного добиваюсь...— Он поглядел на Мракова. Тот сидел на нарах, свесив голову. Он ехал на фронт пропагандистом.
— Верно!— в голос подтвердили бойцы.
А в углу на нарах Миша Луконин, сидя рядом со Светозарой, говорил вкрадчиво:
— Мы с тобой отлично в одной упряжке пойдем...
— Спасибо за доверие. Иван напомнил:
— У девушек есть свой вагон. Здесь тебе, Света, не место. Та послушно поднялась.
— Пели здесь. Да и Миша звал. Меня на песню потянуло, Иван Михайлович.
Когда девушка вышла, Иван спросил, обращаясь к Михаилу:
— А ты зачем ее все обхаживаешь: не время и не место...
— Знаю, Иван Михайлович. Но ведь надо же и мне кого-то на сердце положить. Только вот ознобила она меня совсем.
В следующем вагоне пожилой рабочий с красными обветренными руками приговаривал, обжигаясь картошкой:
— У меня тело большое, его надо накормить! Садись, Михайлович, с нами, поешь.
Малышев присел на полено к печурке.
— Костя, вставай, Михайлович у нас. Чего ты лежишь, корни пускаешь!— глядя с улыбкой на Малышева, рабочий пояснил:— Курить любит этот Костя! Сунь ему сонному папироску — сосать будет.
Костя Вычугов, поднявшись с нар и увидев Малышева, тоже присел к печке.
— Хочу узнать поподробнее, Иван Михайлович, кто такой этот Дутов? Откуда взялся? Может, пояснишь?
— Дай ты человеку поесть. Говори сам. Чем больше говоришь, тем меньше есть будешь,— заворчал рабочий с черными руками.
— Ну, что о Дутове рассказать? Кто же он? Казачий атаман. В августе участвовал в корниловском заговоре. Временное правительство назначило его особоуполномоченным по заготовке продовольствия в Оренбургской губернии. Заготовку он срывал, чтобы голод поднять в промышленных центрах, ну, а после Октября поднял кулацкое восстание в Оренбурге.
— Так что он, сам по себе? Захотел и восстание поднял?
— Нет... Еще в ноябре кадеты и эсеры в Оренбурге образовали контрреволюционную организацию. «Комитет спасения Родины и революции» называется. Захватили власть. Работников Советов арестовали. Вот Дутов и кричит, что это созданное им правительство — единственная власть по всему оренбургскому казачьему войску, армию создает из казачества и белогвардейцев.
— Ну, мы ему покажем «Комитет спасения России!» Спаситель выискался!
...Из открытой двери одной теплушки кто-то палил из винтовки по соснам, кричал на присмиревших в стороне, у вокзала, женщин. Подходя, Малышев спросил:
— Что здесь такое?
— Стреляем!— отозвался хмурый паренек с туповатым плоским лицом.
— Отставить! Встань по форме!— прикрикнул комиссар.— Фамилия?
— Щукин. Верх-исетский я...
— Староста!
В проеме дверей вырос долговязый без пояса парень, в папахе, сломанной налево,— староста.
— Разоружить Щукина! Внушить, что пугать жителей нам не к лицу. И кроме того — патроны надо беречь.
— Есть, товарищ комиссар!
Около вагона девушек крутились парни, перебрасываясь шутками. Девушки учились накладывать бинт.
— Как настроение?— спросил Иван Михайлович.
— Хорошее!
— Ребята не обижают?
— Нет, они от наших песен ошалели.
Иван поднялся в вагон. В дверь заглянул паренек с наивными голубыми глазами на рыхлом веснушчатом лице:
— Вот поют, Иван Михайлович. Тетерин слушать без слез не может. Вы им прикажите только плясовую петь. Такими голосами только плясовую бы! Тетерин плясовую тоже любит.
— А кто такой Тетерин?
— Да я же, Тетерин-то! Как запоют, волком бы выл! Девушки хохотали:
— Это он о себе так: Тетерину раз плюнуть, и Дутова нет.
— А не кажется ли Тетерину, что ему в своем вагоне надо быть?
— Нет, Иван Михайлович, не кажется. Малышев выпрямился:
— Товарищ Тетерин. Марш в свой вагон!
— Так ведь, Иван Михайлович...
— Товарищ комиссар, а не Иван Михайлович.
Озадаченность парня рассмешила девушек, но они сдержались: так ново, что Иван Михайлович недоволен обычным обращением к нему. Малышев спросил строго:
— Повторить? Тетерин скрылся.
На путях Иван встретил Ермакова.
— Надо признать, Захарыч, что бойцы наши приказа выполнять не умеют.
— Научим!
Ермаков потряс Малышеву руку.
— В этот вагон не ходи, там сказки рассказывают!— посоветовал Ермаков уже издалека.
«Сказки? Вот как раз я сюда-то и зайду. Любопытно!»
Только комиссар влез в вагон, поезд тронулся. Он рассмеялся:
— Так и ехать теперь мне с вами.
— Садись, Иван Михайлович!
— Сяду и мешать не буду.
— А ты нам никогда не помешаешь,— Саша Медведев освободил для него место.— Ну, так слушайте дальше: положил солдат грош на божницу, полежал, опять спрашивает: «Спишь ли, батюшка?» — «Отлепись ты! Сплю давно. Чего ты опять?» — «Хоть сшивай глаза, не спится: все за грош свой боюсь. Вдруг воры придут! — И опять думает: «Кокнуть бы тебя, долгогривого. Концы в воду и пузыри вверх».— «Вот прилип! — ворчит поп.— Кому твой грош богатство принесет? У меня вон в крынке па полке на сотни золота лежит — не боюсь. А ты! Еще солдат!»
Саша рассказывал в лицах, надувался, басил — за попа и прищуривался хитренько, повышал голос — за солдата. Бойцы дружно хохотали.
«Поутру проснулся поп — в избе ни солдата, ни золота, а в крынке на донышке солдатский грошик поблескивает, да записка накарякана: «Спасибо, мол, за золото. За двадцать пять лет я его честно заслужил. А ты, поп, еще нахватаешь. Царь-батюшка тебя не оставит!»— Попа чуть кондрашка не хватил. Ударился он в рев. Попадье кричит: «Иди, матушка, с побором: за крестины, за упокой собирай требу». А солдатик пришел в свою деревню, золото меж бедняками разделил и стал жить-поживать, ума наживать. Ума ему много требуется. Все надо обмозговать: и как на свете жить, как свою власть утвердить, и как Дутова победить».
Иван одобрительно выслушал сказку, долго молчал, а дружинники, как нарочно, смотрели на него, ждали.
— И не только об этом думал солдат,— бросил раздумчиво комиссар.
— А еще о чем?
— Он думал, как военную тайну сохранить, как Красную Армию не опозорить! Мы выиграем, если у нас будет железная дисциплина!— Малышев оглядел всех придирчиво:— А что? У кого дисциплина, тот уж хулиганить, пьянствовать, дебоширить и военную тайну выдавать не будет!
— Ясно. Не беспокойтесь, Иван Михайлович. Военную тайну не выдадим...— заверили ребята в голос.
— Да и голова своя мало кому лишней кажется,— эти слова были встречены одобрительным смехом.
— Я и мокрого в рот не возьму.
— И нельзя: по нашему поведению люди о Советской власти судить будут.
За вагоном раздались выстрелы, впереди поезда, с боков. Поезд остановился.
— Это за мной. Я говорю, пули за мной следом летают...— пошутил кто-то.
На этот раз никто не рассмеялся. Шутка не разрядила наступившее напряжение.
— В чем дело?
Малышев оттянул двери, выпрыгнул в снег. Откуда-то появился Савва Белых.
— Что за стрельба?
— Дутовская конница обстреляла эшелон и скрылась.
Медленно ползет по путям состав. На частых остановках бойцы вступали в разговор с посторонними, всем докладывали, что они красные дружинники, что едут на Дутова. Малышев снова прошел по вагонам, провел беседы о революционной дисциплине. Где помогала сказка, где песня, где просто он говорил о том, как их встретят в станицах и как они должны будут держаться.
— За продукты платить, быть вежливыми, не болтать ни с кем о нашем задании.
В Троицке в штабной вагон пришел высокий казак. Малышев невольно залюбовался им: черные брови вразлет, смоляной чуб свисал из-под серой мерлушковой шапки. Нос прямой, тонкий. Нервные наливные губы под черными усами приветливо улыбались.
— Просим в город дорогих защитников. Я член Совета рабочих и крестьянских депутатов. Квартиры мы вам выделили  самые лучшие. Только вначале вы нам расскажите, что делается на белом свете. Люд на площади собрался, ждет.
До города три версты шли пешком, таща на себе оружие и снаряжение.
Лепились по косогорам дома с палисадниками.
На площади качалась толпа горожан. Из одного двора выкатили по снегу телегу вместо трибуны.
Член Троицкого Совета легко вспрыгнул на нее и громко сказал:
— Товарищи! Сейчас комиссар из Екатеринбурга Иван Михайлович Малышев скажет речь.
Раздались редкие хлопки, возгласы:
— Послушать желательно...
— Пусть скажет, может, мы не все знаем.
Малышев тоже легко поднялся на телегу. В устремленных на него глазах разные чувства — дружелюбие и надежда, пытливость, а то и ненависть. Привычно рассказал Малышев о событиях в стране, о двух революциях, о борьбе партий. Когда заговорили о Дутове, толпа колыхнулась. Комиссар понял, что в ней есть и дутовцы.
Член Совета в мерлушковой шапке стоял на телеге рядом. Умные глаза его пробегали по толпе.
— Я так думаю, граждане-товарищи, нам нечего бояться. Надо вступать в ряды Красной гвардии, чтобы этого атамана скорее выгнать из наших степей.
Телегу тут же окружила молодежь: началась запись в боевые отряды.
Вокруг города поставили заслоны. У железнодорожного моста показался казачий разъезд. Боясь, что взорвут мост, Малышев направил туда молодежную сотню. Дутовцы не приняли бой, рассеялись.
Комиссары и начальники дружин сидели над планом действий. Тут же создали центральный штаб отряда, старшим комиссаром которого назначили Малышева.
Вышли из Троицка рано утром. Скрипел под ногами синий снег. Скрипели полозья саней обоза. Молодые бойцы тихо переговаривались, мечтали о боевых трофеях. Слышался возбужденный смешок.
В станицу Берлинскую вошли без единого выстрела. Улицы словно вымерли. Дома наглухо закрыты. Только лениво тявкали собаки.
Так же без боя были заняты еще две станицы.
Несколько бойцов, увидя Малышева, враз закричали:
— Товарищ комиссар, мы решили домой ехать. Что же мы едем-едем уж сколько времени, боев все нет, а дома дела по горло!
— Неужели уедете домой? — спросил Иван.— Вы не понимаете, что Дутов решил силы наши помотать?
Видимо, никому не пришло в голову так объяснить положение. Успокоенные, бойцы замолчали.
Ночью поймали диверсанта. Он хотел взорвать вагон Военного совета, оставленный на путях. Пленный дрожал и ничего не мог сказать, кроме того, что он дутовец.
Одет он был в добротный полушубок, в папаху, обут в высокие валенки. Видимо, имел задание на длительное время: в одну ночь не удастся, удастся в другую.
— К членам Военного совета у них особое внимание,— шутил Малышев.
Станицы следовали одна за другой. В каждой красногвардейцы-большевики рассыпались по улочкам, входили в дома, агитировали, проводили митинги, помогали выбрать поселковые Советы из казачьей бедноты.

29
Как только показывались первые дома очередной станицы, кто-нибудь просил:
— Грянуть бы, товарищ комиссар!
— Гряньте...
— Без вашего голоса не начать...
И все ждали: вскинет комиссар голову, посмотрит в небо и заведет, высоко и чисто.
Вот и сейчас Иван Михайлович затянул:
Рвутся снаряды,
Трещат пулеметы,
Но их не боятся
Красные роты!
И уже по всем улицам, по всем подворьям разнеслось многоголосо:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!
И, как один, умрем
В борьбе за это!
В станице бойцы прежде всего снимали с заборов объявления Дутова. Под хохот читали: «Круг объявляется на военном положении. Ожидается большевистский отряд для усмирения казачества».
Дутов пускался на все, чтобы только посеять недоверие к красным. Так он издал приказ о роспуске солдат с явным расчетом ослабить силы красных, внести смуту в умы солдат, расколоть фронт.
Комиссары на митингах разъясняли:
— Дутов объявлен изменником, его приказы исполнению не подлежат. Исполняйте приказы только Совета народных комиссаров!
Дутов, обеспокоенный настроением станиц, подбрасывал листовки: «Мы вначале — казаки, а потом — русские. Нам надо устроить свою казачью федеративную республику. Идти не с партиями, так как мы, казаки, есть особая ветвь великорусского племени и должны считать себя особой нацией».
Обманутое беднейшее казачество пугливо молчало.
Бойцы писали мелом на заборах, на воротах: «Родной Урал будет красным!» К дулам ружей все привязывали красные флажки.
Небо сурово и мутно. Тонкий месяц бледнел на востоке. Черные голые ветки раскачивались. Такой ночью шли по станице Степной, заглядывая в дома, разоружая жителей.
Утром на площади, перед церковью, Миша Луконин развернул гармошку. Началась пляска с гиканьем, с посвистом. На окнах зашевелились занавески.
У одного из домов свалены были бревна. Из-за них нет-нет и высовывалась голова какой-нибудь девушки и тут же скрывалась. А веселье продолжалось. Саша Медведев устал от пляса, снял папаху, пятерней причесал кудлатую голову. Но разве ее пригладишь?
Неожиданно из-за бревен вышла молодая красивая казачка, бледная от решимости, подошла к Саше и начала шарить пальцами в его волосах.
Из-за бревен торчал теперь добрый десяток голов.
Красногвардейцы прекратили пляску, гармошка смолкла.
Саша не мог вырваться из рук девушки, так крепко она держала его голову и все чего-то искала в волосах. Наконец, спросила срывающимся голосом:
— А куда рога девал? Нам говорили верные люди, что вы с рогами... Саша отбросил ее руки от себя, сконфузился. Красногвардейцы весело захохотали.
Девушка побежала было к бревнам, но Малышев, смеясь, остановил ее.
— Давай-ка, красавица, зови сюда всех из-за бревен-то!
Скоро красногвардейцы плясали уже вместе с молодыми станичницами.
Смех над «Сашиными рогами» не прекращался. Иван думал: «Темнота! Зло-то какое!»
Какая-то молодка громко рассказывала у колодца бабам:
— Гли-ка, большевики-то, люди как люди! А нам говорили, что у них — рога и хвосты.
В Степной задержались сутки. Митинги возникали стихийные, на каждом шагу дружинников окружали станичники и начинали разговор. Жаловались: хулиганили дутовцы, портили девок, угоняли скот, отнимали хлеб.
В штаб привели дружинников Щукина и Тетерина. Они напились у вдовы. Сама вдова, молодая разбитная бабенка, быстро говорила:
— Пришли ето они ко мне, первым делом самогонки попросили. Выдала я им самогонку, выпили, приставать ко мне начали, да так-то напористо, что уж впору бы и свалить им меня. Я, конечно, обороняюсь. Все рожи им расцарапала, а уж силы-то мои убывают. Мальчонку моего избили. А тут соседка зашла. Оставили они меня, принялись окна бить. Все до капельки выхлестали.
Щукин рвал шапку нетрезвыми руками. Тетерин — в папахе, низко надвинутой на лоб. Рыхлое лицо его тряслось. Он бормотал, дыша перегаром и тоской:
— Неужто... расстреляют? Их увели.
Дружинники на улице кричали, окружив дебоширов:
— Да ведь вы — наши! Всю жизнь хлеб без приварка ели!
— Варнаки! Не головой, а шапками думали!
— От вас уж сейчас смердит!
— Настегались! Заду не подымают!
Малышев до боли стиснул запекшийся рот. Он обвинил себя: «Прозевал... Прозевал!»
А ребята уже зубоскалили над дебоширами.
— Топить в реке мы вас не будем, воду-то скотина пьет.
— Придется ведь их расстреливать...
— Молчи, борона худая. Разве свои своих бьют?
— А обязательство?
— Како еще обязательство! Ох, сердце зябнет!
В расстрел никто не верил. Савва Белых подошел к дебоширам, пошутил простодушно:
— Еще дышите? Пришел мерку снять для ваших гробов.
А члены Военного совета отряда, трибунала и командиры дружин уже собирались, нахмуренные, удрученные.
Малышев огорченно думал, глядя на них: «Вот они все понесут через всю жизнь расстрел своих товарищей». Мраков — хоть и бледен, а как-то необычно надменен и сух. Ермаков Петр глядел на всех ясными глазами. Этот выполнит все, что нужно для революции. Но и он бледен. У Медведева Саши брови неопределенного рисунка, словно навек поднятые в горестном недоумении. В глубине вагона стояли обвиняемые.
И у них такие же молодые и бледные лица, так же лихорадочно горели глаза.
Допросили патруль.
Вдова смирненько сидела в углу.
Члены совета говорили один за другим:
— Опозорили отряд, опозорили пролетарскую революцию. Расстрелять.
— Играют на руку врагу, дают пищу для пересудов. Теперь пойдут о нас разные слухи. Расстрелять.
— Губят Советскую власть. Им не место в наших рядах. Расстрелять. Иван высказал свое мнение первым, первым произнес это слово: расстрелять.
Он ненавидел этих нашкодивших ребят, ненавидел эту разбитную бабу, ненавидел себя. Хотелось умереть, чтобы только всего этого не случилось. Он знал, что малейшая уступка, замена смерти любым другим наказанием, расшатает отряд. Нельзя. Нельзя. Цель одна — революция.
Суд продолжался.
— Ребенка-то за что избили? Расстрел. Бабенка отчаянным голосом закричала:
— Это что вы удумали: расстрелять да расстрелять? Шуточки — два таких гриба с корнем вырвать! Ни за что парней обвиноватили!
— Каждый из них — человек. Даже тогда, когда выпьет, он должен быть человеком, каждый час, каждую минуту,— ответил ей Малышев.
Однако вдова билась и выкрикивала:
— Да у нас каженный праздник стекла бьют! А самогонку — недомерки — и те хлещут! А я... Над вдовой каждый мужик — барин! Про-ща-аю! Не убивайте парней.
Визжащую, ее вывели из штаба.
Где-то ветер с маху хлопал дверью. И чудилось Малышеву, что и хлопки эти тоже утверждали:
— Расстрелять! Расстрелять!
Тетерин судорожно громко задышал. И словно удивился:
— Неужели так? Да ведь наша власть-то! Что хочу, то и делаю! «Расстрелять!» Слово облетело отряд в минуту.
Какой-то парень немедленно вылил за углом в пожухлый снег самогонку, только что вымененную на шарф.
Притих отряд. Никто не разговаривал, не глядел в глаза другому. Все чувствовали какую-то свою вину.
Малышев привык брать людей такими, какие они есть, — где свет, где тень. И этих ребят можно было сделать настоящими. Они просто еще не умели предвидеть последствий своих поступков.
Прозрачная ночь кончалась, а ему приходилось быть жестоким. Может быть, сейчас у него уже появился ребенок, а ему приходилось быть жестоким. У него есть Наташа, женщина с ясными глазами и ясным сердцем, а ему приходится быть жестоким!
Всю ночь Иван ходил по штабу и шептал искусанными губами: «Говорили, что каждый должен быть человеком. Каждый и будет человеком все больше. Это зависит от нас, от нашей партии... Только высокая культура и революционная идейность вытеснят невежество... проклятую водку. Нужны книги, клубы, театры... Нужна возвышающая музыка... А сейчас — расстрелять... Так нужно».
Он всегда был чужд паники и истерик. И это его настроение было не паникой, нет. Это был стыд за людей, за себя.
«И кончим мы Дутова. И еще наскакивать на нас будут — кончим. Силы у нас есть. У нас нет культуры. Народ доведен до отупения... «Да ведь наша власть! Что хочу, то и делаю!» Нет! Наша власть — это не анархия! Революция будет продолжаться! Революция продлится долго!»
Стояла утомительная синь и тишина; старая исковерканная луна обморочным светом заливала оконца вагона, поблескивали холодно звезды.
Прогремел в отдалении залп.
В окно глядел унылый пейзаж: овраги, холмы, степь. Земля. На ней только редкие белые березы, как в кружеве, неподвижны, будто боялись шевельнуть веткой. Снег уже чуть-чуть стал розоветь.
На фоне серого неба, скрипя полозьями, брела гнедая лошадь, запряженная в сани-розвальни. На сене — труп человека, молодого красавца. Серая мерлушковая шапка откатилась на крыло розвальней.
Бойцы окружили сани. Человека сразу же опознали: член Троицкого Совета, который проводил митинг.
Руки и ноги его переломлены, голова пробита.
Все сняли шапки.
Иван Михайлович оглядел окружавших его людей тяжелым взглядом, спросил глухо:
— Вы понимаете, что мы не можем быть добрыми ни к врагу, ни к себе?
— Понимаем!
— Есть еще желающие уехать домой?
— Не-ет!
— Не поедем! Мстить!
— Мстить!

30
Отряды двигались нетронутыми снегами, отливающими голубизной, вдоль линии железной дороги, на Оренбург. Их встречали тревожные слухи:
— Телефонные провода дутовцы оборвали... напали...
— Поезд с хлебом... собрали для питерских рабочих... разорили.
— У Дутова собраны большие силы... Не одолеть их.
В одной из станиц бородатый крестьянин в рваном полушубке все лез к Малышеву и кричал:
— Значит, по-твоему, бедняки, вроде меня, устроят всем мир. А как это сделать, скажи мне, мил-человек? Ведь уж сколь раз такой мир хотели сделать!
— Каждая попытка учит!
— Верно! Так пока научит — все мы кровью изойдем! Неожиданно с колокольни раздалась пулеметная очередь. Из переулков выскочили верховые казаки.
Красногвардейцы открыли огонь. Их снаряды рвались в гуще бело-казачьей конницы. Верхисетцы закричали «ура». Цокали по стенам домов пули. Звенели окна.


Красногвардейцы зарывались в снег. Ленька Пузанов, лежа, судорожно вцепился пальцами в спусковой крючок. Он был разочарован, что стрельба утихает: дутовцы, оставив на снегу убитых, скрылись. Билась раненая лошадь.
— Они нарочно выматывают наши силы, время и патроны у нас съедают,— переговаривались дружинники. Иные задорно кивали друг другу, упоенные победой.
Малышев понимал, что эта короткая схватка — не бой, но и он поддался общему настроению.
Теперь все чаще вспыхивали короткие бои с отдельными группами дутовцев. Бои самые неожиданные. Казалось, за домами, за косяками леса — всюду враг. Стреляли с колоколен, с чердаков, из-за сугробов. А боеприпасов в отряде оставалось все меньше, все более мрачнели лица бойцов. Люди рвались в бой. А крупных боев Дутов не принимал. Уходить на Верхне - Уральск, еще больше отдаляться от железной дороги, не имея боеприпасов, было рискованно.
Разведка донесла, что связь между Челябинском и Троицком прервана. Красные оказались в окружении. Отряд повернул обратно к Троицку. Пулеметы везли на лыжах по блестящему полю. Слышались редкие выстрелы.
Мартовские ветры коварны. То нанесут весеннее тепло, снег начинает жухнуть и оседать, то ударят заморозками, метелями.
Парни с Верх-Исетского, стараясь разогреться, возились, спихивали друг друга из саней, бежали наперегонки.
Темнело. Валил снег. Впереди — мост через Черную речку, за ним крутой берег, под которым — дутовцы.
Красногвардейцы цепью спустились к мосту, прижимаясь к сугробам от пуль: спешили отрезать врагам путь.
Малышев кричал:
— Держитесь, братцы!
И снова пальба без разбору с той и другой сторон. Кричали и матерились бойцы. Лошади кусались и по-человечьи стонали, храпели и метались.
Верх-исетские парни бежали впереди, увлекая на врагов остальных. Пронесли убитую сестру. В лице ее недоумение, глубоко врезались складки у рта.
— Окружили нас! Окружили!— несся юношеский голос, дрожа от животного страха.
— Замри, не сей труса... Уже три часа длится бой.
Река беззащитна, открыта. По льду бежали бойцы, чтобы скрыться от огня под крутизной. Чернели на снегу убитые люди и лошади. Трупы быстро заносило снегом. Малышев впереди цепи кричал:
— За мной! Вперед!
Ветер хлестал, сваливал с ног, ослеплял. А люди, пробираясь вперед, гнали дутовцев из-под каменного берега. Те бежали, бросая оружие. Грохотали гранаты. Пулеметы били не переставая.
Везли на лошадях, несли на шинелях, на носилках из винтовок раненых и убитых. Девушки ползали по снегу, тянули раненых волоком, перевязывали.
Малышеву казалось: все, что смутно видит он сквозь сетку частого снега, обрывки сна. Они наплывали и уносились. Пронесли раненого Петра Ермакова, забинтованного, как куклу, убитую Светозару. Михаил брел рядом, спрашивал ее:
— Как же ты?.. А может, ты мне что-то сказала перед смертью? — Он ловил снег и тер холодеющее дорогое лицо. Голова Светозары болталась из стороны в сторону. В глазницах накапливался снег.
А метель все усиливалась. Уже не видны лица, только смутно темнели лошади, да раздавался крик:
— Э-гей! Дорогу не терять!
Глаза болели от напряжения. Слышался женский плач: медсестра оплакивала друга.
Малышева отыскал среди бредущих людей связной.
— Товарищ старший комиссар, прибыл эшелон мадьяр под командованием Блюхера. Ждут вас в Троицке.
— Будем! — ответил Малышев и, склонившись над Ермаковым, стал поить его из фляги водой.
— Как, друг?
Петр Захарович сказал, скрежеща зубами от боли:
— О жениных руках тоскую... а все-таки ей не говорите, что я ранен, зачем ее расстраивать?.. И не вздумай меня в Екатеринбург отправлять, понял? Хочу здесь ждать кончину Дутова. Иди, Иван, говорят, подмога нам. Иди, встречай!
Ермакова окружили верх-исетские ребята. А может быть, то не они? Уж очень взрослы и серьезны стали они!
...В Троицке всех ждали письма родных, посылки. К некоторым приехали матери, жены.
Люба Вычугова все в том же клетчатом сером платке. Она нашла Костю и, заглядывая ему в лицо, допытывалась:
— А я к тебе приехала, скажи, хорошо?
— Смотри-ка, ведь это ты? — удивился тот.— Баба моя приехала!..
— Ну, бери нагайку да угощай!— этот чей-то совет вызвал общее веселье. Но снова помрачнели бойцы, услышав:
— Мне пишут, что денег на меня не дают.
— Домой придется ехать!
— Публика вы, будто на прогулку вышли. Публика, а не бойцы! — бросил Малышев.— Неужели у кого хватит совести уехать?!
— Да нет... чего уж там... с заработком только уладить надо...
— Уладим!
Малышев прошел дальше. Где-то начали песню.
Вздумал турка воевать.
Да на Россеюшку пойти...
Иван увидел вдруг Толмачева, побежал, дурачась, схватил его в широкие объятия.
— Толмачишка приехал!
— Тихо ты, комиссар!
Вместе они пошли по городу.
У домов и хибар с золотушными заборами сидели старые киргизки в грязных повязках; скакали верховые киргизы в бараньих остроконечных шапках. Пронзительно ревели верблюды.
Многие из бойцов впервые видели эти двугорбые чудища с добродушными глазами и подняли улюлюканье и удивились тому, что верблюды не шелохнулись, не испугались, только, как бы соревнуясь, начали реветь громче.
Иван рассказывал:
— Обстановка, значит, такая: штаб Дутова в Верхне-Уральске. Вокруг Троицка — казачьи станицы. Земельные наделы на казачью душу большие. Поселения редкие. Много украинцев. Они арендовали у казаков землю.
— Знаю: есть станицы и за Дутова,— вставил Толмачев.— Я уже написал воззвание к казакам. Разъясняю, что готовит им Дутов и что такое Советская власть.
Толмачев привез Малышеву письмо от матери. Строчки прыгали, долго не осмысливались слова.
Савва Белых, стоя у завалины, с завистью следил за ним. «Савва-то письмо не получил...» — ответил Малышев и спрятал конверт в карман.
— У части семейных большая тяга домой,— рассеянно продолжал он.— Большое разложение внесли полученные с мест письма и приехавшие жены... С такой армией нельзя вести правильной позиционной войны, можно проделывать только военные гастроли.
Толмачев насмешливо поблескивал пенсне.
— Да уж дочитай ты письмо-то, вижу ведь, маешься!
В каждом обозе кто-то полушепотом читал письмо окружившим его товарищам.
Слышались голоса:
— Ломай конверт-то скорей!
...— Курносый ты придурок! Куда тебя занесло? — Это говорила мать Леньки Пузанова, сидя рядом с сыном на завалинке. Да, и к Леньке приехала мать.
Он глядел на нее беззащитными глазами, уши его еще больше торчали, оттянутые шапкой.
— Отощал я. Душа пузыри пускает. Огрубел мальчик.
Женщина, нервно мигая, говорила:
— Да вот поешь, привезла я тебе...— Она скорбно смотрела, как сын уплетает какие-то лепешки.— Глянется тебе здесь? В бою-то не осрамился?
Ленька оглянулся.
— Нет!
— Под пулю-то не лезь. В своем ведь уме-то.
— А что, пусть другие лезут? Я стрелять, знаешь, как научился!
— Страшно небось?
— А я смерти не боюсь и угроз не боюсь...
— Не кожилься зря... Нахватался слов-то всяких. Наверное, и матерные слова знаешь?
Глаза Леньки воровато метнулись в сторону.
— Я домой не вернусь.
— Это как так?
— Я воевать хочу. Я боюсь, как бы война не кончилась!
Малышев рассмеялся и, пройдя мимо них, начал читать письмо. Пишет мать. Она уже живет у них. Помогает нянчить внучку. Значит, родилась дочь.
— Нина, значит. Здравствуй, крошка моя!
В штабной квартире в углу спал Савва Белых. Около него лежала сабля. Серая кошка обнюхивала ее. Иван снова повторил про себя:
«Здравствуй, крошка! Здравствуй, Нина! Я спокоен и за тебя, и за жену, если с вами мама. Наверное, совсем старенькая стала».
— ...дружно вы с дутовцами живете: вы стреляете, они шею подставляют! — смеялся Блюхер, войдя в штаб.— Я, комиссар, баньку заказал тут вот рядом, помоюсь пойду, а там мы с тобой карту посмотрим, наметим свой бросок.
Малышев много слышал об этом отважном человеке, но не знал, что он так прост.
— Ты, комиссар, когда-нибудь спишь? — спросил Блюхер.
— Как уснешь? То донесения, то телеграммы... Раненых надо навестить,— охотно ответил Малышев.
— Слышал, слышал... Двадцать два часа на ногах, со всеми шутишь, а сам вон уж с лица-то — зубы да нос...
Иван, смеясь, сообщил:
— A y меня дочь родилась, пока я воюю!
— Да что ты?
— Ниной звать.
— А у меня сынок растет...
Малышеву среди писем попал в руки какой-то листок.
— Смотрите, слушайте...— Он начал читать: — Апрель 1918 года. У Черной речки. Посвящается Уральскому отряду коммунистов (большевиков).
У Черной речки ухают снаряды,
Белеет поле... В поле бой идет...
Друзья мои — рабочие отряды —
Выносят бой у дутовской засады.
Синеет день. Стрекочет пулемет.
Оставив дом, семью, работу,
Товарищ-коммунист с винтовкою в руках
Наносит черному змеиному оплоту
Ударом за удар, разбив его работу,
Ударом за удар, врага сломив во прах!
О, наш удар могуч! И власть труда безмерна.
В рабочем сердце кровь здорова и сильна.
Пускай юлят враги бесчестно, лицемерно...
Пускай мы бьем и целим верно:
С горячим сердцем мысль крепка и холодна.
У Черной речки ухают снаряды.
Белеет поле... В поле бой идет...
Друзья мои — рабочие отряды —
Выносят бой у дутовской засады...
Идет Заря — труда могучего восход!  
— Ай же, какой подарок бойцам! — воскликнул Блюхер.
— Ну, как уснешь? — спросил, тоже смеясь, Иван Михайлович. Надо это стихотворение... до каждого дружинника довести, пусть знают...
Несколько дней Блюхер с комиссарами отрядов сидели над планом разгрома Дутова.
Тем временем красногвардейцы делали вылазки на станицы. Каждый день пригоняли табуны лошадей, обозы с оружием, пленных. На улицах бойцы учились верховой езде, смеялись, шумели:
— Эта лошадка тебя не вынесет, мала.
— А мою-то, мою посмотри!
Лошадей чистили, вплетали в гривы красные ленты.
В штаб почти вполз Ленька, побледневший, потный и счастливый.
— Все равно научусь верхом ездить! — пробормотал он, свалился у двери, рядом с Саввой, и мгновенно, сломленный усталостью, уснул.
Блюхер громко хохотал:
— Видать, попробовал верхом ездить! Дележ лошадей на улице продолжался.
— Товарищи командиры,— кричали красногвардейцы,— принимайте подарок!
Блюхер и Малышев вышли из штаба. Дружинники подвели к ним группу лошадей:
— Выбирайте!
Лошади были гладкие, выхоленные, с лоснящимися боками. Выскочил из штаба Савва Белых. Забирая у товарищей повод, сказал:
— Вот этого коня возьми, Иван Михайлович.
Серый конь пугливо вздрагивал, вытягивая голову, упирался.
Малышев поймал на себе ореховый глаз рыжей лошади. Дом. Верхотурье. Отец. Купание в реке и веселые брызги. Детство. Только ноги домашнего коня были мохнатые, а у этого тонкие, нервные.
— Вот его...
Савва разочарованно развел руками.
— А умеешь ли ездить, Иван Михайлович?
Тот немедленно вскочил на коня и полетел по сумеречной улице.
Конь был послушен ему, резв. Дома казались под снегом сахарными, крыши и дороги сверкали. Не хотелось думать о войне. Детство, Иногда отец позволял поездить на Рыжике. Как и тогда, теперь казалось, что конь отделяется от него, убегает, а он остается на месте, точно плывет, борясь с волной.
...Весна помогала. По утрам дорога еще потрескивала после заморозка. У бойцов улучшилось настроение, чаще звучали песни. Степь, голая еще, покрытая невысокими холмами, иссечена мелкими речками. Под ногами ломалась и сухо шумела прошлогодняя трава.
Савва принес флягу березового сока. Комиссар пил, щурясь от удовольствия:
— Ну, я как живой воды напился. Только вы глубоких надрезов не делайте, а то березы погибнут!
— Мы еще березовки и Петру Захарычу отнесем.
— Обязательно!
Разбитые казаки сдавали оружие, патроны, выдавали своих главарей. Дутов осторожно уводил свою банду дальше. Однако короткие стычки все-таки были: под станицей Бриены у Дутова отрезали и разбили хвост арьергарда и вновь преследовали его. Улицы станиц оглашались бабьим воем.
Отряды красногвардейцев разошлись, чтобы преследовать дутовцев по всей степи.
Иван Михайлович переживал чувство гордости, уверенности: с таким народом — ого!
Оренбург широко раскинулся на равнине. Церкви, монастырь, татарские минареты блестят главами. Вокруг много мельниц. Дома низкие, словно прихлопнутые. На серых плетнях опрокинуты горшки. Живут здесь русские, татары, киргизы, украинцы.
За Оренбургом распыленная банда Дутова бежала, бросая оружие в степи.
Верхне-Уральск освободил Блюхер и преследовал Дутова в глубь степей, приказав Малышеву с дружинами вернуться в Екатеринбург.
...Перрон и вокзальная площадь Екатеринбурга забиты народом.
Первые трофеи: пулеметы, сабли, револьверы, винтовки, воинское снаряжение, сбрую — все вынесли, а главное — лошадей, целый табун лошадей торжественно провели мимо работников Уралсовета: принимайте, хозяева!
На носилках — раненые.
В руках встречающих приспущены флаги. Кумачом обиты гробы. Беспокойной группой люди сбились на платформе.
Женщина, увешанная детьми, как гроздьями, пробиралась вперед. Надломлен шаг. Глаза горят мукой.
Поймавшись за край гроба, шла старуха с распахнутым в немом крике ртом.
Обняв жену, солдат рассказывал о своих подвигах:
— От моего железа трое пали.
Сердце Ивана Михайловича ныло от жалости и от неистовой судорожной ненависти к врагу: «Что было бы со мной, если бы я не поехал?!»
В толпе надсадно кашлял Вайнер, хватаясь за грудь и сгибая худую с выдавшимися лопатками спину. Красный от натуги, он махнул другу рукой, пытаясь что-то крикнуть.
Пробраться к нему было невозможно. И снова сердце Ивана Михайловича заныло от жалости и от вины перед Леонидом: «Так и не отправили мы его лечить! Ведь сгорит, сгорит!»
В толпе сверкнули родные, теплом обдавшие глаза.
Убитых несли на руках через весь город, через Кафедральную площадь, к Верх-Исетскому театру. Пели революционные песни, несли склоненные знамена. Венки, венки. Трещали выстрелы над свежими могилами.
Скорбное молчание наступило после речей. Долгое молчание, словно у каждого стоящего здесь погиб сын.
По пути к дому Малышев увидел спящего у забора Кобякова. Белые руки неуклюже и беспомощно раскинуты. Люди с равнодушным пренебрежением проходили мимо.
Около Кобякова на сухой земле понуро сидела Аглая Петровна. Иван сразу узнал фоминскую учительницу, хоть из-под шляпки на висках выглядывала уже седина и у губ лежали скорбные складки.
«Эва! Нашли друг друга!» — подумал Иван и остановился. Женщина не подняла головы.
Иван присел рядом на сухую землю, потряс Кобякова за плечо. Тот замычал:
— Оставь. Ага... к черту. Победители... явились... Сожрут...
С непреодолимым отвращением Малышев оставил пьяницу с его подругой и ушел, не оглядываясь. А в голове все носились невеселые мысли: «Нашли друг друга! Собирается воронье».
...Первой открыла Ивану двери квартиры мать. Он не видел ее несколько лет. Она стала совсем старенькая, ссохшаяся. Без слез припала к сыну и вздохнула. Жена похудела, кожа на щеках пожелтела, но худоба не портила лица, светившегося каким-то внутренним светом. На вытянутых руках поднесла ему дочь.
— Твоя Нина.
Молча он приподнял пеленку. Девочке уже полтора месяца, а лицо все еще сморщенное, глаза глядели бессмысленно. — А голос у нее есть?
— Подожди, услышишь,— пригрозила Наташа.
Осторожно взял он дорогой сверток и пошел по комнате.
«Если бы знала ты, девочка моя, что я видел, что я делал... Придется мне все рассказать тебе... Придется рассказать и о том, как я подписал смертный приговор двум нашим ребятам... И это было самое страшное в моей жизни. Но иначе нельзя, пойми... Матери и бабушке мы с тобой об этом не скажем. Мы одни с тобой будем это знать. Ты да я».
Наташа с тревогой наблюдала за мужем.
— Как хорошо, что ты...— она не договорила. Он гневно обернулся:
— Что я жив?
Наташа смешалась, не поняв его гнева, смолкла, посмотрела на свекровь. «Тяжело ему»,— словно ответила глазами та.
Наташа подумала: «Без беды и герой не рождается!» И будто подтверждая это, Иван Михайлович сказал:
— Ах, как люди-то чеканятся, мама, Натаха, когда трудно... Наташа поглядела на него виновато. Он ответил  ей вымученной
улыбкой.
— Говори.
Жарко дыша ему в лицо, Наташа сообщила:
— Моя мама выкрала дочку... окрестила в церкви.
И случилось то, что должно было случиться, чего так ждала она. На минуту мелькнуло прежнее: чуткие глаза, улыбчивые губы. Ну даЕ Он решил, что ей нужна его помощь. Теперь он снова почувствовал себя дома: он нужен и здесь. Подошел, положил ей на плечо твердую руку.
— То-то у тебя щеки и выалели. Заплакал ребенок.
— Расхвилил-таки! — Наташа взяла дочку из рук мужа, села, открыла грудь.
Иван все продолжал ходить вокруг стола. Ребенок насосался, потяжелел.
Малышев остановился, огляделся вокруг и сказал прежним, родным голосом:
— А ведь я дома! — и рассмеялся.
— Ты, наверное, и петь разучился! Он сел рядом.
— Мы еще с тобой, Натаха-птаха, попоем. Песен так много хороших. Всю жизнь петь будем! — Голос его задрожал от нежности. Помолчав, Иван добавил: — Петь и воевать.
— Но ведь кончилось же все! — вставила Анна Андреевна.
— Считайте, только началось. Но и потом... Когда кончится кровопролитие, нам, большевикам, придется долго воевать. Всю жизнь.
— Не понимаю.
— Поймешь. Ах, столько зла на земле. И самое главное, знаете, какое? Не враги открытые, нет. С ними мы-таки справимся. Самое страшное зло — отсталость, темнота.




31
Малышев не сказал жене и матери, что воспользоваться предоставленным ему отпуском не может — новая беда тревожила большевиков: белочехи заняли Челябинск и с боями двигались на Курган, на Екатеринбург.
Хохряков создал особый красногвардейский отряд в триста человек и направился с ним в Тюмень. Гарнизоны Екатеринбурга были приведены в боевую готовность.
Малышев, назначенный командующим всего Златоусто-Челябинского фронта, встретил в отрядах знакомых по дутовскому походу.
Девушки-добровольцы из Союза молодежи шумели вокруг него:
— Иван Михайлович всегда с нами!
Здесь и Ленька Пузанов. Но теперь он едет не крадучись под нарами, а открыто, независимо бродит между бойцов. И, конечно, Савва Белых, назначенный ординарцем командующего.
На каждой остановке бойцы выскакивали из вагонов, углублялись в лес. Девушки собирали цветы. Миша Луконин все уединялся: прильнет к земле где-нибудь в холодке, недалеко от станции, и лежит.
Штаб войск Златоусто-Челябинского фронта — на станции Златоуст в служебном вагоне.
Скачут, скачут конники к штабу. Их двое. Лошади в мыле, без седел. Малышев помог всадникам взобраться в вагон: еле двигались от долгой езды. В бородах видны только носы да горящие глаза.
— Я вот — Дмитрюк... А он — Пичугов Степан...— начал один.— Из села Рождественского мы.
— Это в шестидесяти верстах от Челябинска,— вставил Пичугов.
В Пичугове почудились Малышеву знакомые черты: вдавленный лоб, впалые тонкие губы, в круглых глазах — осторожность. Напрягая память, командир не сводил с него глаз.
Пичугов продолжал:
— Я-то сам из Златоуста. С работы выгнали, переселился к жениной родне. За Советскую власть мы, все село у нас за Советскую власть! Жили, забитые и голодные, сердце да слезы. После октября выгнали из Советов кулаков, разогнали волостное правление. Бедняки и фронтовики — вот наша сила была. А потом мы обложили кулаков заданием...
— Чтобы помощь оказать семьям погибших фронтовиков... А тут — чехи!
— С утра до ночи митинги, чтобы знали, чего белые банды добиваются... что они сделают и с нами, коли удержатся! Ревком создали, добровольцев начали принимать, коней мобилизовали.
— Со всего Южного Урала добровольческие отряды — к нам. Два партизанских отряда сколотили.
— Послали конные отряды, чтобы с вами соединиться, а они исчезли. Нет их нигде. А пешие-то партизаны вот с нами.
Живые, беспокойные глаза мужиков с упорством разглядывали Малышева. Он спросил:
— Каково состояние отряда? Хорошо людей разместили?
— Да в бой рвутся. Ненавистью горят! А разместились? Так сейчас под любым кустом — постель.
Нет, определенно встречал Малышев этого человека, видел этот вдавленный лоб, слышал этот голос. Но где?
— Вот смотрите,— развернул он перед мужиками на столе карту.—  Екатеринбургское и Златоустовское направления друг от друга оторваны. Мы должны соединить эти два участка, иначе враги могут свободно перебрасывать свои силы с одного направления на другое, а мы об этом и знать не будем. Хорошо бы в этот треугольник Екатеринбург — Челябинск — Златоуст бросить подвижную группу, которая сообщала бы нам о каждом перемещении врага, о настроении войск и населения в тылу и держала бы связь.
— А где ей становиться? — спросил Пичугов.
— Лучше около вашего села. Там узел дорог. Вот вы и возьмите на себя это... Подберите из своих партизан человек пятнадцать, продумайте маршрут. Завтра доложите.
— Сделаем! Верьте нам, товарищ командующий.
И вдруг вспомнил Иван Михайлович звонкий майский день, политического, вышедшего из тюрьмы, разговор его с отцом. Вспомнил все: задубевшие, в ссадинах ноги арестанта, он, Иван, сбрасывает с себя новые сапоги «на вырост» и протягивает их арестанту, и ту радость, которая охватила намучившегося человека, и гневно вздернутые брови отца.
Он рассмеялся.
— Вот здорово!
Мужики переглянулись. Пичугов повторил:
— Говорю, верь нам, командующий!
— Верю, верю. Значит, те сапоги тебя с правильной тропки не свели? Здорово!
Долго Пичугов смотрел на командира. Только когда тот напомнил о Верхотурье, всхлопнул руками:
— Да неужто это ты, тот мальчишка востроглазый? Уж как ты выручил меня тогда!
Исполненные ответственности, мужики ушли. Маленький отряд партизан покинул Златоуст.
На осине заливисто щебетали малиновки, и точно от их нежного свиста листья дерева дрожали. Вдалеке раздельно куковали кукушки. Готовая ко сну повилика свертывала листья. Видно озерцо. У быстрины одиноко качался селезень в брачном наряде. Мир неба и воды.
С затаенным дыханием слушал Иван Михайлович шорохи растрепанной травы. Садилась на землю роса. Пчелы спешили укрыться от нее, чтобы не отяжелели крылья. Солнце скрылось за дальней сопкой. В осоке звенели комары, трещали кузнечики. Над болотом поднимался туман. Отчетливо, вот здесь, рядом, всплыло перед глазами комиссара Верхотурье, детство, седой отец, песенная мать.
Малышев направился проверять посты. В лесу пылали костры. Кто-то бросил в огонь желтую сосновую корягу. Она затрещала, обнялась, с огнем. Яркий свет отогнал темноту и запрыгал на смуглых лицах. Доносились звучный хохот, песни. А эхо в лесу откликалось и на смех, и па песню. «Как Кликун-Камень... Вайнера бы сюда, только без войны. Посадить его на кумыс, пусть лечится!»
Спокойную ясную тишину нарушил нарастающий стук. К станции подходил поезд.
Возвращалась домой из Кустаная надеждинская рота. Бойцы на полустанке перемешались, здоровались. Надеждинцы утомлены, на вопросы отвечали нехотя. Послышался среди шума знакомый Малышеву говорок:
— Дутова добивали. Ему стервятник, наверное, и глаза уже выклевал!
Ну, конечно: Немцов Семен! Все тот же большеголовый, плечистый зубоскал с надломленными бровями, только волосы поредели, да в глазах суровый блеск.
— Здорово, земляк!
Немцов долго всматривался в статного военного, наконец, радостно' привскочил.
— Здравствуй, Иван Михайлович! — гаркнул он и, стукнув каблуками, схватил Малышева за плечи.— Ты что тут делаешь?
— Командую...
— Ну, гора свой вес знает.
— А где Стеша? Немцов приосанился:
— Меня в Надеждинске ждет. Сына растит.
— Здорово!
— Пропускай нас, друг. Люди устали, изголодались. Поговорил бы-с тобой, да авось увидимся еще. Отдохнем, приедем сюда, к тебе, белых бить.
Поезд пропустили. Паровоз выбросил в обе стороны пар, будто распахнул белую шубу. Багровый свет нового дня прорезал небо, как рана.
Две встречи. Всколыхнули они прошлое, разволновали родством с людьми. Казалось, снова ведет молодой учитель Малышев в лес первых большевиков села Фоминки, снова с Немцовым прячут они литературу. И столько вопросов встало, которые надо бы выяснить: где Да-шутка-сирота, жив ли самодур Кислов, как живут братья Кочевы?
...Выбивали беляков из поселка, они за спиной красных отрядов сразу поднимали мятежи, жгли дома Советов, убивали большевиков. Так было на Бакальском руднике, на Саткинском заводе. Перерезали телеграфную линию со Златоустом и Уфой.
Перед Златоустом, на станции Уржумка, белочехов погнали назад, к Миассу.
Разведчики донесли, что восставшие намерены двинуться на соединение с белогвардейцами к поселку Куса. Малышев решил вести отряд на Кусу.
Белые напали ранним утром. Безусый красногвардеец побежал злее. Малышев, стоя во весь рост, закричал:
— Обратно! На линию!— и сам, присев к пулемету, дал очередь по врагу.
Белые, беспорядочно отстреливаясь, согнувшись, прячась за случайные прикрытия, побежали к мосту. «Максим» вдогонку посылал одну очередь за другой.
Клубы дыма от шрапнельных разрывов уплывали в редкие кусты. Хлестали пули.
Преследовали врага на конях.
Рыжик нес командующего уверенно, красиво подняв голову.
Взрыв страшной силы оглушил Малышева. Огнем вспыхнула земля. Заржав, конь упал вначале на колени, затем на бок, пытаясь подняться, тихо застонал.
Еле высвободив из-под него ногу, Иван Михайлович приподнял морду коня. Изо рта тонкой струйкой текла кровь. Ореховые глаза уже начали мутнеть.
— Убили, гады! Рыжик! Рыжик!
Косые лучи солнца слепили и жгли.
Медленно, прихрамывая, опираясь на винтовку, командующий направился вслед отряду, поминутно оглядываясь. От струящегося знойного марева казалось, что Рыжик шевелился.
Наступила напряженная, полная ожидания тишина. Они шли и шли по сухой земле. «Упасть и уснуть, уснуть... Сколько я ночей не спал? — проносилось в голове Малышева.— Неделю... или больше?»
Придорожные кусты, казалось, оторвались от земли и плыли, кружась, опоясывая отряд. От этого их кружения рябило в глазах. Плыли носилки с ранеными и убитыми. Кто убитые? Кто раненые? Все было, как в тумане, непрочно и шатко. «Не упасть бы... не упасть...»

Усилием воли Малышев опередил отряд. «Чтобы не думали, что сдал... Чтобы не думали...»
Белобандиты заняли Кусинский завод, взорвали железнодорожный мост. Движение между Златоустом и Екатеринбургом прекратилось. Надо было восстановить связь! Иначе противник окружит весь Златоустовский фронт.
В каждом освобожденном селении — митинги.
Деревня Куваши ничем не отличалась от других деревень Южного Урала. Только как-то особенно отчужденны и непроницаемы были люди. Но Малышев верил: пусть хоть один человек что-то вынесет из встречи с красными, и это будет победой.
— Крестьяне! Вас запугали и вас обманывают. Верьте только большевистской партии и Советской власти! Они принесут вам волю и землю. Только они освободят вас от кулака-мироеда. Боритесь за Советскую власть! Вступайте в ряды партии большевиков!
Стоящий вблизи безбородый мужик с красными кроличьими глазами все время покусывал свой огромный кулак. Неожиданно он спросил:
— Это в которую партию? Это в ту, в которой бабы общие будут?
— Не верьте этому, мужики!
— Ваша революция в деревнях-то все заборы разобрала!
Контузия и бессонница давали себя знать. В голове стоял утомительный звон. Лица крестьян сливались, кружились, плыли. Кружилось солнце над головой, небо в белых барашках, дома. Болело все тело, ноги казались чужими, не слушались.
Савва твердил о том, что здесь собрались все кулаки, что вся деревня Куваши — кулацкая, что он ненавидит всех. Малышев рассеянно спросил:
— Так-таки всех ненавидишь?
Савва вдруг успокоился, весело рассмеялся: — Ну, зачем же всех? Только врагов.
Он не отходил от командующего ни на шаг, все с большей тревогой следил за ним.
Недалеко по линии на железнодорожную будку напали белые. Восемнадцать красногвардейцев, засевшая там разведка, были убиты. Документов при них не оказалось. Лица изуродованы. На теле вырезаны пятиконечные звезды.
— Шапки долой!
— Мясники, а не воины,— сказал кто-то сквозь зубы.
...Савва настаивал, чтобы командующий лег в госпиталь. Но нет, Иван хотел участвовать и в освобождении арестованных в Кусинском заводе советских работников.
Разбили пузатый замок у сарая. Начали выводить людей. Идти самостоятельно никто не мог. Бойцы плакали от вида освобожденных. Измученные, избитые, в разорванной, окровавленной одежде, они шли из сарая, шатаясь, поддерживая друг друга.
Поля дымились: белобандиты подожгли еще зеленые хлеба. Дым качался меж пологими холмами, ел глаза.
Кто-то говорил Леньке:
— Лезешь ты под самый огонь! Не сносить тебе головы. Ленька совсем по-взрослому пошутил:
— Без тебя шагу не сделаю!
Пусть шутят люди. Шутят, значит, уверены в себе.
Небо стало розовым. Близ дороги, в маленьких березовых колках, тосковали белые куропатки. Невысокие степные березки, одетые клейким листом, задумчиво стояли в весеннем пару, сияя белизной коры. Пахло перегноем полыни, дикого клевера. Ветер слепил глаза, шел с шумом по чащам, весело трепал молодую траву.
— Ветер-то в ногу с нами идет,— прервал кто-то гнетущее молчание отряда.
— Не с нами, а навстречу.
— Препятствия — лучший союзник воли. Держись, как бы ветер тебя не сшиб.
Прискакал Пичугов, донес:
— На Тундуш дорога тяжелая. Болото. Кругом бандиты. Не пройти.
— Пройти надо,— жестко ответил Малышев.— Роту эстонцев не встречали?
— Нет.
Сердце Ивана полоснула резкая боль: «Неужели рота погибла?» Вслух он повторил:
— Пройти надо. Пичугов ускакал.
Ночью комиссар проверял патрули, заставы, караулы. Легкие хлопья тумана застилали землю.
Чуть свет он прошел перед рядами бойцов. Лица желтые, глаза ввалились. У многих головы, руки, ноги были упакованы в заскорузлую марлю. Он сказал просто:
— Мы сейчас смотрим смерти в глаза. Мы ее не боимся, потому что мы революционеры и отстаиваем наши интересы. Мы умели бороться, сумеем и умереть. Славные орлы! Будем отбиваться до последнего человека или постыдно сдадимся? Милость врага мы уже видели у железнодорожной будки. Решайте!
— Проскочим! Загоним их в зыбун-болото! Вдруг кто-то крикнул:
— Наши! Эстонцы!
Да, то подоспела регулярная часть Красной Армии, состоящая из эстонцев. Люди не могли скрыть радости.
Белых отбросили. Эстонцы ушли по своему маршруту.
Сберегая силы, Малышев остановил отряды перед незащищенней лощиной, приказал командирам перейти лощину разряженной цепочкой.
На холме, в сосновом лесу, враги встретили отряды огнем «максима». Миша Луконин сел, привалился к сосне.
— Садануло? — спросил Малышев.
Миша посмотрел на комиссара злыми глазами:
— Буду вот теперь сидеть, как гиря на прилавке... Руку царапнуло. Где-то в стороне, хлеща уши, сыпалась брань. Упал один боец, другой, упала медсестра.
И снова, не приняв боя, дутовцы рассеялись. Отряд шел дальше.
На станции Тундуш узнали: утром белые выгнали из вагонов пятьсот мирных пассажиров, ограбили всех, издевались.
А дорога текла, как расплавленная, все дальше, дальше. Пробиваться на Нижний Уфалей можно было только через болото.
— Если идти денно и нощно, на пятые сутки осилим,— сказал проводник-крестьянин, остановившись перед трясиной.
Всюду, куда хватал взгляд, стоял рыжий камыш, торчали мохнатые кочки, поросшие желтой осокой, поблескивала ржавая ряска. Слышалась брань: у кого-то с кочки соскользнула нога, упал.
Отдыхали, поймавшись за камыш, и снова брели, спугивая болотных птиц. Мокрая одежда отяжелела, давила тело. Но оружие и патроны сохраняли, падая, держали винтовки над головами. В первую ночь пошел дождь.
По пояс в воде день, ночь. Пятые сутки. Пятые сутки кипели дожди. Чавкала под ногами черная жижа. Солнце спряталось в мутной пелене. Не ели. Из фляжек высосали воду до капли. Выдирались из упряжи поседевшие лошади.
Бойцы обросли щетиной, словно от мокрети она лезла, как трава. Глаза и щеки у всех ввалились. Разговоры иссякли, даже падая, бойцы не ругались: не было сил.
Девушки брели кучкой, шатаясь от усталости и голода, все чаще стояли у камыша, отдыхая.
«Перейдем ли? Выдержат ли?» — кружились в голове командующего тревожные мысли.
От взбаламученной жижи поднималась вонь, затрудняла дыхание. Падали все чаще, поднимались все труднее.
Малышева шатало. Вдалеке увиделся ему какой-то город, радостное заревое небо. Тут же видение исчезло. По лицу командующего стекали капли. Он боялся совсем потерять силы, боялся за людей.
Неожиданно он запел:
Пошли девки на работу...
Голос показался ему чужим, тоненьким, как у ребенка. Кое-кто оглянулся на него с испугом и жалостью. Набирая воздух, стараясь овладеть, голосом, он уже увереннее повторил слова:
Пошли девки на работу...
И изо всех сил поднял припев:
На работу, кума, на работу!
Только песня сейчас может спасти людей.
На работе припотели...
На работе припотели...
И стало легче идти, и люди приободрились, даже заговорили. Девушки подхватили припев:
Припотели, кума, припотели!
Послышался смешок: уж слишком большое несоответствие между словами песни и их положением. Малышев весело продолжал:
Покупаться захотели...
Покупаться захотели...
Припев подхватили все, с присвистом, с гиканьем:
Захотели, кума, захотели!
Почувствовав под ногами твердую землю, люди тут же пали мертвым войском. Как-то сразу кончились дожди, и снова началась жара. Сухая земля. Одинокие тяжелые капли, отрываясь с деревьев, лопались, как мыльные пузыри.
И снова шли и шли, все в одном направлении — к Уфалею. И дорога разматывалась перед ними длинной серой лентой.
Уфалейцы — женщины, дети, старики — высыпали навстречу. Зазывали в дома, топили бани.
Воздух душен. Алые облака жгучи. Куры разевали клювы, лежа в тени, раскинув крылья.
Город раскидан по отрогам. К широкому пруду стекались, трепыхаясь по каменному грунту, несколько речонок. В лесу — пестро. Берег усеян добрыми желтыми цветами.
Склоны спокойных гор опоясывали узкие звериные тропы. Дожди часты и здесь: утонет туча меж гор и мечется, бьется неделями, поливая землю.
Теперь с неба хлестало пламя. Люди утомлены: проклятое болото высосало силы. Отдыхали сутки.
У поросшего осокой расшатанного колодца красногвардейцы чистили, поили лошадей. Михаил Луконин понуро остановился около них.
Кто-то спросил:
— Всю силу растерял или осталась? Пожалеть тебя?
— Ты эту кость собаке брось,— он с болью оглядывал обращенные к нему лица товарищей.
Иван подошел к парню.
— Пойдем, Миша, побродим. Уж больно здесь красиво.
— Да ведь вам бы отдохнуть, Иван Михайлович...
Отдохнуть бы хорошо. Зной пьянил. Но парня нельзя оставлять одного.
Они пошли лесом, все поднимаясь выше. По следам в сухой траве меж сосен вставало облачко пыльцы. Тропа вывела их на лысый холм.
Одинокая церковь высилась у подножия холма, желтел пруд. Кое-где, у берегов трепался косматой гривой камыш.
— Когда все кончится, мы переломаем ружья, — сердито произнес Михаил.— А сейчас пошлите меня в разведку, Иван Михайлович. Очень я на них злой. Змеей проползу всюду, все разнюхаю.
— Ты же ранен? — повторил Иван.
Луконин стремительно выдернул руку из марли, взмахнул ею:
— Да то ж царапина была... уже все подсохло, посмотрите! Рука его и в самом деле уже «подсохла». Малышев согласился:
— Ну, хорошо. К утру вернуться.
Ночью из разведки принесли Михаила, раненного в голову. Тяжело был ранен в разведке и Ленька Пузанов.
Раненых советских работников из селений присоединили к раненым бойцам (набралось свыше ста человек), внесли в вагон, прицепив его к штабному вагону. Дали медсестру и двадцать красноармейцев для охраны. Еле внесли туда упиравшегося Мишу.
— Не поеду! Я в бой хочу!
— Надо подлечиться, Миша!
Тот стих. Даже полотно носилок прогнулось ниже, как будто Луконин вдавился в него.
— Я, Иван Михайлович, не могу тебе в глаза смотреть. Как посмотрю, сам себе не хозяин.
Вечером Малышев сопровождал раненых в штаб фронта, в Уржумку.
В штабном вагоне был и Савва Белых и молодой рабочий завода Злоказова Потушин, красивый черноволосый парень.
— Что же нам мешает, товарищ комиссар фронта? Не можем мы сразу врага прикончить? — допытывался Потушин.
— Прикончим. Сейчас везде создаются рабочие дружины.
— Все большевики встают под ружье,— вступил в разговор Савва. Иван Михайлович произнес:
— Да... и это очень дисциплинирует боевые отряды. Хоть и опасно оголять заводы.
После короткого разговора с ребятами мысли командующего занимало одно.
Чудилась ему многомиллионная армия людей по всему миру, верящих в одно, идущих к одной цели, заветной цели.
Проберутся к нам, будут среди нас и маловеры, и люди шаткие, боязливые и подленькие. От каждого шороха на земле они будут болтаться из стороны в сторону, как пустой ковыль.
Проберутся к нам и люди грубые, злоупотребляющие властью, и завистливые, которые будут вытаптывать свежее и новое, чтобы уничтожить все, что исходит не от них. И много еще будет зла на земле!
Но армия большевиков останется во веки веков, как бы ее ни дробили! Идеи большевизма не убьет никакая демагогия, никакая неправда. Россия будет страной сбывшихся мечтаний, счастья и разума!
Так он знал. Так он верил. И за эту веру готов был на все. Есть только одна правда на земле. И эта правда — правда его родной партии.
Полночь. Парни в тамбуре тихо переговаривались, смеялись. Савва затянул:
На заре запел соловей...
Голос у него был верный и сильный, он приглушал его. Песни этой Малышев никогда не слыхал, выпрямился, прислушиваясь.
Потушин вполголоса подхватил:
Рассвет вставал над землей...
Вагон сильно тряхнуло. Поезд остановился. Раздались выстрелы. Пуля, визжа, разбила окно вагона. Накинув шинель, Малышев вышел в тамбур. Опережая его, выскочил Савва. И тут же упал, раскинув руки.
От близких взрывов под ногами вздрагивала земля.
Июньские ночи светлые. В окружившей вагон толпе Иван Михайлович узнал лицо мужика из деревни Куваши с красными кроличьими глазами. Тот покусывал огромный свой кулак и скалил в улыбке зубы. Над толпой блестели топоры. Лунный свет отблескивал на рогах вил. Из вагона раненых неслись крики о помощи, стрельба, звон сабель. Там уже шла расправа.
Малышев выхватил наган, рванулся туда, но толпа бандитов сомкнулась.
— Главарь попался!
— Вот этот и есть Малышев!
— У нас он Совет создавал, всех голодранцев пригрел,— свистящий шепоток будто послужил сигналом к расправе.
Несколько выстрелов не свалили Малышева. Взрыв гранаты обжег тело.
...Мигают звезды. Шепчется лес. Кажется командующему, что Кликун-Камень развергся, исторгая из своей толщи отряды задорных людей. Они идут и идут, неся пламенеющие знамена; они поют счастливые песни.
Поднимаясь на локте, он закричал им:
— Люди, вперед!



Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.