МИРГОРОД
Олег Зайончковский. Прогулки в парке. Повесть. // “Октябрь”, 2005,
№ 10.
Не секрет, что редакция журнала “Октябрь” располагает великолепным отделом прозы. В прошедшем 2005-м на его страницах появились “Поганец Бах” Михаила Левитина (№ 6), “Американская дырка” Павла Крусанова (№№ 8, 9), “Люда” Олега Зайончковского (№ 1), “Вагончик мой дальний” Анатолия Приставкина (№ 8) и еще много интересного. Да что там говорить, мою журнальную полку легко было бы составить из публикаций одного только десятого номера “Октября”. Одним из самых заметных событий осени прошлого года стал роман Алана Черчесова “Вилла Бель-Летра” (начало опубликовано в десятом, продолжение и окончание — в одиннадцатом и двенадцатом номерах журнала). Произведение изящное и искусно сделанное. Быть может, чуть-чуть скучноватое, но ведь почти вся современная проза толстых журналов откровенно скучна. На фоне “Холста” Олега Ермакова или “Венерина волоса” Михаила Шишкина роман Алана Черчесова вообще покажется остросюжетным детективом. При этом стиль — безупречен, мастерство, вкус и эрудиция автора несомненны. В перспективе у романа, я полагаю, шорт-лист “Букера” и, не исключено, “Нацбеста”.
Приятно удивил Андрей Битов. Автор “Пушкинского дома” уже давно почивал на лаврах, публиковал время от времени какие-то выморочные тексты вроде “Вычитания зайца”. В конце концов он заслуженно заработал репутацию “исписавшегося классика”. И вот на тебе, интересная, безусловно, живая вещь (“File на грани фола. Полуписьменное сочинение”). Признаюсь, впервые в жизни я зачитался текстом Битова. Сколько интересных (пусть и не близких мне) мыслей, совсем не банальных суждений!
Но для нашей журнальной полки я выбрал нечто более интересное. Олег Зайончковский опубликовал в десятом номере “Октября” свою новую повесть. Автор этот известен читателю толстых журналов с декабря 2003 года. Тогда в традиционном для “Октября” декабрьском молодежном номере появился журнальный вариант “Петровича”, романа умного, серьезного, на удивление оригинального (рецензию на Петровича см. в мартовском выпуске журнальной полки за 2004 год). Как ни странно, критика “Петровича” не заметила, а слава к Зайончковскому пришла лишь после того, как его сборник “Сергеев и городок” неожиданно попал в шорт-лист “Букера”, а затем и в шорт-лист “Национального бестселлера”. Премии “Сергеев” не получил, зато еще недавно никому не ведомый слесарь из Подмосковья стал одним из самых известных современных прозаиков. Он стал постоянным автором “Октября”, полный вариант “Петровича”, вышедший отдельной книгой, похвалил даже суровый Андрей Немзер. Слава к автору “Сергеева” и “Петровича” пришла, а премии, дай Бог, еще будут. Надо лишь писать, писать.
У Зайончковского есть одно счастливое свойство — он умеет писать интересную прозу. Ну и что, скажете вы, таких писателей немало. Назвать хотя бы Людмилу Улицкую или Бориса Акунина. Но и Улицкая, и Акунин, и тем более авторы многочисленных бестселлеров быстрого приготовления интересны в первую очередь как мастера создать лихо закрученный сюжет (у автора “Казуса Кукоцкого”, конечно, все гораздо сложнее, но ее популярность у массового читателя связана, на мой взгляд, именно с умением сочинить интересный сюжет). Зайончковский же ближе к тем авторам, что пишут либо бессюжетную прозу, либо отводят фабуле третьестепенную роль. Но в отличие от того же Олега Ермакова (в его нынешнем состоянии) или Анатолия Бузулукского Зайончковский пишет увлекательно. Казалось бы, все то же бытописательство, а вот читать интересно.
“Прогулки в парке” — рассказ о повседневной жизни обитателя небольшого подмосковного городка, о самом городке, о населяющих его людях, собаках, голубях, о быте и нравах зажиточного Подмосковья: “Наш городок, несмотря на непарадность архитектуры, несмотря на упомянутое обилие пустырей и беспривязных собак, вовсе не так уж провинциален. В случае нередкого здесь зюйд-зюйд-веста мы оказываемся у Москвы с подветренного бока — тогда все как один поводим мы носами в сторону юга: что там готовится нового на столичной кухне? Мы в курсе последних одежных фасонов, пользуемся активно мобильной связью, и уже мало кто из нас не купался в Красном море. А какими разборчивыми стали мы покупателями — любо-дорого смотреть на горожан во время субботнего почти священного шопинга, когда происходит материализация недельного трудового усердия. Живительные столичные ветры будят наше потребительское естество — то, которого мы научились не стыдиться. Даже баба Шура, слышал я, вместо вечной “куфайки” прикупила себе на зиму импортную “кухлянку”. Да, жизнь не стоит на месте — она топчется, подпрыгивает и совершает кувырки”.
Перед нами настоящая идиллия. Господи, уже ли это та самая Россия, где все уверены в том, что живут хуже всех в мире, что все катится в тартарары, что через сто русский народ исчезнет с лица земли. Ничего подобного, Миргород! Мир, где жизнь течет плавно, не доставляя людям тревог и огорчений, где сами житейские конфликты незначительны и забавны (противостояние бабы Шуры и дворовых собачек). Каждодневная рутина не раздражает, но умиротворяет: утром — прогулка с псом Карлом (очевидно, ротвейлером), затем ванна для Карла, утренний поцелуй жене, работа (герой чинит бытовую технику), обеденный перерыв — пельмени, приправленные беседой с электриком Завьяловым, возвращение с работы, небольшая прогулка с собакой, ужин, телевизор, а поздним вечером — обязательная прогулка в городском парке. В парке с героем и случилось то ужасное, что прервет мирное, размеренное течение жизни, — он увидел труп обнаженной женщины.
Нельзя сказать, что героя ужаснуло само преступление. Ему безразлична жертва неизвестного маньяка. Краткий поединок совести со страхом завершился в пользу последнего — герой не решился звонить в милицию, ведь это нарушило бы его покой, а перспектива стать подозреваемым или даже свидетелем ставила бы крест на его размеренном образе жизни. При этом герой вовсе не трус, он продолжает гулять по парку, неизвестный преступник не в состоянии заставить героя отказаться от того, к чему он привык, ведь прогулка с Карлом — часть его жизни, неотъемлемый элемент бытия. Ощущение тревоги нарастает, и герой уже подумывает о том, чтобы купить оружие для самозащиты. Постепенно меняется сам ритм жизни. Действие, которое на первых страницах тащилось улиткой, начинает развиваться все быстрее. Преступление в парке постепенно отравляет жизнь героя. Сначала он видит дурные сны, затем убийца подбрасывает в его почтовый ящик фотографию жертвы. Жена, увидев фотографию обнаженной девицы (на фотографии почти не заметен шрам на шее жертвы), начинает подозревать мужа в измене, и вскоре, в расстроенных чувствах, уходит из дому. Привычный мир разрушен, гармония обывательской жизни перестала существовать. При этом резкой грани между идиллией начала повествования и полудетективным продолжением нет. Жизнь-то течет своим чередом, надо гулять с Карлом, чинить холодильники и электрочайники. Отрава тревоги проникает в сознание героя постепенно, все более и более заполняя его.
Естественной развязкой становится встреча с маньяком и двойной поединок — Карла с неизвестным псом и героя — с убийцей. Оба поединка окончились победой: неизвестный пес с позором бежал, а маньяк — убит. Устранена причина всех несчастий, гармония восстанавливается. Нет больше страха, исчезли тревоги. Жена? Ну она-то всего-навсего уехала в Москву к подруге, и ее возвращение неизбежно, как неизбежно возвращение к прежней размеренной жизни. Герой и его пес отмечают славную победу за дружеским столом: “Какая удача, что жена сбежала от меня к Сурковой... А я вот сижу на кухне, пью без помех водку и шлю им обеим мысленный привет. Стол мой, помимо бутылки и обычной в таких случаях закуски, украшает еще одно блюдо — оно называется “собачья голова” и подано прямо на клеенку в лужице собственных слюней”.
Все это замечательно, но как же быть с двумя трупами. Убита женщина, убит маньяк (повесть Зайончковского не детектив, а потому читатель так и не узнает, кто оказался преступником), а герой, кажется, не испытывает даже малейшего дискомфорта. В конце концов, он вместе с собакой убил (пусть и в порядке самообороны) человека, должно же его хоть как-то взволновать это событие? Нисколько! Он невозмутим. “Души наши исполнены сейчас ненарушимой благости и потому утратили способность к состраданию”, — сказано в другом эпизоде и по другому поводу, однако эти слова уместны и здесь. Спокойствие, распорядок, размеренный ритм жизни здесь возведены в абсолют. Это высшие ценности, рядом с которыми все меркнет. Нравственные законы, равно как и законы психологии, здесь имеют значение лишь постольку, поскольку они охраняют покой обывателя. Вспомним незабвенного Николая Васильевича Гоголя: “Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами... Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют”.
ПОСЛЕДНИЙ
Борис Агеев. Душа населения. // “Москва”, 2005, № 10.
В 1920 году художник Борис Кустодиев создал альбом “Русские типы”. Там были “Трактирщик” и “Сундучник”, “Булочник” и “Торговка овощами”, “Купец” и “Половой”. В то время это была даже не уходящая — ушедшая натура. В государстве пролетарского интернационализма само слово “русский” звучало едва ли не крамолой. Русская жизнь ушла, как казалось, навсегда, ушли и русские типы. С годами оказалось, что Россия не исчезла, не переплавилась в интернациональном котле, а лишь обрела некую новую сущность. Но те, прежние “русские типы” исчезли. Крушение Советского Союза, “красной России” также означало не исчезновение самой страны. Россия выстояла, но исчезло, исчезает многое из того, что еще не так давно было привычным. Меняются люди, русские начала XXI века мало похожи на своих предков тридцатых, сороковых и даже шестидесятых годов. Это естественно, всякая современная нация меняется, приспосабливаясь к новым условиям. И все же грустно наблюдать уход тех людей, что в нравственном отношении были много выше нас.
Повесть Бориса Агеева, опубликованная “Москвой”, рассказывает не только об “уходящей натуре”. Более того, Дед — главный герой этой повести — для автора не “исчезающий тип”, но скорее — образец для подражания, едва ли не образ идеального человека. Однако мы имеем право на собственную интерпретацию текста, который, как известно, начинает жить самостоятельной жизнью, как только попадает в руки читателю. Впрочем, обо всем по порядку.
В одной из черноземных областей стоит слобода Харасейка. Живет в ней Дед (лишь дважды его назовут по имени-отчеству). Есть у Деда свое жилье, только днюет и ночует он на рабочем месте — в старой кочегарке, согревающей слободу. Имущество у деда — “шкахв”, “карвать”, тарелка древнего радиоприемника, портрет Сталина да старый, советских времен, плакат: “Человек человеку — друг, товарищ и брат”. Автор не спешит, добрую четверть повести Дед добирается до самогонщицы Дарьи Устиновны. Ждет он в гости своего друга, профессора Алексея Михайловича, а без самогона какой же разговор? Пока Дед идет от кочегарки к избушке самогонщицы, пока возвращается обратно, автор успевает познакомить читателя с историей Харасейки, с бытом и нравами ее жителей, с жизнью семьи Полтянских, соседей Деда (это отдельная сюжетная линия, которая заслуживает отдельной рецензии), с его странным приятелем — Алексеем Михайловичем. Действие, как и положено в современной толстожурнальной прозе, движется медленно, автор не торопится — обстоятельно описывая улицы Харасейки, новорусские особняки, истории об инопланетянах, посещавших слободу, если верить ее жителям, с завидной регулярностью; конные прогулки Алины — дочери богатого владельца “строительной фирмы”, портрет Аллы Пугачевой, который висел в избе самогонщицы Дарьи Устиновны вместо иконы, стены кочегарки, сам процесс топки котла. Все описано с чувством, с толком. Пишет Агеев очень хорошо, без новомодной вычурности, без излишеств, но в то же время очень чисто, добротно: “Светлеющее на глазах бирюзовое небо уходило от земли, обнажая верхушки запорошенных снегом тополей, цинковые купола Николы и озалачивая крохотные звезды на куполах кафедрального собора. Примороженные пряди бурой травы на обочине дороги, веточки и стебли березы у стены кочегарки были облечены тонкими прозрачными трубочками льда и, чуть колыхаясь от дуновений легкого ветерка, казалось, позванивали ледяными монистами”.
Борис Агеев, в отличие от многих постоянных авторов “Октября”, “Знамени”, “Звезды” и даже “Нового мира” (но не “Нашего современника” и “Москвы”), не увлекается литературной игрой. Стиль у него важен, но он все-таки исполняет вспомогательную роль. Главное же в повести, разумеется, идеология. Надо сказать, идейное содержание преподносится читателю довольно прямолинейно, через резонера — профессора Алексея Михайловича. В беседах с Дедом профессор говорит о неизбежной гибели тех цивилизаций, что поддались золотому тельцу. Когда сами люди (рабочая сила) становятся предметом купли/продажи, тогда народ превращается в население — множество индивидов, не связанных друг с другом ничем, кроме товарно-денежных отношений, цивилизация гибнет. “Население” быстро деградирует. Продается и покупается все, включая плаценту и “другие продукты беременности”. Человечество неуклонно идет к каннибализму. Выход из тупика в отмене денег, ограничении потребностей (до аскетизма), переходе от товарно-денежных отношений к иррациональному нерыночному обмену: тот, у кого вещей много, просто дарит излишек тому, у кого ничего нет. Дед — образец идеального человека для утопии Алексея Михайловича. Дед чужд стяжательства, у него практически нет имущества, потребности его скудны. При этом он умен, неплохо воспринимает мудреные умозаключения Алексея Михайловича, легко обыгрывает его в шахматы, доказывая тем свое интеллектуальное превосходство. Много лет Дед добивается реабилитации (после войны сел за то, что не донес на соседей, промышлявших, правда, разбоем). Его большая пенсия, заработанная на Севере, вся уходит на оплату юридических услуг. Это преподносится как еще одно доказательство того, что честь для Деда важнее денег. Неудивительно, что безумный харасейский профессор завел с ним дружбу.
Образ Деда (в отличие от достаточно ходульного профессора) удался автору чрезвычайно. Только вот резонер Алексей Михайлович (боюсь, вместе с ним и автор) не видит, что Дед — человек не будущего, но прошлого. И в советское время Дед был одним из немногих, не склонных к стяжательству. Те же разбойники Долгопаловы, из-за которых Дед и получил свой “срок”, хорошо наживались, когда другие “от голода мерли целыми избами”. В современной же России Дед был не образцом для подражания, а редкостным исключением, реликтом ушедшей эпохи. И лозунг “Человек человеку — друг, товарищ и брат”, истинный девиз Деда, — это остаток прошлого, лист бумаги, переживший свою эпоху, как пережили ее “уцелевший после идеологических репрессий” портрет Вождя народов, черный радиоприемник, да и сам Дед.
Символично, что погиб Дед из-за чужой корысти. Погубил его старый черно-белый телевизор “Юность”, который отдал Деду на хранение сосед — Анатолий Полтянский. Как выяснилось впоследствии, местный полоумный пьянчуга Гена Сутырин убил Деда, сжег его тело в котле кочегарки, продал телевизор той самой Дарье Устиновне, пропил его, а потом, пьяный, замерз на улице. Смерть эта подается автором не как трагедия, но скорее как осуществление Божественного замысла. В самом деле, Дед исполнил предназначенную ему миссию. Накануне Пасхи он наконец получил справку о реабилитации. Вскоре после его смерти кочегарку ликвидировали, а тепло для слободы стала подавать атомная электростанция, так что смерть Деда и впрямь оказалась “своевременной”. Его время прошло, можно добавить — к сожалению. Незадолго до смерти, в Пасху, Дед увидел сон: “Приснилось детство, пасхальное раннее утро и мать, молодая, красивая. Как она разбудила его, и сонного понесла на руках во двор, и стала показывать с высоты их хутора червонное огромное солнце... “Смотри, сынок, — шептала матушка в его порозовевшее ухо. — Это Божешка играет, людям показывает, что Пасха Божия свершилась!” Дед увидел во сне Божешку, как о Нем говорила матушка: Он был в убранной драгоценными каменьями митре и в золотом одеянии, на плечах которого были изображены большие черные кресты. Где-то играла музыка, и высокий чистый звук трубы окутывал Деда со всех сторон. Божешка ласково улыбался Деду и из-под золотой одежды манил его к Себе согнутым пальцем...”
ВРАГИ: ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ГЕРМАНУ САДУЛАЕВУ
Герман Садулаев. Одна ласточка еще не делает весны. Осколочная повесть. // “Знамя”, 2005, № 12.
Уважаемый Герман Садулаев! Вы не совсем правильно назвали свой текст. Это, конечно, не повесть, не рассказ, не статья. Жанровую принадлежность определить не берусь. Разве можно подойти к вашему тексту с филологическим инструментарием? “Мне все равно больше ничего не остается делать; только писать... А сейчас, сейчас толчками выходит кровь. Это не темно-синяя венозная кровь, текущая размеренно и плавно, это алая, артериальная, она бьет фонтаном из горла, пронзенного стрелой, она рассыпается в капельки брызг, ее будет трудно отстирать, вы знаете?... Мне всегда трудно писать сюжетную прозу, особенно теперь, когда я детонирую изнутри и готов рассыпаться веером боли”. Честно говоря, не припомню, когда в последний раз на страницах толстого литературного журнала появлялся текст, где было бы столько ярости, ненависти, отчаяния. Здесь нет и следов литературной игры, нет ни малейшего намека на неподлинность (а значит, и неискренность). Честно говоря, удивлен тем, что эту “повесть” вообще удалось напечатать на бумаге. Читая двенадцатый номер “Знамени”, я опасался, что бумага не выдержит вашей ярости, вашей боли — вспыхнет не метафорическим, а самым настоящим пламенем.
В послесловии к своей “повести” вы назвали себя “неважным” писателем. О нет, напротив, писатель вы как раз талантливый. Текст ваш — прекрасен и страшен, и дело не только в том, о чем вы пишете. В конце концов, за годы чеченских войн наша пресса и телевидение не раз передавали картины разрушения городов, рассказывали о гибели тысяч мирных (и вовсе не мирных) жителей. Все это было страшно, но то были всего лишь газетные/телевизионные новости. Сюжет о зачистке в Самашках сменялся светской хроникой, подробностями личной жизни принцессы Дианы, Лолиты Милявской, Насти Стоцкой, Бориса Моисеева, и обыватель, увлеченный новой темой, забывал о кошмаре войны. Война-то далеко-далеко, не на соседней улице, слава Богу. Забывал и я вместе со всеми. А вот ваш текст забыть трудно. Как всякое действительно талантливое художественное произведение, он оставляет след в душе. Не один день пройдет прежде, чем исчезнет саднящая боль.
Зря вы переживаете, что “осколочность” повествования отпугнет читателя. Текст, разделенный на пятьдесят семь фрагментов, не распадается на составные. Их соединяют в единый поток не логические переходы, но любовь, боль и ненависть. Любовь к матери, к земле Ичкерии, к ласточкам, что вьют гнезда на крышах чеченских домов. Смерть матери, рана сестры, разрушение родного Шали, гибель тысяч соплеменников причиняют вашему герою боль, боль, которую не может не ощутить и всякий читатель, у которого еще не очерствела душа. Боль эта трансформируется в ненависть, ненависть к нам, русским.
А за что, собственно, вы, Герман Садулаев, так нас ненавидите? За что ненавидят нас ваши соплеменники? У читателя вашей замечательной “повести” может сложиться впечатление, что на мирный и трудолюбивый чеченский народ вдруг ни с того ни с сего напали жестокие и безжалостные русские, которых вы нередко сравниваете с кочевниками. Некогда безжалостные кочевники нападали на мирные оседлые народы, обитавшие на окраинах Великой степи. Теперь свирепые “федералы” (эвфемизм, который вы, надо сказать, используете нечасто, предпочитая метафору “кочевники” или же прямо обличая русских) грабят, убивают, насилуют миролюбивых чеченцев: “Что наша земля визжащим кочевьям? Она не жена и не мать, она случайная девушка в конном аркане. И вот они гикают, хохочут, бешеным блеском горят их узкие глаза, и кони ржут, они хватают девушку за волосы и волокут в шатер. Там, сорвав зеленые одежды, они насилуют ее... В злобе кочевники жгут леса и аулы, огнемет бьет на 700 метров, максимум на 800, но есть еще минометы, дальнобойные пушки, системы залпового огня, “Град”, “Ураган”, а в Каспийском море всплывает подводная лодка, чтобы выпустить ракету “земля—земля”. Через триста лет они уходят в Великую степь, чтобы потом, сменив коней и лица, вернуться снова”.
Да, русские повинны во многих преступлениях, но разве русские начали Вторую чеченскую войну? Разве Хасавьюртский мир не дал вам шанс построить независимое чеченское государство? Как же чеченцы использовали три мирных года, подаренные им генералом Лебедем? Восстанавливали заводы, строили дороги, развивали торговлю? Ничего подобного! Многие ваши соплеменники так свыклись с оружием, что к мирной жизни вернуться не смогли, да, наверное, и не захотели. Шамиль Басаев после взятия Сухуми (дело было еще во время Грузино-абхазской войны 1992—1993 годов) заявил в интервью одной из российских газет, что война для него необычайно привлекательна, она “затягивает”. После победоносной для ваших соплеменников Первой чеченской в Ичкерии оказалось много людей, которые прекрасно научились воевать и не желали мирной жизни. Все время хасавьюртской передышки они пробавлялись тем, что воровали скот из русских деревень соседнего Ставропольского края, угоняли автомобили и готовились к новой войне с русскими. Началась эта война вторжением Шамиля Басаева в Дагестан в августе 1999 года. Так неужели только русские несут ответственность за нее?
Русские жестоки, они безжалостно убивали чеченцев в Самашках? А как же чеченцы, захватившие больницу в Буденновске и школу в Беслане? Как же отважные чеченские пулеметчики, которые прикрывались телами еще живых детей? Не есть ли это самая крайняя степень жестокости? Ваши соплеменники (по крайней мере, те, кто сражаются в горах Ичкерии) для вас — рыцари без страха и упрека, но неужели вы ни разу не слышали о Беслане и “Норд-осте”? Или вы думаете, что детей брали в заложники переодетые агенты ФСБ? Не думаю, что вы столь наивны. Ради Бога, простите то ужасное предположение, но мне представляется, что вас мало трогает чужая (не чеченская) боль. Вы взываете к совести русских, но так ли уж чиста ваша совесть? Вы пишите: “С нового года отменили льготы, и Россия забурлила митингами, да так, что зашатался трон президента и его легиона (имя им). Бесплатный проезд да халявное электричество — вот, оказалось, суть и основа российского бытия, которые нельзя трогать”. Вы обвиняете наших стариков в том, что они не протестуют против войны. Они не протестуют просто потому, что Чечня от них далеко, а военные действия в окрестностях горных аулов их не касаются. Это эгоизм? Да, безусловно. Но разве вы сами не эгоистичны? Вас не волнует судьба нищих стариков, которых лишили их скромных льгот, потому что это не ваши, не чеченские старики. Для вас они столь же чужды и неприятны, как чужды и неприятны для них вы сами. Это, конечно, лишь мое предположение, но боюсь, что оно может оказаться верным.
Вы ненавидите Россию за этническую дискриминацию: чеченца не принимают на работу, ему не сдают жилье, его в любой момент может подвергнуть унизительному допросу милиционер. Все это так, и мне стыдно за своих соотечественников. Но не сами ли нохчи способствовали созданию страхолюдного образа чеченца — боевика, убийцы, насильника? Вот вы пишете: “В свободной России для чеченского мужчины другие правила: у мужчины есть только одна мать, все остальные женщины — его жены”. Замечательно, значит, с русскими позволено то, что не позволено с чеченками?! Но разве это не тот же самый двойной стандарт, разве это не деление на “своих” и “чужих”? И вы еще имеете наглость обвинять в несчастиях чеченского народа... русских женщин: “Они (русские. — С.Б.) вводят танки и БТРы, у них артиллерия и ракеты, у них самолеты: истребители, штурмовики, бомбардировщики. Но самое страшное оружие русских — женщины... Только русские женщины могут рассеять, уничтожить чеченский народ... И вот они рядом, всегда столь желанные, девушки, приносящие счастье, девушки, у которых пшеница растет прямо на головах. Россия. Здесь ночные клубы, дискотеки, бары, алкоголь и наркотики. И всегда новая девушка. Мы можем взять ее за руку в кафе или на улиц, и не обязаны после этого жениться на ней, мы приведем ее в свой дом, но только на ночь, а утром она поймает такси и уедет, не сказав ни слова. Мы всегда мечтали о них, о девушках с пшеничными волосами. И вот они есть у нас. Но где счастье?”
В послесловии к “повести” вы написали, что не считаете себя чеченским националистом. Кто же вы тогда? Характерное для националистов деление на “хороших своих” (единоплеменников) и “плохих чужаков” проходит сквозь весь ваш текст. Русские женщины для вас (кроме вашей русской матери) — прежде всего объект сексуального вожделения, с которым можно не церемониться. Вы вспоминаете о несчастной помешанной русской, которую в Шали изнасиловал чеченец: “Если бы его судил суд рода, он бы уже никуда не отправился. Но Дунька была русской, приезжей, у нее не было рода, не было ни одного, даже самого далекого родственника, и некому было перерезать горло преступнику”. Так почему же вы не перерезали ему горло? Неужели благородные нохчи не могли взять под защиту эту несчастную русскую? Или не положено, она ведь “чужая”.
Уважаемый Герман Садулаев! Вспомните, как в начале девяностых (до начала военных действий!) ваши единоплеменники изгнали из Чечни десятки тысяч русских. Убежден, что вы лично не имели к этому гнусному делу никакого отношения. Но ведь вы и не помешали тем, кто устроил травлю русских, кто грабил их дома, насиловал их жен и дочерей. Вы этого попросту не заметили. Вам казалось, что чужая боль вас никогда не коснется. Теперь же вы взываете к нашей совести, призываете русских к покаянию. Да, нам есть в чем каяться: и в ковровых бомбардировках Грозного, и в “жестких зачистках” (когда сначала бросают в подвал гранату, а затем смотрят, кто в этом подвале находится). Но разве вам каяться не в чем?
Взаимное покаяние — это лишь одно из условий мира, примирения русских и чеченцев. Прочный мир будет означать не победу русских над чеченцами или чеченцев над русскими, а именно примирение двух народов. В романе Александра Проханова “Идущие в ночи” чеченский художник. Зия рисует картину: русские и чеченцы, сойдясь в смертельной схватке, истребляют друг друга, а души погибших воинов в райском саду сидят за общим пиршественным столом. Хочется верить, что примирение возможно не только на Небесах. И русские, и чеченцы должны признать вину друг перед другом. Но готовы ли на это мы? Готовы ли вы? Судя по вашей “повести” — нет! Вы ведь жалеете не столько о том, что идет война, сколько о том, что у чеченцев нет “стингеров”. Вот были бы “стингеры”, не стало бы у русских господства в воздухе... Пока вы так рассуждаете, между нашими народами не будет мира.
Поделиться: