Не знаю, кем Николай Алексеевич Куштум числил себя в великой армии поэзии: рядовым или, скажем, старшим лейтенантом — уже огромная разница, но иерархию признавал и табель о рангах почитал свято...
В начале 60-х стихи читали все, писали почти все, и сама причастность Поэзии была настолько всеобщей, что иные стихотворцы не только Евгения Евтушенко по-свойски называли Женей, разумеется, не будучи с ним знакомы, но иногда и Пушкина — Сашей... Тогда это хамством не считалось: все же свои, все о главном хлопочут, сутками друг у друга гостят, спорят “о рангах Достоевского и Кафки”...
В тот раз — дело было в библиотеке Дома работников искусств, автономный вход через боковую дверь через скверик — кричали, уже не слыша друг друга, и тут на чье-то петушиное: “Еще Коля Гумилев говорил...” — Куштум, до той минуты мирно дремавший в угловом кресле, встал, выпрямился и, потрясая указующим перстом, по слогам произнес: “Ни-ко-лай Сте-па-но-вич Гу-ми-лев! Не иначе!..”
Куштум и от природы был человеком общительным, но, в силу особой склонности к разговорам застольным, порой становился человеком откровенно доступным: искатели понимания и реальной помощи догоняли его всюду. Однажды некий такой искатель, видимо, не удовлетворенный оценкою известного поэта, напомнил ему, что, в общем-то, и сам он не гений, и услышал в ответ: “Зато я никому себя не навязываю и со своими стихами ни к кому не пристаю”.
Сегодня стихи Николая Алексеевича, все его “радостные салюты строительной поре”, выглядят слишком нарочито советскими, т.е. идеологически выдержанными и потому разрешенными к печати. Хотя общепринятое суждение о большевистской власти, непременно губительной для поэзии, не обязательно справедливо: идея строительства нового мира сама по себе увлекала многих поэтов, так что желание “задрав штаны, бежать за комсомолом”, “себя под Лениным чистить, чтоб плыть в революцию дальше” и вообще гнать время вперед было совершенно искренним.
Другое дело, что стремление “в ногу идти со днем” (это уже Куштум) мобилизует внутреннего цензора, жестоко отбраковывающего все то, что “не в ногу”... Вот и Николай Алексеевич, похоже, вымарал в себе озорника и заводилу, утратил так ясно слышимую в его молодых стихах, где “к концу второй недели дружба в драку перешла”, широкую лихость с придурью, так любезную русскому слуху и духу...
Он познакомился со мной сам: спросил неожиданно, люблю ли я частушки. И тут же, не дожидаясь ответа, сказал, что сам-то он их очень любит, “особенно такие, — он замешкался, подбирая слово, — с коленцем. Тут ведь под два прихлопа — три притопа целая история проворачивается. И песни. Уличные”.
Далее мы — каждый по куплету — спели песню:
И машинист поехал дальше,
Махнув по воздуху рукой.
И трупы в ужасе лежали,
Объяты страхом и тоской.
А потом он спел другую песню, весьма широко известную, и рассказал ее, этой песни, историю, и, если даже он все это придумал тогда, история остается замечательной.
Жил он тогда в Ростове, второй после Одессы, бандитской столице России (Ростов — папа, Одесса — мама), был молод, одинок, и сам факт случайного пребывания в южном, теплом, овеянном криминальной славой городе сулил события невероятные. Надо сказать, что Николай Алексеевич, как очень многие мужчины, волею провидения лишенные особой орлиной силы и стати, был неравнодушен к широкоплечим богатырям.
И вот когда такой богатырь, орел и repoй, пригибаясь и отводя глаза, стал прятаться от контролерши в трамвае — “А ваш где билетик, молодой человек?” — Николай Алексеевич сунул ему свой билет — проявил мужскую солидарность, выручил товарища...
Трамвайная история имела продолжение. Через пару дней два таких же богатыря, во всяком случае, достаточно крутых парня, встретили Куштума на улице и предложили следовать за ними. Спорить не имело смысла: он последовал. Пассажир, которого Куштум спас от контролера в трамвае, оказался главным криминальным авторитетом в Ростове, как тогда говорили, королем, к тому же находящимся в розыске. Он объявил Куштума своим личным другом, обещал полную безопасность, любую помощь и всевозможные льготы, большую часть которых Николай Алексеевич ни освоить, ни попробовать не успел. Пришлось вскоре уехать.
Но осталась песня, из тех самых “уличных”. Она у него такая одна.
Кто тебя до самой зорьки ждал
И по переулкам замирал от страха?
Кто тебя по кабакам спасал
От ударов финского ножа?
Нy, что же, брось, ну, брось, жалеть не стану.
Я таких, как ты, вагон достану.
Ты же поздно или рано
Все равно ко мне придешь!..
Поделиться: