Антон Клюшев (1986) — родился в городе Бендеры (Молдавия), окончил британский колледж в Никосии (Кипр) и там же — школу искусств по классу фортепиано. В 2009 году поступил в Университет Новая Сорбонна (Париж) на факультет общей литературы, где и обучается в настоящее время. Публиковался в журналах “Урал”, “Север”.
“Бабуль, ну пошли!” — ныл я противным голосом, извиваясь змеёй на коленях у бабушки Нюры.
Она обещала поиграть со мной в карты, но у подъезда встретилась с соседкой Галиной Иванной и “на минуточку присела”. По опыту я знал: это надолго.
“Ну, скоро?” — тянул я бабушку за подол, не обращая внимания на ядовитые замечания Галины.
Бабушка терпеливо сносила моё нытьё, а я выкаблучивался как мог.
“Я писять хочу!”
“Сходи в кустики, голубчик!”
“И какать!”
“Поднимись домой, я скоро приду”.
Соседку я нисколечко не стеснялся. Наоборот, мне доставляло удовольствие произносить при ней такое, о чём в девятилетнем возрасте вслух говорить уже стыдно. Мама называла её “пещерным созданием”, “дикарём” и даже “обезьяной”. Я целиком разделял её мнение и не считал нужным сообщать о туалетных делах по секрету. Если бы не присутствие бабушки, я бы выдал при “обезьяне” и кое-что похлеще!
“Кушать хочу!” — потянул я бабушку за рукав.
Она достала из сумки конфету “Гулливер”, бутылочку с водой и чистую тряпку.
“Давай ручки помоем…”
Галина хмыкнула: “Митрофанна, ты ишшо марлевую повязку ему начепи!”
По мнению бабушки, нас повсюду окружали микробы, причём охотились они почему-то только за мной и за ней. Над причудами бабушки беззлобно подтрунивал двор, но она не обращала внимания.
Приговорив в три укуса конфету, я снова заныл.
“Во срань неугомонная! — в сердцах проговорила Галина, не переставая лузгать семечки, а затем добавила одну из своих любимых присказок: — Отчепысь, худая жизнь!”
Она, как и многие наши соседи, которых мама называла “кугутами”, изъяснялась на исковерканном русском языке. Я понимал его без труда, хотя мне проще было произнести что-нибудь на молдавском, чем на ужасной дворовой тарабарщине.
Бабушка Нюра легонько меня оттолкнула: “Голубчик, пойди с ребятами поиграй”.
“Мне с ними мамуля не разрешает”, — напомнил я бабушке.
Она махнула рукой: “Пока не видит, играй себе на здоровье”.
“Ма-му-ля не разрешает! — передразнила Галина, наморщив свой длинный нос. — Здоровый дурень, а ведёт себя, как дитё! Мой Вовка в таком возрасте уже девок лапал…”
Бабушка взмолилась: “Котик, мне надо с тётей Галой поговорить”.
Соседка покачала головой: “Во женский хвостик! То до матери липнет, то до бабы…”
Когда она произносила “женский хвостик”, меня просто трясло! В отместку мама дала ей очередную кличку — “утконос”, но облегчения это не принесло. Мои дворовые прозвища звучали намного обидней, чем все мамины выдумки, вместе взятые. Сверстники не церемонились и на все лады склоняли ласковое бабушкино обращение “голубчик”, а также её любимые прибаутки, вроде “птичка моя сизокрылая”, “котик пушистый” и “внучек мой сладенький”. Из-за бабиных нежностей я люто ненавидел кошек и птиц и мечтал поджечь дяди-Жорину голубятню, установленную посреди двора. Заодно бы насолил его жене Галине и выродку Вовке!
“Гуляй, мой сладенький, — махнула бабушка рукой в сторону детской площадки, — придём домой, дам конфетку. Даже две! Вкусно-вкусно! Сама бы ела…”
Ради конфет стоило потерпеть. Испустив тяжкий вздох, я направился в глубь двора. На детской площадке в глаза бросился непорядок: голуби оккупировали клумбу. Зарядив в пистолет бумажную ленту с пистонами, я на цыпочках подкрался к беспечной стайке.
“Трах-тах-тах-тах-тах!” — выпустил очередь по врагам, но они продолжили клевать хлебные крошки. В фантазиях я представлял себя таким же грозным, как отец, а на деле меня не боялись даже голуби!
“Проклятый душман, — процедил я сквозь зубы, взяв на мушку самую жирную птицу. — Доберусь до тебя…”
Из голубятни выглянул дядя Жора: “Ну, прямо десантник! Весь в батьку!”
Во дворе все, кроме меня и мамы, обращались к нему на “ты” и звали по-свойски Жориком. Даже дети! Летом он расхаживал в тапках, тренировочных брюках и драной майке на лямочках. В холодное время года натягивал кеды, набрасывал поверх майки телогрейку, а на голову водружал мышиного цвета треух. Хотя фамилию он носил Громов, мама за глаза почему-то называла его “Шариковым”. Наверно, из-за отвисших на коленях штанов, похожих на пузыри.
Выслушав похвалу, я повертел у него на виду пистолетом: “Многозарядный! Бабушка Нюра купила”.
Жорик кивнул: “Баба знает, шо пацану покупать, а мамка вечно говно подсунет! Вырастет незнамо шо, а батьке посля маяться…”
Проговорив, он занялся делами, а я присел на скамейку. В голове рождались грандиозные планы, один смелее другого. Сначала я представил горящую голубятню, затем дал по ней очередь из настоящего автомата, а в завершение смял деревянный домик бэтээром.
В позапрошлом году мне удалось подслушать одну отцовскую историю об афганской войне. Вдвоём с Жориком они выпивали за голубятней, а я подкрался с другой стороны. Дома отец о своих подвигах помалкивал, а с соседом неожиданно разоткровенничался. Речь шла о захвате аула, где обосновались душманы. Они уничтожили нашу колонну, и десанту дали приказ навести порядок. Вначале отец долго и сбивчиво объяснял, как окружали аул, какие занимали высоты и о чём вели переговоры. Мне эти подробности были неинтересны, но я терпеливо ждал, словно предчувствуя — моё терпение окажется ненапрасным. И точно! Самое интересное прозвучало в конце.
Когда операция завершилась, в центр аула согнали оставшихся мужчин. Отец, словно оправдываясь, произнёс: “Само собой, не на раздачу тушёнки. У них душман, не душман — хер поймёшь! Сховал автомат и лопочет: мирный крестьянин, Ленин, дружба, СССР… Нам чё, разбираться? В колонне столько пацанов полегло! Задача поставлена — обязаны выполнить. Со всей пролетарской ненавистью…”
Жорик пробурчал: “Не-е-е, кум, я бы не смог”.
Отец вспылил: “Отставить! Сегодня отпустишь — завтра он тебе в спину шарахнет!”
Жорик заупрямился: “Да я разумею, но как-то оно не того…”
Отец пропустил его слова мимо ушей и продолжил рассказ.
Афганцев связали и усадили на землю. Один из них оказался трусливым — встал на колени и разрыдался. Его колотило от страха, а когда кто-то из наших поднял автомат, он обмочился! Отец решил устроить небольшое представление для новобранцев. У всех на глазах достал гранату и дёрнул колечко…
Жорик взмолился: “Мож не надо? Давай о хорошем!”
Но отец словно оглох. Мне на радость, он неторопливо вёл свой рассказ под заунывное Жориково нытьё. Меня тоже колотило, только не от страха, а от небывалого возбуждения.
Отец опустил гранату трусу за шиворот и со всех ног бросился прочь. Новобранцы попрятались за броню, а ветераны с подчёркнутой беспечностью наблюдали за происходящим. Приговорённые вразнобой затянули молитву, хором завыли женщины. Но вместо взрыва гранаты через некоторое время раздался взрыв смеха. Веселились те, кто был в курсе: для таких случаев специально держали учебную гранату.
Жорик облегчённо хмыкнул: “Ну, ты даёшь!”
Забулькало вино, и они выпили “за тех, кого нет”. Чавкая едой, Жорик спросил: “И шо дальше?”
“А нишо, — спокойно ответил отец. — Расстреляли их, Жора. Проявили гуманизм. Они нашим головы отрезали, но мы же интернационалисты!”
“Не-е-е, кум, ты не прав…” — начал Жорик, но отец перебил: “У одного нашего нервы не выдержали — у него земляк в той колонне погиб, — завёл мужик бэтээр и по трупам пару раз прокатился. И никто, слышь, Жора — никто! — слова не вякнул. Это я к чему? А к тому, что не тебе меня попрекать. Прав, не прав… Гуманист сраный! Хоть ты мой кум, но я считаю тебя гнидой. И ты это знаешь, а потому лучше не зли! Пользуешься, что не могу тебе в харю дать…”
Жорик закашлялся, а отец добавил со злостью: “Начал ты, кум, погано и закончишь херово…”
Я не понял, в чём провинился Жорик, но и не удивился. У отца резко менялись настроения, особенно после выпивки.
Рассказ отца долго меня не отпускал. В мечтах я легко вершил расправу над голубями-душманами, но до дела не доходило. Я придумал десятки способов казни. Моей изобретательности позавидовал бы даже отец! И только прошлой весной мне наконец удалось осуществить одну из своих тайных задумок. Самую простенькую, но она меня взбудоражила посильнее, чем подслушанная история…
Во дворе я заметил больного голубя. Нахохлившись, он неподвижно сидел в траве. Я огляделся: поблизости никого не было. В предвкушении мести моё сердце бешено колотилось. Враг не шелохнулся, когда я подхватил его и понёс за дом. Видела бы бабушка Нюра, с ней бы случился сердечный приступ. Хотя она обращалась ко мне ласковым словом “голубчик”, голубей считала разносчиками “заразы” и запрещала к ним подходить.
Вообще-то я микробов побаивался, но в тот момент о них позабыл. В плену у меня оказался ненавистный “душман”, и с ним предстояло разделаться.
“Страшно, душман? — приговаривал я, поглаживая пленника по голове. — Сейчас подъедет наш бэтээрчик!”
За домом находилась остановка автобуса. Мне строго-настрого запрещали выходить со двора, но в тот момент о запретах не думалось. Когда подошёл автобус, я со скучающим видом уселся на корточки у задней двери.
“Сиди смирно, голубчик, — шептал я врагу, прижимая его к груди. — Раз-два, и готово!”
Перед тем как автобус тронулся, я усадил его у заднего колеса, и через секунду “голубчика” смяло в лепёшку. На мою удачу, никто ничего не заметил.
В тот вечер я долго не мог заснуть. Мама решила, что бабушка перекормила меня шоколадом, а я вертелся юлой, снова и снова проигрывая в голове захватывающее дневное приключение…
В июле я укокошил ещё одного пернатого “душмана”. Тоже больного. Жаль, они редко хворают! Пока на моём счету числилась всего лишь парочка. До отца мне, конечно, далеко, но убивать на войне — дело нехитрое.
Мои воспоминания прервал галдёж мальчишек-картёжников. На отшибе за голубятней они облюбовали стол, упрятанный в густом кустарнике. Там можно было незаметно от родителей курить.
Я подошёл на цыпочках и вытянул шею. Мальчишки вели свои обычные речи, обильно приправленные бранью. Для меня солёные словечки звучали лучшей в мире музыкой. Сердце моё учащённо забилось. Жаль, я потратил столько времени среди голубей!
Я держался на расстоянии, но любопытство притягивало, словно магнитом. Где ещё услышишь такие заковыристые фразы? Мама корила даже за безобидное слово “дурак”, а бабушка если и материлась, то слишком грубо и скучно.
Дворовые ребята ругались легко и непринуждённо. Многих слов я и прежде не понимал, но переспрашивать не решался, опасаясь прослыть невеждой. И чем непонятней изъяснялись сверстники, тем сильнее замирало моё сердце.
Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из мальчишек разговаривал на кугутском языке, хотя их родители по-другому общаться не умели. Ничего удивительного — в школе не преподавали кугутский. Но ведь и материться не учили? Казалось, что проще — хотя бы во дворе болтать на языке двора, таком же понятном, как матерный. Какая-то здесь крылась загадка, и я часто над ней раздумывал. Взрослые кугуты тоже когда-то ходили в школу и наверняка говорили на правильном русском. Ну, разве что с бранью, которая не мешала ни русскому, ни кугутскому. Затем наступало время, и они забывали нормальный язык. В чём причина — не могла объяснить даже мама.
Обычно, когда я подходил к дворовой компании, на меня обрушивались прозвища и смешки. Последний раз они обсуждали мой внешний вид. Несмотря на жару, я всегда выходил из дома прилично одетым, а мальчишки даже в городе щеголяли босиком и в пляжных трусах длиной по колено.
“Эй, голубчик! — разглядел меня сквозь заросли Вовка. — Дуй сюда!”
Пока я обдумывал предложение, они сменили тему и заговорили о рыбалке. И вновь на том же восхитительном языке, в котором половины слов я не понимал, но о чём шла речь, без труда домысливал. С раннего детства они освоили недоступную мне тональность, в которой приличные слова звучали жутким диссонансом. Зато “мелодии” их речей в такой тональности воспринимались на удивление гармонично! Во всяком случае, мой тонкий музыкальный слух изъянов не улавливал. Но как объяснить это маме, которой медведь на ухо наступил?
“Подойти или убежать?” — размышлял я мучительно. Если подойду, меня непременно поднимут на смех. Уцепиться за какую-нибудь мелочь для них не составляло труда. Если же я дам дёру, то пропущу разговор о бомбочках, с помощью которых они глушили рыбу. Мальчишки всегда рассказывали о своих подвигах без утайки, а я с завистью ловил каждое слово. Будь у меня бомбочка, мой боевой список вырос бы за одно мгновение! Я не очень представлял, как подорвать голубятню, но смелые мысли меня неизменно будоражили.
Вовка нередко бабахал так, что в доме дребезжали стёкла. Каждый взрыв бабушка Нюра сопровождала своим любимым: “Итить твою мать! — а затем миролюбиво добавляла: — Весь в отца. От срань!” Выругаться для неё было так же просто, как для меня поздороваться. Хотя по профессии она педагог, культура, по словам мамы, обошла её стороной. И не только бабушку! Взять директора нашей школы Анжелу Ионовну. Свёклу она называет “буряком”, а ещё говорит: “звонит звонок”. Во, что значит преподавать молдавский язык!
В нашем дворе культура обошла всех, кроме меня и мамы. И ладно бы только во дворе — она весь город обошла дальними закоулками!
Среди соседей самый главный по бескультурью и хулиганству — Вовка Громов. Мама даже в глаза называла его “моральным уродом”, а в ответ он нахально посмеивался. Я сам был свидетелем!
Сколько себя помню, Вовка носил косой чуб, зачёсанный влево, и здоровался с приятелями, словно фашист. Потому и выбрал себе прозвище Гитлер. Он им не только гордился, но и старался, как говорила мама, ему соответствовать.
Если бы Жорик не был его папашей, я бы подговорил Вовку взорвать голубятню. Подходящее дело для Гитлера! Наверно, за пару конфет он бы согласился. Весной, когда Жорика забирали в вытрезвитель, Вовка швырнул бомбочку под колёса милицейской машины. Стоял вопрос об исключении из школы, но вступилась Анжела Ионовна. Подрывника всего лишь поставили на учёт.
Сколько раз я мечтал о подрыве голубиного домика! У меня и сомнений не возникало: если его разнесёт в клочья, все шишки посыплются на Вовкино окружение, а у нас дома наступит праздник. Своим я признаюсь. Отец станет мною гордиться. Мама для виду пожурит, но я-то знаю, как она воспринимает неудачи “дворни”. Бабушка обрадуется уничтожению разносчиков заразы. На прогулках будет ласково гладить меня по голове: “Весь в отца!” Но самое главное, в мой боевой список разом попадёт штук сто душманов-голубчиков!
Всё ещё пребывая в приятных мечтах, я подошёл к столу. Вовка расплылся в улыбке: “Хайль, голубчик!” Я небрежно кивнул: “Хайль, Гитлер!”
В насмешку мне протянули окурок, но я замотал головой.
“Мамуля унюхает”, — пропищал тонким голосом самый младший из картёжников, десятилетний мальчишка по фамилии Бубнов. Все называли его Бубликом.
Гитлер покосился на мой пистолет: “А ну, покажь!”
Я безропотно протянул игрушку. Он прицелился в Бублика и нажал курок. Очередью затарахтели пистоны. Бублик уронил голову на стол и прикинулся мёртвым. Мальчишки загоготали, улыбнулся и я.
Пистолет пошёл по кругу и оказался в руках Васьки-дурачка. Он глупо заулыбался, разглядывая блестящую вещицу, а затем прижал к груди и замычал.
В двенадцать лет Васька не только не знал букв, но и не умел разговаривать. Его отпускали во двор под Вовкин присмотр. Их матери дружили, а Гитлер дурачка опекал.
Отобрав пистолет, я с гордостью произнёс: “Бабуля купила!” — и тут же осёкся. Мальчишки наперебой затарахтели: “Ба-бу-ля, ма-му-ля…” Даже Васька и тот радостно замычал, будто издеваясь надо мной.
“Слышь, голубчик, — подмигнул Гитлер, — а пахана ты как называешь?”
Доказывать, что я всегда называл его папой, было бессмысленно — мне бы никто не поверил.
“Папуля”, — произнёс я едва слышно.
Гитлер сплюнул: “Мужик на войне, а ты как баба сюсюкаешь…”
Бублик вновь пропищал: “Он со своей маханкой в одной койке спит!”
Я отчаянно замотал головой, но разоблачитель добавил: “Отвечаю! Его бабка рассказывала”.
Гитлер ухмыльнулся: “А ты её голенькой видел?”
“Д-дурак!” — с трудом выдавил я, втянув голову в плечи.
“Сиськи у неё во такие! — под хохот товарищей изобразил Вовка жестом. — Я бы полапал!”
Мальчишки, все как один, закивали, соглашаясь с мнением вожака, а дурачок, как обезьяна, повторил Вовкин жест. Я был готов разрыдаться, но по команде старшего насмешники взялись за карты.
Без всякого интереса я следил за игрой, но разговор слушал с неотрывным вниманием. Вечером они собирались глушить рыбу в Днестре. Вовка соорудил бомбочку из селитры и серы, такую мощную, каких ещё не бывало. Оглядевшись, он вполголоса произнёс: “Можно дом подорвать!”
Я не сдержался и выдохнул: “Ни-че-го себе!” — но тут же пожалел. Вовка презрительно хмыкнул: “Это тебе не по струнам пиликать, голубчик!” Я опустил голову, а мальчишки вернулись к разговору.
С новой бомбочкой они рассчитывали на приличную добычу и заранее предвкушали пиршество на берегу реки. По пути собирались купить пива. Я бы с удовольствием наябедничал Галине, но на Вовкины выходки она смотрела сквозь пальцы…
Пронзительный голос мамы заставил меня вздрогнуть: “Серёжа! Пора музыкой заниматься!” Она как будто нарочно давала моим насмешникам поводы для обидных шуток.
Я затравленно посмотрел на мальчишек. Гитлер тряхнул чёлкой и сделал вид, что играет на скрипке. “До-ре-ми-фа-соль-ля-си, — спел он противным фальцетом, — села кошка на такси, а котята прицепились и бесплатно прокатились!”
Картёжники затряслись от смеха. Под их взглядами мне хотелось забиться под стол. И угораздило же маму окликнуть меня в тот момент, когда я находился среди дворовых ребят!
“Серёжа! — не унимался Гитлер. — Я тебе смычок намазала!”
Опустив голову, я поплёлся домой. “Мамуля, папуля…” — стучало у меня в висках.
До начала учёбы оставалось почти две недели, но уже который день я писал диктанты, читал и музицировал. Таковой была плата за наше культурное, как говорила мама, превосходство над кугутами. Конечно, превосходство мне льстило, но я бы не возражал, если бы кугуты меня за это хотя бы немножко ценили.
Когда я проходил мимо бабушки, она со вздохом сказала Галине: “Несчастный ребёнок! Лишила детства, змея…” Соседка кивнула, и с её утиного носа сорвалась гирлянда подсолнечной шелухи.
Перед началом занятий мама усадила меня обедать. Сама же распечатала конверт и углубилась в чтение — пришло письмо от отца. Ковыряя ложкой в тарелке, я не сводил с неё глаз.
Несомненно, она была самой красивой на свете. Гитлер просто завидовал, когда говорил о ней гадости. Во время последней отцовой побывки я на Вовку пожаловался. Мой язык, не привыкший произносить слова “сиськи”, “ножки” и “задница”, заплетался и выдавал фальшивые ноты. Я надеялся, что отец вырвет Гитлеру чуб, но он отмахнулся: “В его возрасте я тоже стрелял глазами по симпатичным тёткам…”
Пришлось рассказать обо всём маме. Вовкины гадости не стали для неё открытием — о них я докладывал регулярно. Зато поведение отца её возмутило. В результате родители поругались. Отец заявил: “Зря вы ополчились на парня. Он, может, и кугут, но совсем не мерзавец и не дурак”.
Насчёт “дурака” упомянула мама: Вовка учился на тройки, и лишь по настоянию директора школы его не оставили на второй год. Отец пояснил: “И я неважно учился, зато в училище наверстал. Рано на пацане ставить крест. Сегодня пригляделся: у него такое живое, осмысленное лицо…”
Мама расхохоталась, а я подхватил. Мы считали наоборот: вся Вовкина глупость яснее ясного отражалась на его физиономии. “Васька и тот выглядит умнее, — говорила мама, — а это же просто какой-то дегенерат! Весь в родителей. От матери внешность, а папочка наградил мозгами…” К счастью, в нашей семье вышло совсем по-другому: от мамы я унаследовал талант и культуру, а от папы — внешность.
Вся Гитлерова семейка — сплошные “осмысленные лица”. Галина выглядела просто страхолюдной. Я удивлялся: неужели не могли выбрать председателем домового комитета кого-нибудь посимпатичней? Мы с мамой возмущались: целыми днями она просиживала у подъезда, лузгая семечки. И за своё безделье получала неплохую зарплату!
Если бы я не опасался получить тумака от Гитлера, изобразил бы руками не сиськи Галины, а её длинный нос. Ещё бы прошёлся вдоль дома утиной походочкой и прокричал: “Танюська! Натуська!” Так она созывала своих пятилетних дочек-близняшек. Горластых, вечно чумазых девчонок мы с мамой называли “чулидами”.
Странно, но Вовка души не чаял в своих сёстрах. Носился с ними, будто какой воспитатель. Вот бы над чем посмеяться! Уж я бы перековеркал его наставления: “Танюська, чё дура, с земли хавать? Натуська, трусы подтяни — голой жопой сверкаешь!”
Под стать им и Жорик. Три года просидел в тюрьме за воровство, вернувшись, нигде не работал, продавал-покупал голубей и каждый день выпивал.
За что уважать семейку Громовых? Как можно вообще с ними общаться? Не вызывало сомнений: бабушка дружила с утконосом назло маме, а отец защищал “осмысленное лицо”, поскольку культура обошла и того, и другого стороной…
От резкого голоса мамы я вздрогнул: “Такой борщ — объедение! Ковыряешь, как в помойке. Опять накормила тебя конфетами?”
“Бабушка просила не говорить”, — ответил я, раскладывая варёный лук по краешку тарелки.
“От мамы никаких секретов! — повторила она слова, которые я слышал тысячу раз. — Живём в ненавистном окружении, уму непостижимо!”
Я покорно кивнул, всем своим видом выражая согласие.
“Кстати, как поживает окружение?” — спросила мама.
“Бабушка выдала сплетницам, — ответил я бесстрастным тоном, — что мы спим вместе. Бубличиха рассказала Бублику, а он — мальчишкам…”
Мама поморщилась: “Неужели тебя волнует мнение дегенератов?”
Я опустил голову и взялся за ложку. Главные новости не следовало выдавать раньше времени. Мама любила обсудить их перед сном…
Пока отец находился в командировке, я действительно спал вместе с ней. В двухкомнатной квартире бабушка занимала крохотную спальню, а родители — гостиную. Во время коротких отцовских побывок меня переселяли на раскладушку в бабушкину комнату. Спать с мамой на диване я считал делом важным и ответственным, а с бабушкой было просто весело.
Вечерами, уложив меня к стенке, мама ненадолго мостилась рядом. “Ну как там дворня?” — спрашивала она. Я придвигался ближе и шептал ей на ухо дневные новости, не забывая упомянуть о бабушкиных проделках. О войне с голубями я, разумеется, умалчивал. Хоть от мамы и не должно быть секретов, но я бы скорее умер, чем открылся. Зато во всём остальном не существовало ребёнка откровенней меня. По заведённому правилу я даже передавал ругательства, которые слышал от бабушки Нюры и всей прочей дворни! “В каждом правиле, — учила мама, — есть исключения”. Гадости, о которых рассказано без утайки, не влияли на мой культурный уровень.
Ну, и самое главное. Чем откровенней я излагал маме кугутские новости, тем спокойней была моя совесть в отношении “голубиной тайны”. В каждом правиле есть исключения, и потому я имел право иметь свой небольшой секретик.
После второй ложки я похвастал: “Бабуля купила пистолет!”
Мама хмыкнула: “А бомбу она не купила?”
При упоминании бомбы меня передёрнуло: неужели мама обо всём догадалась? Она и раньше говорила: “Вижу тебя насквозь!”
Я сжался в комок: “М-мне б-бомба не нужна”.
“Тебе надо о музыке думать! — подёрнула мама плечами. — Хватит мне одного солдафона в доме”.
Проглотив ещё пару ложек, я спросил: “А что пишет папа?”
“Ничего интересного. Чужая политика и казарменный юмор…”
Отца я видел редко — он вечно пропадал в командировках. Как говорила мама, в “горячих точках”. Лет до семи я был уверен: Афганистан и Карабах — две африканские страны. Хоть там и горячо, как в печке, зато оттуда можно привезти машину. В родной Молдавии, как говорила мама, их покупали жулики и проходимцы.
Увы, из Афганистана отец вернулся не только без машины, но и без трёх пальцев на руке. Немного подлечившись в нашем областном центре, Тирасполе, он записался в казачье войско и улетел в далёкий Карабах. Но и там его подстерегала неудача — по какой-то причине не заплатили деньги.
Теперь он воевал в Югославии, но открыто говорить об этом не следовало. Для посторонних его направили в командировку военным советником. Я не сомневался: по поводу войны он мог насоветовать!
Мы все мечтали о машине, даже бабушка. Маме хотелось “Волгу”, желательно белоснежную. Я разделял её выбор: “Волга” — машина солидная. Бабушка соглашалась даже на “Запорожец”, а отец надеялся купить “Таврию”. На машине родители собирались ехать в Одессу, где когда-то прошёл их медовый месяц. Там море и, по словам мамы, нет дворни. Зато есть рынок Привоз, где можно прилично одеться на зависть кугутам.
“Пока не доешь, из-за стола не встанешь!” — пригрозила мама, усаживаясь в гостиной за пишущую машинку.
Я подождал, пока она застрочит, а затем объявил: “Мамуля, я писять!”
“Ступай”, — ответила она, не оборачиваясь.
Остатки борща я спустил в унитаз и, светясь от радости, вернулся на место. Операцию с маминой стряпнёй и унитазом я проделывал регулярно. Без угрызений совести. У мамы недоставало терпения караулить меня до последней ложки, и я этим пользовался. Иногда в рисковом мероприятии мне помогала бабушка. Она с удовольствием участвовала в заговоре, считая мамин борщ “отравой”, а котлеты “говном”. Её готовки тоже не вызывали аппетита, но стоило мне закапризничать, бабушка немедленно давала слабину.
“Поел — бери скрипку!” — крикнула мама и продолжила грохотать клавишами.
Нам вечно не хватало денег, и потому чуть ли не каждый день в гостиной стрекотала пишущая машинка. Мама преподавала в школе русский язык и литературу, что помогало ей печатать без ошибок. Машинку она любовно называла “кормилицей”. Отец считал — если бы появилась ещё и машина на колёсах, одной “кормилицей” стало бы больше.
При бабушке Нюре громыхать мама не осмеливалась. У них и без того хватало поводов для ссор. Всему виной — сложный бабушкин характер, точнее, её странности. До пенсии она работала учителем начальных классов в школе для умственно отсталых. По старой памяти занималась и с Васькой, да всё без толку.
“С ней бы самой позаниматься, — шутила мама. — Среди идиотов немудрено свихнуться. Наверно, умственная отсталость передаётся микробами”.
Васьки я сторонился, опасаясь, как бы и меня не поразил микроб дурости. Бабушка при всей своей брезгливости могла усадить глупенького на колени, а Гитлер даже пил воду с ним из одной бутылки! Поэтому бабушкины странности с годами только множились, а из Гитлера, как говорила мама, формировался дегенерат.
Удивительно, но к обоим мальчишкам бабушка относилась не просто терпимо, но временами даже ласково. Иногда меня разбирала злость. Сюсюканье с дурачком я ещё допускал. Васька — безобидный. Но Гитлер, Гитлер! Главный мой насмешник и враг. Хулиган, негодяй, будущий уголовник! Как можно обращаться к нему “Вовочка”?
Если я выражал бабушке возмущение, она менялась в лице: “Голубчик, ради отца… Умоляю! Ради всего святого!”
Приходилось терпеть. Став крёстным новорождённому Вовке, отец не предполагал, каким шалопаем вырастет его крестник, как будет надо мной издеваться. Отца можно понять — он не мог такого предвидеть. А вот понять бабушку я не мог. Часто Вовка на её глазах отпускал в мой адрес обидные шуточки, а она заливалась смехом и делала вид, что ничего страшного не случилось. Если бы не конфеты, которыми она подслащала мои обиды, я бы каждый раз впадал при дворне в истерику… Но иногда не спасали и конфеты. Тогда бабушке приходилось раскошеливаться по-серьёзному.
Когда я жаловался маме, она гладила меня по голове и успокаивала: “Ненавистная дворня, будь она проклята! Уехать и забыть весь этот кошмар. Дегенераты и идиоты! Даже в собственном доме…”
Бабушке всюду мерещились опасности, она верила в приметы и частенько разговаривала сама с собой. Как ни странно, во дворе её никто не избегал. Мама объясняла: жили бы с ней под одной крышей, запели бы по-другому.
В домашних сварах, невзирая на моё присутствие, бабушка щедро сыпала ругательствами. С их помощью легко одерживались победы. Маму по имени она никогда не называла. Самое мягкое из её обращений — “змея”. Хотя в конфликтах я неизменно становился на мамину сторону, бабушка на меня не обижалась. Наверно, таким способом искупала вину за попустительство Вовке.
В квартире бабушка жила обособленно. Свою комнату держала под замком, поскольку в ней хранились продукты. Опасаясь, как бы “змея” не подобрала ключи, баба Нюра придумала массу дополнительных ухищрений.
Каждую баночку и пакетик она заклеивала бумагой и метила подписью. Запоминала точное местоположение продуктов на полках и в холодильнике. Дверную ручку привязывала к гвоздику собственным волоском. Откроешь — он незаметно порвётся. Под коврик клала ягоды смородины. “Змея” наступит и смородинку раздавит. Посуду обдавала кипятком, бельё дезинфицировала утюгом.
Несмотря на моё союзничество с мамой, я пользовался неограниченным бабушкиным доверием и был посвящён во многие её секреты.
“Папин сыночек, — повторяла она частенько, поглаживая меня по голове. — Похож на Коленьку как две капли воды! Любишь папу, голубчик?”
Конечно, я соглашался. Убедившись в моей благонадёжности, бабушка переходила на шёпот: “Матери секреты не выдавай. Меня не станет, кто тебя угостит “гулливеркой”?”
Простодушная бабушка не догадывалась, какого “шпиона” имела в моём лице! Я же ничем не рисковал, выдавая секреты. Маме с её воспитанностью и культурой и в голову бы не пришло кого-нибудь отравить. Перед сном я со спокойной совестью докладывал ей об очередных бабушкиных причудах. Она меня хвалила, а бабушка, ни о чём не догадываясь, видела во мне достойного “папиного сыночка”.
Кроме боязни отравления у неё имелись и другие странности. Всю квартиру она увешала фотографиями отца. Часто с ними разговаривала, причём на одну и ту же тему: “Видел бы ты, Коленька, как змеюка сосёт мою кровушку…” Обёрнутые плёнкой, портреты висели даже в ванной!
Бабушка всегда мылась без света, но вовсе не из экономии. Ей казалось, мама встанет на табурет и заглянет в окошко. Голые люди, по мнению бабушки Нюры, особо беззащитны перед порчей, а у мамы — “нехороший глаз”.
Скрипку бабушка не выносила, так же как и печатную машинку. Заслышав стук клавиш, она не сдерживалась: “Стучит, зараза, по мозгам, всё ей денег не хватает!” — а во время моих музыкальных занятий либо запиралась в своей комнате, либо выходила во двор. Во всём, конечно, винила “змею”, которая нарочно отдала меня на скрипку.
“Захотела эстетического воспитания, — разговаривала она сама с собой, — пожалуйста! В кладовой пылится баян. Раньше отец играл, теперь — сын. Я бы слова дурного не сказала! И Коле приятно, и во дворе какое-никакое уважение. Чёрт-те что придумали! На скрипках пилят цыгане и евреи. От этих звуков готова забежать!”
Я в споры не вступал. Молча слушал, оставаясь при своём мнении. Оно полностью совпадало с мнением мамы. Бабушке с её странностями не понять: с дворней мне не по пути. Кугутский баян только и годен для застольных песен.
С лёгкой бабушкиной руки вся дворня знала преимущества баяна перед скрипкой. Однажды я возвращался из музыкальной школы, неся в одной руке футляр, в другой — ноты. У подъезда расположились Гитлер и его дружки. Я хотел прошмыгнуть мимо, но Вовка приветливо поздоровался: “Хайль, голубчик!”
Я буркнул: “Хайль, Гитлер!”
Глядя на футляр, он задумчиво произнёс: “Пацаны, как такое может быть? Отец казак, а сын еврей!”
Мальчишки покатились от смеха, а я ринулся к двери. Дома учинил бабушке скандал. Отказался от конфет и не захотел идти в кино. До конца дня меня колотила злость, и я со сладостным чувством выстраивал в голове слова, которые обращу к маме…
Когда она появилась, я разыграл настоящую истерику. Бабушка заперлась у себя в комнате. Выяснив, в чём дело, мама ушла разбираться с моими обидчиками. Громовы жили под нами на втором этаже, но крики, наверное, слышали и в соседнем доме. Гитлеру досталось по первое число, во всяком случае, больше меня “евреем” не обзывали. Бабушке тоже перепало. Мама метала громы-молнии! Тогда я впервые узнал, что и она умеет вставить крепкое словцо! Закончилось всё “скорой помощью”.
Но нет худа без добра. В итоге бабушка Нюра окончательно смирилась со скрипкой и перестала донимать меня баяном.
Когда всё улеглось, мама провела со мной беседу. “Великих скрипачей знает весь мир, — начала она. — А кто знает великих баянистов?”
Я пожал плечами, а в ответ услышал: “Их нет и быть не может. Баян создан для кугутов, а кугуты никогда не станут великими!”
Судя по книжке “Великие музыканты прошлого”, которую мама подарила мне на прошлый день рождения, в правоте её слов сомневаться не приходилось.
“Известные скрипачи, — продолжила она, — все миллионеры! Представь, как замечательно иметь в Одессе квартиру! Концерты, конкурсы, приёмы… Совсем другое окружение! Очаг культуры… Запомни раз и навсегда: скрипка — твой пропуск в новый мир!”
Я уточнил: “В Одессу?”
Мама кивнула: “На следующий год увидишь город мечты и поймёшь, за что я боролась…”
“И море?” — повис я у неё на руке.
“И море, — подтвердила она, — и на Привозе побываем. Самый знаменитый в мире рынок! Таких вещей в затрапезных Бендерах не достать…”
Вдобавок мама объяснила: сначала я должен заработать всеобщее признание, а затем можно ни о чём не беспокоиться. Признание само станет работать на меня. Относительно последнего я не возражал. Досаждала необходимость долго и нудно трудиться, зарабатывая это самое признание…
Занимаясь музыкой, я между делом смаковал предстоящий вечерний отчёт о встрече с Гитлером. Не сомневался — маму он приведёт в трепет! Сосредоточиться на музыке не получалось, и потому играл я вкривь и вкось. Знаки бемоль на нотном стане мне представлялись “сиськами”, диезы напоминали Жорикову тюремную решётку, а бекары были гранатами, которыми отец забрасывал душманов. И за всем этим безобразием звучала не музыка, а матерная тарабарщина картёжников…
С трудом я дотерпел до вечера и, когда мы с мамой улеглись, со всеми подробностями передал гнусный разговор за карточным столом. Не утаил и малейшей детальки!
Мама поднялась с постели и в крайнем раздражении принялась наматывать круги вокруг стола. Поначалу она ругалась вполголоса: “Сколько раз говорила маразматичке: “осмысленное лицо” Серёже не компания! — Голос её постепенно крепчал, а бабушкины характеристики становились всё более нелестными: — Прибабахнутая! Старая идиотка!”
Сомнений не возникало: быть скандалу. Обычно мама не начинала первой. Исключения составляли случаи, когда бабушка “толкала меня к дворовой шпане”.
Я уже засыпал, когда началась ссора. Само собой, сон как рукой сняло. Обстановка на кухне накалилась быстро. Поначалу тон задавала мама, голос её звенел:
“Нечего ему там делать!”
“Коля вырос во дворе и человеком стал! Офицер, ордена…”
“Среди уродов человеком не стать!”
“Это ты про Колю?”
“Не переводите стрелки, я говорю о сыне!”
“Ребёнку надо общаться со сверстниками!”
“С вашим “осмысленным лицом”?”
“Да, с ним! А что?”
“Дегенерата кусок! Вот что!”
Голос бабушки окреп: “Дегенерат?! Педагог ты сраный! Тебе не совестно? Он же ребёнок! Крестник твоего мужа…”
“А мою грудь ему обсуждать не стыдно?”
“Небось не отвалится!”
“Вы приучаете Серёжу к скотству!”
Бабушка взревела: “Что-о-о?! По-твоему, я скотина?!”
“На-чи-нается…” — понизила голос мама.
“Да от скотины слышу!”
“Громче кричите!”
С грохотом распахнулось окно, и бабушка завопила на весь двор: “Пусть люди добрые знают! Свекровь для неё — скотина, соседи — уроды, а их дети — дегенераты! И это называется учитель!”
Мама пыталась её образумить: “Серёжа проснётся…”, но бабушка была неумолимой: “Интеллигэ-энцию из себя корчит! Институт еле отмучила! Не выгнали только потому, что в детдоме воспитывали! Си-ро-тинушка! Бес-при-данница! Срань господняя! Ну, и жила бы в своём общежитии! В сраном клоповнике! Чего за парнем гонялась? Да я насквозь тебя вижу — квартирка приглянулась! Мой Гришенька костьми ложился за эти тридцать пять квадратов! Приползла, змея, на всё готовенькое! Решила хозяйку со свету сжить? Не дождёшься!”
“Носитесь со своей квартирой, как дура с писаной торбой”, — вяло отбивалась мама, но бабушка уже бесповоротно перехватила инициативу.
Она называла такие баталии выяснением, “чей верх старше”. Последнее слово всегда оставалось за ней, поскольку и кричала она громче, и ругательства выдавала такие, против которых “ителлигэнция” бессильна. Хотя мама раз за разом проигрывала, я не считал её отчаянные порывы бессмысленными. Однажды, когда я рыдал у неё на груди, призывая не ссориться, она объяснила: “Капелька камень точит. Когда-нибудь её хватит кондрашка, и тогда мы посмотрим, чей верх старше!”
Во время завтрака мама делилась со мною планами, то и дело поглядывая на приоткрытую дверь бабушкиной комнаты. Я уже знал: победа далась “хозяйке дома” нелегко. Ночью пришлось вызывать “скорую”.
“Такой ответственный день, — сетовала мама, — а я полночи без сна! Митинг у исполкома в защиту русского языка! Представляешь? Неделю готовила выступление!”
На краю стола лежали отпечатанные листки. Мама потрясла ими, призывая меня в свидетели: “В школе каникулы, а я тружусь во имя нашего будущего”. Обернувшись, она повысила голос: “А кто-то смеет укорять меня квадратными метрами! Омерзительно!”
Бабушка тоненько застонала.
“Мы добьёмся своего, — не обращая внимания, проговорила мама. — Вырвемся из нищеты. Перестройка всех уравняла в правах. Эпоха партийных закончилась. Девяносто первый год на дворе! Каждый имеет возможность заявить о себе во весь голос. Не горбом сейчас зарабатывают умные люди, а головой!”
“Другим местом”, — простонала бабушка, но мама и бровью не повела.
“Настало время талантливых и трудолюбивых, — перевела она прицел на меня. — Ты ведь умница?”
Кивнув, я покосился на книгу, где карандашом мама пометила задание на день.
“Сделаешь упражнение, — продолжила она, — шлифуй музыку”.
Я поморщился, но мама не обратила внимания.
“Квадратные метры не выходят из головы! — вернула она разговор к прежней теме. — Три раза ха-ха! Только и мечтала угробить молодость в кугутской столице! От одного названия Бен-де-ры с души воротит! Натуральное Дикое Поле, без преувеличения! Сюда дворян когда-то ссылали, вот и мне выпала доля…”
Всё верно, даже в школьном учебнике было написано: здешние места казаки испокон веков называли не иначе, как Диким Полем. Правда, в книжке не указали, по какой причине родилось странное название, но мама объяснила. Здесь жили и продолжают жить дикари вроде наших соседей. А приличные люди вроде меня и мамы среди них — белые вороны.
Единственное достоинство кугутской столицы, считала мама, что по ней когда-то гулял ссыльный Пушкин. По традиции первого сентября она водила учеников в городской сквер — возлагать цветы к памятнику. Вскоре и мне предстояла важная церемония. Я даже выучил стихотворение: “Бендер пустынные раскаты, где бродят буйволы рогаты вокруг воинственных могил…”
“Сергей! — шлёпнула мама ладонью по столу. — Ты попусту теряешь время”.
“А можно напечатать упражнение?” — спросил я.
Мама покачала головой, но разрешила после занятий немного потренироваться с клавиатурой.
Я любил возиться с машинкой. При маме выстукивал какую-нибудь чепуху вроде: “Пушкин — русский поэт”, но, когда оставался один, на листе появлялись Вовкины ругательства. От смелости у меня захватывало дух и приятно ныло внизу живота. Я раз двадцать перечитывал бранные слова, затем кромсал на кусочки бумагу и топил в унитазе. Мне нравилось выводить гадости и обычной ручкой, но в напечатанном виде они приобретали какой-то особый шик.
Зазвонил телефон, и мама взяла трубку: “Да, уже собралась, выхожу через пять минут. Нет, не включала, а что там?”
Бросив трубку, она ринулась к телевизору.
“В стране объявлено чрезвычайное положение, — вещал диктор. — Для поддержания общественного порядка в Москву введена армия…”
“Война? — подскочил я к маме. — Вот папа обрадуется!”
В Москве ему пока не доводилось воевать, и я подумал: в главной столице он бы скорее заработал на машину.
Звук телевизора поднял больную с постели. Она прошаркала по коридору и замерла в дверях. Как обычно, после приступа на ней не было лица.
Бабушка никогда не присаживалась в нашей комнате — опасалась клопов. Своё жилище оберегала, обрабатывая полы керосином с хозяйственным мылом. Мама потешалась: “Клопы у неё в мозгах!” Но чем больше она смеялась, тем сильнее воняло в квартире…
Прослушав новости, мама взялась за телефонную трубку. Пока она разговаривала, бабушка изливала мне душу: “Кровушку пьёт похлеще любого клопа. Хочет спровадить на тот свет. За месяц третья “скорая”. Скорее бы сыночек вернулся! Он в обиду не даст… Дождусь или нет? Был бы жив дедушка Гриша! Коленька на войне, муженёк в могилке… Никому я теперь не нужна! Если только внучку… Тебе жалко бабуню, голубчик?”
Дома слово “голубчик” звучало совсем не обидно. Я важно кивнул: “Очень жалко!”
“Если умру, — произнесла бабушка, — подхороните к мужу…”
“Не морочьте ребёнку голову! — отозвалась мама, заходя в комнату. — Нашли душеприказчика…”
Держась за стены, баба Нюра ушла.
Мама проводила её насмешливым взглядом, а затем объявила: “Обойдёмся без перестройки! Сегодня мы начинаем блокаду железной дороги! Меня выдвинули в городской комитет. Послушаем, о чём запоёт Анжела Ионовна! Будет им независимость, как же! Мечтала о запрете русского. Три раза ха-ха! Да с такими событиями мы скоро молдавский запретим в Приднестровье!”
“Ура! — закричал я на всю квартиру. — Не будет уроков молдавского!”
Оснований для радости у меня имелось предостаточно. Единственный предмет, по которому я имел четвёрку, — молдавский язык. Ничего удивительного: уроки вела Анжела Ионовна. Невзлюбив маму с первого дня, директор и ко мне придиралась. Она даже четвёрку вывела скрепя сердце! После собрания мама негодовала: “Сделала одолжение! Румынская ставленница…”
Тем временем новости закончились, и по всем каналам запустили балет “Лебединое озеро”. Уходя, мама не стала выключать телевизор. Наоборот, добавила громкости. “Обязательно посмотри, — велела она, — тебе, как будущему музыканту, полезно. И вообще, в плане эстетического воспитания пригодится”.
Когда дверь захлопнулась, появилась бабушка. Она уже не выглядела такой разбитой, как полчаса назад.
“Проклятая какофония! — щёлкнула бабушка выключателем. — Ещё и высолопила на всю катушку… Всё делает назло!”
Ей никогда не нравилась серьёзная музыка, а из всех музыкальных жанров она предпочитала кугутские песни. Мама любила “эстраду”, но назло кугутам нередко включала классику.
“Голубчик, — торжественным тоном произнесла бабушка, — ты же знаешь, как я тебя люблю?”
“Угу”.
“На тебя вся надежда, — погладила она меня по голове. — Обещай хранить тайну!”
Сгорая от любопытства, я кивнул. Бабушка поманила меня пальцем. В её комнате мы остановились перед иконой. Небольшая, размером с книгу, она стояла на полке между костяными слониками и коробкой с лекарствами.
“Ты всегда докладываешь матери…” — начала бабушка, но я перебил: “Нет! Она сама спрашивает…”
“Я тебя не ругаю, — мягко возразила бабушка. — О пустяках можно и доложить…”
“Сама-а-а выпытывает…” — канючил я, дрожа от нетерпения.
“Есть у меня одна тайна, — торжественно произнесла бабушка, — но ты её сообщишь лично папе! Матери — ни гугу! А то Бог покарает!”
Бабушка сняла с полки икону и заставила её поцеловать. “Теперь ты повязан клятвой с самим Господом!” — произнесла она глухим, утробным голосом. Я надул щёки от важности, а бабушка объяснила: если отогнуть штырьки с тыльной стороны иконы, изнутри можно достать кое-какие ценности…
“Какие?” — спросил я с любопытством.
Она отмахнулась: “Ничего особенного — старое золото”.
“Много?” — потянул я руку к иконе, но бабушка уже поставила её на место.
“Скажешь отцу, — велела она, — пусть подхоронит меня к Гришеньке. Там и на памятник хватит, и на оградку новую…”
Мне пришлось трижды повторить завещание бабушки, пока все инструкции не запомнились в точности. Наконец экзамен закончился, и я получил первого “Гулливера”.
“А как это покарает Бог?” — спросил я, разворачивая конфету.
“Нам знать не дано, — перекрестилась бабушка на икону, — но если покарает, мало не покажется…”
“Ну, например?”
Она опасливо посмотрела на окно, словно оттуда мог явиться Господь, и перешла на шёпот: “Однажды маленький Васенька нарушил божью клятву, и Бог его наказал!”
“Ваську?! — выпучил я глаза. — Дурачка?”
Баба Нюра важно кивнула: “Да! Когда-то он был нормальным ребёнком. Видишь, какая беда приключилась?”
От ужаса я онемел, а бабушка выдержала паузу и завершила: “Теперь Бог за тобой следит. Нарушил — превратишься в дурачка”.
“А обратно можно превратиться в нормального?” — спросил я с надеждой.
Бабушка тяжело вздохнула: “Как думаешь, почему не получается научить Васеньку?”
“Н-не знаю…”
“Божье наказание не исправит даже самый великий логопед! Всё понял?”
“Д-а-а…”
“А потому матери — ни словечка! Только отцу!”
“А-а-а если его убьют?” — с трудом выговорил я.
“Типун тебе на язык! — встрепенулась бабушка, но тут же обмякла и произнесла печальным, поникшим голосом: — Если убьют, тогда сам исполнишь моё завещание. Когда подрастёшь. Главное, икону храни…”
Вечером я впервые не выдал маме всего, что приключилось за день, хотя меня так и подмывало похвастать бабушкиной тайной. Впрочем, мама и не допытывалась, ведь её выбрали в комитет по блокаде железной дороги…
Перед сном она взахлёб рассказывала о новых временах и небывалых перспективах.
“Скоро вырвемся из болота, — шептала она, прижимая меня к себе, — ты даже не представляешь, какие события намечаются…”
Незадолго до начала учебного года я впервые попал на митинг. Шумное сборище проходило на площади перед исполкомом. Маме очень хотелось, чтобы я услышал её выступление. По пути она сказала: “Соберётся кугутня — будут стоять как болваны. Они слов-то таких не знают. Специально готовилась, в энциклопедиях рылась…”
Зря она меня убеждала! Я как никто другой знал — мама без всякой энциклопедии может сказать, будто на китайском языке. Вовка тоже произносил непонятные слова, но они складывались в понятные фразы. Мамины же предложения звучали настоящей какофонией.
Когда она подошла к микрофону, я дёрнул за рукав незнакомого парня: “Моя мама!” Он отозвался, не сводя с неё глаз: “Симпотная!” — и громко икнул. Я отошёл в сторону. В такой торжественный день не хотелось стоять рядом с кугутом, да ещё и нетрезвым.
С трибуны мама метала громы и молнии: “Бендеры — исконно русская территория! Город неувядаемой славы полководца Суворова! Само название — Дикое Поле! — символ первозданной свободы! По нашей земле ходил великий поэт Пушкин! Мы все его потомки! Я требую запретить молдавский язык! Сплотимся вокруг славного казачества! Не отдадим наше Дикое Поле на поругание румыно-фашистам!”
Речь была обильно приправлена неведомыми словами, которые, как я понял, происходили из энциклопедий.
В конце, срываясь на крик, она читала стихи. Несмотря на заковыристый текст, который — я уверен! — никто до конца не понял, толпа чуть не сошла с ума. Поднялся невообразимый гвалт. Выкрикивали проклятия румынам, грозили поджечь Кишинёв и выпустить кишки “всяким молдавским прихвостням”. Столько матерных слов я не слышал за всю предыдущую жизнь. Но площадные ругательства — как говорили у нас во дворе — звучали “ни в склад и не в лад” и нисколечко не ублажали мой слух.
Я даже пожалел, что среди собравшихся нет мальчишек-картёжников. Уж если положено на митинге материть румыно-фашистов, лучше бы это сделали они!
К последнему выступлению кугуты напились и все как один стали походить на Жорика. Некоторые, точь-в-точь как он, бесстыдно мочились при своих подругах, а те безудержно хохотали, словно подчёркивая: родством с Пушкиным здесь и не пахнет…
К концу митинга одни с трудом держались на ногах, другие плясали и пели под гармошку. То же самое происходило и у нас во дворе по праздникам, когда спиртное лилось рекой.
Дожидаться окончания не имело смысла. Мама всегда подчёркивала: нечего делать на кугутских попойках! Погружённый в невесёлые мысли, я двинул прочь. Меня терзала злость: ненавистные алкаши испортили такой праздник! Будь моя воля, я бы их подавил бэтээрами, хотя все как один они были против Молдавии.
В конце площади я увидел Вовку. Он, его дружки и незнакомые ребята из соседнего района расселись на бордюре с баллонами пива. Рядом прохаживалась милиция, но мальчишки и не думали таиться. Заприметив меня, Гитлер поднял бутылку: “Голубчик, угощаю! За твою маханку!” Я бросил короткое “хайль!” и заспешил прочь.
За спиной слышалось: “Училка — бомба!”
“Видели, какие буфера?”
“Вот бы полапать!”
И ещё много-много незнакомых мелодичных слов, от которых приятно ныло под ложечкой…
Не прошёл я и половины квартала, сбоку раздался визг тормозов. Из окна чёрной “Волги” меня поманила мама.
“Евгений Витальевич так любезен, — объяснила она, — ему в другую сторону, но он нас подвезёт”.
За рулём сидел бледный тощий водитель, а рядом с ним — румяный толстяк. Складки жира свисали над воротником его сорочки, а с лысой головы ручейками струился пот.
“Это и есть Серёжа, — представила меня мама. — Скрипач, умница! Второй класс закончил отличником, если не считать молдавского, но разве это предмет? Ха-ха-ха!”
Мужчина, сидевший рядом с водителем, через плечо протянул мне руку: “Церемонии ни к чему, называй меня дядей Женей”.
Я пожал мясистую влажную ладонь и вопросительно посмотрел на маму. Она терпеть не могла, когда посторонних взрослых называли “дядями” и “тётями”, но теперешнее знакомство её почему-то развеселило: “Чудесно! Обойдёмся без церемоний. Дядя Женя — звучит так мило! Вот они, плоды революции, сынок! Всеобщее полное равенство. Ха-ха-ха!”
“И с кугутами?” — спросил я удивлённо.
Мама легонько меня ущипнула, и я прикусил язык. Впрочем, толстяк не обиделся. Не оборачиваясь, он протянул мне конфету: “Держи, скрыпач! Шоколадная…”
“У нас тоже будет машина! — доложил я, разворачивая обёртку. — Папа с войны привезёт…”
Мама сдавила мне руку, и я вновь осёкся.
“Твой батя на войне? — удивился Евгений Витальевич. — Скажи, пожалуйста! И на какой же?”
Не выпуская моей руки, мама выдала скороговоркой: “Ой, ну какая там война! Придумал невесть что. В командировке муж, в Югославии, преподаёт военную подготовку. Он офицер, служил в Афганистане. Ушёл по инвалидности, ему теперь не до войн. Обещал привезти ребёнку машинку с пультиком управления. Ха-ха-ха!”
Я посмотрел на неё, но она и глазом не повела в мою сторону. Оставшуюся часть дороги мы ехали молча. Мама задумчиво теребила фантик от съеденной конфеты и чему-то едва заметно улыбалась. Недалеко от дома она попросила: “Мы выйдем здесь, немного пройдёмся. Ближе не стоит. Пересуды начнутся…”
Дядя Женя понимающе хмыкнул: “Эт точно! Тут народец говнистый…”
“Дикое Поле!” — проявил я находчивость.
Мама стиснула мою руку сильнее. “Район швейной фабрики, — затараторила она перед тем, как выйти из машины, — что вы хотите! Я-то к ним отношения не имею, приехала по распределению. Сама коренная одесситка…”
Я подумал: она оговорилась. “Ты же из Кишинёва!” — хотелось поправить её, но мама посмотрела на меня такими глазами, что я втянул голову в плечи. Конечно, не следовало упоминать о вражеском Кишинёве после её замечательного выступления!
Когда “Волга” умчалась, мама сделала мне внушение: “Умоляю, Сергей, в другой раз лучше помалкивай! Евгений Витальевич… как бы тебе объяснить? — Она замялась, подбирая слова, а затем выдохнула: —Ты даже не представляешь, какая он величина! Даже с ходу не подберу сравнения… — Мама подняла голову и мечтательно произнесла: — Космическая фигура!”
Я спросил: “Он твой начальник?”
“Он над всеми начальник, — пояснила она. — Перед ним даже РОНО по струнке ходит! Такой шанс выпадает раз в жизни. Ты уже взрослый и должен понимать. Есть ситуации, когда не обязательно выставляться культурным и не обязательно вываливать всю нашу подноготную. Особенно если тебя не спрашивают”.
По мере приближения учебного года мама всё глубже погружалась в общественные дела. Уходила чуть свет, а возвращалась, когда я уже спал. Вечерами она часто дежурила на железной дороге. Такой озабоченной я не видел её даже перед проверкой всесильного РОНО!
В городе только и говорили: кишинёвские поезда остановлены, дорога на Тирасполь блокирована. И всё благодаря женщинам-активисткам, которые не испугались и встали на рельсы живым щитом. Поначалу я недоумевал: почему о маме не упоминает городское радио? Кого только не называли в новостях — даже нескольких наших соседок! — но о ней не сказали и слова.
Она объяснила: её задача — руководить. На рельсах может дежурить любой, даже самый распоследний кугут. Но не каждый способен продумать всю операцию до мелочей! Такие люди, как она, не должны быть на виду: за ними охотится румынская разведка!
“А может, и того хуже…” — мама не договорила.
Я сжался в комок: страшнее румын для нас была только Анжела Ионовна. В том, что она шпионит, мы с мамой не сомневались. По радио сообщали: румыны подзуживают молдаван. С какой целью, я не понимал, зато отлично себе представлял, чего хотят в Кишинёве. Конечно, захватить Приднестровье и запретить русский язык! Потому директор и шпионила. Румыны находились от нас далеко — я их и в глаза-то не видел! — зато Анжела Ионовна была совсем рядом и настороже. Назло маме ставила мне четвёрки и даже тройки. Ясное дело, выполняла приказы из Кишинёва!
Незадолго до первого сентября мама сообщила: ей предстоит ночное дежурство в штабе. На этот раз — до утра. Звучало таинственно и грозно: штаб! Воображение рисовало комнату, полную военных, стол с картой Приднестровья, пулемёт в углу, а во главе стола — мамуля, строгая, как на уроке, и сосредоточенная, как при проверке тетрадей. Организатор всей блокады!
Казалось, надо радоваться, но меня обуяла тревога: а не нагрянет ли в тот штаб вражеская разведка во главе с Анжелой Ионовной?
Я бросился на шею маме и со слезами на глазах признался: мне страшно оставаться без неё. Она успокоила: бабушка в обиду не даст!
Пока мама готовилась к дежурству, я передавал ей последние новости. Утконос собирала деньги на праздник в честь начала учебного года.
Мама фыркнула: “Им лишь бы глаза залить! — А затем спросила: — А день Парижской коммуны не будут отмечать?”
Я пожал плечами и продолжил отчёт. Бабушка сдала рубль. Жорик не дождался праздника и напился. В компании с дружками-алкашами распевал за голубятней песню: “Слава матушке России! Слава русскому Царю! Слава вере Православной! И солдату молодцу!”
“Свинья! — брезгливо проговорила мама, наливая в блюдце пиво. — А ты не повторяй кугутские припевки!”
Я возразил: “Папа исполнял эту песню на баяне. Наверно, Жорика и научил”.
Мама поморщилась и достала бигуди. Из ванной потянуло кислятиной, а я приступил к главной новости: “Гитлер пил пиво и заедал солёной рыбой!”
“Яблоко от яблони недалеко падает, — подёрнула мама плечами. — Вырастет такая же скотина, как и его папаша!”
“Мальчишки позавчера глушили рыбу, — продолжил я, — Гитлер принёс полную сумку, утконос засолила и развесила на балконе. Рыба даже просохнуть не успела! Бабушка говорила, могут быть паразиты…”
“Тот редкий случай, когда она права”, — ответила мама, сливая остатки пива в бутылку.
“Каждый день глушат и солят, — вздохнул я, — утконос хвастает, на случай войны запасы не помешают”.
Мама выдавила из тюбика немного крема и мазками нанесла на лицо.
“Кугуты хорошо запаслись, — продолжил я, идя следом за ней в комнату, — ещё и голубей разводят. Их можно кушать”.
Мама уселась на кровати и принялась разглаживать морщины.
“Не понимаю, как Гитлер делает бомбочки?” — произнёс я задумчиво.
“Ты бы о музыке думал, а не о бомбочках! — возмутилась она. — Глаза повыбивает или идиотом станешь, как Васька…”
“Разве он бомбочку взорвал?” — спросил я недоверчиво.
“Конечно!”
“А бабуля говорила: бог покарал…”
“Дура твоя бабуля! — парировала мама. — Бога нет и никогда не было!”
“А на иконе кто?”
“Никто! Просто картинка, и всё. Мало ли что нарисуют? Вот ты веришь в говорящих котов?”
“Не-е-ет!”
“А у Пушкина есть кот учёный! Идёт направо — песнь заводит, налево — сказку говорит. И рисунок есть в хрестоматии! Давай верить в говорящих котов?”
Я улыбнулся: какая же мамуля всё-таки умная!
“Бог, — торжественно объявила она, — это сказка для взрослых. И книга сказок имеется: Библия. Скучная до омерзения!”
“Угу, — подтвердил я, — бабушка читает”.
“В бога верят кугуты и идиоты, — добавила мама, — вроде твоей полоумной бабки. Культурным, образованным людям верить в поповскую галиматью стыдно!”
Мама хотела ещё что-то сказать, но зазвонил телефон.
“Да, почти готова… — сказала она в трубку. — Пять минут… Нет, Женя, я так не могу… Ну, хорошо, хорошо… На том же месте…”
Когда она вернулась, я спросил: “Евгений Витальевич?”
“Да”.
“Он будет дежурить в штабе?”
“Обещай никому не рассказывать! — понизила мама голос. — Открою тебе военную тайну”.
Я охотно вскинулся: “Конечно! Хочешь, поцелую икону?”
Мама раздражённо отмахнулась: “Каким же мерзостям учит тебя бабка!”
Я виновато опустил голову, но мама уже простила мою глупость.
“Дядя Женя… — прошептала она мне на ухо, — Евгений Витальевич… начальник нашей разведки!”
“Ух, ты-ы-ы!” — протянул я таким же шёпотом.
Мама приложила палец к губам: “Только тс-с-с! Ни-ко-му! Особенно старой сплетнице!”
Вскоре после того, как ушла мама, с прогулки вернулась бабушка.
“Куда это змея намарафетилась?” — спросила она, втягивая носом воздух. В квартире густо пахло пивом и духами “Красная Москва”.
“У неё дежурство до самого утра!” — доложил я с важным видом.
Бабушка опустилась на стул, глотая воздух. Некоторое время она смотрела на меня выпученными глазами, затем переспросила: “До утра?!”
Я подтвердил: “Угу, в штабе!”
Бабушка сунула под язык таблетку валидола: “Ну, не сука? Завтра весь двор будет обсуждать!”
Меня пробрал страх: “Не говори им! Узнает румынская разведка…”
Бабушка перебила: “У нас тёта Гала похлеще любой разведки!”
Представив захват штаба, я сжался в комок. На глаза навернулись слёзы. Бабушка распахнула объятия: “Не плачь, голубчик, иди ко мне, мой сладенький! — Гладя меня по голове, она приговаривала: — На свекровь плевать, хоть бы ребёнка пожалела! Знал бы Коленька, кровиночка моя родная…”
Постепенно бабушка разжалобила себя и разрыдалась. Я как мог увещевал: “Не бойся! Мамочка в секретном месте. Никто не догадается! Дядя Женя незаметно привезёт её на чёрной “Волге”… Да-а-а! Она с ним вместе дежурит!”
“Скорую” бабушка вызвала сама. С трудом доковыляла до телефона и упавшим голосом продиктовала адрес.
“Перенервничала из-за невестки”, — объяснила в трубку.
Бригада приехала довольно быстро.
“Не бережёте себя, — буркнула врач, — нервничаете по пустякам, нам покоя не даёте”.
Кардиограмма показала: “грудная жаба”.
“Хорошо, не инфаркт”, — глядя в потолок, пропела бабушка тоненьким голоском.
Представив зелёную бородавчатую жабу, затаившуюся у бабы Нюры в груди, я прыснул. Только человек с большими причудами мог иметь такое смешное заболевание!
Бабушке сделали укол. Врач рекомендовала не волноваться и пораньше лечь спать. Уезжая, они оставили таблетку снотворного.
Сил приготовить ужин у неё не нашлось. С разрешения бабушки я взгромоздился на табурет и достал с верхней полки три “Гулливера”. Запивая конфеты компотом из холодильника, я чувствовал себя на вершине счастья. Мама — на секретном и ответственном дежурстве под защитой разведчика дяди Жени. Дежурство настолько ответственное, что она даже забыла оставить задание по русскому языку! Бабушка хотя и перенервничала, но обошлось. В результате я получил замечательный ужин!
На следующий день с утра пораньше бабушка отправилась во двор. Мама вернулась ближе к обеду. Когда она вошла, на ней не было лица. С порога устроила мне выволочку: “Не думала, что разболтаешь бабке о дяде Жене! Больше в жизни с тобой разговаривать не буду!”
Забившись в угол, я оправдывался, как мог. За каждым моим словом мама повторяла: “Предатель, предатель…”
Я хныкал: “Говорил же, надо поцеловать икону!”
“Воспитала старая идиотка на славу! — негодовала мама, громыхая немытой посудой. — Достойное пополнение дворне! Стараюсь, вкладываю в него, а какая-то маразматичка…”
В прихожей хлопнула дверь.
“Змея ещё зубы показывает? — послышался язвительный бабушкин голос. — Погоди, Коленька узнает! Он тебе ноги повыдернет!”
Я совсем приуныл. Мама, конечно, молодец — встала на защиту Родины. Но она опрометчиво доверилась мне, и в результате секрет стал известен дворне. Папа ей не простит! А заодно и мне…
Словно в подтверждение моих опасений, бабушка Нюра произнесла: “Ещё и мальчишку уродует!”
Тяжело ступая, она удалилась.
Мама бросилась следом: “Это я-то уродую?!”
“Твоя брехня тебе же боком и выйдёт! — заявила бабушка. — Ещё Макаренко говорил: наши дети — наша старость”.
Сражение переместилось на кухню. Я слушал раскаты грома, не покидая угла.
Со слов бабушки, история постепенно прояснилась, и я вздохнул с облегчением. Зря мама обвинила меня в предательстве! Дежурство рассекретила Галина Иванна. Не зря о ней говорила бабушка: “Тёта Гала похлеще любой разведки”.
Мамина маскировка — завивка и лучший наряд — показалась сплетницам подозрительной. Утконос тайком направилась следом и увидела: за мамой приехала чёрная “Волга”. Машина умчалась, и соседке пришлось караулить у подъезда до двух часов ночи. Затем ещё целый час она просидела на балконе, но мама так и не появилась…
Меня затрясло, когда я представил, чем могла кончиться слежка. Если бы не машина, утконос непременно выследила бы расположение штаба! Военная тайна могла дойти до Анжелы Ионовны. Не случайно, как говорила мама, дворня носила подарки директору. Они все были её доносчиками!
От врача “скорой помощи” утконос узнала: у бабушки Нюры случился приступ из-за невестки. Галина решила не беспокоить больную. С трудом дождалась утра и в присутствии бабушки обо всём рассказала дворне. Вот кто оказался настоящим предателем! У подъезда они дождались маму. Когда она появилась, Галина спросила: “А где же “Волга”? Чевой-то обратно не привезла! Неужто сломалась?”
Конечно, мама поступила неосторожно, размышлял я, сидя в углу, вот бабушка и сердится. Хотя и маму можно понять. Она очень сильно переживала, ведь теперь все знали о её службе в разведке. К счастью, бабушка сообщила врачам: “Перенервничала из-за невестки”. Если бы дворня узнала о настоящей причине вызова “скорой”, мальчишки бы точно дразнили меня предателем!
Чем сильнее разгоралась ссора, тем больше я сочувствовал маме. Нарастающий шум предвещал её скорое и болезненное поражение. Бои на кухне происходили каждый день. Я к ним привык, как привыкают к смене дня и ночи. Обычно к концу баталий уже никто не помнил, из-за чего раздался первый выстрел.
Забыв о провале штаба, я силился понять, о чём они спорят. Но тщетно…
“Мамой меня ни разу не назвала, змеюка!”
“Моя мама погибла в катастрофе!”
“У всех нормальных невесток свекровь — вторая мать!”
“Жила бы с нормальной свекровью, я бы подумала!”
“Ах, я ненормальная?”
“Да, с большими причудами!”
“Потому и причуды, что невестка ненормальная!”
“Чем же я ненормальная?”
“Потаскуха!”
“Грязные домыслы!”
“Интеллигенция хренова!”
“Да, интеллигенция! И этим горжусь!”
“Прохиндейка!”
“А вы симулянтка! “Скорую помощь” вызвала! Да на вас пахать можно!”
“Не запрягла, чтобы пахать!”
“Старая интриганка! Сплетница!”
“Разведчица! Сколько тебе платят, сучка? Три рубля?”
“Да как вы смеете!”
“Ещё как смею! Гриша-покойник и Коля-сыночек несли в дом награды, а ты? Сначала клопов! Теперь мандавошек?”
“Тише, Серёжа услышит!”
“А ты вчера о Серёже не думала?”
“Я всегда о нём думаю!”
“Блядь!”
“Ужас! Серёжа, закрой уши! Представляю, каких гадостей насочиняете Коле!”
“И словом не обмолвлюсь! Люди добрые подскажут!”
“Ненавижу вашу дворню!”
“Вза-им-но!”
“Вас надо в психушку!”
“Вот тебе! Вот!”
“Не кривляйтесь!”
“Нет, вы слышали? Прописалась на моей площади, мужика заколдовала, он от неё сбежал, теперь свекровь выживает!”
“Громче кричите. Дворня не расслышит”.
“Люди не слепые. Кричи, не кричи — видят!”
“Куда я попала? Пруклятый дом!”
“Чтоб у тебя язык отсох, змея подколодная! Твоё проклятье на тебя перекинется!”
“Ненормальная!”
“А ты — сучка!”
Через секунду мама забежала в комнату и рухнула на кровать, обливаясь слезами. Следом появилась бабушка: “Порядки мне надумала устанавливать? Я в этом доме хозяйка!”
До глубины души я сочувствовал маме, но и бабушке был благодарен за то, что не рассказала дворне о моём предательстве. Будто уловив мои мысли, она обернулась ко мне. Её лицо просветлело: “Иди ко мне, мой голубчик! Дам тебе “гулливерку”…”
Я на цыпочках прошёл мимо дивана, с опаской поглядывая на рыдающую маму. Она оторвала голову от подушки: “Имей собственное достоинство, Сергей! Ты мне сын или кто?”
“Иди, мой сладенький! — увещевала бабушка. — Вкусно-вкусно! Сама бы ела…”
Вжав голову в плечи, я попятился. Казалось, на правах победителя бабушка заберёт меня в плен, и я никогда не увижу любимую мамулю…
Первого сентября мне исполнилось девять лет. Всегда и всем мама объясняла: “Вот он, настоящий учитель! Даже ребёнок родился в День знаний”.
Когда я проснулся, на тумбочке лежал подарок — книга “Мендельсон” из серии “Жизнь замечательных людей”. Я просил пистолет, стреляющий шариками, но мама решила по-своему. На лето в школе искусств мне задали выучить первую страницу скрипичного концерта Мендельсона, а теперь в довесок предстояло одолеть биографию композитора.
Я пролистал страницы: несколько старинных фотографий и ни одного рисунка. Ску-ко-та!
Ещё весной на заключительном концерте мама попросила учительницу Нину Львовну поднять для меня “планку”. Бетховенский “Сурок” — не мой уровень, решила мама, слишком прост. Ребёнку с неординарными способностями необходимо существенно опережать программу. Педагоги не возражали, меня же никто и не спрашивал.
Маме непременно хотелось слышать в моём исполнении что-нибудь сложное, непонятное и виртуозное. Нина Львовна наиграла несколько тем. Выбор пал на Мендельсона. Увидев ноты, я приуныл, но мама была непреклонна: “Нам это подходит!”
По пути домой она объяснила: “Баян и частушки — удел кугутов. Скрипка и Мендельсон — признак утончённого вкуса. Дворня лопнет от злости!” Представив картину, я оттаял и рассмеялся. Идея мне очень понравилась. Пусть хоть все лопнут!
Вскоре стало не до смеха — Мендельсон мне давался с превеликим трудом. Занятия музыкой превратились в пытку, но мама упивалась: “Пусть кугутня слышит!”
И только когда утконос бросила бабушке: “Задают же детям говно!” — я оценил гениальный мамулечкин замысел. Скрипичный концерт стал пыткой не только для меня, но и для соседей! Сделав открытие, я смирился, и занятия потекли веселее…
И вот теперь мне предстояло читать Мендельсонову биографию. Я недоумевал: положим, с музыкой всё понятно, но какой вред дворне могла нанести безобидная книга? Шариками из пистолета я мог палить по голубям — мама бы не стала возражать! — книга же не представляла для кугутов никакой угрозы!
Не желая расстраивать маму, я, конечно, бросился ей на шею — какой чудесный подарок! Она пожелала мне успехов и наказала почаще рассказывать дворне истории из жизни Мендельсона. Чем скучнее глава, тем подробней её излагать. Тут-то до меня и дошло всё коварство её гениального замысла!
Бабушка Нюра в день моего рождения появилась на кухне мрачнее тучи. Она едва коснулась моей макушки губами и положила на стол пакетик с конфетами. Я сунул ей книгу, но бабушка до неё не дотронулась: “Небось клопами обсижена…”
“Про Мендельсона…” — объявил я, украдкой поглядывая на мать.
Бабушка поморщилась: “Румыны придут, будете доказывать, что не евреи”.
Мама фыркнула, но спорить не стала.
“Сон нехороший видела, — доложила бабушка Нюра. — Выпал зуб, да ещё с кровью…”
“К зубному пора сходить, — сухо бросила мама, — семечки целыми днями грызёте, вот и зубы гниют…”
“Дурная примета, — словно не расслышав, продолжила бабушка, — к покойнику…”
“Типун вам на язык!” — равнодушно ответила мама, поглядывая на часы.
Бабушка огрызнулась: “Типун тебе в одно место!”
Но главный подарок в тот день выпал не мне, а маме. На торжественную линейку в школу прикатил на “Волге” сам Евгений Витальевич! Конечно, я удивился, но виду не подал. Начальнику приднестровской разведки виднее — скрываться от всех или бесстрашно ездить по городу.
Светясь от счастья, я ловил его взгляд, но Евгений Витальевич меня не замечал. Вскоре до меня дошло — при Анжеле Ионовне ему следовало вести себя сдержанно. Я бы с радостью поведал школе о нашем знакомстве, но вместо этого напустил на себя безучастный вид.
Директор объявила: “Слово предоставляется заместителю председателя исполкома, руководителю городского штаба “Интердвижения”…” Я усмехнулся: знала бы кишинёвская шпионка, кто к нам на самом деле пожаловал!
Евгений Витальевич зачитал приказ о награждении мамы Почётной грамотой. Ища Вовку глазами, я рассеянно слушал: “Лучшему учителю… за успехи в деле народного образования и активную гражданскую позицию… Руководство “Интердвижения” ценит Любовь Александровну как последовательную защитницу русского языка и поборницу великой русской культуры. Она неустанно прививает детям духовность и патриотизм, рассказывая о славных победах и свершениях наших предков…”
Когда, наконец, я заметил Гитлера, он насмешливо мне подмигнул и руками изобразил грудь необъятных размеров. Не постеснялся даже своих сестричек Танюськи с Натуськой, которых Галина привела на линейку. Вовкины одноклассники покатились от смеха. Усмехнулась и утконос. К счастью, Вовкина выходка явилась единственной неприятностью нашего общего с мамой праздника.
Я посмотрел на Анжелу Ионовну. Она стояла недалеко от мамули с таким видом, будто её вывели на расстрел. Представляю, каково было румынской шпионке выслушивать приказ о награждении русской разведчицы! Потухший директорский взгляд и светящееся мамино лицо с лихвой перекрыли пакости Гитлера. На секунду позабыв о превосходстве в культуре, я не сдержался и высунул язык.
Открытой враждой с моей мамой — я в этом ни секунды не сомневался! — Вовка угождал Анжеле Ионовне. Если бы не её старания, оставили бы разгильдяя в шестом классе на второй год. Мама вывела ему двойку по русскому языку, но по требованию директора исправила на тройку. Всё лето он ходил на дополнительные занятия в школу, где мамуля основательно над ним поглумилась! Галина пыталась задобрить её подарком, но ничего не вышло! Молдаванку Анжелу подкупить оказалось несложно, русская же разведчица не продалась!
Мама носила подарки в школу искусств, но лишь затем, чтобы мне уделяли повышенное внимание. По её словам, благодарить воспитателей гения и задабривать учителей, которые стонут от проделок хулигана и разгильдяя, — принципиально разные вещи. Я же понимал по-своему: кугуты носят подарки в обычную школу, а культурные люди — в школу искусств.
Относительно подношений Галины мама потешалась: “Принесла связку вонючей воблы и баллон виноградного вина. Три раза ха-ха! Так бы и вылила ей на голову это вино!”
На выпускной концерт мама принесла педагогу по классу скрипки бутылку шампанского, коробку конфет и отрез на платье. Тратиться не пришлось. Все богатства выдала швейная фабрика к годовщине смерти дедушки Гриши, героя труда.
Бабушка Нюра мамину награду приняла сдержанно. “Нашла чем хвастать, — проворчала она. — У мужа-покойника — медаль “За трудовую доблесть”, у Коленьки — “За боевые заслуги”… А тут бумажка. Подотрись и выкинь…”
Вывесив грамоту на видном месте, мама объяснила бабушке: “Грязные языки, надеюсь, перестанут ляскать. Зампред лично вручил. Приехал на той самой “Волге”, которая некоторым поперёк горла встала… Интересно, о чём теперь запоёт ваш утконос?”
Моё сердце переполняла гордость. Начальник разведки, несмотря на военное положение, не побоялся румынской шпионки Анжелы Ионовны и у всех на виду отметил мамочкин подвиг. Не испугалась и она. Пусть молдаване знают: храбрее русских нет никого на свете!
Жаль, на торжестве не присутствовал отец. Теперь, когда дядя Женя рассекречен дворней, отец бы с удовольствием пожал ему руку и выслушал похвалу о маминой службе. Разведчик и офицер-десантник, несомненно бы, сдружились!
Спустя неделю после начала учёбы Гитлер получил не только первую двойку по русскому, но и гневную запись в дневнике.
Мама сокрушалась: “Ну, не выродок? Перед уроком нарисовал на доске пакость. Отправила к директору, через пять минут Анжела его приводит. При всём классе без зазрения совести заявляет: “Переходный возраст, они все такие, Володя больше не будет…” Я обомлела! Это же форменное укрывательство!”
Бабушка подала голос из своей комнаты: “Ты начала травлю. Сама виновата!”
Мы с мамой переглянулись. Она покрутила пальцем у виска, а я прыснул.
Бабушка проворчала: “Науськиваешь, змея? Давай-давай! Твоё говно через ребёнка и повылезет! Вырастишь из него…”
Я посмотрел на маму, ожидая защиты, но она лишь усмехнулась. В отместку бабушке я громко доложил одну из новостей: “Галина завтра понесёт директору сушёной рыбы!”
Мама погладила меня по голове: “Ничего, настали другие времена. Больше я перед молдаванкой пресмыкаться не буду! Дадим ей скоро под зад!”
Я рассмеялся, а мама вернулась к происшествию: “В дневнике выплеснула всё! А в конце приписочку сделала: “Вырастет из вашего сына моральный урод!”
Бабушка отозвалась из своей комнаты: “Теперь они точно обо всём Коле расскажут. Ко мне — без претензий!”
В ответ мама язвительно бросила: “Ах! Боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексеевна! — А затем уже спокойно добавила: — Если жить с оглядкой на дворню, из болота не вырвешься…”
Однажды вечером у подъезда собрались бабушкины приятельницы. Галина сунула мне горбушку хлеба и отправила кормить голубей. Я сразу догадался: будут сплетничать о маме. Слышал их разговоры не раз!
Я вышел на центр площадки. “Гули-гули…” — крошил я хлеб, ловя каждое слово сплетниц своим чутким музыкальным ухом.
“Вовка на принцип пошёл, — взахлёб верещала утконос, — караулил мегеру до самого вечера… И вот ровно в семь… прикатила… та самая “Волга”! А за рулём — исполкомец! Без шуфера, да-а-а!”
“Итить твою мать!” — отозвалась бабушка.
“Она такая — шасть! — продолжила Галина. — Дверкой — хлоп! Мотор фр-р-р! Только дым из трубы!”
Сплетницы закудахтали, а я даже не мог в отместку поддать ногой какого-нибудь “голубчика” — неподалёку дымил папиросой Жорик.
“Ну, я такая, на другой день звоню в исполком, — повысила голос Галина. — Дуру из себя корчу: хочу, мол, в блокаде на рэльсах стоять… Мне говорят: опомнилась! Блокада давно кончилась, женсовет распущен, сиди, тётка, дома, лузгай свои семачки!”
Глядя на меня, Жорик сплюнул, а затем сочувственно произнёс: “Да-а-а, не повезло тебе, парень…”
Сказал бы я ему, кто он такой, если бы не драчливый Гитлер!
Мне вспомнилось: недавно пьяный Жорик заснул в палисаднике. Мальчишки бегали на него смотреть, и я в том числе. Даже Вовка над ним посмеивался! Если бы у меня хватило силёнок, я бы приволок его на мостовую и положил под колёса автобуса. Вышло бы очень весело!
“Дядя Жора, — обратился я жалобным голосом, — можно посмотреть птенчиков?”
Широким жестом он указал на голубятню: “Валяй!”
Зайдя, я поморщился от запаха, настолько острого, что защипало глаза. Внутри царил полумрак. При моём появлении голуби тревожно заворковали. Наверно, почувствовали, какая надвигалась опасность!
На одной из полок я разглядел голубку с птенцами.
“По-па-лись!” — прошептал я злорадно и достал из-за пояса пистолет.
Палить пистонами здесь, конечно, не следовало — Жорик наверняка услышит. Но отказать себе в удовольствии побыть немного в роли властителя я не мог.
“Вы все душманы! — провёл я дулом пистолета вдоль полки. — Пощады не ждите!”
Мой шёпот звучал довольно зловеще! “Голубчики”, несомненно, дрожали от страха.
“Первыми выходят душманские дети! — скомандовал я еле слышно. — Сейчас начнётся расстрел!”
Размахивая крылышками и отчаянно попискивая, птенцы носились вдоль полки, а их мамаши тревожно урчали. Я чувствовал себя всесильным.
“Это ещё кто такие? — направил я пистолет на голубиные яйца. — Будущие душманы?”
Мне следовало вести себя осмотрительней, но я сдержаться не смог. С брезгливым чувством взял двумя пальцами яйцо и запустил в дальний угол. К моему ужасу, оттуда послышалось чьё-то мычанье, и из-за груды ящиков показался Васька.
Он мог часами высиживать в укромных уголках, находить которые был мастак. Дурачка приводило в восторг, когда его разыскивали всей дворней. Мальчишки над ним посмеивались, но беззлобно. Бабушка Нюра считала такое поведение нормальным, а мама говорила: “Горбатого могила исправит”.
“Ты подслушивал! — топнул я ногой. — Проклятый кугут! Дурак!”
Обзывать Ваську мог кто угодно — он всё равно не обижался, — но по какой-то непонятной причине мальчишки его щадили. Я же отводил душу при каждом удобном случае. Бросать ему в лицо ругательства, считал, гораздо приятней, чем каким-нибудь голубям. С ещё большим удовольствием я бы его побил, но он был старше меня на два года. Не ровён час мог не стерпеть и по глупости дать сдачи.
“Идиот! — добавил я, глядя ему в лицо. — Бестолочи кусок! Могила тебя исправит!”
“Бестолочи кусок” — мамины слова, она часто произносила их в школе. Мне они нравились: звучали обидно и хлёстко. А главное, мама за них меня не ругала. Нецензурщину я вслух не произносил. Помнил её предостережение: от брани усыхают мозги, и дети сначала становятся недалёкими, как Вовка, а затем и окончательными дураками, как Васька. Идиоту только и оставалось — до самой смерти — забавляться хлопушками и пистолетами…
К оружию Васька испытывал непреодолимую тягу. Бабушка полагала, чем больше он будет работать руками, тем лучше для его мозгов. Поэтому, когда дурачок приходил к ней на занятия, она вываливала на стол мой старый арсенал и объясняла, как с ним обращаться. К следующему уроку он напрочь всё забывал, и упражнение повторялось заново… Зато с хлопушками Васька обходился без подсказок. Когда раздавался грохот и вылетали конфетти, он скакал от удовольствия.
Продолжая мычать, дурачок погладил пистолет. Я сунул ему игрушку: “Подавись!” Решил, пусть отвлечётся, иначе он мог закатить истерику, оплакивая казнённых “душманов”.
Выскочив из голубятни, я увидел маму. Она прожгла меня взглядом: “Голубей кормим? А на рыбалку с Громовым не собрался?”
Я был готов провалиться под землю!
Мама тисками сдавила мою руку и потащила к подъезду. Поравнявшись со сплетницами, она ослабила хватку и произнесла как ни в чём не бывало: “Безусловно, Гёте оказал большое влияние на творчество Мендельсона…”
Я уныло поддакнул, а со спины послышалось: “Над дитём измывается…”
Ничего более муторного, чем жизнеописание ненавистного Мендельсона, я в своей жизни не встречал. Желая насолить кугутам, мама устроила мне сущую пытку! Чтению я бы предпочёл пересуды сплетниц — и то было бы интересней! — но, увы, мама лишила меня возможности выбирать.
В день я с трудом осиливал три страницы, а затем пересказывал прочитанное. Бабушка выслушивала меня равнодушно. Мама усаживалась напротив и слушала с таким вниманием, словно от моего рассказа зависело, назначат её завучем или нет. Ещё и придиралась чуть ли не к каждой фразе! Неправильные ударения, слова-паразиты, невыразительная дикция — всё выводило её из себя.
Окончательно меня добивал скрипичный концерт, к которому я приступал после чтения. И угораздило Мендельсона сочинить такую муть! После первого такта бабушка пулей вылетала во двор. Мама же просто млела, когда я начинал пилить по струнам.
Мои пересказы помогали ей утирать нос дворне. Когда мы проходили “сквозь строй”, она по обыкновению уточняла что-нибудь вроде: “Лично я не могу согласиться с Вагнером относительно распущенности и произвола в музыкальном стиле Мендельсона!” Я ей подыгрывал: “Вагнер ничего не понимал!”, а мама добавляла: “В своих оценках скорее прав Чайковский”. Я с умным видом соглашался, а мама кивком приветствовала сплетниц. Они провожали нас с открытыми ртами.
Отойдя подальше, мама давала волю чувствам: “Нет, ты видел их физиономии? Дикари! Как будто только из пещеры вылезли. С годами пропасть между нами будет расширяться…”
Я часто размышлял о “пропасти”. Она и раньше была — не перепрыгнешь, а какой станет лет через двадцать? Воображение рисовало картину: по одну сторону — великий скрипач Сергей Климов в окружении восторженных поклонников, а по другую — пьяница и уголовник Вовка-Гитлер в компании с такими же дружками. Пусть смотрят и завидуют! Одно меня угнетало: кугутам предстояло жить весёлой и беззаботной жизнью, а мне — в постылых трудах. Заснуть бы на это время, размышлял я, а потом проснуться на всём готовеньком!
Оттягивая время, я, словно в замедленной съёмке, елозил канифолью по смычку. Мама в прихожей увлечённо болтала по телефону, а бабушка на кухне штопала носки и между делом комментировала услышанное. Желая оградиться от ядовитых реплик, мама закрывала ухо ладонью. Я сидел в гостиной и всё отлично слышал.
“Истеричка, — раздражённо проговорила мама, — старая, ободранная крыса! Видеть её не могу!”
Бабушка протянула нараспев: “Ко-о-онечно! Пожилой человек у неё — старая крыса. Культу-у-ура!”
“Уму непостижимо, Зоя! — продолжила мама разговор. — Сегодня поставила вопрос ребром: грамота исполкома! Вам этого мало?! А мне Анжела заявляет: до завуча вам расти и расти! Ну, не тварь?”
Бабушка проворчала: “Что Зоя прошмандовка, что ты… Друг друга стоите…”
Значение слова “прошмандовка” я не знал, но сразу догадался — моя копилка пополнилась очередным ругательством.
Недавно, вспомнил я, мамина приятельница Зоя Михална назвала бабушку “лахудрой”. “Прошмандовка” и “лахудра” — звучало красиво и свежо, но, на мой слух, не гармонировало с прочими словами взрослых. Другое дело у мальчишек! Их ругательства вкраплялись в разговор так же естественно, как скрипичная партия у Мендельсона накладывалась на оркестровую.
В глубине души я отдавал должное и мальчишкам-сквернословам, и композитору. Все они в своём деле — виртуозы. Но одновременно я всех их вместе ненавидел!
“Спасибо, Зоя, — проговорила мама, — только ты меня и понимаешь…”
“На твоей Зое клейма негде ставить…” — эхом отозвалась бабушка.
Зоя Михална приехала из Кишинёва по распределению в один год вместе с мамой. Она окончила музыкальное училище, и в нашу школу её приняли учителем пения. Анжела Ионовна невзлюбила их с первого взгляда, особенно мамину подругу, и взяла за правило регулярно её отчитывать. Поводов хватало — на уроках пения всегда царил гвалт. Мама считала: Анжела придирается. Шумели у многих, но никого из учителей за дисциплину не чихвостили, тем более при учениках. Главная вина Зои Михалны — ни для кого не секрет — состояла в том, что она держала мамину сторону.
На уроках пения я был единственный, кто вёл себя примерно, ведь именно Зоя Михална открыла во мне гениальность. Ещё до школы я проявил интерес к отцовскому баяну. Мама мечтала о фортепиано, но вышло иначе. Проверив мой слух, учитель пения всплеснула руками: “Невероятно! Совершенство! Будущий гений! С такими способностями — только на скрипку!”
Мама с радостью согласилась, тем более что скрипка стоила намного дешевле пианино. С тех пор мне приходилось мучиться с Мендельсоном, но Зоя к моему репертуару отношения не имела. Мендельсоном меня наградила мама…
С улицы доносился мальчишеский гомон. Судя по возгласам, играли в “пристенок”. Сражение всегда проходило под нашими окнами. Сама игра меня нисколечко не волновала, зато ругательства, которыми она сопровождалась, заставляли учащённо биться сердце.
Я выглянул в окно и тут же встретился глазами с Гитлером. Он словно караулил момент! Неведомая сила пригвоздила меня к полу, но моему врагу хватило и мгновения изобразить руками сиськи…
“Серёжа! — крикнула мама из прихожей, — инструмент ждёт!”
Я потянулся к скрипке. Бабушка выкрикнула: “Фашистка!” — и через секунду оглушительно хлопнула дверью. Мама спешно распрощалась с Зоей Михалной и перезвонила на другой номер.
Под звуки Мендельсонова концерта начался новый телефонный разговор.
“Тебе удобно говорить? Тогда слушай…”
“Надо что-то предпринять. Бумажка не произвела эффекта…”
“Да, но перспективы тают…”
“Через неделю будет поздно!”
“Нет, она собирается назначить крысу…”
Я живо смекнул, о ком идёт речь. Во время завтрака мама жаловалась на директорские козни. Школьный завуч Арсений Петрович через месяц уходил на пенсию. Анжела Ионовна собиралась назначить на его место учителя истории Ольгу Сергеевну. В школе её все называли “крысой”.
В черепашьем темпе я вывел первые такты. Не музыка, а настоящий похоронный марш. Забавно, если бы под неё хоронили! Я представил, как по городу несут покойника, а следом вышагивает симфонический оркестр с солистом-скрипачом в первых рядах. Представив Анжелу Ионовну в гробу, я сбился с ритма — настолько мне стало смешно.
“Я понимаю, непросто, — заговорила мама громче, — но ты же не завхозом работаешь. Сделай что-нибудь!”
Если кугутам так неприятен Мендельсон, подумал я, лучшей музыки для похорон и не сыскать.
Недавно хоронили соседа, играл духовой оркестр. Бабушка велела не выглядывать в окно: дурная примета, “к покойнику”. Меня, наоборот, тянуло как магнитом — не каждый день такое представление! Я ушёл в гостиную и наблюдал оттуда. Бабушка подкралась сзади и шлёпнула меня по попе. Несильно, но я испугался и разобиделся. В отместку взял скрипку и подобрал похоронный марш. Бабушка ударилась в слёзы — можно подумать, у неё на глазах вторично испустил дух дедушка Гриша. Глотая валерьянку, укоряла меня: “Володя бы так со своей бабушкой не поступил!” Я согласился — у него же нет бабушки.
В школе искусств я наиграл марш учительнице. Она подсказала: “Вторая соната Шопена”. Теперь это моя любимая мелодия. Ласкает слух, как и запретные кугутские словечки.
“Дали бумажку, — выкрикнула мама. — Свекровь смеётся — подотрись и выкинь! Разве я лучшего учителя не заслужила?”
“Заслужила, заслужила!” — подумал я и заиграл ещё печальней.
Улыбка не сходила с моего лица. Какое гениальное открытие я совершил! Наверное, и бабушка сообразила: концерт Мендельсона удачно подходит для похоронной церемонии. Потому и невзлюбила композитора.
“Какой там конкурс! — в сердцах воскликнула мама. — Времени в обрез! У неё мохнатая лапа в РОНО. Приказ подпишет — будет поздно…”
Меня осенило. Под Шопена следует хоронить кугутов, а под Мендельсона — исключительно культурных.
Голос мамы задрожал: “Нельзя допустить! Они сожрут меня с потрохами! Мне с ними не ужиться, ты понимаешь?”
Я представил гроб у подъезда и симфонический оркестр на площадке у голубятни. В центре — я. Солист-скрипач в концертном костюме, белой рубашке с чёрной бабочкой и лаковых туфлях, купленных недавно в Тирасполе.
“Все против меня! — кричала мама. — Все! Проклятая кугутская столица!”
Мамулю как человека особо культурного, подумал я, будут хоронить, конечно же, под Мендельсона. На радость ненавистной дворне. Но после такого праздника им, чего доброго, полюбится концерт для скрипки! Заставят меня выучить до конца, чтобы играл им каждый день. Не зря я возненавидел зловредного композитора!
“За меня только Зойка, — жалобно всхлипнула мама. — Не поддержка, а пустое место…”
Нет уж, пришёл я к выводу, первой пусть умирает бабушка! Какая из неё защитница? Если мамы не станет, отдаст меня на потеху Гитлеру. Попробуй слово скажи — она в ответ: “Володя бы так со своей бабушкой не поступил!” И вся дворня будет на её стороне…
“Женя, — донеслось из прихожей, — пойми, если мы упустим шанс, другого придётся ждать много лет. И стоило мне выворачиваться наизнанку? Все эти комитеты, митинги, пьяная кугутня…”
Я усмехнулся, припомнив недавний дворовый праздник. Вот уж где пьяная кугутня пошумела! Громче всех горланила бабушка Нюра: “Хороша я, хороша, да плохо одета. Никто замуж не берет девицу за это”.
Едва началось пение, мама наглухо задраила рамы. Она всегда опасалась, как бы я не подхватил “кугутские манеры”. Пьяные песнопения не вызывали во мне и малейшего отклика, а запреты лишь возбуждали любопытство. В итоге я давно заучил все дворовые песни наизусть. С моим-то слухом худые рамы — не помеха.
“В общем, так, — сухо произнесла мама. — Если нас ещё что-то связывает, ты придумаешь выход…”
“Обязан придумать, — опустил я смычок. — Разведчики всегда помогают друг другу”.
В комнату вошла заплаканная мама. Она присела рядом и обняла меня за плечи. “Ничего, — проговорила задумчиво, — будет и на нашей улице праздник”.
“Не люблю праздники! — ответил я, преданно глядя ей в глаза. — Ненавижу пьяную кугутню!”
Мама улыбнулась сквозь слёзы: “Моя единственная надежда. Луч света в тёмном царстве. Ну, отдохни…”
Я с готовностью уложил инструмент в футляр.
Спустя несколько дней мы с бабушкой сидели у подъезда. Неожиданно из-за угла вынырнула мама. В такое время она всегда пропадала в школе. Было от чего испугаться — мама застала меня в обществе кугутов…
Пока она выстукивала каблучками по асфальту, бабушка прижимала меня к себе, будто к нам приближался фашистский каратель. К моему удивлению, мама и бровью не повела в мою сторону. Пройдя “сквозь строй”, она остановилась в дверях подъезда: “Серёжа, ты сходишь со мной в ателье?”
“З-зачем?” — спросил я, мучительно раздумывая, какое наказание мне уготовано за предательство. А главное, почему оно состоится именно в ателье?
“Надо сфотографироваться, — спокойно ответила мама, а затем голос её задрожал: — На Доску Почёта исполкома… К Дню учителя наградили!”
Последние слова она выдала на самой высокой ноте, после чего обвела “строй” победным взглядом и застучала каблучками по лестнице.
Я бросился следом, а в спину мне, словно выстрел, прозвучало сердитое бабушкино: “Итить твою мать!”
Через пару дней мамина фотография красовалась на главной площади города. Надпись я выучил наизусть: “Климова Любовь Александровна. Отличник народного образования. Преподаватель русского языка и литературы. Лучший учитель города…”
С цветной фотографии смотрела любимая мамулечка — моя красавица! — завитушки светлых волос, ямочки на щеках, голубые глаза и маленький, не то что у Галины, носик. На снимке она улыбалась уголками рта, едва заметно. Как объяснила мама — насмешка над кугутской столицей.
“Такой подарок к празднику! — шептала она перед сном. — Никакая медаль не сравнится! Ордена-медали цепляют по особым поводам, а на доске портрет — каждый день. Ты хоть понимаешь, Сергей, какое великое дело свершилось? Первый шаг на пути в новую жизнь…”
Тело моё трепетало, я прижимался к маме и осыпал её поцелуями, а она всё повторяла и повторяла: “Свершилось, свершилось…”
Увы, праздник оказался омрачён. На следующий день, ближе к вечеру, в дверь позвонили. “Черти кого-то принесли”, — прошаркала бабушка в прихожую. На пороге стоял незнакомый мужчина. Опустив голову, он представился: “От Климова Николая, проездом из Югославии…”
Бабушка схватилась за сердце, хотя ничего страшного ещё не прозвучало.
“Да не волнуйтесь вы так, — произнёс незнакомец, опустившись на кухонный стул, — пропал без вести, но есть надежда. Может, затаился или в плену…”
Бабушка разрыдалась, а мама прижала меня к себе и произнесла: “Какой ужас!”
Меня известие особо не встревожило. Какой смысл горевать? Отца ведь не убили. Когда-нибудь вернётся. Он и прежде не баловал нас своим присутствием — мы все к этому привыкли.
Я вспомнил его рассказ о Карабахе. Там наши брали в плен всех без разбора, а затем предлагали освободить за выкуп. Родственники врагов не жалели денег. Мама тогда спросила: “А тебе кто мешал?” Отец объяснил: торговлей занимались большие командиры из местных, а у него, простого майора, в подчинении находилась всего лишь рота.
Незнакомец поднял стакан с водкой: “За Николая! Дай бог ему…”
Я потянул маму за платье и прошептал: “Давай папу выкупим!”
Она покрутила пальцем у виска: “Ненормальный? — А затем покосилась на бабушку, которая по-прежнему глотала воздух, как рыба на базарном прилавке. — Нагадай козе смерть”, — едва слышно добавила мама.
Заедая выпивку, незнакомец сообщил подробности. Русский особый взвод, которым командовал отец, оказался в окружении на территории врага. Вырваться никому не удалось. Прозвучали пугающие слова: “котёл” и “мясорубка”. Наш гость участвовал в “прорыве котла” извне, но операция провалилась. Я не очень понимал, что такое “пропасть без вести”, но, судя по маме, ничего страшного пока не случилось.
Другое дело — бабушка. Стояла промозглая осенняя погода, но после слова “мясорубка” она распахнула окно и заголосила на весь двор. Причитая о сыночке Коленьке, бабушка почём свет костерила “змею”, которая накликала дому проклятье.
Мама покачала головой: “Сейчас соседушки откликнутся!”
Гость осушил ещё полстакана и поспешил на выход.
Пока мама убирала со стола, бабушка сливала со всех пузырьков успокоительное. Её испуг передался и мне. Одна лишь мама сохраняла присутствие духа. Всем своим видом она показывала: унывать не следует.
Я прилип к ней: “Теперь папа не привезёт машину?”
Она покачала головой, а бабушка запричитала сильнее.
Вскоре явились Галина Иванна и пьяный Жорик. Мама накинула плащ и как ошпаренная выскочила на улицу. Проводив её взглядом, Жорик по-хозяйски плеснул себе из бутылки. Я скрылся в комнате, но, даже заткнув уши, не смог защититься от гама.
“Та не убивайся ты, Митрофанна!” — стараясь перекричать бабушку, орала председатель.
“Да как же не убиваться, Гала?”
“Та ничё ж не ясно!”
“Сон нехороший видела: зуб выпал”.
“С кровякой чи как?”
“Не разглядела… Вроде трошечки было”.
“Ой, как погано! Ну, всё равно…”
“Проснулась, глянула в календарик и обомлела… Мамочки родные! Ещё в такой день! С четверга на пятницу…”
“Ты бы у церкву сходила!”
“Голубчик! — позвала бабушка. — Пойдём свечечку поставим?”
“Не хочу! — застучал я кулаками по кровати. — Мне надо музыкой заниматься!”
Походы в церковь вызывали во мне такую же неприязнь, как и манная каша с комочками. Подсластить её не могли даже шоколадные “Гулливеры”. Мама учила: “Культурный человек в наличии боженьки не нуждается. Кто ходит в церковь? Только кугутня!”
Я придерживался такого же мнения.
Раньше в школе мама вела кружок атеизма. Рядом с учительской висел стенд “Бога нет”, куда активисты кружка регулярно писали заметки и клеили вырезанные из газет карикатуры.
Стенд давно не обновлялся. Последний год мама занималась более важной общественной работой — воевала с кишинёвскими шпионами.
“Антихрист растёт! — подал голос Жорик. — У церкву не хочет!”
“Весь в мамочку, — согласилась Галина и тут же добавила: — А ты с Вовкой сходи, Митрофанна, он проводит”.
“Да-да, — согласилась бабушка, — Володенька не откажет…”
От злости я сжал кулаки, но в итоге из двух зол всё-таки выбрал меньшее. Решил, пусть мучается Гитлер! Пусть отрабатывает те гостинцы, которыми бабушка иногда его потчевала. Зная, как меня обижает её заискиванье перед нашим врагом, она старалась сунуть ему подношения незаметно.
К счастью, в церковь они не попали. Во время сборов бабушке стало плохо, и пришлось вызвать “скорую”. В квартире появилась знакомая бригада врачей. Бабушка давно жила от вызова к вызову, и к нам всегда присылали одних и тех же…
После укола ей полегчало. Она поманила меня и напомнила о завещании и клятве. Пока врач заполняла бумаги, утконос верещала о моём замечательном папе, которому досталась “мегера”, и обо мне, “мамином прихвостне”. Жорик тем временем допивал водку.
Завершив писанину, врач объявила: надо ехать в больницу. Бабушка распорядилась, чтобы я запер дверь её комнаты и установил “секреты”. Врачи негодовали — не о том надо думать в её положении! — но она была неумолимой. Носилки подняли лишь после того, как я привязал волосок и положил под коврик смородинку.
Когда мама вернулась, она позвонила в приёмный покой. Прикрыв трубку рукой, сообщила мне: “Обширный инфаркт!” — можно подумать, я разбирался в диагнозах. Самым наглядным медицинским заключением для меня служило мамино лицо. Судя по его выражению, “обширный инфаркт” был не страшнее простуды. Положив трубку, мама пробормотала себе под нос: “День закончился неплохо…” — и я окончательно успокоился. Мне казалось, в честь такого события с музыкой можно повременить, но мама решительно указала на скрипку: “Мендельсон ждёт!” — а сама расположилась у телефона.
Вяло орудуя смычком, я представлял бабушкины похороны. По всем моим представлениям, кугутку следовало провожать под Шопена, но я бы выбрал Мендельсона. Бабушкина неприязнь к нему была столь безгранична, что лучшей мелодии на её похороны не сыскать.
“Представляешь, — донеслось из прихожей, — удача, как и беда, не приходит одна. Красавица загремела с обширным инфарктом…”
Я никак не мог сосредоточиться на музыке. На ум лезла всякая дребедень, и потому скрипка то и дело выдавала такое, от чего Мендельсон, наверно, заработал бы “обширный инфаркт”. Жаль, он давно помер! Я бы с ним расквитался за свои мучения.
“У неё повторный, — произнесла мама, а после недолгой паузы: — Ой, и не говори! Скорей бы уж! Впервые богу молилась, представляешь? Уму непостижимо!”
Мне припомнились похороны старика с первого этажа. По кугутской традиции крышку гроба оставили у дверей. Когда я наткнулся на неё по пути в школу, чуть не лишился рассудка. Как назло, свидетелем моего испуга стал Вовка. Он просто ухохатывался надо мной! Я вернулся домой в слезах, и маме пришлось провожать меня до дверей подъезда.
“Есть кое-какие мысли, — продолжила она телефонный разговор, — мне нужен бланк военкомата…”
Я пропустил её слова мимо ушей — думал о своём.
Вечером перед соседскими похоронами Гитлер учудил: прислонил крышку гроба к нашей двери, нажал кнопку звонка и убежал. На моё счастье к двери подошла мама. Если бы на её месте оказался я, в ту же секунду умер бы на радость дворне!
“Не надо мне напоминать о строгой отчётности! — на повышенных тонах убеждала кого-то мама по телефону. — На то и кресло под тобой!”
Вот и мне бабушка зря напоминала о моём возрасте и непонятливости. Всё я прекрасно понимал — не маленький!
“Хорошо, завтра зайду”, — сердито проговорила мама, и трубка с грохотом опустилась на рычаг.
Бабушкин инфаркт обернулся для меня заточением. Впереди маячили выходные, и я с ужасом представлял унылое чтение под неусыпным маминым присмотром и музыкальные упражнения с утра до вечера.
В пятницу она ушла по делам. Я воспользовался случаем и принялся обшаривать укромные уголки квартиры в поисках тайников. Попасть бы в комнату к бабушке — вот где хранились богатства! — но, увы, ключ уехал в больницу… В гардеробе мне удалось найти несколько медяков — сумма, достаточная для покупки двух “Гулливеров”. Жаль, я не мог ослушаться и выйти за дверь. В маминой сумочке, лежавшей под ворохом тряпья, обнаружилось несколько блестящих пакетиков. Я прочитал длинное незнакомое слово: “Пре-зер-ва-тив”. Любопытство заставило надорвать уголок. Внутри оказался обычный надувной шарик, только влажный и без рисунка. Странно, — удивился я, — почему мама не отдала их мне? Наверное, забыла. Шарики я забрал. Решил — пригодятся.
Мелочь жгла мне карман. До магазина — два шага, но ключи от квартиры мама забрала с собой. “Если только кого-нибудь попросить”, — подумал я и приоткрыл дверь на цепочку.
Усевшись рядом на корточки, я принялся караулить. Первым мне на глаза попался Бублик. В качестве платы он затребовал одну из конфет. Я бы выделил ему четвертинку, но жадине показалось мало. Вскоре он вернулся в компании с Вовкой.
“Хайль! — поздоровался Гитлер. — Я согласен на четвертинку”.
“Честно?” — посмотрел я на него недоверчиво.
Вовка трижды перекрестился: “Бля буду!”
“У тебя есть икона?” — спросил я.
“На хера?”
“Поцелуешь при мне”.
“Взасос?” — уточнил Вовка.
Бублик толкнул приятеля в бок: “Уссаться! Голубчик в бога поверил!”
К моему удивлению, Вовка не стал надо мной потешаться. Он достал из-за пазухи крестик и тожественно его поцеловал, стоя по стойке смирно и держа другую руку за спиной.
“Видишь? — подошёл он к щели. — Здесь тоже Христос, как на иконе”.
Я мельком глянул на распятие и неуверенно произнёс: “Обманешь — бог накажет! Станешь дурачком, как Васька…”
Бублик глупо захихикал, а Гитлер с непроницаемым видом откинул чуб и уставился на меня немигающим взглядом: “Не-е-е, ты чё? Не хочу я, как Васька…”
Я выгреб из кармана мелочь, но отдавать не спешил.
“Чё тянешь резину?” — пританцовывал от нетерпения Бублик.
“Не мельтеши! — отвесил ему Вовка пинка, а затем приятельски мне подмигнул: — Да не обману, Серёга, не кипишись!”
Гроза района, хулиган и будущий уголовник впервые обратился ко мне по имени! Не раздумывая, я ссыпал ему в ладонь медяки.
Пока они ходили в магазин, я обдумывал случившееся и строил планы на будущее. Всего за четвертинку конфеты “голубчик” превратился в “Серёгу”. Никто не называл меня так раньше! Я даже повторил несколько раз по слогам: “Се-рё-га!”
А если и впредь угощать Вовку конфетами? На всю дворню не напасёшься, Гитлер же много не требует. Четвертинку в день можно и раздобыть…
Жаль, конечно, и четвертинки, но затраты того стоили. Он перестанет меня дразнить, а его дружки, которым не достанется шоколада, будут получать от него пинки.
Маме нечего беспокоиться — пропасть между мной и Вовкой не сузится. Четвертинка конфеты меня ни к чему не обязывает. Я и голубей кормлю для отвода глаз. Никому в голову не придёт, как я к ним в действительности отношусь. С Гитлером такая же ситуация. Хоть кугуты нам и не ровня, но если их немного задабривать, они не будут вредить…
Заслышав топот внизу, я прильнул к щели. Вскоре показались гонцы. Тяжело дыша, Вовка развернул конфету и жадно впился в неё зубами.
“Эй! — испуганно крикнул я. — Тебе четвертинку!”
Вовка куснул ещё раз и передал огрызок приятелю. Пока Бублик доедал, Гитлер приговорил вторую конфету. “Фантики собираешь, голубчик?” — издевательски спросил Гитлер.
“Ты же целовал крестик!” — проговорил я в отчаянии.
Вовка замотал головой: “Не считается! Я дулю за спиной держал!”
Не дожидаясь ответа, они бросились прочь, а я в бессильной злобе заскрипел зубами.
Душа моя жаждала мести, воображение рисовало картины расправы над негодяями — одну страшнее другой. Меня распирало от возмущения: какая дьявольская хитрость — держать за спиной кукиш! Я припомнил: бабушка Нюра его нередко использовала. Налево и направо крутила кукиши чёрным кошкам, разбитым зеркалам и женщинам с пустыми вёдрами. Но почему она не поведала мне, что кукиш делает любую клятву недействительной?
Я долго не мог найти ответа на этот вопрос. Прошло немало времени, пока я наконец сообразил, в чём дело. Бабушка специально не стала меня просвещать. Она неплохо меня изучила! Прикладываясь к иконе, я мог держать за спиной кукиш. Просто так, на всякий случай. Мало ли, вдруг пригодится?
Я злорадно усмехнулся: “Ничего, дело поправимое. Будет время — разберусь и с иконой!”
Перед тем как запереть входную дверь, я заглянул в щелочку и от испуга чуть не лишился рассудка. В упор немигающим взором на меня смотрел Васька-дурачок. Любитель ходить на цыпочках и таиться в укромных уголках. Его вечно дружелюбная физиономия меня и прежде раздражала, но теперь, когда я чуть не наделал в штаны, хотелось его растерзать.
Проще простого было плюнуть ему в физиономию и захлопнуть дверь, но я сдержался. Меня осенило, как можно отомстить Гитлеру…
Я снял цепочку и поманил дурачка: “Хочешь шарик?”
Он доверчиво потянулся к блестящей упаковке.
“Иди сюда, идиот! — впустил я его в квартиру. — Назначаю тебя палачом!”
Пока шарик заполнялся водой, я отводил душу, осыпая Ваську запрещёнными в нашем доме словами: “Болван, дегенерат, выродок!” С каждым очередным ругательством настроение моё улучшалось. Хорошо, когда есть под рукой послушный и безответный дурачок! Ещё и немой вдобавок.
Когда шарик раздулся, мы вышли в подъезд. Я распахнул окно на площадке. Внизу, как обычно, верещали сплетницы. Даже сырая осенняя погода не могла их отвадить от болтовни! Однажды мама в сердцах бросила: “Напалмом надо выжигать эту заразу!” Позднее я разузнал, что такое напалм, и безоговорочно согласился с мамой. Хотя в моём распоряжении имелась лишь водяная бомба, я собирался распорядиться ей с наибольшей пользой.
Сплетницы сгрудились у самой двери. В центре круга жались друг к другу Танюська с Натуськой. Промахнуться казалось невероятным. Я жестами обрисовал Ваське задачу и бросился наутёк.
Не успела захлопнуться дверь, раздался истошный вопль Галины: “Васька! Паразит! Гондон сбросил!”
Следом взвыли Танюська с Натуськой, и поднялся невообразимый гвалт. Никакая музыка не доставила бы мне такого наслаждения!
Когда ликование в моей душе улеглось, я задумался. Они назвали шарик “гондоном”, но почему? Неужели ругательное слово, которым меня часто обзывали мальчишки, означало всего лишь безобидный шарик? Я почесал макушку. Сомнений не оставалось. Снизу всё ещё доносился визг, из которого недвусмысленно следовало: на сплетниц обрушилось не что иное, как гондон.
Наверно, у каждой вещи есть два названия, — сделал я заключение. Одно — приличное, другое — не очень. На оклик: “Эй, учителкин шарик!” — я бы, пожалуй, отозвался. Другое дело: “учителкин гондон”. Непонятное меня всегда настораживало. Мальчишки замечали моё беспокойство, и это их только раззадоривало. Когда я спросил у мамы, она рассердилась: “Не повторяй глупости!” Бабушка буркнула: “Подрастёшь — узнаешь”. Спрашивается, стоило городить великую тайну из пустяка?
Я расчехлил печатную машинку. В поисках бумаги выдвинул ящик стола. Сверху лежал лощёный лист какого-то документа. Под звёздочкой с серпом и молотом красовалась надпись: “Молдавская ССР. Бендерский районный военный ко-мис-са-ри-ат”. Последнее слово далось мне с трудом.
Кроме заголовка — ни единой буковки. Вот и отлично, — подумал я. — Пока мамуля не вернулась, приготовлю ей сюрприз…
Едва я занёс руку над клавиатурой, щёлкнул дверной замок. “Не успел!” — выдохнул я с сожалением.
В гостиную вошла мама. Она склонилась над столом, глаза её округлились, а губы задрожали.
“Мамуленька, не ругайся, — съёжился я под её сердитым взглядом, — хотел поздравить тебя с Днём учителя!”
Раньше я никогда не видел её такой сердитой. Она выдернула из машинки лист: “И-ди-от! Да я за этот лист… Ну, просто форменный кретин!”
Из глаз моих ручьями потекли слёзы. “Идиотом” и “кретином” она называла только Ваську. Даже Гитлер у неё считался всего лишь “выродком” и “будущим уголовником”! Я мечтал рассказать ей перед сном о проделке с шариком, утром хотел вывесить на стену поздравление, а вместо праздника вышел скандал.
Я голосил на всю квартиру, а мама бегала из угла в угол и причитала: “Миллион раз говорила: к моим вещам не прикасаться! Достойный внук маразматички! Шарите в моё отсутствие по закоулкам! Да за этот мерзкий клочок бумаги меня могли расстрелять!”
Я взвыл от ужаса. Казалось, на казнь вывели не её, а меня.
“Кошмар! — негодовала мама. — Из сына вырос воришка! Хоть в петлю лезь!”
“Не надо в петлю, — взмолился я, — больше никогда не буду!”
В прошлом году в своём гараже повесился инвалид из соседнего двора по имени Петро. Совсем незрячий — ходил вокруг дома с палочкой. Иногда он возил на коляске свою безногую жену — она командовала, куда сворачивать. Зачем слепому гараж, я не понимал, но бабушка объяснила: прежде в нём держали инвалидную машину безногой. Машина пришла в негодность, а новую так и не выдали. С тех пор в гараже собирались алкаши.
Когда Петро повесился, мама заявила: “Во всём виновата пьянка”. Бабушка объяснила по-другому: “Удавился с горя”. Мальчишки бегали смотреть, а потом рассказывали: “Морда синюшная! Язык вывалился!”
Мне хотелось взглянуть хотя бы одним глазочком, но бабушка не пустила. С тех пор для эксперимента я мечтал задушить голубя, но не подворачивалось удобного момента. Конечно, мамино повешенье с лихвой бы удовлетворило моё любопытство, но микроскопические выгоды такого опыта меня не окрыляли. Остаться одному против дворни? Бр-р-р! От одной мысли пробивала дрожь…
“Недавно мелочи в кармане недосчиталась, — продолжала выволочку мама, — сегодня бланк строгой отчётности чуть не угробил”.
“В тот раз мы в карты с бабушкой играли, — решил я искупить вину признанием, — в дурака, на деньги!”
“Она тебя научила воровать?” — спросила мама.
Не моргнув глазом, я соврал: “Да…”
“Ты просто отвратителен! — передёрнула мама плечами. — Ты не мой сын!”
Умываясь слезами, я бросился к ней, но она меня отстранила: “В семье всегда надо говорить правду! Коль пошёл такой разговор, признавайся, чему учила тебя вредительница?”
Я вытер рукавом слёзы: “С кугутами дружить…”
“Ещё!”
“Учила: папа хороший, а ты — плохая”.
“Ещё!”
“Говорила: Мендельсон… еврей!”
“Ещё!”
Напрашивалось рассказать об иконе, но я приберёг главную тайну на крайний случай. Например, если бы мама действительно надумала вешаться.
Я наморщил лоб, пытаясь вспомнить или сочинить какие-нибудь бабушкины огрехи, но в голове царила каша.
“У тебя столбняк?” — встряхнула меня мама за плечи.
“Бабушка сказала: папа приедет и тебя убьёт!” — выдохнул я с облегчением.
Мама процедила сквозь зубы: “Размечталась…”
“Угу, — добавил я. — Приедет и убьёт!”
“Ещё!” — впилась она в меня взглядом.
С языка уже готовилось сорваться признание о тайнике, но меня осенило: “Учила неприличным словам!”
“Хм-м! — посмотрела на меня мама недоверчиво. — Врёшь и не краснеешь! Маразматичка могла в запале и сказать, но учить бы не стала”.
“Честно-честно! — поднял я глаза и тут же их потупил, выдохнув: — Теперь я знаю, что такое гондон… Помнишь, у тебя спрашивал? А бабушка объяснила!”
Маму передёрнуло: “Какая мерзость!”
Я поднял глаза: “Мамуленька, ты не волнуйся, я всегда называл его правильно: шарик…”
Сунув руку в карман, я достал блестящий пакетик: “Вот он!”
Мама поморщилась: “Ты где его взял?”
Я тихо выдавил: “В твоей сумочке…” — и приготовился к казни.
Удивительно, но земля подо мной не разверзлась, и громы-молнии на мою голову не обрушились. Мама отобрала шарик и больше не допытывалась о бабушкиных преступлениях.
“Рыскать по моим вещам — просто ужас! — добавила она примирительным тоном. — Обещай никогда этого не делать, и я не расскажу папе. Пусть останется между нами… Ты ведь знаешь, как он ненавидит воришек!”
Я поспешно согласился, хотя насчёт папиной ненависти к воришкам мама явно преувеличила. Одна из его присказок утверждала совершенно обратное. Он говорил: “Идёшь со службы, захвати хоть ржавый гвоздь!” Конечно, папа шутил, но мама его не одёргивала. Она бы не стала ругаться и за более серьёзные трофеи, чем ржавый гвоздик. Не она ли его укоряла после каждой войны: “Другие везут деньги-ценности, а он — ранения и награды…”
Вспомнив о маминых недовольствах, я охотно включился в её игру.
“Угу, папа воришек ненавидит! — произнёс я с самым серьёзным видом. — Из автомата их: тра-та-та-та-та! А потом — бэтээрами давит!”
Мама распахнула объятия, и я бросился к ней, безмерно счастливый. Ловко мне удалось избежать признания о тайнике! Предчувствие подсказывало — он мне ещё пригодится.
Когда я укладывался спать, мама заправила едва не испорченный листок в машинку.
“Что будешь печатать?” — спросил я, зевая.
“Поздравление с Днём учителя, — произнесла она, выбивая чечётку на клавишах. — Завтра сходим в больницу, сделаем бабушке сюрприз”.
Утром после завтрака я закапризничал: “Не хочу в больницу!”
“Почему? — сердито спросила мама. — Люди подумают: ты не любишь бабулю”.
Я опасался, как бы мама не устроила мне очную ставку с бабушкой. Она запросто могла потребовать объяснений, по какому праву бабушка учила меня плохому?
“Мендельсона надо учить, — соврал я, — ещё книгу читать. — И умоляюще добавил: — Сходи сама!”
Мама отрезала: “Нет, мы отправимся вдвоём!”
“Ну, мамуленька!”
“Собирайся!”
“А ты не скажешь про неприличное слово?” — заискивающе посмотрел я на неё.
“Ну, конечно, нет! — просияла мама. — Глупенький, бабуле нельзя волноваться. Мы же договорились: всё останется между нами…”
Когда мы проходили сквозь строй, нас приветствовала Галина Иванна: “С праздничком, уважаемая!”
К полной моей неожиданности, мама остановилась: “Спасибо, очень тронута. А мы собрались бабушку проведать, заодно и поздравим”.
Мне показалось странным, почему она так приветливо разговаривает с дворней, но я ничем не выдал своего удивления.
“И шо там Митрофанна?” — сощурилась утконос.
“Живёт надеждой, — вздохнула мама, — но возраст есть возраст”.
“Сёдня соберём груши, — торжественно произнесла Галина, — купим хруктов…”
Мама отмахнулась: “Спасибо, ничего не нужно! Я вчера яблочек отнесла, варенья. По линии РОНО устроила отдельную палату…”
Утконос удивилась: “Тю-ю! Оно ей надо? Как в одиночной камере!”
Мама возразила: “В общей палате накурено — можно топор вешать”.
Они перебросились ещё несколькими словами, и мы заспешили.
В больнице густо пахло лекарствами и было жарко, как в бане. У входа в отделение реанимации нам выдали белые халаты. Доктор велел долго не задерживаться.
Увидев меня, бабушка протянула руки и слабым голосом пропела: “Го-луб-чик!”
Мама ткнула меня в спину, и я выпалил заученное в дороге поздравление: “Бабуленька, с Днём учителя!”
“Мой сладенький, мой любимый… Я уж думала, забыл свою бабуню…”
“Мама тоже тебя поздравит!” — ответил я, пытаясь высвободиться. От бабушки пахло больницей, и в носу у меня щекотало.
“Как там подруженьки мои? — спросила бабушка. — Я бы с Галочкой поговорила. Пришла бы ко мне… с Володей…”
Мама хмыкнула: “Всенепременно! Так и передам — явиться с осмысленным лицом”.
Не выпуская меня из объятий, бабушка пожаловалась: “Поговорить не с кем. На черта мне такая забота?”
“Серёжа, иди в коридорчик, — велела мама. — Мне с бабушкой надо посекретничать”.
Она достала из сумочки вчетверо сложенный листок, а я, не стерпев, выпалил: “Письмо от командира разведки!”
Ещё по дороге в больницу меня осенило — поздравление мама сочинила от имени штаба. Я спросил её, она подтвердила: так и есть, за подписью самого главного. Мы обменялись многозначительными взглядами.
Теперь же мама почему-то указала мне на дверь. Я удивлённо посмотрел на неё, но с места не тронулся.
Бабушка недовольно покосилась на неё: “Какого ещё командира?”
Поскольку я стоял как столб, мама процедила сквозь зубы: “Сергей, марш отсюда!”
Я пулей вылетел из палаты, едва не сбив санитарку.
“Стесняется… — подумал я в коридоре. — Не хочет при мне читать придуманные письма. Когда ей неловко, она всегда взвинченная…”
Выйдя из палаты, мама выглядела такой уставшей, будто провела шесть уроков подряд.
“Вы не поругались?” — спросил я озабоченно.
“Нет-нет, — погладила она меня по голове, — не беспокойся, мы больше никогда не будем ругаться…”
На улице мама изорвала поздравление на мельчайшие кусочки. Ветер подхватил их и понёс по мостовой. Я удивился — она всегда выбрасывала мусор в урны.
Поймав мой взгляд, мама виновато проговорила: “Извини, я очень расстроена…”
“Так и знал, — вздохнул я. — Поругались…”
“Сказано же русским языком! — вспылила мама. — Очень расстроена! Бабушка не поверила в наше поздравление, зря я старалась…”
До самого дома мы не проронили и слова.
Во время обеда зазвонил телефон. Мама бросилась в прихожую.
“Алло?”
“Да, я Климова Любовь Александровна…”
“Невестка…”
“Уму непостижимо! Когда это случилось?”
“Но ведь ничего не предвещало…”
“Я понимаю, непредсказуемо…”
“Давайте обойдёмся без вскрытия!”
“Да, я отказываюсь”.
“Хорошо, напишу”.
“Нет, не из дома…”
“Договорились, из ритуального зала”.
“Ни в коем случае! Никаких священников!”
“Сколько это стоит?”
“Да, буду через час…”
“Разумеется…”
“Вещи привезу…”
Закончив разговор, мама набрала чей-то номер:
“Ну, вот и свершилось, а ты сомневался…”
“Да, час назад. Только что позвонили…”
“Говорила же, всё будет нормально!”
“Разумеется, уничтожила!”
“Не волнуйся! — засмеялась она. — Искрошила, сожгла и развеяла по ветру…”
Когда мама вернулась, я сказал: “Бабуля поправится — сыграю что-нибудь на баяне, пусть порадуется”.
Мама уселась напротив. Глядя мне прямо в глаза, она через силу вымолвила: “Бабуля умерла…”
“К-как? Насовсем?” — спросил я, ещё не вполне осознав услышанное.
“Сердечные заболевания такие коварные! — затараторила она. — Чуть поволновался, ну или там вспомнил о чём-то — жди беду! Вчера забыла тебе рассказать: учитель истории, Ольга Сергеевна, тоже выдала ко Дню учителя! Никогда на здоровье не жаловалась, на педсовете понервничала, а ночью — инсульт…”
В другой ситуации я бы, наверно, поинтересовался, чем инсульт отличается от инфаркта, но теперь судьба Ольги Сергеевны меня совершенно не беспокоила.
“А кто со мной будет гулять?!” — скривился я, будто передо мной лежал варёный лук.
Мама вернулась к своему обычному тону: “Гулянки кончились. Наступила ответственная пора: учёба, музыка, чтение. И ни-ка-кой дворни! Следующим летом мы едем в Одессу…”
Она ещё долго говорила о новой распрекрасной жизни, а я с тоской обдумывал потери, которые принесла мне бабушкина смерть…
Вечером к нам явилась делегация Громовых: Галина, Жорик и Вовка. С порога соседка запричитала: “Да шо ж оно такое? Я прямо сама не своя! Из рук всё валится…”
Жорик вторил ей сиплым голосом: “Проводим как полагается… Пуминки там, и все дела… Горе такое, в один день…”
“Пацан прямо убивается, — добавила Галина. — Сопли в три ручья… Девки мал›е, а тоже кумекают — беда-а-а…”
Она тоненько заскулила, а Жорик захлюпал носом. Вовка стоял с низко опущенной головой. Точно как в тот день, когда его песочили на линейке за бомбочку под милицейской машиной. Только теперь по его щекам текли слёзы.
Вид плачущего негодяя не вызвал во мне ничего, кроме неприязни. Ещё бы я ему сочувствовал! Стянул два “Гулливера” и ни капельки не засмущался. Зато теперь ведёт себя как последний маменькин сынок. Я презрительно усмехнулся — ну и позорище! Знали бы его дружки… Мне хоть бы что, хотя умерла моя бабушка — не его! — а он распустил нюни. Я подошёл поближе, желая заглянуть ему в глаза, но он развесил чуб и уткнул в грудь подбородок.
Галина протянула маме конверт: “По соседям прошла — собрала груши. Там и списочек прилагается. Дверь открывают, а я такая: Митрофанна преставилась! Людµм как обухом по башке!”
Мама сухо поблагодарила: “Спасибо… Так неожиданно…”
“Собрала покамест на первые похорона, — уточнила утконос, — на мужа соберём послµ, когда тело привезут”.
Мама сделала удивлённое лицо: “На мужа?! Но он всего лишь пропал без вести. Рано хоронить…”
Галина сощурилась: “В ринимации сказали: второй инхварт — по причине смерти еёйного сына”.
“Мне об этом неизвестно!” — отрезала мама.
Глаза Галины превратились в щёлочки: “В ринимации говорят, вы и докэмент предъявили”.
“Вздор! — возмутилась мама. — Просто уму непостижимо!”
Жорик наморщил лоб: “Без бутылки не просечёшь!”, а Гитлер украдкой смахнул слёзы и впервые поднял голову.
“Уважаемая, — подбоченилась утконос, — вы нам арапа не заправляйте! Покойница перед смертью дохтуру жалилась — невестка заявилась с унуком, принесла извещение. С военкомату”.
Мама раздражённо проговорила: “Мало ли что могло прийти в больную голову? У неё же мания преследования! То сон увидит дурной, то ещё какая-нибудь идиотская примета. Если бы Николай погиб, я бы первая узнала. У меня и в исполкоме связи, и в военкомате”.
Галина собиралась возразить, но мама подняла ладонь, как во время выступления на митинге: “Давайте на этом закончим. Я вам бесконечно признательна, но обсуждать предсмертные бредни психически больной не намерена”.
Когда делегация удалилась, мама пересчитала деньги.
“Вот и цена кугутской дружбе, — бросила она недовольно. — Такое горе у них, такое горе, а собрала курам на смех”.
Я спросил: “Видела, как Вовка расплакался?”
“Всё это так фальшиво! — ответила мама. — Ему не бабушку жаль, а конфет, которых теперь не получит”.
Она спрятала деньги в конверт и проговорила с горечью: “Как представлю кугутские похороны, дурно становится. Но без дворни, к сожалению, не обойтись. Уму непостижимо — день в обществе дегенератов! Ни единого проблеска, ни единого лучика света…”
Я потупил глаза и дрожащим голосом произнёс: “Могу сыграть для тебя похоронный марш из второй сонаты Шопена”. По моему телу пробежала дрожь, и я добавил: “Не на скрипке, а на папином баяне!”
Я не испытывал и малейших сомнений — она оценит мою задумку по достоинству и получит свой лучик света!
Идея пришла мне в голову, когда мама уехала в больницу. При Громовых я благоразумно смолчал — пусть моё выступление станет для дворни сюрпризом. В отсутствие мамы я даже разыграл сцену на кладбище. Вначале торжественным голосом объявил: “А сейчас Климов Серёжа исполнит траурный марш Фредерика Шопена…” Мне отчётливо представилось, с каким рвением они аплодируют, на моём же лице не дрогнул ни один мускул!
Кое-как доиграв, я отложил баян и перевоплотился в маму. Она всплеснула руками: “Уму непостижимо… Настоящий гений!”
Дальше я превратился в Галину. “Такое горе, — запела она, — такое горе! Пацан убивается. В три ручья сопли…”
Не успела она договорить, я вообразил себя Гитлером и плаксивым голосом произнёс: “Серёга, извини меня за конфеты, я больше не буду…”
Хор его дружков как по команде подхватил: “Он больше не будет! Прости!”
В один момент я превратился в героя, а Гитлер навлёк на себя позор. Он рыдал, а я презрительно усмехался: “Ведёт себя как жалкий голубчик!”
Меня распирало от гордости — я мог перехоронить весь двор, не проронив и слезинки!
Молчание мамы затянулось. Я поднял голову. Она смотрела на меня круглыми от возмущения глазами. Улыбка сползла с моего лица.
“Ты в своём уме?!” — покрутила она пальцем у виска.
Мои объяснения вызвали у неё приступ ярости. Я попятился. Казалось, мама меня растерзает.
“Придумал, перед кем музицировать! — выговаривала она, бегая по комнате. — Перед кугутским сбродом! Ты ещё на вокзале сыграй! Или пройдись по вагонам, распевая “Сурка”!”
Когда буря стихла, я получил наказание — два часа биографии Мендельсона. К ним бы добавилось и разучивание концерта, но мама решила в траурный день не раздражать дворню музыкой.
Вечером накануне похорон она готовила поминальные закуски, а я вертелся у стола и выслушивал её недовольства. Маме страсть как не хотелось устраивать дома “пьянку”, но с дворней следовало рассчитаться за помощь. Она бы с радостью ограничилась парой бутылок водки, винегретом и колбасой, но ожидались важные гости.
Я уточнил: “Придёт дядя Женя?”
“Не будем загадывать”, — ответила мама.
Известие меня особо не удивило — командира разведки уже видели в школе. Ради такого события можно и дворню потерпеть, но маме не давало покоя, что заодно придётся кормить и ораву соседей.
“Сплошное разорение! — сокрушалась она. — Набрали сотенку, а потратилась на полторы. Уму непостижимо! Пришлось нести в скупку отцово обручальное кольцо…”
Я поинтересовался: “А что такое скупка?”
Мама объяснила, и я понял, каким образом бабушка собиралась превратить своё золото в деньги.
“Ты ездила в Тирасполь?” — спросил я.
Мама удивлённо на меня посмотрела: “Зачем?”
“У нас в городе нет никаких скупок”.
“Глупыш! — усмехнулась она. — Скупка находится в ювелирном около школы”.
Конечно, я знал магазин “Изумруд”, самый большой в нашем городе. Мама часто в него заходила, но никаких покупок не совершала. Каждый раз я допытывался: “Какой интерес просто так смотреть на прилавки?” В ответ она тяжело вздыхала: “Хоть посмотрю…”
“Утконосиха подбивала на духовой оркестр! — продолжила мама разговор. — Три раза ха-ха! Шито белыми нитками! Её муженёк на барабане стучит — хотели за наш счёт поживиться. Естественно, я не выдержала. Говорю, а военный парад и гроб на лафете не желаете?”
Услышав об оркестре, я вскинулся: а не сыграть ли Мендельсона во время поминок?
Мама отмахнулась: “Опять он за рыбу грош!” Но я пояснил: музицировать буду не для услады кугутов, а как будто для себя. Мол, на днях предстоит сдача фрагмента в школе искусств. Уйду на кухню и стану как можно громче пилить струны. Кугуты бы-ы-стренько разбегутся!
“Лишь бы разведка не разбежалась!” — улыбнулась мама.
Мы посмотрели друга на друга и разом прыснули…
Назло соседям, которые просто мечтали посидеть вокруг гроба у подъезда, бабушку хоронили из больничного морга. Видеть в квартире мертвеца мне не очень хотелось, но если бы так случилось, я бы устроил Гитлеру ответную шуточку с крышкой. Долго не мог я заснуть, представляя, как она валится на Танюську с Натуськой!
На кладбище мама меня не взяла, а я особо и не настаивал. Если непозволительно играть перед дворней, то и делать там нечего. Устрою им домашний концерт!
Ноты я заранее вставил в пюпитр, а смычок трижды натёр канифолью. Время приближалось к пяти. Под ложечкой у меня ныло в сладостном предвкушении весёленького представления. Здорово я придумал оглоушить всех кугутов разом! Вот и пригодился Мендельсончик.
Скрипка лежала в открытом футляре, и впервые за время учёбы я поглядывал на неё с любовью. И даже делился с ней сокровенным! Моя “подружка” терпеливо выслушивала фантазии, которые заканчивались одним и тем же — расстрелом семейки Громовых. В довершение их тела утюжил мой бэтээр…
В ожидании долгожданных поминок я слонялся вокруг стола, не зная, куда себя деть. Пользуясь случаем, снял пробу с кутьи — она мне совсем не понравилось, — съел блинчик, два бутерброда с селёдкой и котлету из курицы. Выпил два стакана компота из сухофруктов.
А похоронщики всё не ехали…
Мама основательно подготовилась к встрече. “Нет худа без добра, — сказала она перед уходом, — пусть кугутня видит, как живут люди нашего круга. Пусть ощутят собственную ущербность!”
Анжела Ионовна расщедрилась на посуду и всякие рюмочки-вилочки-ножички, которыми прежде мы никогда не пользовались. В школе они предназначались для встреч с работниками РОНО. Из серванта явились настоящие салфетки, а на стол вместо потёртой цветастой клеёнки легла белоснежная скатерть.
Мы сняли с полок кугутские книги, вроде “Казачьих песен” и “Самоучителя игры на баяне”, а культурные книги вперемежку с нотами разложили по всем углам.
Столу с угощениями полагалось довершить демонстрацию нашего превосходства над дворней.
Похоронщики заявились, когда я уже не мог смотреть на еду. Не разуваясь, дворня гурьбой проследовала в гостиную. Евгений Витальевич и мама задержались всего на минуту. Она показала ему квартиру: “На кухне поменяем линолеум, в туалете — унитаз, а в спальне освежим стены”. Пока они проводили осмотр, я следил, чтобы никто не занял их места.
Отомкнув бабушкину комнату, мама извинилась: “Не обращайте внимания — руки не дошли, завтра устрою генеральную уборку…”
К моему удивлению, во главе стола уселась не она, а Евгений Витальевич. Мама расположилась рядом. По другую руку от неё оказалась Зоя Михална, единственная учительница нашей школы, пришедшая на поминки. За общим столом, да ещё в компании кугутов, мне находиться не дозволялось. Я устроился на диване с книжкой о Мендельсоне, но лишь делал вид, что читал. На самом деле ловил мамин взгляд, ожидая сигнала к началу игры.
Евгений Витальевич встал из-за стола со стаканом в руке. Галдёж немного притих.
“Сегодня мы проводили в последний путь, — начал он речь, — замечательного педагога, человека с большой буквы…”
Я украдкой разглядывал похоронщиков. Опустив чуб в тарелку, Гитлер за обе щеки уплетал винегрет. Жорик по-хозяйски раскладывал еду, выбирая для семейки самое вкусное. Галина молча дирижировала, указывая, кому и сколько добавить. Другие занимались тем же. Выступающего, казалось, никто и не слушал, но когда он произнёс: “Предлагаю почтить память…”, все как по команде подняли стаканы и выпили. Даже мама, которая всегда относилась к выпивке с отвращением. Я наблюдал за ней, не веря своим глазам. Она пьянствовала, да ещё и в кугутской компании!
“Митрофанна хотела рядом с мужем, — подала голос Галина, — на Аллею Славы, а поклали на самой Камчатке”.
Мама промокнула губы салфеткой и спокойно ответила: “За свои прихоти надо платить. Оставила б денег — хоть у кремлёвской стены!”
“Мог бы исполком подмогнуть”, — чавкая, пробурчал Жорик.
“Мы действовали сугубо в масштабе сметы, — пояснил Евгений Витальевич. — Исполком выделил автобус и оплатил расходы на погребение”.
Я усмехнулся: они приняли дядю Женю за исполкомовца, а он и не возражал. Удачно придумано! Никому и в голову не придёт усомниться. На митингах он выступал от исполкома, портрет мамы повесили у главного здания и даже похороны провели за исполкомовские деньги. От-лич-ная у нас разведка!
Мама незаметно кивнула мне в сторону кухни, а вслух произнесла: “Сергей, надо штудировать с восьмого такта…”
Жорик скорчил недовольное лицо: “Да погодь ты, Любаня, со своей скрыпицей! По третьей выпьем, Нюрину любимую споём… Малой на баяне сыграет”.
Я в растерянности застыл, но мама повысила голос: “Ему надо работать. Летом ответственное прослушивание в одесской консерватории!”
Она перевела взгляд на меня: “Сергей!” — и я мгновенно испарился.
Дальше десятого такта у меня шло с трудом. Сложный пассаж требовал кропотливой работы, а на неё у меня не хватало терпения. Мама строго-настрого приказала: негоже являть перед кугутами свои недостатки. Поэтому первые девять тактов я пилил, как заезженная пластинка, прислушиваясь к пьяной болтовне.
“Ото б играл на баяне! — раздражённо проговорила мамаша Васьки-дурачка. — Чо насиловать ребёнка?”
“И Митрофанна считала так же. Царство ей, бум грить, небесное!” — поддакнул папаша Бублика.
“У него исключительный слух, — вступилась Зоя Михална. — С такими способностями скрипка и только скрипка!”
Кугуты наперебой затараторили о превосходстве баяна над скрипкой.
“В школе искусств ему прочат большое будущее”, — доказывала мама, а Зоя Михална твердила как заведённая: “Исключительный слух, будущий гений…” — но их не слушали.
Прошло немало времени, пока разговор наконец переключился на другую тему.
“Ты, Любка, — заявил Жорик, — хотя бы на девять дней свози малуго на кладбище!”
“Мы своих кажный раз берём! — вставила утконос. — И Вовку, и Таньку с Наташкой…”
Стол одобрительно загудел.
“Само собой! Должон сызмальства знать…”
“На годовщины, на родительские — а то как же?”
“Вырастишь, Любка, мудило — он и к тебе на погост не придёт!”
“Извините, но я в педагогике кое-что разумею”, — оправдывалась мама, но её слова тонули в общем гвалте.
“Люба разбирается, — поддакивала Зоя Михална. — Педагог с большой буквы!”
Желая поддержать своих, я играл всё громче и громче.
“Не-е-е, ты нас послухай, Любка! — заорал пьяным фальцетом Жорик. — У кои-то веки сели за одним столом, мы тебе усю правду-матку врежем!”
Евгений Витальевич помалкивал, а я его не осуждал. Среди врагов разведчик должен быть тише воды и ниже травы.
Кольцо тем временем сжималось:
“Ты, Любка, с самого начала себя неправильно поставила!”
“Неча нос задирать!”
“Ты баба, наверное, башковитая, зато мы — вопытные!”
“Хочем тебе как лучше, а ты шарахаешься як бис от ладана!”
“Вам тут жить…”
“Да мало ли чо случится? Кто на помощь придёт?”
“Соседи!”
“Отгородилась, понимаешь…”
“Идёт с работы — такая пава! — через губу не переплюнет!”
“А ты присядь с нами, погутарь за жисть…”
“Плохого не посоветуем!”
“Мы люди простые, но прямые… Чо не так, жевать сопли не станем…”
Я подумал: Евгений Витальевич мог бы уже и вступиться — хотя бы чуть-чуть! — он по-прежнему молчал.
“Да я… да мы… — с трудом вставляла мама слова. — Консерватория… Одесса… концерты…”
“Люди! — взмолилась Зоя Михална, — вы забыли о Доске Почёта!”
“Доска, бум грить, говно! — хихикнул папаша Бублика. — Жить надо по-людски — вот о чём мы гутарим!”
“Я грю, дай бог, шобы Колян вернулся! — невпопад пропел Жорик. — За моего кума! За Вовкиного крёстного! Казаки пьют стоя!”
Грохнули опрокинувшиеся стулья, и послышался звон стаканов.
“Колян во такой мужик! — окрепшим голосом продолжил Жорик. — Мы с ним ещё сыкунами бегали, а уже дружбаны не разлей вода. Первомайка на ушах стояла! Вовка родился, я Коляну грю… Давай, грю, заделай и ты пацана! Вырастут, будут жару на районе давать. За девками бегать… Да-а-а, Гала, мы бегали! Бывало, ни одной юбки не пропустим… Да брось ты, Гала! Ну, было и чо? Щас Вовка грит: стану охвицером, как крёстный! А ты, Любка, со своей скрыпицей… Эх-х-х, бляхя-муха, пацана ур-р-родуешь!”
Не в силах слушать кугутскую ахинею, я остервенело пилил смычком. Чем больше они напирали, тем сильнее я злился на дядю Женю, который словно онемел.
“Да я, да мы… — вяло отбивалась мама, — Одесса… Серёжа рождён для другого…”
“Любаня, дай я тебя чмокну!” — прожевала слова Зоя Михална.
“Слышь, Гала, — повысил голос Жорик, — помнишь, Колян у гости до нас заходил? Грит, значит… Ты на мою, грит, не гони! Она, грит, такая… растакая… Не помню, бл…, это слово…”
“Не-об-нак-но-вен-ная!” — язвительно подсказала утконос.
“Да, Гала! А шо ты думаешь? Педагогический – не хер собачий. Культура у хате, о какая…”
Договорив, Жорик зашёлся кашлем.
“Ото и результат! — взвизгнула утконос. — Тикал от той культуры куды подальше…”
“Он в командировке!” — возразила мама, но её слова утонули в хохоте.
“Скажи по-честному, Любаня, — проговорил Жорик охрипшим голосом. — Тебе не кажется, шо твой мужик бегает от тебя як тот заяц? Ото б развелись ужо…”
“Да какое вам дело!” — простонала мама.
Кугутня беспорядочно заверещала:
“А та-ко-е-е-е!”
“Не, ну ты глянь на неё!”
“Ей, бум грить, навстречу идут, уму-разуму учат, а она…”
“Небось не чужие — какие-никакие соседи!”
“Колян — мой кум! Та я любому за него кадык порву!”
“Ты пей, Любаша, — наконец подал голос дядя Женя. — Пей! Шо ты как девочка?”
“Да я…”
“Пей-пей!”
“Ты, Любка, не пра-ва-а-а!”
“Царство небесное Митрофанне!”
“Пьём, бум грить, не чокаясь!”
“Стаканы не сушим! За Коляна!”
“Любка не права-а-а!”
“Кум челове-е-ек!”
“Настоящ-щ-щий мужик!”
“Шо будет с пацаном без Митрофанны?”
“О так, Любаша. Пей до дна, пей до дна! Умничка, а теперь закуси!”
“Созрел тост! — прохрипел Жорик. — Шоб вы все знали, завтра мы покупаем машину. О такой сурпрыз! Нашёл подержанную “шестёрочку”, васильковый цвет, литые диски! Конфэта, а не машина! Короче, выпьем за нашу ласточку!”
“Па, а можно и мне?” — спросил Вовка.
“Ещё чего!” — возмутилась утконос.
“В честь такого случая разрешаю!”
Зазвенели стаканы.
“За ласточку!”
“Шоб не ездила, бум грить, а летала!”
“Ну, Жорка, мо-лод-ца!”
“Мужик!”
“Пей-пей, Любаша! О так!”
“Хорошо пошла!”
“Шоб так машина ездила!”
“Крутимся как умеем, да, сынку?”
“Угу!”
“Мущ-щ-щина растёт! Выпил — не поперхнулся!”
“Вовка, а ты ужо девок ш-шупал?”
“Гы-гы!”
“Та не обламывайся, сынку! Любаня — своя, даром шо учителка!”
“Мне кажется, — с трудом выговорила мама, — не вполне этично…” — но на её слова не обратили и малейшего внимания.
“Бабы, а давайте Нюрину любимую?”
“Я с двенадцати годков по людµм ходила, — затянула Галина, а нестройный хор подхватил: — Где качала я детей, где коров доила…”
Они горланили так, что в серванте звенела посуда. Я не различал звуков собственной скрипки! Зычным голосом солировала предательница Зоя Михална. Благодаря ей кугутки легко держали тональность и ритм…
Жалобно пискнув на верхней ноте, я опустил смычок. Дворня не оставила Мендельсону ни единого шанса! Даже не обратили внимания на последний отчаянный писк! Как тот автобус, который припечатал к асфальту беспомощного голубка.
Забившись в угол, я сел на корточки и заскулил, хотя впору было завыть. Кугуты собрались в нашей квартире, чтобы глумиться над нами. Специально приберегли новость о покупке машины и в знак торжества затянули победную песню.
Как назло, сжимал я от бессилия кулаки, отец куда-то запропастился. Привези он из Югославии хоть какой-нибудь завалящий автомобиль, мы бы не чувствовали себя такими несчастными. Знал бы он, какой бедой обернётся для нас смерть бабушки!
Но главное испытание маячило впереди. Увидеть под окнами Жорикову “шестёрочку” мне казалось гораздо страшнее, чем наткнуться в подъезде на крышку гроба. Ужасный, ужасный день!
Вконец расклеившись, я уже не просто скулил, а подвывал. И никто не мог утешить меня, даже мама. С ужасом я уловил: она подпевала дворне!
“Хороша я, хороша, да плохо одета. Никто замуж не берет девицу за это…”
“В этом доме нет водки?! — с трудом перекричал хор Евгений Витальевич. — Любаша! Мы требуем продолжения банкета!”
“Ну-ка, скинулись! — по-козлиному проблеял Жорик. — Выручим нашу хозяйку!”
Отставая на полтакта, мама вытягивала вслед за хором: “Не пошлет ли мне Господь доли той счастливой, не полюбит ли меня молодец красивый?”
За водкой отрядили Жорика. Вовка вызвался его проводить. Я ожидал от него какой-нибудь мерзкой шуточки, но он даже не посмотрел в мою сторону. Точно так же — я в этом не сомневался! — он бы не стал разглядывать расплющенного голубка. Своим безразличием негодяй словно подчёркивал: я недостоин даже его плевка! От бессилия мне сделалось вдвойне себя жальче…
“С народом надо общаться, — раздался голос дяди Жени в гостиной. — Иногда хочется вот так, без церемоний, по-простому…”
“Вы такой интересный мущ-щ-щина… — весело прощебетала Галина, — а мы вначале засумлевались: шо за пентюх явился?”
“Любаня, а ну-ка, пивка!” — скомандовал дядя Женя.
“Н-не надо мешать…”
“Не учи, женщина! — громыхнул он кулаком по столу. — Моя норма — два пузыря беленькой и три литра пива!”
“Тараночки не хочете солёненькой? — предложила утконос. — С икоркой, м-м-м, пальчики оближете!”
“Давай, милая! Тащи! Гулять так гулять!”
“Ой, ну вино-то зачем? Мешает всё подряд…”
“Да у меня, не при дамах будь сказано, ни в глазу, ни в жопе!”
“Ха-ха-ха!”
Сердце моё разрывалось на части. Маме приходилось выслушивать такое, чего она наверняка в жизни своей не слышала! Обижаться на дядю Женю я не мог. Наоборот! Прикинувшись кугутом, он действовал как настоящий разведчик. Мамуля же подыгрывала ему, хотя давалось ей это ох как нелегко! Жаль, — думал я, — не видит отец, какой она совершила подвиг!
Когда Жорик ушёл за водкой повторно, у меня скрутило живот. Бабушка Нюра панически боялась поноса. Она считала, его вызывают опасные кишечные паразиты, и при малейших признаках расстройства желудка пичкала меня антибиотиками. Но бабушка умерла, и спасти меня могла только мама. Я ринулся в гостиную, но её там не оказалось.
Комнату заволокло пеленой дыма. Мне показалось, курили все, кроме девчонок-близняшек, которые ползали на четвереньках у ног пьяной Галины.
Мама нашлась в туалете. Её тошнило. К ней, как она говорила, “явилась рыгушка”. Я догадался: мы на пару с ней отравились и оба нуждались в лекарстве.
Мама безропотно уступила мне место.
“Мамуленька, не ходи, — спустил я штаны, — закрой дверь!”
Она щёлкнула шпингалетом, и я взгромоздился на унитаз. При запертой двери я мог не беспокоиться — о нашей тайне никто не узнает. Мама всегда вытирала мне попу ватой. Пакет хранился под раковиной. Если бы такую картину случайно увидел Гитлер, я бы провалился сквозь землю. Бабушка Нюра считала меня достаточно взрослым и посмеивалась, когда из туалета звучали призывы о помощи.
“Что-то мне нехорошо”, — с трудом ворочая языком, проговорила мама.
“У нас завелись паразиты”, — ответил я со вздохом.
Мама опустилась на край ванны и тяжело выдохнула: “Они скоро уйдут”.
“Без химии не получится”, — вспомнил я бабушкины слова.
Мама не успела ответить — её вытошнило в раковину.
“Надо поискать в бабушкиной комнате”, — предложил я, думая об аптечке.
“Сама жду не дождусь”, — произнесла она, споласкивая лицо.
Заварив чай, мама ушла готовить мне раскладушку. Я думал, как утешить её в связи с васильковой “шестёрочкой”, но не находил нужных слов. Вскоре выяснилось — она и не думала о соседской машине. И даже о паразитах не беспокоилась!
“Выстрадала квартирку, — пробормотала она, укладывая меня спать, — выстрадала! Правильно говорят, за всё надо платить… — Мама вымученно улыбнулась: — Ничего, завтра начнём новую жизнь”.
Я вспомнил о Мендельсоне и горестно вздохнул. “Новая жизнь” не сулила мне ничего доброго.
“Здесь неудобно, — пожаловался я, скорчив гримасу. — Хочу на диван. Скоро они уйдут?”
“Придётся потерпеть, — устало проговорила мама. — В кои-то веки собрала всех пауков в одну банку. Ещё не всё им высказала. Надолго запомнят, уроды, мой праздничек!”
Перед уходом она чмокнула меня в лоб. Я скривился — от неё противно пахло “рыгушкой”.
Ни о каком сне, разумеется, не могло быть и речи. Меня раздирало любопытство. Я приоткрыл дверь и подвинул раскладушку ближе к щели. В гостиной, казалось, каждый разговаривал сам с собой.
Жорик поучал Вовку: “Запомни, щ-щ-щегол! Надо знать свою норму! Но выпить её о-ч-ч-чень трудно! Папка сегодня забацал две нормы. Одну — за покойницу, другую — за нашу ласточку!”
Танюська с Натуськой дразнили друг друга словами, за которые меня обычно наказывали. Евгений Витальевич втолковывал утконосу: “У меня шо, печатный станок в кабинете? Да я эти пуминки со своего кармана платил! Любаня, шо, разве не так? Из уважения, так скать, из личных побуждений… А ты мне про Аллею Славы зудишь, женщина! Знаешь, скока та Аллея стоит? Пол моей зарплаты!”
Мамаша Васьки сетовала: “Кто теперь моего идиотика будет учить? В Тирасполь ехать? А на какие шиши?”
Пьяный голос одиноко тянул: “Сиротою я росла, как в поле былинка…”, а мама под аккомпанемент заунывного пения вспоминала о своём тяжёлом детстве. Кому она изливала душу, я понять не мог. Кажется, её никто не слушал.
“В четырнадцать лет потеряла родителей! — говорила она. — Уму непостижимо! Несчастный случай. Автокатастрофа. Была такая образцовая семья! Папа — зам по идеологии. Мама тоже в комсомоле работала. Аккуратистка, культурная, начитанная. Вам до неё как до небес. Между прочим, по её линии у меня все — дворянских кровей! Да-а-а-а! Даже при дворе императорского величества служили. Теперь всё можно говорить — перестройка!”
Васькина мамаша тоже, казалось, разговаривала сама с собой: “Мой — идиотик, а всяку животинку любит… Букашечку подымет, несёт, мычи-и-ит, болезный… Нюра-покойница шара-а-ахалась! Бывалоча, ругнётся, но беззлобно. Итить, грит, твою налево! Она Ваське всё прощала. Вот кто настоящий педагог!”
Я отметил: бабушка действительно не выносила живность. Начиная от клопов и заканчивая кошками-собаками. Однажды отшлёпала меня, заметив в голубятне. Конечно, я как сыч надулся, но получил внепланового “Гулливера”, и обида улетучилась. После она выпаривала одежду и пичкала меня антибиотиками.
“Меня, потомственную аристократку, — с горечью вещала мама, — свекровь квартирой попрекала. Три раза ха-ха! Зачем мне тридцать пять квадратов? Жалкие, смешные крохи! У меня планов — громадьё! Я всегда говорила: главное богатство — дети. Хотя и не всякие… Важна хорошая наследственность и грамотное воспитание. С Евгением недавно поделилась, теперь и вы узнаете. Летом Серёжу ждут в специнтернате для особо одарённых при одесской консерватории!”
Новость прозвучала для меня как гром среди ясного неба. Прежде мы говорили всего лишь о поездке к морю. Мечтали отправиться туда на собственной машине, посетить Привоз, где продавали жвачку и заграничную одежду. Да, намечали экскурсию в консерваторию, но об интернате мама и не заикалась! Оказалось, этот вопрос она уже обсудила не с кем-нибудь — с начальником разведки. Теперь уведомила даже дворню, а меня и не спросила!
“А крёстный его в военное училище хотел…” — ехидным голосом протянул Вовка.
Дворня закудахтала: “Надо Николая обождать! Без мужика такое не решается! Пацан должон идти по стопам отца!”
“Три раза ха-ха! — надменно возразила мама. — Сначала интернат, затем консерватория, концерты, конкурсы, гастроли, заработки! Квартира на Французском бульваре! Слышите, вы?! На Французском бульваре!!!”
Последние слова она произнесла звенящим голосом, впервые заглушив нетрезвый гомон.
“Вот так! — победно завершила мама. — Большому кораблю — большое плавание! Училища и ПТУ себе оставьте вместе с этой занюханной квартирой! У нас в Одессе будет не тридцать пять, а сто тридцать пять квадратов. С кондиционером и прислугой! И машина — не подержанная “шестёрочка”, а новая “Волга”!”
“Де-ла-а-а! — пропел папаша Бублика. — Бум грить, из грязи в князи”.
“Али-ста-крат-ка! — хихикнула Галина. — При-слу-га, “Волга”! Может, и холопов заведёшь?”
“Понадобится — заведу!” — парировала мама.
Гитлер пропищал: “А меня возьмёте? Буду за голубчиком присматривать”.
“Дурным манерам обучать? — возмутилась мама. — Тебе, Володя, даже до холопа далеко!”
“Энтелигэнция так и прёт! — хмыкнула утконос. — Начали за упокой святой души, а кончили за здравие поганой… Ладно, пора и честь знать!”
Когда в квартире стихло, я на цыпочках вошёл в гостиную. Евгений Витальевич спал головой в тарелке, а мама собирала со стола еду, рассовывая по кастрюлям.
“Не поеду в интернат!” — заявил я с порога.
Мама приложила палец к губам: “Тс-с-с!” — но я упрямо замотал головой: “Не поеду!”
“Завтра поговорим!” — прошептала мама. — Женечка, — потрепала она спящего за плечо, — может, на диванчик?”
Не поднимая головы, он что-то промычал. Мама вытащила из-под него тарелку с винегретом. Я с отвращением посмотрел на лиловую физиономию разведчика, облепленную капустой и раздавленными горошинами.
“Мне это не давай!” — указал я пальцем на тарелку.
“Конечно-конечно”, — согласилась мама, очищая салфеткой командирское лицо.
Вскоре за дядей Женей явился водитель.
“Опять насвинячился, — проговорил он со вздохом. — Откуда столько здоровья? Во служба! Шоб я так жил…”
Евгений Витальич замурлыкал: “Наша служба и опасна, и трудна…”
Я заговорщически улыбнулся водителю и по примеру мамы приложил палец к губам. Пусть знают: их служба в разведке не составляет для меня тайны, но я буду нем как рыба.
Наутро от застолья не осталось и следа. На кухне громыхала посуда, из приёмника звучала маршевая музыка, и что-то аппетитно скворчало на плите.
Протирая глаза, я подумал: не приснилось ли мне вчерашнее?
У плиты хлопотала мама. В связи с трауром ей предоставили отгул. “Шуба с барского плеча Анжелы”, — объяснила она кому-то по телефону. Меня тоже освободили от уроков в обеих школах.
“Доброе утро, мамуля”, — проговорил я, зевая.
“Доброе-доброе! — отозвалась она, переворачивая оладьи. — Как животик?”
Я пожал плечами.
“Чем же мы отравились вчера? — задумчиво спросила она, не глядя в мою сторону. — Что ты кушал, пока мы были на кладбище?”
“Блины, бутерброды, кутью… — перечислил я, — котлетку…”
“Вот! — перебила мама. — На неё-то я и подумала! Сама съела две штуки, а потом началось… Ничего, сейчас мы их пережарим!”
“Не хочу в интернат!” — вернулся я к вчерашнему разговору.
Мама осыпала меня поцелуями: “Серёженька, милый! Я тебя умоляю! Ты попадёшь в другой мир… Культурные дети, интеллигентные, воспитанные… Не быдло, как некоторые! Вчера мы оба насмотрелись, до конца жизни хватит воспоминаний. Жить в гнусном мирке — значит, гнить. Кугутская плесень рано или поздно тебя отравит. Представить страшно! Ты такой утончённый, воспитанный… Бежать отсюда надо без оглядки…”
“Не хочу в интернат!”
“Буду приезжать к тебе на выходные… Честно-честно! Буду привозить конфеты. Ты какие любишь, “Гулливер”? Будем ходить на море! В музеи, театры…”
“Не хочу!” — стоял я на своём.
Мама сменила тон: “Сергей! Ты уже взрослый и должен понимать: наступило другое время. Мне надо делать карьеру. Во имя нашего будущего. Раньше за тобой следила бабушка, а теперь? Отцу ты не нужен, да он и не вернётся, я думаю. Ты нужен только мне!”
“М-м-м! — протянул я, — не поеду интернат!”
“У меня намечаются серьёзные перспективы, — перешла мама на шёпот, — только т-с-с! Молчок! Открою военную тайну. Никому во дворе, ни единой душе! Понял?”
Я кисло протянул: “Угу-у-у…”
Мама наклонилась и жарко прошептала: “Меня назначили начальником разведки!”
Я опешил: “Начальником?!”
Мама кивнула: “Сплошные дежурства, поездки… Работа трудная, но заработки со школой не сравнить. Теперь подумай, кто за тобой присмотрит? А в интернате — милое дело… — Она перешла на шёпот: — И самое главное — ожидается секретная командировка в Кишинёв. Штирлица помнишь? Не каждому доверят…”
Я перебил: “А дядя Женя больше не начальник?”
Мама подтвердила: “Он теперь главнокомандующий…”
“А у тебя будет машина?”
“Со временем”.
“Волга?”
“Ну, не “шестёрка” же!”
“Правда-правда?”
“Мама никогда не врёт!”
Вскоре я капитулировал — крыть было нечем. Успокаивало, что переезд состоится лишь на следующий год. Мама с радостью отправила бы меня уже в конце четверти, но интернатское место стоило слишком дорого. Она таких денег пока не заработала.
Я недоумённо пожал плечами: “Меня в Одессе ждут — зачем платить?”
“Одно другого не отметает, — пояснила мама. — Ждут всех, но без денег никого не берут. Придётся дать взятку. Ничего страшного — всё окупится!”
Через годик-другой, поведала мама, она заработает кучу денег. Тридцать пять квадратов, разумеется, не пропадут. Пусть кугуты и не надеются! Квартиру в Бендерах мы продадим. Скоро жильём можно будет торговать, как на базаре. Гнить в кугутской столице она не намерена. Мы купим жилплощадь в Одессе, ещё и на машину останется. Из интерната я переселюсь в новёхонькую квартиру на Французском бульваре. Мама будет возить меня на занятия в нашей собственной “Волге”…
Как зачарованный слушал я рассказ о грядущей жизни, напрочь позабыв о страхе перед интернатом. Мама рисовала такие картины, от которых захватывало дух…
После завтрака она объявила: “Новую жизнь начнём с генеральной уборки!”
“Ура!” — запрыгал я вокруг стола, радуясь отсрочке встречи с Мендельсоном.
Засучив рукава, мама направилась в бабушкину комнату, а я — за ней.
“Не было бы счастья, да несчастье помогло, — произнесла она, осматривая новые владения. — Наконец у меня появилась собственная спальня!”
“И у меня!” — добавил я, подумав о гостиной.
Наводя порядок, мама размышляла вслух: “Аллею Славы они захотели… Три раза ха-ха! Есть задачи и поважнее… Надо переделывать ордер, отцово свидетельство выправить… Без взятки не обойтись. Везде деньги, деньги… Уму непостижимо!”
Насчёт ордера и свидетельства я не понял. Выслушав объяснение, ужаснулся: “Разве папу убили?”
Мама успокоила: “Оно же липовое, ненастоящее! Отец заявится — бумажку порвём. А не заявится, оно нам ох как ещё пригодится! Не умирать же мне на этих тридцати пяти квадратах? Стану ответственным квартиросъёмщиком, смогу продать…”
Пока я обдумывал услышанное, она связала узлом бабушкино бельё и приступила к полкам. Костяные слоники, кружевные салфетки, пластмассовый мавзолей и подсвечники отправились в помойное ведро.
Мама буркнула: “Кугутская мерзость!”
Слоников я пожалел, но возражать не стал. Далее в ведро отправились снадобья против клопов, мешочки с нафталином и лечебные травы.
“Старая ведьма, — сердито проговорила мама, — не удивлюсь, если какую-нибудь дрянь мне подсыпбла…”
Я вытащил из комода папку со старыми фотографиями. Мама приняла их с таким видом, словно ей подсунули раздавленных голубков. Просматривая, она комментировала каждый снимок: “Ничего себе фифочка! Если бы не нос, и не узнала бы… У этого на лбу написано: будущий уголовник… Ты посмотри, ещё и улыбается, отрава…”
Одна из фотографий вызвала у неё смешок: “Уму непостижимо! Видел?”
От бабушки я знал о каждом снимке и даже помнил записи на обороте. На этом значилось: “1-е августа 1972 года. Коленьке 15 лет”.
“Угу, — подтвердил я, — веселятся на дне рождения”.
Отца запечатлели в компании друзей на пляже. Он пыжился, показывая им мускулатуру. Остальные вокруг гримасничали. Галина, встав на цыпочки, тянулась к щеке отца, а Жорик для смеха изображал такого же силача.
Бабушка обычно допытывалась: “Ну, разве не красавчик твой папуля?”
Я соглашался без колебаний — ещё какой красавчик! Особенно в соседстве с тщедушным, узкоплечим Жориком…
“Сейчас и мы повеселимся”, — сказала мама и потянулась к авторучке.
Она удлинила Галине нос и изобразила на голове колпак. Я покатился от смеха — соседка превратилась в Буратино. В зубах у Жорика образовалась папироса, а в руке — бутылка.
Игра мне понравилась. Я хотел наградить отца кинжалом и турецкой саблей, но мама поступила иначе. Она пририсовала ему свисающий влево чубчик!
“Ух, ты! — изумился я. — Настоящий Гитлер! Давай Вовке покажем?”
Мама сердито буркнула: “Ещё чего!” — и в клочья изорвала снимок.
Весело начавшаяся игра закончилась на невесёлой ноте. Настроение у мамы испортилось. Сомкнув губы, она отправила в ведро оставшиеся снимки, туда же искрошила письма и грамоты. Отцовские фото в военной форме отправились в нижний ящик комода.
Когда дошло до иконы, у меня застучало сердце. Не долго думая, мама швырнула её в ведро. “Проклятое мракобесие!” — процедила она со злостью.
Умоляющим голосом я произнёс: “Н-не надо, пожалуйста! Папа приедет и очень обидится, он покупал её бабушке в день рождения…”
Между нами завязался спор. Мама уверяла — отец не вернётся. Припоминала слова его сослуживца: “котёл”, “мясорубка”, “шансов ноль”, “если бы выбрался, уже был бы дома”, но я стоял на своём и упорно канючил: “Не надо, пожалуйста…”
Наконец она не выдержала и водрузила икону на место. Я облегчённо вздохнул. Мама сердито проговорила: “Отравила ребёнка поповскими сказками… Ничего, мы эту мерзость вытравим, теперь я в доме хозяйка!”
Провожая икону взглядом, я показал ей кукиш. Облака при этом не разверзлись, и громы-молнии меня не сразили. Мама не обманула — бога нет. Я мог спокойно обойтись и без кукиша…
“Куда же оно подевалось?” — бухтела мама, перебирая содержимое комода и прикроватной тумбочки.
Я спросил: “Что подевалось?”
“Ты не видел, бабушка здесь ничего не прятала? Какие-нибудь украшения, изделия из золота?”
“А-а-а… ты откуда знаешь?” — проговорил я, покосившись на икону.
Мама обернулась: “А ты?”
“Бабушка говорила…” — прошептал я, опустив глаза.
“Она и мне все уши прожужжала! — вернулась мама к поискам. — С этими похоронами такие расходы, уму непостижимо!”
Я облегченно выдохнул: “Зато дворня завидует”.
Поиски продолжались до обеда, но единственной ценностью, которую удалось найти, оказалась сберегательная книжка. На бабушкином вкладе хранилось сорок рублей. По моим понятиям — кругленькая сумма, но мама негодовала: “Всё на конфеты изводила да на игрушки. Вчера о пенсии в собесе заикнулась — куда там! Только сыну… Мне и в сберкассе не дадут! Последняя гримаса маразматички — дразнила золотом — словно околдовала! — я и поверила… Остались без гроша…”
В конце дня мама сообщила: до утра у неё ответственное дежурство в штабе. На ночь я ещё ни разу не оставался один, и настроение, конечно же, испортилось. Все словно сговорились: папа пропал без вести, бабушка умерла, а мама наотрез отказывалась брать меня с собой.
Я ходил за ней по пятам, выслушивая упрёки в эгоизме, и успокоился лишь после того, как она освободила меня от Мендельсона до конца недели. Заодно я пожелал избавиться от нудной книги. Мама и на это согласилась, правда, взамен обязала шлифовать бетховенского “Сурка”. В конце четверти учащимся третьего класса предстояло сдать композицию на выбор. Поскольку с Мендельсоном у меня не ладилось, оставался “Сурок”.
Оставшись один, я первым делом достал икону и кухонным ножом отогнул штырьки. Внутри обнаружил небольшой пакетик, стянутый нитками. После недолгих колебаний я их перерезал…
В пакете хранились часы с браслетом, два кольца, цепочка и три кусочка металла размером с ноготок. По цвету я догадался — золото! Настоящий клад. Не хватало лишь драгоценных камней.
Я спрятал сокровища и приступил к Бетховену…
Мои мучения продлились недолго. После первого же прогона руки налились свинцом, я бросил инструмент в футляр и захлопнул крышку. Приколотить бы её гвоздями, — подумал я, — да закопать на кладбище вместо бабушки! Одно жаль — у кугутов случился бы двойной праздник…
С одной стороны, — размышлял я, — конечно же, хорошо, что мама стала главной разведчицей, а с другой стороны — плохо. Теперь меня ожидали скучные-прескучные вечера. С бабушкой я мог сражаться в карты, мог сплетничать и даже бросаться подушками! А в одиночестве только и оставалось — разглядывать золото. Я даже не представлял, как с ним можно играть!
Мне невольно подумалось: скорее бы началась война! Хоть какое-то развлечение… Война немедленно поставит крест на Мендельсоне с Бетховеном. О ней ежедневно долдонили по радио и телевизору, но она почему-то задерживалась…
Я слонялся по квартире, не зная, куда себя деть, когда в дверь позвонили. Мамина инструкция повелевала: подойти на цыпочках и посмотреть в глазок. Чужим не открывать! Если пришли знакомые, разговаривать, держа дверь на цепочке.
На площадке стояла Васькина мамаша, а рядом — “идиотик”. Глупо улыбаясь, он прижимал к груди мой пистолет.
Я приоткрыл дверь, и соседка сразу затараторила: “Встретили Любовь Александровну, такая важная, деловая! А мы круголя дома гуляли… Я Васеньке говорю: надо возвернуть пистолетик, а то подумают бог знает что. А Любовь Александровна скоро придёт?”
Я ответил: “Утром”.
“А куда ж она на ночь глядя?”
“На дежурство…”
С моих уст чуть не сорвалось: “Её назначили начальником штаба”, но в последний момент я осёкся.
“Значит, на дежурство, — кивнула мамаша. — Понятно… Ну, мы пошли…”
Васька сунул игрушку в дверную щель. Мне в голову пришла идея: “идиотик” вполне мог развеять мою скуку. Я спросил, нельзя ли нам поиграть хотя бы полчасика? Соседка не возражала при условии, что я провожу его затем до квартиры.
Когда дверь закрылась, я ухмыльнулся: “Попался, голубчик!”
Идиотик радостно замычал…
Для начала я изобразил ему “Сурка”. Он сидел смирно, со своей извечной глупой улыбкой. Доиграв, я заставил его хлопать в ладоши. Васька понимал приказы и охотно им подчинялся, но не мог произнести и словечка. Поэтому криков “бис!” и “браво!” я от него не дождался, зато, начав аплодировать, он долго не мог успокоиться. Перед тем как исполнить Мендельсона, пришлось его осадить.
Я замахнулся смычком: “Заткнись!” — и он испуганно зажмурил глаза.
Затем мы играли в Афганистан. Приговорённый к расстрелу “душман” становился на колени, а я палил в него из пистолета. Он послушно валился на пол, но изображать мёртвого у него получалось не убедительно. Расстрелы мне вскоре наскучили…
Смеха ради я решил позабавиться.
“Пей, голубчик!” — протянул ему полную кружку воды.
Он послушно исполнил, а я повторил опыт: “Ещё!”
На четвёртом подходе “голубчик” захныкал. Ослушаться Васька не мог — он всегда исполнял любые приказы, даже нелепые.
Я притопнул ногой: “Пей, проклятый гондон! Ещё одну кружку, и всё!”
Душа моя ликовала: водяная пытка оказалась намного интересней безобидных расстрелов.
Домучив последнюю кружку, идиотик обеими руками ухватил себя между ног. И тут меня осенило…
“Пошли! — обнял я Ваську за плечи и со всей душевностью произнёс одно из самых отвратительных для меня слов: — Пипиночку сделаем”.
Как подобает культурному человеку, даже самым грязным делам мама давала благозвучные имена. “Сделал пипиночку”, “покакашкал”, “явилась рыгушка” — меня от таких слов неизменно коробило. И всё из-за бабушки, которая нарочно коверкала мамину речь на радость дворне. Дома бабушка говорила совсем по-другому: “попысал”, “похэзал”, “рыгнул”. Специально, чтобы злить маму!
Конечно, к Ваське следовало обратиться на языке кугутов, но перед началом задуманной “операции” я превратился в самого воспитанного из воспитанных. Так, мне казалось, будет смешнее…
В подъезде мы спустились на один пролёт, и я указал на дверь Громовых: “Делай пипиночку здесь, я разрешаю!”
Пока он мочился, меня трясло от волнения. Как назло, струя долго не ослабевала. Мысленно я представлял физиономию утконоса, которая утром наступит в лужу мочи. Жаль, я не увижу этой картины!
Когда “голубчик” наконец закончил, я спустился на цыпочках и проводил его на первый этаж. Мамаша одарила меня улыбкой.
“Если бы не энтилигэнция, — сказала она, — мог вырасти человеком”. Я ответил ей, глядя прямо в глаза: “Скоро научу Васю разговаривать. Буду заниматься с ним, как бабушка Нюра, вы только его отпускайте…”
Мамаша тяжело вздохнула: “Та играйтеся, нам не жалко! Шо ж мы, нелюди? Понимаем: ни друзей у тебя, ни детства. Такому горемыке даже идиотик сгодится…”
Мимо огромной лужи я пролетел пулей. Душа моя ликовала. За какую-то часть “шестёрочки” — пусть небольшую! — я, несомненно, уже расквитался.
День завершился удачно, а главное, наметилась перспектива, как с Васькиной помощью убивать вечернее время. Безмерно довольный собой, я растянулся на диване и спустя минуту безмятежно уснул.
Мне снился сон, в котором я, великий скрипач, приехал на гастроли в Бендеры. Посреди нашего двора соорудили сцену. Дожидаясь меня, репетировал духовой оркестр. Выйдя из собственной “Волги”, я презрительно сплюнул под колёса васильковой “шестёрочки”. Васька тут же на неё помочился, и никто — никто! — не осмелился сделать ему замечание.
Мне вслед шептали: “Живёт на Французском бульваре… Сто тридцать пять квадратов, кондиционер, прислуга… Одевается на Привозе! Алис-то-крат! Энтилигэнция!”
Поднимаясь на сцену, я на ступенях заметил рахитичного голубка. Он даже не пискнул, когда я на него наступил. И вновь никто не осмелился возмутиться. Сбылись мамины слова: признание вовсю работало на меня.
Конферансье Зоя Михална торжественно объявила: “Мендельсон. Первый концерт для скрипки с оркестром. Исполняет лучший в мире скрипач, гений музыки Сергей Климов!”
Дирижёр взмахнул палочкой, но зазвучал похоронный марш. Оркестру на баяне подыгрывал отец, а мама остервенело трясла бубном, выкрикивая: “Сиротою я росла, как в поле былинка…” Программу выступления я продумал заранее. Поскольку энтилигэнтская музыка в чистом виде кугутам противопоказана, её следовало разбавить чем-то доступным их убогому вкусу.
К моему ужасу в какой-то момент скрипку заело. Я перебирал пальцами и отчаянно дёргал смычком, но она зудела на одной пронзительной ноте. Дворня заулюлюкала, а стоявший у самой сцены Гитлер засвистел соловьём-разбойником.
Заткнув уши, я уселся на кровати. Сон медленно улетучивался, а зуд всё не исчезал. Наконец до меня дошло: в дверь настойчиво звонили.
Я включил свет, часы показывали полночь. Мне стало не по себе — неужели Громовы? Трясясь от страха, я встал на цыпочки и посмотрел в глазок. В полумраке подъезда маячил силуэт незнакомца. Заслышав шорох, он приблизил лицо к двери и через увеличительное стекло посмотрел на меня глазом Циклопа. Я отпрянул, запутался в собственных тапочках и упал, наделав немало шума.
“К-кто там?” — спросил я, потирая ушиб.
“Серёга, ты, что ль?” — послышался голос отца.
Я снова припал к глазку и пригляделся внимательней. В чужой одежде, небритый и с перебинтованной головой, он был совсем не похож на себя. Но голос не оставлял сомнений — за дверью стоял отец.
Дрожащими руками я сбросил цепочку и отомкнул дверь. Отец, словно пьяный, держался руками за стену. Не успел он перешагнуть порог, я спросил: “Ты привёз машину?”
Он молча прошёл в гостиную и рухнул на диван. Мама только вчера сменила бельё, но протестовать я не осмелился. Как не решился повторить вопрос о машине — отец выглядел неважнецки.
Остановившись у кровати, я разглядывал его с брезгливым любопытством. Он лежал на белоснежной простыне, не сняв даже обуви. Грязные, окровавленные бинты касались моей подушки. От него несло табаком и какой-то кислятиной. Меня передёрнуло…
“Принеси воды”, — потребовал отец, не открывая глаз.
Пока он пил, я осторожно осведомился: “А где машина?”
Отставив кружку, отец вновь уронил голову. Я решил зайти с другого конца: “Жорик купил васильковую “шестёрочку”, а мама хочет “Волгу”…”
“Где все? — покосился он на меня. — Мама, бабушка?”
“Мама на дежурстве, — доложил я с гордостью, — она теперь начальник штаба…”
“Гражданской обороны?” — уточнил отец.
Я согласился: “Да, обороны, против румын!”
Переходить к известию о бабушкиной смерти мне не хотелось, и потому я пустился в россказни о кознях Анжелы Ионовны, о маминой грамоте и Доске Почёта.
Отец перебил: “Бабушка чё, в больнице?”
“Уже не в больнице, — вздохнул я. — Лежала там, лежала… а потом неожиданно умерла…”
Отец принял известие на удивление спокойно.
“Давно похоронили?” — спросил он.
“Позавчера”.
“Не успел…” — прошептал отец.
Я собирался рассказать ему о бабушкином тайнике, но в последний момент передумал. Решил повременить, пока не прояснится с машиной.
Отдать золото, — стучало у меня в висках, — никогда не поздно. Если сообщить сейчас, утром отец отправится в скупку, и у бабушки появится памятник. Всё вроде бы замечательно, но только на первый взгляд. А если он вернулся без машины? Мама рассердится, отец пустится в оправдания, и завяжется ссора. В самый разгар я достану тайник — вот вам сокровище! Откуда? Бабушка Нюра оставила, а я решил сделать сюрприз. Разумеется, мама убедит отца потратить деньги не на бессмысленный памятник, а на покупку машины. В доме наступит мир, а дворня изойдёт от зависти при виде новенькой “Волги”…
“От головы что-нибудь есть?” — прервал мои размышления отец.
“Мама выбросила антибиотики на помойку”.
“А выпить?”
“Компот из сухофруктов, кисель…”
Отец скривился, как от зубной боли: “Компот — отставить! Водка есть? Вино? Пиво?”
“Кажется, есть”, — ринулся я на кухню.
С поминок осталось несколько недопитых бутылок. Мама слила всё в одну, заткнула пробкой и выставила на балкон. Объяснила: “Пригодится сантехнику, а пока не хочу видеть эту заразу в доме”.
Уж я-то знал, как она ненавидит спиртное! Если с бабушкой Нюрой они то и дело выясняли, кто в доме хозяйка, то с отцом ссорилась из-за его тяги к спиртному. Выпивку и табак мама ненавидела так же люто, как дворню.
Осушив стакан, отец приказал его разуть. Превозмогая отвращение, я дотронулся до грязных ботинок. Хорошо, не потребовалось его раздевать, — ко мне бы точно явилась “рыгушечка”!
Скинув куртку, он пробормотал: “Поставь себе раскладушку…”
“Хочешь, сыграю на скрипке? — спросил я с надеждой. — Концерт Мендельсона ми-минор”.
“Отставить”, — проговорил отец.
Я вспомнил: классическую музыку он не жаловал. На праздниках под баян исполнял частушки и казачьи песни, от которых маму, по её словам, трясло мелкой дрожью. Я бы изобразил что-нибудь из отцовского репертуара, но без подготовки не вышли бы даже кугутские песни.
Внезапно меня осенило: медленная часть сонаты Шопена — единственное произведение классики, которое принимали кугуты.
“Могу на баяне, — предложил я отцу. — Хочешь похоронный марш?”
“Вольно! — вяло махнул он рукой. — Кругом — марш!”
Я надул губы: “Как хочешь!”
Мне казалось, отец мог бы и повнимательней отнестись к моим музыкальным свершениям.
“Отставить! — шептал я, устраиваясь на скрипучей раскладушке. — Вольно! Кругом марш!”
За полгода я основательно поотвык от командирских словечек.
Утром меня разбудили голоса. Родители говорили негромко, но я без труда разбирал их слова. Я приоткрыл дверь и юркнул под одеяло.
Хотелось узнать, какова судьба нашей машины, но, к сожалению, взрослых волновали совсем другие вопросы. Должно быть, я проспал самое главное…
На кухне отец ругал маму за ночные дежурства. Она оправдывалась: “Попробуй залезь в мою шкуру! За душой ни гроша… Как жить? Уму непостижимо! На износ всё лето пахала! Грамоту дали, фото на городскую Доску повесили. Из кожи вон лезу — всё ради Серёжи! И тут явился твой сослуживец… — Мама заплакала: — Говорит, муж погиб, похоронили неизвестно где… Каково мне? У Анны Митрофановны — инфаркт. Я как белка в колесе… Каждый день — больница, школа — одна, школа — вторая, общественная работа… И тут как обухом по голове: повторный инфаркт! Я на себе волосы рвала! Раньше домом свекровь занималась — царство небесное! — теперь всё на мою шею…”
Отец перебил: “Ночью тоже по дому работала? Тут из каждого окна в четыре глаза смотрят!”
“Проклятая дворня! — произнесла мама в сердцах. — Ненавижу!”
“Да брось ты!”
“Уму непостижимо, куда я попала?!”
“Ну и куда же?” — с вызовом спросил отец.
Как по команде она затянула историю, которая в нашем доме звучала не раз…
“Девочка, вчерашняя студентка, — всхлипывала она и шмыгала носом, — не знавшая детства, недополучившая любви… Встретила офицера, красавца… влюбилась… Грезила романтикой, была готова ехать на край света. А у тебя — Афганистан… Привёл меня к свекрови — приспосабливайся! Я в рот ей заглядывала, из кожи вон лезла… И месяца не прожили — уехал, оставил… в этом болоте. Женская доля — ждать. Я и ждала, терпела… С животом ходила, нервничать нельзя, а мне в глаза кололи жилплощадью, упрекали происхождением, испытывали на прочность площадной бранью. Я зубы стиснула, сносила издевательства, ждала…”
“Мы это слышали, — не унимался отец, — все так живут, и никакая ты не особенная…”
“Ещё какая особенная! Ты знаешь о моих корнях…”
“Так точно! Потомственная дворянка. Только на жену декабриста не тянешь”.
“Каков декабрист, такова и жена! Ни одной юбки не пропустил…”
“Отставить! У меня было до свадьбы — чуешь разницу? После твоего… как бы это помягче сказать? Предательства…”
Мама возмутилась: “Пре-да-тель-ства?!”
Возмутился и я, а отец лишь хмыкнул: “Так точно! Могу сказать проще, но боюсь, это покоробит потомственную дворянку…”
На том моё терпение кончилось. Выскочив из-под одеяла, в пижаме и босиком я бросился маме на помощь.
“Она не предатель! — прокричал срывающимся голосом. — Она служит в разведке!”
Отец криво усмехнулся.
“Предатель — Анжела Ионовна!” — добавил я, злясь, что не могу найти подходящих слов, которые бы разом положили конец отцовым сомнениям.
“Сергей, — проговорила мама, — иди в ванную, сейчас мы с папой договорим, и будем завтракать”.
Отец сидел у окна, прикрыв глаза и держась руками за голову. По его виду я не мог догадаться, поверил он или нет. Меня осенило: единственный человек, который мог подтвердить мамину невиновность, — Евгений Витальевич! Странно, почему она о нём позабыла?
Я выпалил: “Дядя Женя не стал бы возить предателя в чёрной “Волге”…”
“Сергей! — взвизгнула мама. — Марш отсюда!”
Я прикусил язык. Наверно, существовали военные секреты, которые не следовало говорить даже такому проверенному человеку, как отец.
Я уже собирался выйти, но он скомандовал: “Отставить! Стоять смирно! Доложить по форме! Кто есть дядя Женя? Должность? Звание?”
“Не скажу! — убрал я руки за спину. — Военная тайна!”
Прежде отец ни разу не поднял на меня руку. И даже не матерился в мой адрес, хотя умел это делать не хуже Жорика. Ничем не рискуя, я мог спокойно хранить молчание.
“Иди в ванную! — зловеще проговорила мама. — Не-мед-лен-но!”
“Вольно, курсант, — понизил голос отец. — Учи похоронный марш… Дяде Жене сыграешь”.
Я посмотрел на маму. Глаза её сверкали гневом, меня же душила обида. Всей душой хотел ей помочь, а вместо благодарности она меня отчитала, будто перед ней стоял какой-нибудь Вовка.
Губы мои задрожали, и, чтобы не разрыдаться, я бросился прочь.
Закрывая на кухню дверь, мама заявила отцу: “Сейчас тебе кое-что расскажу! После таких откровений свекрови любые упрёки с твоей стороны выглядят лицемерием…”
Когда я вернулся, родители разговаривали уже намного спокойней. Мама поставила передо мной тарелку с кашей и стакан молока. Она казалась такой уставшей, словно за то время, пока я совершал утренний туалет, провела шесть уроков подряд.
Завтракал я без аппетита. Лениво ворочая ложкой, слушал родительский разговор и выжидал момент, когда можно заговорить о машине.
Отец прихлёбывал чай, а мама монотонным голосом бубнила: “Мы оба не ангелы… Умоляю, веди себя сдержанно! Ребёнка не втравливай. Есть вещи, о которых ему лучше не знать. Летом поступит в интернат, попадёт в другой мир…”
Шёпотом я подсказал отцу: “Мама даст взятку!” Но он даже не глянул в мою сторону.
“Надо его оградить, — продолжала мама. — Представь: размен, делёж, грязь… Весь этот клубок… Узнает — такая травма! Мальчик ранимый, наивный, по-детски искренний… Чистый, святой человечек… Не от мира сего… Ради него потерпим. Осталось недолго…”
“На чём поедем в Одессу?” — спросил я, размазывая кашу по тарелке.
“На “Волге”… — буркнул отец. — С дядей Женей…”
“Коля! Я же просила!”
“Значит, у нас опять нет машины?” — отважился я на прямой вопрос.
“Сергей, не встревай!” — осадила мама.
Глядя на отца, я понял — мы не могли ответить Жорику даже паршивым “Запорожцем”!
“Не переживай, — буркнул он маме, — вашим планам не помешаю”.
“Что ты намерен делать?” — спросила она.
“Пройду комиссию, попрошу направление в госпиталь. Казачество поможет с санаторием, подыщут работу на гражданке…”
“Весьма кстати, — заметила мама. — На интернат нужны средства”.
Я вскинулся: “Дать взятку!”
“Сергей! — мама тряхнула меня за плечо. — Ещё раз услышу…”
“Придумала очередную муть, — недовольно проговорил отец, — лучше бы в суворовское отдали, без всяких взяток. Я и направление могу выбить…”
“Издеваешься?! — возмутилась мама. — Какое суворовское? Три часа объясняла — он гений! Слышишь? Ге-ний! Его ждёт другой мир. В суворовское… устроишь Вовочку!”
“Прекрати, — поморщился отец. — Заладила: другой мир, декабристы, дворяне… Ты сама веришь в эти бредни? Растишь из пацана…”
Он глянул на меня исподлобья и тяжко выдохнул.
Мама подбоченилась: “Тебе ребёнок всегда был до лампочки. Какая захватывающая перспектива: сбагрить в училище, вырастить солдафона, отправить на войну. Чтобы повторил папочкин путь. Ну, уж нет! Свои педагогические опыты проводи в другом месте. Ты не имеешь морального права вмешиваться!”
Отец опустил голову, а я отметил: мама окончательно освоилась в роли хозяйки. Впрочем, иного и ожидать было сложно. Она и прежде задавала тон, а после того, как посвятила отца в военную тайну, ему оставалось только помалкивать. Обычный майор, он даже не заработал на машину! Куда ему тягаться с главной разведчицей?
Перед уходом мама распорядилась: как и прежде, мы спим с ней на диване в гостиной. Отец и не думал противиться. Уточнил, где хранятся документы, и ушёл на приём к казачьему атаману.
Когда мы остались вдвоём, мама процедила сквозь зубы: “От одного слова трясёт — ка-за-чество! Сто лет, как их вытравили вместе с попами, а в перестройку вдруг вылезли, как тараканы из щелей. Сочинили родословные, надели форму идиотскую… Ряжёные! К власти тянутся, а те с ними заигрывают — время такое… Запомни, Сергей, казачня хуже дворни!”
Я удивился — разве хуже бывает?
Мама кивнула: “Страшнее дворни — кугуты с погонами! Банда натуральная, им только волю дай!”
“Бабушка говорила, — припомнил я, — дворян тоже повытравили…”
“Чушь! — возмутилась мама. — Аристократическая порода и через сто лет о себе заявит…”
С этим сложно было не согласиться, особенно глядя на маму и сравнивая её манеры с бабушкиными и отцовыми.
“Выдать себя за потомственного казака очень просто, — добавила она в заключение. — Кугутские замашки любому под силу. Достаточно коверкать слова, материться, пьянствовать и горланить “Распрягайте, хлопцы, коней…”, вершину их культурного наследия… Человек, который любит и понимает Мендельсона, уже никогда не опустится до уровня дворни. Но ни один кугут не постигнет глубин классической музыки!”
Я озадаченно потёр виски. Мендельсон наводил на меня смертную тоску, но в то же время я не желал иметь ничего общего с дворней. Как разрешить такое противоречие?
“Мамулечка, — протянул я жалобно, — Мендельсон такой сложный! Нет чего-нибудь проще? Я бы “Сурка” играл…”
“Нет! — рассекла она воздух ладонью. — “Сурок” — первый шаг к дворне. Сегодня “Сурок”, а завтра — “Распрягайте, хлопцы…” и в финале — казачество. Как там у Гёте поётся? Сурок всегда со мною? Ты только вдумайся: гимн побирушек! Выжимание слёз из кугутов. Оставь им сурка, тянись к Мендельсону!”
Прошло несколько дней, и отцу действительно дали направление в госпиталь. Контузия, полученная в Югославии, оказалась тяжелее афганской. Он мучился непреходящими головными болями, тошнотой и расстройством зрения. Мама не сомневалась — ему противопоказано спиртное и табак, но отец ежедневно пил пиво и дымил как паровоз.
Перед отъездом он вкратце рассказал свою историю. Когда русский взвод окружили, на предложение сдаться бойцы дружно ответили отказом. Начался артобстрел. Терять было нечего, и взвод пошёл на прорыв. Взрывом отца оглушило, он очнулся в плену. Кроме него, как выяснилось, никто не выжил.
Мама заметила: “Ну и сдались бы. Результат тот же самый”.
Он возразил: “Никак нет. Сдаться — верная смерть… Хорваты зуб имели на нас во-о-от такой!”
По законам военного времени отцу вынесли приговор — расстрел. Враги подумали — контуженному не сбежать. Он действительно выглядел очень плохо. Перед казнью ему даже не связали руки. Когда его конвоировали на окраину села, вдоль дороги выстроились многочисленные зрители. Они улюлюкали и осыпали наёмника проклятиями. Улучив момент, отец бросился в толпу женщин и детей. Конвоиры стрелять не осмелились.
С обрыва он бросился в горную реку. Хорваты стреляли, но, к счастью, промахнулись. В бурном потоке отец проплыл несколько километров, с трудом выбрался на берег и через несколько дней вышел к линии фронта. Без документов и денег — их отобрали хорваты. Те самые доллары, на которые он мечтал приобрести машину!
Мама произнесла: “Бедному жениться — и ночь коротка”.
Отец согласился: “Так точно. Невезучий я…”
Оказалось, перед началом боевой операции он присмотрел магазинчик в Белграде, где продавали подержанные автомобили. Мечтал купить “форд”…
Пока восстанавливали документы, наступило перемирие. Сербы собрали немного денег на проезд и отправили его домой.
Услышав о “форде”, я посмотрел на маму. Она тяжело выдохнула и покачала головой. Не сомневаюсь, мы думали об одном и том же — о ненавистном “жигулёнке”, который мог разом поблекнуть перед роскошным “фордом”.
Но в отличие от родителей я знал, как спасти положение! В моих руках находился бабушкин клад. Про себя я решил: пока отец будет лечиться, наведаюсь в скупку. А когда он выздоровеет, вручу ему деньги. Уж он-то обрадуется! Да и мама получит приятный сюрприз. Забудутся ссоры, и летом мы отправимся к морю — не на чужой машине, а на собственной. В отношении марки автомобиля сомнений я не испытывал. Затмить “шестёрочку” Громовых могли только “форд” или “Волга”.
Старик скупщик принял клад с таким видом, словно я подсунул ему раздавленного голубя. Вскрыв свёрток, он задумчиво произнёс: “Так-та-а-ак…” — и надвинул чёрный окуляр. Уткнувшись крючковатым носом в бабушкины богатства, скупщик долго изучал их через увеличительное стекло. Тем временем я в сотый раз повторял про себя на редкость складную историю происхождения сокровищ. Я размышлял над ней неделю, а когда всё наконец сложилось, почувствовал такое облегчение, будто наша “Волга” уже стояла у подъезда.
“Часики старомодные, — бормотал скупщик под нос, — колечки полые, цепочка простенькая, пятьсот восемьспятая проба, ну а короночки — сплав…”
Я покосился на долговязого парня, который рассматривал неподалёку витрину. Но кажется, ему было не до меня.
“Где взял? — уставился на меня через окуляр скупщик. — Украл?”
Я опустил голову и монотонно забубнил: “Папа поехал в Югославию, теперь он в плену у хорватов. Его хотят расстрелять. Бабушка умерла от страха, зато оставила золото. Мама с инфарктом в больнице. Сказала — золото поменяем на деньги и выкупим папу”.
“Жулик, — буркнул старик, — и редкостный лгун”.
Он протянул мне свёрток и громко добавил: “Мы краденое не берём!”
Долговязый парень возмутился: “Пожилой человек, а совести ни на грамм. Ребёнка обидел! А вдруг и правда ситуация безвыходная?”
Между ними завязалась перебранка. Я вышел на улицу, и вскоре меня догнал заступник.
“Слышь, — обратился он ко мне, — могу купить твои цацки. Мне плевать — краденое, не краденое… А ну, покажь!”
Я отступил на шаг и огляделся. В полдень улица была многолюдна, а неподалёку прохаживался милиционер. Опасности ничто не предвещало, и я достал свёрток. Парень демонстративно убрал руки и наклонился, сложив губы трубочкой. Сердце моё бешено колотилось. В каждом прохожем я видел знакомого, а милиционер, казалось, только и смотрит в нашу сторону. Раздумья долговязого растянулись на целую вечность…
Я уже готовился дать дёру, когда он вымолвил: “Мда-а-а… А я-то думал… Не обижайся, но здесь какое-то старьё. Конечно, я могу выручить, но сам понимаешь: хлам есть хлам…”
“Нам надо купить “Волгу”, — заметил я.
Он хмыкнул: “В обмен на папу?”
Я кивнул.
“Дам двадцать долларов”, — предложил долговязый, порывшись в карманах.
Я прижал свёрток к груди: “А этого хватит?”
“Ещё и останется, — живо подтвердил он, — как раз на бензин до Югославии”.
Я никогда не держал в руках доллары и понятия не имел, как они выглядят. Больше того, я совершенно не представлял, что можно купить за такие деньги.
“Надо спросить у милиционера”, — предложил я, ещё крепче сжимая свёрток.
“Пожалуйста! — согласился покупатель. — Расскажи ему историю о пленном папочке, покажи золотишко, тебя арестуют за кражу и посадят в тюрьму!”
Меня затрясло от страха.
“А д-двадцать пять д-долларов можно? — спросил я, с надеждой глядя на долговязого. — Нам надо купить г-гараж”.
“Нет, только д-двадцать! — передразнил он меня. — Г-гараж в Хорватии н-на хер не нужен!”
Получив деньги, я сунул их во внутренний карман и заспешил к дому. Доллары грели мне душу, а само слово ласкало слух. За рулём каждой проносящейся мимо машины я видел отца. Когда он выйдет из госпиталя, — мечтал я, — мы отправимся за покупкой в Одессу. Оттуда и Жорик пригнал “шестёрочку”. Во дворе рассказывали о замечательном рынке, на котором можно купить даже “лысого чёрта”. Но нам чёрт не нужен, тем более лысый. На зависть кугутам у подъезда будет стоять “Волга”. А если повезёт, то и “форд”. Лишь бы поскорее выздоровел отец! И уж тогда мы утрём нос ненавистной дворне…
К сожалению, в госпитале отец задержался надолго. Поначалу я тормошил маму вопросами — ну когда же, когда? — но она понятия не имела. Уговаривал её съездить в госпиталь, но ей было некогда. Устав от моих приставаний, она пригрозила: “Если нечего делать, могу попросить дополнительное задание по музыке”. И я сразу угомонился.
За “Сурка” мне поставили “отлично”, но с оговоркой: “учитывая домашние обстоятельства”. Мендельсон продвигался с трудом, а Паганини, которым меня припугнула мама, вызвал подлинный ужас. Уж лучше спокойно пиликать Бетховена!
Сомневаться в маминой занятости не приходилось. Она по-прежнему несла службу в штабе и выступала на митингах. Из школы я возвращался к обеду, а мама в лучшем случае ближе к ночи. Иногда задерживалась до утра. По радио каждый день сообщали о вражеских происках, а во дворе никто и не знал, что только благодаря стараниям мамы не случилось худшего.
Войны мне уже не хотелось. Я был готов умирать от скуки, лишь бы не наступили ужасные времена. Мама объяснила, чем всё закончится, если она оставит работу в штабе. Придут кишинёвские оккупанты и запретят русский язык, её уволят из школы, а мне придётся учить ненавистный молдавский. И уж директор надо мной поглумится!
В свободное время мне разрешалось гулять вокруг дома. Главное, не подходить к дворовым мальчишкам, но меня и самого к ним не тянуло. Вместо того чтобы выслушивать их насмешки, я от души измывался над Васькой. Его мамаша не сомневалась: во время прогулок я учу его разговаривать. Куда там!
Мой подопечный по-прежнему отличался редкостным послушанием и полной безответностью. Всё самое неприятное, что звучало в мой адрес из уст обидчиков, я переводил на Ваську. Любое ругательство он принимал с довольным мычанием и бессменной улыбкой. Временами мне становилось скучно. Умей он хоть чуть-чуть говорить, я бы научил его отбиваться. Но — увы!
Желая хоть как-то разнообразить прогулки, я показал ему доллары и поделился планами относительно покупки машины. Ваське хотелось подержать незнакомые деньги в руках, но я скрутил ему кукиш.
С ним я мог без опаски говорить о самом сокровенном. Бабушка считала: если он и научится говорить, связывать слова в предложения ему будет не под силу. Потому я совсем не рисковал, фантазируя, как заживу в Одессе скрипачом-миллионером.
Я поведал Ваське о казнённых голубях и даже о своей мечте убить кого-нибудь из отвратительной дворни. Лучше всего — Гитлера. Я представлял себя в роли советского офицера, подтянутого, сурового и решительного, а Гитлера — расхристанным, перепуганным душманом, который унижался, вымаливая пощаду. Мне доставляло удовольствие видеть неподдельный Васькин испуг, когда я палил из пистолета, имитируя расстрел…
В один из декабрьских дней, когда я вернулся из школы, у подъезда меня остановила Галина Ивановна. С недовольным видом, словно я был в чём-то виноват, она попеняла мне: утром из госпиталя выписался отец, но не может попасть в квартиру — нет ключей.
“Где он?” — спросил я, оглядываясь.
Она махнула рукой в дальний угол двора: “О тама. Гараж обмывають. Учерась купили. Не выставлять же ласточку зимой под снегом?”
Я не поверил своим ушам: “Гара-а-аж?”
“Угу-у! — важно промычала Галина. — Зинка продала, алкашка безногая. Жинка удавленника…”
Я потерял дар речи: мало им оказалось “шестёрочки”!
Из подъезда выскочил Гитлер, размахивая вяленым лещом: “Ма, я крёстного угощу!”
Галина кивнула: “Вгощай, не жалко! Шо не вгостить кума?”
Я заспешил к гаражам, а за спиной ещё долго слышался голос утконоса. Она верещала сплетницам о моём несчастном, никому не нужном отце, голодном и продрогшем в ожидании.
Меня нагнал Гитлер. Он отщипнул плавничок лёща и сунул мне: “Хавай, голубчик! Сегодня праздник…”
На его пальцах синели буквы: “ВОВА”.
Я замотал головой: “Нельзя, в рыбе водятся паразиты”.
“Сам ты паразит!” — усмехнулся Гитлер и отправил себе в рот плавник.
Мне вспомнилось: весной, отец водил меня на футбол. Перед матчем взрослые пили пиво. Тогда я впервые попробовал солёную рыбёшку, позабыв о бабушкиных увещеваниях. Я бы и сейчас с удовольствием помусолил вкуснятину, но принимать угощение от врага счёл ниже своего достоинства. К тому же теперь я мог доложить маме о проявленной твёрдости, а её похвала значила больше сиюминутного удовольствия.
Гоняя плавничок из одного угла рта в другой, Гитлер показал свои руки: “Зашибательская наколочка, да?”
На другой руке я увидел цифры “1979” — год его рождения.
“Настоящая?” — спросил я недоверчиво.
Он чуть не подавился плавником: “Не, бля, игрушечная! — А затем добавил: — Твоя маханка чуть не лопнула!”
Я стиснул зубы. Отвратительное слово “маханка” подходило для какой-нибудь Галины, но никак не для моей мамулечки. С каким бы удовольствием я бросил обидчику что-нибудь вроде: “Твоя маханка — утконос…”, но вряд ли бы он понял. Скорей всего, ему и слово-то такое не знакомо.
“В Одессе захерачил, — пояснил Гитлер, — у морячков…”
На прошлой неделе в компании старших ребят Вовка ездил на Привоз за жвачкой и сигаретами. В последнее время он туда зачастил и постоянно хвастал, как наживается на перепродаже. Мама говорила: “Омерзительная спекуляция!” Её возмущало — ученик пропускал уроки, а родители и директор школы закрывали на это глаза. Несомненно, Анжела Ионовна получала подарки, — считала мама.
Последняя поездка обернулась для Вовки неприятностями, хотя и не такими большими, как нам хотелось бы. На обратном пути компанию задержала милиция. В тираспольском отделении Вовка провёл ночь. На следующий день вызволять сыночка-спекулянта отправился Жорик. Ему объяснили: задержанный состоит на учёте, но вместо того, чтобы быть тише воды и ниже травы, сбежал из школы, в электричке распивал спиртные напитки, а при задержании буянил и сквернословил.
Товар пришлось подарить милиции. Дома родители устроили Вовке выволочку — шум стоял на весь двор. Его попрекали не пропущенной школой и не пьянством, а потерей товара и конфликтом с милицией, из-за которого “спалился маршрут”.
Когда всё стихло, мама сказала: “Уму непостижимо — моя месячная зарплата! Спекулянты проклятые!”, а затем добавила: “Теперь в электричке ему путь заказан…”
В школе Вовка появился с забинтованными кистями рук. Дружкам объяснил — в Одессе подрались с местными. Хитрил, скрывая правду, решил устроить для всех сюрприз. Никто и не усомнился — для хулигана дело обычное. Его россказни слушали с открытыми ртами. По поводу утраченного товара он ни капельки не переживал. Небрежно бросил: “Ментам на бедность!”
И вот теперь, когда сняли бинты, он светился от счастья. Разумеется, зависти к нему я не испытывал — чему завидовать? Наоборот, с появлением наколок пропасть между нами разрослась до невероятных размеров.
До поездки в Одессу Вовка без утайки курил на виду у родителей. В основном с ним воевала Галина, но лишь на словах. Завидев его с сигаретой, истошно орала на всю округу: “От сволочь! Опять шмалит!” Жорик вяло ей вторил: “Ишо накуришься!” Вовка отвечал ломающимся, хриплым голосом: “Чё я, маленький?” Всё шло к тому, что вскоре он одержит победу. Если бы не потеря товара, родители бы уже давно капитулировали. Но, ощущая за собой вину, он пошёл на уступки и, как прежде, дымил тайком.
Скрывшись за голубятней, Гитлер сунул в рот сигарету.
“Научусь водить, — бросил он, чиркая спичкой, — буду мотаться в Одессу на тачке. На Привозе чё тока нет…”
Я кивнул: “Знаем-знаем — милиции испугался. Они тебя в электричке поджидают”.
Гитлер отмахнулся: “Клал я на этих ментов! Откроем кооператив — никто слова не скажет. Всё законно, понял? Бизнес называется!”
Я спросил: “Что за бизнес?”
Он пренебрежительно хмыкнул: “Ну, ты валенок! Купил дешевле, продал дороже — вот и бизнес. — А затем пояснил: — Знаешь, сколько стоит жвачка в Одессе? Полтинник! А у нас — рубль”.
“Это не бизнес, — поправил я, — а спекуляция!”
Гитлер расплылся в улыбке: “Плевать! Главное, годик поездил, и вместо “шестёрки” — “волжанка”! Зашибись?”
Я чуть не задохнулся от возмущения. Громовы нахально мечтали о “Волге”! Я живо представил себе, как расстроится мама…
“Видал? — вынул он из кармана купюру. — Чистый навар с блока “Мальборо”!”
Глядя на банкноту, я обомлел.
“Американский доллар! — важно проговорил Гитлер и ткнул меня в бок рыбьим хвостом: — Придурок! Ты даже слова такого не знаешь!”
“А у нас, — похвастал я, — целых двадцать долларов!”
“Моща! — кивнул он с усмешкой. — Пахан привёз, или маханка накосила?”
“Не важно, — отмахнулся я, — теперь мы купим гараж и “Волгу”!
“За двадцатку? — расхохотался Гитлер. — Ну, ты баран! За двадцатку даже колесо приличное не купишь”.
“Врёшь!” — выпалил я со злостью.
“Замажем? — протянул он пятерню. — На жвачку бубл-гум! Не хочешь? То-то!”
В моей голове роились самые мрачные мысли, а Гитлер методично капал: “Ласточка пять тыщ стоила, а ты двадцатник за “волжанку” хочешь…”
Вскоре я уже не сомневался — случилась катастрофа. В глазах у меня поплыло, я споткнулся и чуть не упал. К счастью, Гитлер не обратил внимания. Он уже сменил тему и увлечённо тарахтел о предстоящей драке с мальчишками из района “Мясокомбинат”. Меня и прежде не волновали хулиганские дела, а теперь так и вовсе. Я плёлся в полушаге и украдкой смахивал слёзы, прощаясь с нашей “Волгой”. Заметив, что я не расположен к болтовне, он примолк.
У гаража Гитлер решил докурить, и мы присели на скамейку. На встречу с отцом я уже не спешил. Судя по доносившемуся веселью, он чувствовал себя вполне неплохо. Зря беспокоилась о нём Галина…
Погружённый в горестные мысли, я вздрогнул, когда Вовка ткнул меня локтем. Он приложил палец к губам: “Тс-с-с!”
Над хором пьяных голосов возвысился хриплый бас отца: “Ладно, расскажу… Только между нами, мужики. Моим не говорите — не поймут…”
Хор откликнулся: “Само собой! Могила! Та шо мы, не понимаем?”
После такого интригующего вступления я мигом позабыл о своих горестях и прислушался к звукам, доносившимся из-за металлической стены. Играла негромкая музыка, звенели стаканы, и под этот аккомпанемент отец приступил к рассказу о войне…
Особый взвод, которым он командовал, получил задачу проникнуть на вражескую территорию, провести как можно больше диверсий, а главное — найти и ликвидировать главаря хорватских партизан по прозвищу Рыжий. Бандит испортил сербам немало крови, за ним вели охоту, но он наносил всё новые и новые удары и каждый раз выходил сухим из воды. Уничтожить преступника мог только русский взвод, состоявший из самых опытных разведчиков.
Услышав слово “разведчик”, я с теплотой подумал о маме. Конечно, она оружием не владела, но разведчики бывают разные. Есть такие, кто проводит диверсии, но есть и другие. Их задача — руководить.
Прослушав отцово вступление, Гитлер откинул чуб и уважительно на меня посмотрел. Мне стоило огромных трудов сохранить невозмутимость. Я сидел истуканом, ничем не выдавая своего волнения. Предчувствие подсказывало: сейчас отец расскажет такое, после чего Гитлер зауважает его с невиданной силой. Если вести себя сдержанно, — думал я, — не ровен час и мне перепадёт немного почестей.
Особый взвод, продолжал отец, отправился в тыл врага на трёх бэтээрах. Вскоре они пересекли линию фронта и захватили в плен хорватского милиционера, но тот наотрез отказался выдать место, где прятался Рыжий.
“Пришлось наказать…” — мрачно проговорил отец.
Пленного поставили на колени и заставили целовать югославский флаг. И надо же, хорват плюнул в него!
“Ах, так! — зарычал отец, будто перед ним сидели не собутыльники, а бойцы особого взвода. — Тогда песец котёнку. Получай, падла!”
Отец вышел из гаража помочиться. Мы с Вовкой перестали дышать, опасаясь, что он нас заметит. К счастью, обошлось — пьяный смотрел себе только под ноги. Зато я отлично его разглядел. Голова отца по-прежнему была забинтована, из-под повязки торчали растрёпанные волосы, а лицо отливало кирпичным цветом. Как обычно после попойки.
Под звуки струи отец рассказал, как мочился на хорватского милиционера: “Я ему говорю: ах ты, с-с-сука хорватская, посягнул на святое? На тебе, падла, умойся!”
Гитлер расплылся в кривой ухмылке, а я впервые удостоил его взглядом, всем своим видом показывая: знай наших!
“В Афгане, — продолжил отец, — точно так поступали. Предлагали: отрекись, гнида, от своей веры, или позор. Да-а-а! Для них нету страшнее позора — дикари! Мы сначала их обсыкали, а потом пулю в затылок — хрясь! Ступай к своему Аллаху…”
“Ну, а с этим-то чё? — перебил Жорик. — Всё ж християнин…”
“Хер через плечо! — бросил отец, застёгивая штаны. — Привязали к бэтээру и поволокли по грунтовке…”
Жорик испустил стон, будто бэтээр тащил не хорвата, а его.
Меня будто обожгло — как же я сам не догадался проделать подобный опыт? Мог запросто казнить Мурзика, которого подкармливали всем подъездом! Привязать его незаметно к той же “шестёрочке” — вышло бы интересней, чем с голубком! Посмотрел бы я на физиономию Гитлера, который души не чаял в плешивом уродце. “Песец котёнку” вышел бы настоящий!
Папаша Бублика пропел: “Бум грить, несла-а-адко ему пришлось!”
Отец вернулся на место. “Эт точно, — подтвердил он, шумно усаживаясь. — Как наждаком обработали…”
Собутыльники зацокали языками, и под очередной стаканчик рассказ продолжился…
Метров через сто бэтээр затормозил. Хорват, на котором не осталось живого места, выдал даже больше, чем требовалось.
“Мы люди незлобивые, — пояснил отец, — шлёпнули дурака. Всё равно не жилец — мясо до костей стесало…”
Вовка подёрнул плечами, можно подумать, представление развернулось у него на глазах. Исполненный гордости, я распрямил спину. Даже самый хулиганистый из хулиганов дал слабину, а мне — хоть бы что! Желая развить успех, я небрежно буркнул: “Вот бы глянуть!” Гитлер как-то странно на меня покосился и ничего не ответил.
Внизу живота у меня приятно заныло. Если бы существовали войны, на которых можно безнаказанно убивать, я бы, пожалуй, повоевал! Изо дня в день заниматься музыкой скучно. Безобидные развлечения меня не спасут. Давить голубей рано или поздно надоест. Котята тоже не принесут желаемого удовлетворения. А драться, как Гитлер, я, увы, не умею… Став знаменитым скрипачом, я бы проводил отпуск на безопасных войнах. Красота-а-а!
“Бум грить, проявили гуманность”, — вывел меня из раздумий папаша Бублика.
“Так точно!” — по-военному ответил отец и продолжил рассказ…
По наводке хорвата русский взвод углубился в глубокий вражеский тыл. Ночью они вышли на окраину посёлка, где прятался Рыжий. Технику расположили в сосновой роще и послали разведку за “языком”. Вскоре привели испуганного мальчишку. Ему пригрозили отрезать яйца, и он без лишних препирательств согласился стать проводником.
Я довольно живо представил экзекуцию с “отрезанием яиц”. Летом её проделали с соседским котом — сплетницы у подъезда вовсю обсуждали событие, а я ловил каждое слово. Глупую дворню интересовало здоровье котика, а меня — сам процесс. Когда мы остались с бабушкой наедине, я просто замучил её вопросами. Выпытал, сколько мог, и с тех пор фантазии, в которых подопытным выступает Гитлер, стали моими любимыми.
Я покосился на него, ожидая какой-нибудь шуточки в адрес хорватского пленника, но он даже бровью не повёл. Правильно говорила мама: и выглядит идиотом, и ведёт себя подобающим образом. Когда не смешно, он скалит зубы, а когда весело, сидит словно аршин проглотил.
“Ну, за детей!” — под звон стаканов торжественно провозгласил отец.
Компания выпила, и рассказ продолжился…
Мальчишка привёл взвод к дому Рыжего. Отец планировал захватить врага спящим, но неожиданно проводник всё испортил. У ворот он истошно завопил, и поднялась стрельба. Один из наших тут же перерезал ему горло. Я бы с удовольствием послушал подробности, но отец углубляться не стал. Видимо, в темноте да во время стрельбы ему было не до того.
Пьяный гомон притих. Я понял: при описании особо важных событий им стыдно тарахтеть о пустом. В наступившей тишине отец пояснил: “Сам виноват. Предупреждали — никаких сюрпризов”.
“Ну, это вы зря, — подал голос папаша Бублика. — Бум грить, ребёнок”.
Отец вспылил: “Отставить! Какой, в жопу, ребёнок? На вид — лет пятнадцать…”
Жорик затарахтел: “Не-е-е, кум, ты не прав… Оно тока с виду — мужик, а внутри — дитё. Взять моего, к примеру. Скоро четырнадцать. Хер ужо во-о такой, а понятиев нету! Какого рожна на ментов пырхаться?”
Гитлер сердито сплюнул, а я процедил сквозь зубы: “Жаль, хорватику не отрезали яйца!” — и посмотрел на своего врага с таким превосходством, будто сам у него на глазах совершил возмездие. Меня переполняла гордость за отца-командира. А что особого совершил Жорик? На какое-то время померкла даже покупка “шестёрочки” с гаражом в придачу! Я не сомневался — Гитлер угорал от зависти!
Заметив, что он опустил глаза, я с наслаждением выдохнул: “Пе-се-ец котёнку!” Меня переполняла уверенность — теперь мой обидчик надолго притихнет!
Отец в гробовой тишине продолжил рассказ.
Дом Рыжего окружили. Завязался ожесточённый бой. Наши по рации вызвали бэтээры. Захватить укрепление оказалось непросто. Его охраняли опытные головорезы, да и в боеприпасах они нужды не испытывали. Видимо, потому мальчишка и согласился привести сюда взвод. Знал, какая им уготована встреча.
Бэтээры протаранили забор и огнём крупнокалиберных пулемётов подавили стрельбу. Дом загорелся. Пожар вспыхнул нешуточный, начали рваться боеприпасы. Отец отдал приказ ждать, пока догорит. Никому из защитников спастись не удалось. Под утро нашли тело Рыжего. Врага опознали по медальону. Отец его снял, чтобы предъявить в штабе. За голову бандита командование сербов назначило награду в пять тысяч долларов…
Услышав сумму, я подумал: всего за одного хорвата, пусть даже и очень вредного, можно купить “шестёрочку”! Добавить зарезанного мальчишку — вот уже и “волжаночка”. А если вспомнить милиционера, которого таскали на привязи, словно игрушечную машинку, можно и на “фордик” замахнуться. Выгодная штука — война!
Зачистка села продолжалась до рассвета. Многие мужчины имели оружие и оказали яростное сопротивление. Их всех уничтожили, но русский взвод потерял половину бойцов.
“И всё из-за поганого малолетки! — гаркнул отец, а затем более спокойно добавил: — Хотел же заклеить рот пластырем, но, блядь, пожалел. Смотрю: чем-то на Вовку похож… Такой же чубчик… глаза… Сука, какая может быть на войне сентиментальность? Взвод с тех пор по ночам снится. Простить себе не могу…”
Отцово признание меня немало покоробило. Чубчик ему, видите ли, приглянулся! На его месте, усмотрев в пленном мальчишке Вовкины черты, я бы без колебаний перерезал горло. Неужели отец забыл, сколько обид я натерпелся от Вовки? На этот счёт и мама жаловалась, и я прозудел все уши перед поездкой в Югославию. На войне можно не церемониться. Я бы такому не только горло перерезал — ещё бы и яйца вдобавок отчекрыжил!
Скривив рот, я украдкой покосился на Гитлера. В отличие от меня, он повеселел. Ещё бы! Должно быть, ему понравилась история с “чубчиком”. Теперь он точно не сострижёт его до самой смерти!
По команде отца в гараже, не чокаясь, выпили “за тех, кого нет”. Гитлер закурил новую сигарету. Он явно не торопился угощать крёстного рыбой. Мне тоже было не к спеху. Когда ещё наслушаешься щекочущих нервы рассказов?
После зачистки, продолжил отец, среди жителей отобрали десяток заложников, связали им руки-ноги и усадили поверх бэтээров. Жалость, по словам отца, в нём умерла. Заложники — старый афганский приём. Отец понимал: о ночном бое уже известили хорватских военных, и потому предстоит непростой отход.
Так и случилось. Бэтээры остановили на выезде из села. Дорогу перегородили бетонной плитой. Наши попытались вырваться с другой стороны, но все пути отступления оказались блокированными. Село окружили сотни хорватов, вскоре появились вражеские танки. Отец вызвал на подмогу вертолёт, но штаб отказал — у хорватов на вооружении имелись переносные зенитные ракеты. Какое-то соединение пыталось прорвать окружение, но их отбросили. Наверно, то самое, — подумал я, — в котором служил военный, явившийся с плохой вестью об отце.
Хорваты потребовали сложить оружие. Наши ответили отказом и предупредили: в случае атаки они перебьют оставшихся жителей, включая женщин и детей.
“За дитёв пили! — визгливо выкрикнул Жорик. — Теперь за баб, шоб им всем хорошо жилось!”
Они выпили, и отец заговорил снова. Угроза перебить жителей прозвучала лишь для оттяжки времени. Никто не собирался их убивать. Наши всё ещё надеялись на подмогу. Но время шло, а помощь не приходила. Зато прилетел вражеский вертолёт и поджёг бэтээры. Вместе с ними сгорели радиостанции. Осталась последняя надежда — в темноте идти на прорыв.
Так и поступили. В ходе ночного боя хорваты загнали остатки взвода на минное поле. Один за другим прозвучало несколько взрывов, и всё кончилось. Отец потерял сознание и попал в плен. Хорваты кое-как привели его в чувство, а затем учинили суд. Свидетелями и потерпевшими выступили уцелевшие жители села. Они готовы были его разорвать — особенно усердствовали родственники погибшего мальчишки. Я прошипел Гитлеру: “Правильно, что ему горло перерезали!”
Отец предложил выпить. Я слышал, как наполняют стаканы, затем он торжественно произнёс: “Слава богу, шо мы казаки!”
Пьяницы посетовали, что мало закуски, но Вовка и не подумал броситься с угощением к крёстному.
После небольшой паузы прозвучала история побега из плена, которую мы с мамой уже слышали, и они выпили снова.
Громко отрыгнув, Жорик вымолвил: “Кум в рубахе родивси…” — и пьяницы загалдели, выражая согласие.
Когда они смолкли, отец заговорил отрывисто и зло: “В Афгане пятерых снарядом накрыло, а я всего трёх пальцев недосчитался. Прапор наш, вот как ты, Жорка, от меня стоял — башку оторвало! — царство ему небесное… В Карабахе полвзвода полегло, а у меня — касательное пулевое в плечо. Зажило как на собаке! В Югославии — единственный, кто из приднестровских выжил…”
Я представил, как у прапорщика отрывает голову, и мне захотелось проделать то же самое с голубем. Обезглавливание голубчика — игра поинтересней, чем давить его под колёсами автобуса! Я даже улыбнулся, придумав, как можно всё проделать. Привяжу его ноги к скамейке, накину петельку на шею и дёрну!
Выходило, не зря я тут сидел. Отец подбросил сразу две отличные идеи — привязать Мурзика к “шестёрочке” и оторвать голубчику башку…
Забулькала жидкость в стаканах, и отец провозгласил: “Слушай мою команду! За тех, кого нет. Пьём, не чокаясь. Царство нашим казачкам небесное! И матушке моей — тоже царство… Спасибо, Жора, за помощь, Люба одна бы не справилась…”
Гитлер заёрзал на скамейке, словно его что-то встревожило, и в этот момент Жорик вымолвил: “Скажу тебе как на духу, Колян. Ты же знаешь, я завсегда тебе правду-матку резал прям в глаза. Неправильно она себя поставила! Ото и все беда. Не подфартило тебе с бабой, кум…”
“Отставить…” — буркнул отец.
Я заметил: Гитлер скривился, как от зубной боли.
“Шо она пристебалась до пацана? — пожаловался Жорик. — Проходу не даёт! Надо же как-то по-соседски… Я уж молчу, шо ты мой кум…”
Мне не хотелось дослушивать очередные похвалы Гитлеру, особенно в его присутствии. Заранее было понятно: Жорик начнёт просить защиты для своего сынка, отец не посмеет ему отказать, и дома вспыхнет очередная ссора.
Я направился к распахнутым воротам гаража, но у самого входа поскользнулся в луже мочи и растянулся под хохот пьяниц. Снаружи покатывался Вовка. Отец сосредоточенно жевал, казалось, меня не замечая.
Пока я вытирался пожухшей листвой, Жорик продолжил: “Не-е, я-те скажу как родному! Ты же кум… Короче, моя жинка не выдержала, пошла до директрисы. Чо, грит, за беспредел? А та грит: мы люди маленькие… на Доске не висим, покровителев не имеем, нас у чёрных “Волгах” не возют…”
Отец бросил короткий взгляд в мою сторону, а затем приподнялся и резко двинул Жорика в подбородок. Тот как куль рухнул на спину. Пьяницы запричитали, а отец вдобавок поддал ногой столик, и всё его содержимое обрушилось на упавшего кума.
“Ещё одна падла вякнет при сыне, — процедил он сквозь зубы, — убью!”
Отец обвёл притихших собутыльников тяжёлым взглядом, неспешно прикурил и направился к выходу. По пути резко и зло пнул колесо “шестёрочки”. Я чувствовал себя на седьмом небе от счастья и уже предвкушал доклад маме. Уж она-то обрадуется! В моих глазах отец с лихвой оправдался за сочувствие к хорватскому мальчишке.
“Идём, Серый…” — взял он меня за плечо.
При виде нас Гитлер сначала порывался дать дёру, но неведомая сила пригвоздила его к скамейке. По шуму он, конечно, догадался, что с его папашей приключилась неприятность, но протестовать не осмелился. Пусть знает — мои родители всегда заодно.
У скамейки мы остановились. Я предвкушал: сейчас Вовка разделит участь своего папаши! Но отец как ни в чём не бывало указал на леща: “С икрой?” Я решил — он усыпляет бдительность.
Вовка кивнул. Вид у него был затравленный. Я напрягся, ожидая скорой расправы. В горле перехватило дыхание, а в низу живота разлилось сладостное тепло. Самое время, — дрожал я от нетерпения, — двинуть так, чтобы повылетали зубы, но отец почему-то медлил.
“Угости, что ли, крёстного…”
Вовка безропотно протянул рыбину.
Я смотрел на них, ничего не понимая. Минуту назад отец чуть не убил Жорика, а теперь по-дружески болтал с его сынком. Да ещё зная о тех обидах, которые он мне нанёс!
“Классные наколки!” — уважительно произнёс отец и с гордостью показал свои, как говорила мама, “художества”. В далёком детстве на пальцах рук ему выкололи: “Коля” и “1956”.
Отец без видимых усилий оторвал голову лещу и протянул мне: “Держи, Серый, Вовчик угощает…”
Я взял двумя пальцами подношение, подумав, какую же надо иметь силищу, чтобы проделать подобный номер! Наверное, так же легко снесло голову прапорщику, — мелькнуло у меня в голове.
Не особо напрягаясь, отец разделил рыбину вдоль хребта. Половину вернул Вовке: “Спасибо, браток…”
“По-пожалуйста, д-дядя Коля”, — промямлил тот едва слышно.
Я бросил на него презрительный взгляд. Главный шалопай дворни, обладатель свежих наколок — гроза района! — у меня на глазах утратил весь хулиганский задор. Культурное слово “пожалуйста” вспомнил. Наверно, первый раз в жизни его произнёс! Я нисколечко не сомневался — даже перед милицией он не вёл себя так малодушно!
Задумка отца прояснилась: ради меня он вынудил Вовку трястись. После того как я стал свидетелем его позора, негодяй уже не осмелится надо мной насмехаться. Уж мама сегодня порадуется! — представлял я картину. Сразу столько приятного в один день — Жорик получил по физиономии, а его сынок вёл себя как последний трус…
Проходя мимо голубятни, я доложил: “Гитлер с дружками глушат рыбу в Днестре, делают бомбочки…”
“Брехня! — отмахнулся отец. — Весной мы с Жоркой сидели с пивом, детство вспоминали, а Вовчик рядом крутился. На ус намотал, теперь сочиняет…”
Я с жаром возразил: “Ты не знаешь, они рыбу сумками носят!”
“Отставить! — повысил голос отец. — Обычной сетью ловят. Вешают тебе лапшу, а ты завидуешь. Ещё и матери небось нашёптываешь”.
Он вгрызся в рыбью голову.
“Вовка сам делает бомбочки, — поджал я губы, — из селитры и серы…”
“Мы такое мастерили в первом классе, — перебил отец. — Детская хлопушка, голубей пугать. Для рыбы не годится. Влага попадёт — труды насмарку. Лучше армейский взрывпакет. Даже под водой сработает! Герметичный корпус, пороховой заряд…”
Я забежал вперёд: “А танк взрывпакет подорвёт?”
Отец сухо проронил: “Никак нет! Танк не подорвёт…”
“А бэтээр?”
“И бэтээр не подорвёт”.
“А машину?”
“Как повезёт, — пожал он плечами. — Если только под бензобак заложить…”
Я с сожалением проговорил: “Сейчас, наверно, взрывпакет уже и не купишь…”
Отец возразил: “Да прям! Такое время — чёрта лысого достанешь! Наверно, и гаубицу можно прикупить…”
Я рассмеялся: “А где?”
“Мы с Жоркой у гарнизона промышляли… Поймаем офицерика на капэпэ: дядь, продай хлопушку! Они в курсе — нам рыбу глушить…”
“Хло-пуш-ку!” — рассмеялся я от души.
“Потом завязали, — погрустнел отец, — одному глаза выбило. Штука опасная, нужна сноровка…”
Я снова забежал вперёд: “А как это — выбило глаза? Расскажи! Совсем повылетели?”
“Погано вышло, — выдохнул отец, не глядя на меня. — Обычно я бросал, а тут Жорка захотел… Ладно, думаю, держи — не жалко! Он взял — такой герой, сейчас вам покажу! Короче, дёрнул шнур, мудило, и хлопцу одному с соседнего двора суёт: на, мол, не могу, страшно. А там задержка пять секунд… Мне бы перехватить, но я такого фортеля не ожидал. Пока Жорка примеривался к шнуру, решил закурить. На секунду отвлёкся, тут всё и случилось… Эх-х-х!”
По телу моему забегали мурашки: “А дальше?”
“А дальше этот хлопец, Петька, с перепугу растерялся и выронил. Мы врассыпную, а он стоит. И тут как пи… взорвалось! Кровищи море, Петро в отключке, а у Жорика истерика. Трепло дешёвое! На словах герой, а как до дела доходит — в кусты”.
Я рассмеялся: “Истерика?!”
“Она самая, — с горечью проговорил отец. — Всё повторял: а если бы меня, а если бы меня? Тут человека надо спасать, а он под ногами мельтешит. Короче, дал в ухо — успокоил. До соплей Петьку жалко! Инвалидом остался. Мыкался, бедолага, мыкался, пока перестройка не доконала. Цены выросли, а пенсия осталась прежней. Его баба пилила-пилила, пока…”
“Пока он не повесился”, — подсказал я.
“Так точно”, — хмуро выдавил отец и выругался.
Я сделал вид, что не заметил брани, и спросил, сгорая от любопытства: “А голову могло оторвать?”
“Никак нет… — проговорил отец. — Но мозги бы из ушей вылезли”.
Я с удовольствием повторил: “Мозги из ушей!”
“Эй, ты только Вовке не говори! — спохватился отец. — Ни про воинскую часть, ни про геройство Жорика. Вовка уверен — взрывпакеты мы нашли на том берегу Днестра. Вроде как после учений забыли”.
Я кивнул: “Ладно, не скажу”, хотя мне очень хотелось подкинуть Гитлеру мыслишку насчёт взрывпакета. В следующий раз он по-настоящему взорвёт милицейскую машину и сядет в тюрьму! А ещё лучше, если заряд взорвётся у него в руках и из ушей полезут мозги. Словно мясные колбаски из мясорубки!
“Вовка — парень хороший, — вернул меня на землю отец, — тебе бы с ним подружиться”.
Я замотал головой: “Мама говорит, он выродок!”
“Отставить! — рыкнул отец, но тут же заговорил помягче: — Все люди когда-то рождаются. Значит, каждый человек — выродок”.
Я уточнил: “Она сказала: выродок, достойный своего папаши!”
Отец недовольно пробурчал: “Объясни маме, чтобы не учила тебя глупостям”.
“Она и не учила, — поджал я губы. — Бабушка Вовку защищала, а мама ответила”.
“Зря она против ребят тебя настраивает, — сказал отец. — В вашем возрасте надо дружить. Вырастете, ещё навоюетесь. Я этого не понимал, дурак был”.
Я насупился: “Вот ещё! Дружить со всякой кугутнёй…”
“Да брось ты! — отмахнулся отец. — Врагов настоящих не видели, кугуты вам мешают…”
“Жорик — спекулянт и пьяница!” — припомнил я мамины слова.
Отец промолчал.
“А Галина — утконос! Ещё и ходит вразвалочку!”
Я показал руками огромный нос и передразнил её походку, как часто делала мама, пребывая в хорошем настроении.
“Есть такое, — уголками рта усмехнулся отец. — А по молодости была ух-х-х какая деваха! Весь двор за ней бегал…”
Я вспомнил фотографию, над которой мама поработала авторучкой, и улыбнулся. Галина и впрямь не выглядела уродиной, пока у неё не удлинился нос и не появился колпак.
“Когда двойняшек родила, — добавил отец, — понеслось… У женщин иногда случается. Смеяться не над чем — больные ноги у человека…”
“Человека?! — возмутился я. — Знаешь, как её мама называла?”
Отец пожал плечами: “Мама у нас интеллигентная, словарный запас — будь здоров”.
“Угу, — нетерпеливо буркнул я. — Она сказала: бл... в отставке!”
Отец неожиданно повеселел: “Ай да мама! Ну, дворянка!”
Вдоволь насмеявшись, он посерьёзнел: “Значит, преподала тебе очередной урок народной речи…”
“Нет, — сердито возразил я, — они с бабушкой ругались, а я с музыки вернулся, дверь на цепочке…”
“Ну, и конечно, подслушал!”
“Нечаянно…”
“Молодец! Весь в маму, настоящий разведчик!”
Похвала меня приободрила.
“Из-за Галки ругались?” — спросил отец.
“Не знаю. Они из-за всего ругались”.
“Понимаю, покойница её вынудила…”
“Вроде ничего особого и не сказала”, — пожал я плечами.
“А ты, конечно, забыл?” — упрекнул отец.
“Ничего я не забыл! — проговорил я обиженно. — Бабуля сказала: ты приглядись — он похож на него как две капли воды, и характером тоже. А мама ответила: ненавижу проклятую дворню, особенно кривоногую бл... в отставке!”
“Из тебя выйдет неплохой разведчик”, — погладил меня по голове отец.
Окрылённый, я дёрнул его за рукав: “А что такое “в отставке”?”
Отец нехотя пояснил: “Когда заканчивается служба, говорят, ушёл в отставку”.
“М-м-м… — промычал я и тут же спросил: — А выб...к это кто?”
Отец сунул в рот сигарету и чиркнул зажигалкой. Ему долго не удавалось прикурить, а я терпеливо ждал.
Наконец он с шумом выпустил дым: “Я так понимаю, и Вовчику досталось от нашей мамани?”
“Угу, а как ты догадался?”
“Дело нехитрое. Выб...к — ребёнок бл...и”.
“М-м-м… А мужчина по-матерному как называется?”
Отец пожал плечами: “Наверно, б...дун…”
“Странно, — покачал я головой, — мама Жорика по-другому обзывала…”
“С вами не соскучишься. И как же?”
“Алкаш-рогоносец…”
Отец сплюнул.
“Только маме не говори!” — потребовал я.
“Само собой, военная тайна…”
“Обещаешь?”
“Честное офицерское!”
Я собрался с духом и выпалил: “Б...дуном мама называла тебя!”
“Серый, — отец положил мне руку на плечо, — давай про эти дела поговорим в другой раз. Малой ты ещё…”
Мы подошли к пивнушке.
“У тебя мелочи не найдётся? — спросил он, выворачивая карманы. — Взаймы, конечно”.
Польщённый просьбой, я выгреб всё, что было.
У столика отец протянул мне рыбу: “Лопай!”
Я покачал головой: “Там паразиты, а мама все антибиотики выбросила”.
Отец хмыкнул: “Не сочиняй. Вовчик хавает, и никакие паразиты не берут”.
“Потому что он сам паразит!” — с удовольствием повторил я мамины слова.
Отец скривился: “Прекрати… Вы ещё подружитесь. Вернусь из санатория, смотаемся втроём на рыбалку”.
Я вскинулся: “Возьмём взрывпакет?”
Отец провёл ладонью вдоль шеи: “Мне эти взрывы во где сидят!”
“С удочками?” — изобразил я недовольную гримасу.
“Так точно. Тихо-мирно посидим, костерок сложим, ушицы сварим…”
“А зачем тебе в санаторий?” — спросил я, с завистью поглядывая на аппетитный кусок леща.
“Врачи советуют…”
“Мама расстроится”, — предположил я.
“Она будет рада”, — усмехнулся отец.
На следующий день ни свет ни заря он уехал в Одессу. Позже мы с мамой отправились в школу. У магазина нам встретился Жорик с огромным синим пятном под глазом. Накануне я, как водится, доложил маме о происшествии, и при виде соседа она участливо произнесла: “Ужасная неприятность! Да ещё в присутствии родного сына. Я так вам сочувствую — не передать словами! Но, знаете ли, во всём виновата выпивка!”
Жорик посмотрел на неё волком и ничего не ответил. Громыхая пивными бутылками, заспешил прочь. Я вспомнил: во время вечернего доклада мы с мамой так и не поговорили о Вовке — настолько её взволновала история с Жориком.
Будто между прочим, я проронил: “Папа обещал сводить меня и Гитлера на рыбалку”.
Мама нахмурилась: “Пусть идут на все четыре стороны! Хулиганьё тебе не компания”.
“Папа хвастал, — добавил я, — как убивали хорватов. Они мальчику горло перерезали!”
Мама подёрнула плечами: “Какая гнусность! И ты слушал? Уму непостижимо!”
“Только чтобы тебе рассказать! — повис я у неё на руке. — Мне было совсем неинтересно!”
“А выродку, конечно, понравилось!”
“Угу! Он сказал: во даёт крёстный!”
“Крё-с-с-стный! — передразнила мама. — Крест-ник! Ку-ма-а-а! Кугуты проклятые, поубивала бы!”
“Папа говорил: мы с Вовкой подружимся”, — завершил я.
“Три раза ха-ха! — язвительно отозвалась мама. — Уж лучше дружить с олигофреном Васькой, чем с этим выродком. Представляю дурдом: Громов — приятель моего сына, а я — не разлей вода с утконосом. Буду грызть семечки у подъезда, перемывать кости соседям, а по праздникам распевать: “Хороша я, хороша…”
Меня разобрал смех.
“Знаешь, — сказала мама прочувствованно, — я даже рада, что твой отец не заработал денег!”
“Почему?” — схватил я маму за руку.
“Нам не нужна машина, оплаченная чужой кровью!”
“А на чём мы поедем в Одессу?”
“На чём угодно, — до боли сдавила мне мама руку, — лишь бы навсегда оставить ненавистное Приднестровье. Будь оно проклято, Дикое Поле!”
Когда я вернулся домой после школы, у подъезда красовалась соседская “шестёрочка”. Из окна машины на весь двор ревела музыка: “Жёлтые тюльпаны”. Я с удовольствием повторил мамины слова: “Дикое Поле!” На фоне кугутской музыки они звучали очень уместно!
Вокруг машины с гордым видом прохаживался Вовка. Завидев меня, он убавил звук и доложил: “Акустику поставили — “Пионер”!”
“Кто пионер?” — сделал я удивлённое лицо.
“Ну, ты бревно, голубчик! — рассмеялся Вовка. — “Пионер” — музыкальная система! Слышь, какие низы? Цык-цык, бум-бум, цык-цык, бум-бум!”
Он так выразительно передал ритм, что мне в лицо попали его слюни. Я достал платок и вытерся.
“Завтра пахан метелит в Одессу, — сообщил Вовка, — теперь бизнес покатит!”
“А мой папа тоже в Одессе, — похвастал я без особого энтузиазма, — в санатории. Ему казаки бесплатную путёвку дали. Вылечится — будет работать военруком в техникуме!”
“В технаре? — подбоченился Гитлер. — А в каком?”
“В железнодорожном”.
Он потёр руки: “Клёво! Я сам после восьмого в “железяку” намылился…”
Мне хотелось повторить мамины слова: “Кугутские дети учатся в ПТУ, а интеллигентные — в университетах и консерваториях”, но я не рискнул.
А Вовка продолжал разглагольствовать: “Пахан говорит: бизнес бизнесом, а диплом карман не тянет. В “железяке” база хорошая, научат в двигателµх шарить. Если чё, можно устроиться в автосервисе”.
Я с горечью подумал: наверно, в техникуме проще, чем в консерватории, да и в интернат не сдадут. Ну почему я такой несчастный?
“Автосервис накрайняк, — откровенничал Гитлер, — вообще, у меня будет торговый бизнес. Но если нужен диплом, лучше идти на слесаря. Мне нравится в двигателях ковыряться…”
“А чем вы торгуете?” — спросил я.
“Да так… — ответил он, поглаживая капот автомобиля, — турецкое шмотьё, духи, помада… Маханка на базаре продаёт”.
Вовка достал тряпку и вытер с лобового стекла свежий голубиный помёт. Я криво усмехнулся, но он покрутил пальцем у виска: “Баран! Говно к деньгам, примета такая”.
“Какашка?!” — скривился я недоверчиво.
“Ага, — подтвердил Гитлер, складывая тряпку вчетверо, — мы нарочно здесь держим машину — не в гараже! — тут голуби срут. Я пахану так и сказал: пусть срут на здоровье!”
Он любовно провёл по боковому стеклу: “Шестёрочка” — наша кормилица!”
Меня просто трясло от негодования — хвастун специально надо мной издевался!
“Будете часто ездить в Одессу, — выдавил я дрожащим голосом, — сломается ваша “шестёрочка!”
“Херня! — отмахнулся Вовка. — Как сломается, так и починится! Весной купим “Волгу” с прицепом!”
“Нет, — отступил я на шаг. — Не может быть!”
Гитлер наклонился ко мне, и его чуб целиком прикрыл левый глаз: “А вот и да! Маханка каждый день носит груши в сберкассу!”
“Не-е-ет! — отчаянно замотал я головой. — Не верю!”
“Наши голуби просто так срать не станут”, — довершил он гнусное дело.
Я зашмыгал носом, а Гитлер протянул мне грязную тряпку и издевательски произнёс: “Вытри сопельки!”
В нос ударил запах машинного масла, я разревелся и припустил в подъезд.
Гитлер улюлюкал мне вслед: “Чеши, голубчик! И не забудь шепнуть мамуле про сберкассу!”
Вечером я рыдал у неё на груди: “У них “шестёрочка”-кормилица!”
“А у нас я кормилица!” — парировала она.
“Жёлтые тюльпаны” на весь двор…” — тёр я кулаками глаза.
“А у нас Мендельсон!”
“Голубиные какашки… — изливал я душу. — Бизнес...”
“А у нас впереди — мировая слава, концерты и о-гром-ные гонорары!”
“Железнодорожный техникум…”
“А у нас консерватория!”
“Папа военруком будет работать…”
“А меня выберут в народные депутаты! И вообще, кто в доме хозяин — я или папа?”
“Утконос на базаре торгует, — не унимался я, — каждый день носит деньги в сберкассу…”
“Я в штабе тоже не за спасибо гну спину! Ты на стол посмотри…”
К ужину мама принесла полпалки копчёной колбасы, две банки шпротов, коробку конфет “Птичье молоко” и пирожные “эклер”. Прежде такое у нас бывало только по праздникам. Но даже невиданные деликатесы не разбудили во мне аппетита!
“Они “Волгу” купят, — не повёл я взглядом на стол, — а у нас — ни-че-го! В консерваторию поедем на поезде!”
“Зато после консерватории, — учительским тоном возразила мама, — мы купим самую дорогую иностранную машину. Специально приедем сюда, чтобы кугуты задохнулись от зависти! На всю громкость включим Мендельсона — пусть у них стёкла повылетают!”
Я представил, как из всех окон сыплются стёкла, и усмехнулся сквозь слёзы. Мама ласково потрепала меня по голове: “А ты, дурачок, распереживался…” Она платком вытерла мне лицо и заставила высморкаться.
“Хорошо, — кивнул я. — Пусть Гитлер учится в техникуме. Будет нам машину чинить”.
“Нет! — отрезала мама. — Мы купим такую машину, которая не ломается. Не хватало, чтобы Гитлер на нас наживался!”
Я потянулся к тарелке: “А на “шестёрочке” пусть сами ездят!”
Мама подвинула мне тарелку: “Запомни, Сергей, никогда не завидуй кугутам. Все, вместе взятые, со всеми своими богатствами, они слезинки твоей не стоят!”
Уплетая за обе щёки, я уже не кипел от обиды. Единственное, что меня угнетало, — Мендельсон. Маме предстояло ночное дежурство в штабе, и, как водится, она задала мне прочесть главу биографии композитора и отшлифовать очередные такты концерта.
На следующий день после обеда я вскрыл задник иконы и достал двадцатку. Военная часть находилась недалеко от школы искусств, и после занятий я замер у капэпэ с футляром и нотной папкой. Ждать долго не пришлось. Первый же офицер придирчиво меня оглядел, а затем поинтересовался: “А гроши у тебя есть, партизан?”
“С-сколько надо?” — спросил я, опасливо озираясь.
“Доллар штука! — ответил он сиплым простуженным голосом. — Тебе скока?”
Физиономией офицер напоминал Жорика — такой же краснолицый и плешивый. Когда он снял фуражку, чтобы почесать голову, на морщинистый лоб упали жалкие три волосины.
“Мне рыбу глушить”, — ответил я слегка невпопад, в надежде, что он подскажет.
“Бери пять штук, — посоветовал офицер. — Сделаешь связку — сильнее шарахнет!”
“Сильно-сильно?” — посмотрел я на него с надеждой.
“Будешь собирать рыбу мешками”.
“И бэтээр подорвёт?” — уточнил я.
“Как не хер делать! — просипел офицер. — На полметра подскочит”.
“А легковушка?”
Он посмотрел в небеса, а затем опустил взгляд на меня: “Легковушка — до пятого этажа!”
Я сглотнул слюну: “Н-несите с-связку!”
Офицер приблизил ко мне красную бородовчатую физиономию и зловонно выдохнул: “Гроши покажь!”
Я предъявил двадцадку. Его глаза округлились, и он вытянулся по стойке “смирно”.
“Жди, — велел офицер — я туда и обратно”.
Когда он вернулся, мы зашли в подъезд ближайшего дома. Я недоумевал: продавец явился с пустыми руками. Неужели взрывпакеты настолько малы, что их можно рассовать по карманам?
Словно отвечая на мой вопрос, офицер достал из кармана округлую зелёную штуковину со штырьком и колечком, как на ключах. Пока я разглядывал товар, он объяснялся: “Мы тут с ротным подумали… Такое, значитца, дело… Взрывпакеты на складе херовые. Порох сырой. Не взрывается, а пердит. Этой штукой будет сподручней. Называется эргэдэ-5. Стоит вообще-то полтинник, но я так и быть уступлю за двадцатник — уж больно ты мне понравился. Объясняю, как обращаться…”
Сдав с третьего раза экзамен, я вручил офицеру деньги. Передавая гранату, он сурово сказал: “Запомни, шкет, ты меня никогда не видел! Возьмут за жопу, объяснишь: нашёл…”
Я понимающе кивнул: “На том берегу Днестра, после учений забыли…”
Офицер расплылся в улыбке: “А ты мне не зря понравился — смышлёный малыш!”
Когда я раскрыл футляр, он хохотнул: “Всё продумано — хер кто дотумкает!”
Мои руки дрожали, и я долго не мог сладить с замком. Офицер не стал меня дожидаться.
“Ну, бывай, партизан, — хлопнул он меня по плечу. — Пора! Трубы горят”.
Я ничего не понял. Какие трубы? Почему горят? А если бы и понял, не смог бы ответить — язык во рту не ворочался.
Вечером к подъезду подкатила замызганная “шестёрочка”. Судя по её внешнему виду, она пробиралась через болота. Из окна я наблюдал, как Жорик и Вовка разгружали туго набитые тюки. Граната покоилась в бабушкином комоде рядом с иконой. Я ещё не придумал, как подорвать “кормилицу”, но сомнений не испытывал — родители только обрадуются, когда она взлетит до пятого этажа.
Мама, понятное дело, будет на седьмом небе от счастья. Отец подбил Жорику глаз, и потому он тоже обрадуется. Тем более что к куму он относился без всякого уважения — теперь я знал это наверняка. Была бы жива бабушка, и ей бы стало приятно, ведь в кои-то веки я угодил отцу.
Осталось дело за малым — разработать план операции. Ломая голову, я ходил из угла в угол, но на ум ничего не шло. Так я промаялся до маминого прихода…
Наскоро проверив уроки, она меня покормила и, напевая, скрылась в ванной. Пока она прихорашивалась, я битых полчаса томился с книгой о Мендельсоне. Начальник штаба, — считала мама, — должен всегда быть на высоте.
Её очередное дежурство меня нисколько не расстроило, а нагоняй за тройки я принял равнодушно. Да она особо и не усердствовала. Я понимал: моя успеваемость выправится сама собой, когда мама станет директором школы. Всё к тому и шло, не зря же она просиживала ночами в штабе.
С улицы послышалась музыка. Вовка снова включил на всю громкость свои любимые “Жёлтые тюльпаны”… Мама отозвалась из ванной: “Дикое Поле!”
Я высунулся в окно. Освещённая фонарём, у подъезда стояла “шестёрочка” с распахнутыми настежь дверями. Вовка сновал с тряпкой, наводя чистоту. Ему помогал Бублик, рядом крутился и Васька.
“Закрой окно! — появилась мама у меня за спиной. — Тошнит!”
Я доложил: “Они привезли из Одессы восемь тюков. Машина грязная-прегрязная! Сейчас моют”.
Мама отчеканила: “Естественно, грязная! Просёлочными дорогами добирались, спекулянты проклятые. Контрабанду везли, боялись милиции. Ничего! Сегодня же напишу куда следует…”
“А что такое кон-тра-банда?” — спросил я.
“Незаконный товар, — ответила мама, — уголовное преступление!”
Я ужаснулся: “Преступление?!”
“Ещё бы! Лет двадцать назад за такое бы расстреляли”.
“Лучше бы папа устроился в тюрьму, — произнёс я со вздохом, — он бы и расстрелял…”
Мама рассмеялась: “Представляю картину: отец получил приказ убить… выродка. Ты даже не представляешь, как это смешно!”
“Ещё как представляю! — возразил я. — Папа мог бы и горло ему перерезать. Или привязать к машине и тащить по асфальту…”
“Ну, хватит! — оборвала мама. — Фантазёр… Займись лучше Мендельсоном!”
Я взял скрипку и, пока не захлопнулась дверь, пилил струны. Спустя некоторое время вновь выглянул в окно. Помывка машины закончилась, и теперь мальчишки в компании с Танюськой и Натуськой кривлялись под музыку. Сбросить бы на них гондон с водой, — подумал я, — а лучше гранату!
Мендельсон меня раздражал. Концерт для скрипки по всем статьям проигрывал “Жёлтым тюльпанам” — особенно в громкости, и я поглядывал в ноты с ненавистью.
Внезапно на улице стихло. Послышался хрипатый голос Гитлера: “Ма-а-а! Мы с Бубликом в магазин”.
Я приоткрыл раму.
“За мороженым и шоколадными конфетами, — увидев меня, добавил Вовка. — “Гулливерок” накупим, а голубчику не дадим!”
Галина отозвалась смешком…
За всё лето я ел мороженое два раза. Мама считала: это — баловство, а бабушка панически боялась простуд. Растапливая эскимо в кружке, она объясняла сплетницам: “Ему заболеть, как мне засмеяться. Надо было с пелёнок закаливать. Вырастила рухлядь, а мне с ним маяться…”
Вовка уплетал мороженое даже зимой. Бабушка всегда ставила его в пример, но мама каждый раз вскипала: “О, да! Настоящий эталон. И семья у них сплочённая и дружная…”
Из окна я видел: Гитлер отправил близняшек домой и приказал Ваське дожидаться у подъезда. Ему обещали “Гулливера”. Они специально говорили громко, чтобы я слышал.
План созрел в то же мгновенье. В запасе я имел минут пятнадцать.
Когда они скрылись за углом, я сунул гранату в карман и спустился вниз. В подъезде, к счастью, никого не встретил, хотя моё сердце и без того отбивало сумасшедшую дробь.
Оказавшись под козырьком на улице, я поманил Ваську. Дурачок послушно бросился ко мне. Я протянул ему конфету “Птичье молоко”, завёрнутую в салфетку.
“Бери! — сказал я дружелюбно. — Вкусно-вкусно!”
Из всей дворни мама разрешала угощать только Ваську. Перед уходом она обычно оставляла мне горсть карамелек, и я его награждал за какие-нибудь глупости. В тот вечер, словно предчувствуя важность момента, я выпросил дорогую конфету. Мама неохотно согласилась, но заметила: “Ему бы больше подошло “Муму”…”
Пока Васька чавкал, я вытащил гранату: “Глянь, какая хлопушка!”
Дурачок радостно замычал.
“Хочешь бабахнуть?” — спросил я.
Он протянул руку, а я, не выпуская гранаты, сказал: “Дёрни колечко — вот так, положи под машину и бегом ко мне! Получишь целую коробку конфет”.
Он радостно заулыбался. Я не спешил уходить, хотя руки мои дрожали, а спина взмокла. Для верности объяснил ещё пару раз очерёдность действий и строго-настрого приказал ждать, пока я не поднимусь наверх.
“Приготовлю конфеты, — сказал я и скороговоркой повторил бабушкину присказку: — Вкусно-вкусно!”
Когда я открыл окно, он сидел на корточках у заднего колеса. Хотя бы дурачок ничего не напутал! — стучало у меня в висках. — Только бы не забыл дёрнуть чеку!
Васька медлил, а я боялся его подстегнуть — могли услышать соседи. Сжимая кулаки, ругал его самим отвратительными словами, какими обычно мальчишки награждали меня. Васька даже не смотрел в мою сторону — он сосредоточенно разглядывал гранату.
В тишине двора послышался Вовкин смех…
“Ну, давай же! Давай!” — скрежетал я зубами.
Если идиотик надумает похвастать перед ними “хлопушкой”, — подумал я с ужасом, — Гитлер немедленно прикарманит гранату, и… плакали мои денежки! Разумеется, никому и в голову не придёт заподозрить моё участие. Скорее подумают, что Васька нашёл гранату в одном из укромных местечек во время пряток. Но меня это совсем не успокаивало. Так глупо лишиться двадцати долларов мог только такой неумёха, как я… От бессилия мне оставалось только сжимать кулаки и осыпать Ваську проклятиями…
Когда мальчишки показались из-за угла, я не выдержал.
“Вась! Хочешь конфетку?” — крикнул я срывающимся голосом.
Он поднял голову. Даже при тусклом свете фонаря была видна его идиотская улыбка. Я жестом напомнил — надо дёрнуть кольцо!
Повернувшись ко мне спиной, он закопошился. Меня трясло, как во время ангины, когда я лежал с температурой под сорок.
“Васёк! — гаркнул Вовка. — Мы тебе “Гулливера” купили!”
“А голубчику — пуд говна!” — пропищал Бублик.
Они уже поравнялись с соседним подъездом и, должно быть, заметили меня.
Васька на четвереньках отполз за багажник. Всё кончено… Мною овладело отчаянье. Идиотик напрочь забыл о полученных наставлениях! Я не сомневался — сейчас он устроит одну из своих любимых забав. Спрячется, а затем выскочит чёртом. Мальчишки понарошку испугаются, а Васька закатится своим отвратительным каркающим смехом. Затем он предъявит гранату, а Гитлер от удивления разинет рот. Поначалу, конечно, опешит, но тут же обрадуется. Ещё бы, с помощью такой “хлопушки” они добудут немало рыбы!
Я без сил опустился на пол. В наступившей тишине слышались только удары моего сердца. Оно успело отбить три раза, когда снизу рвануло. На секунду за окном посветлело, как днём, настежь распахнулась рама, и на меня посыпались стёкла. Я зажмурился и долго сидел неподвижно, опасаясь пошевелиться.
С улицы послышались крики. Не сразу, но до меня дошло — горела машина. На балконе под нами истошно орала Галина: “Вовка, тикай! Кому сказала, тикай!”
Заголосила Васькина мамаша: “Сгоре-е-ел! Люди добрые! Сгоре-е-ел мой сыночек!”
Через минуту уже вся дворня голосила нестройным хором… “Настоящее Дикое Поле! — мелькнуло у меня в голове. — Жаль, мама не слышит, она бы со мной согласилась, ещё бы и от себя добавила чего-нибудь в адрес наших диких соседей…”
От нескончаемых воплей и причитаний в моей душе образовалась пустота. Я не стал подходить к окну, даже когда послышался вой сирены. Действуя как заведённый, я взял скрипку и принялся механически выпиливать Мендельсона. Пусть думают — благовоспитанный мальчик ни при чём. Занимается музыкой, готовится поступить в интернат при консерватории. Как мама обо мне сказала? Не от мира сего. Позднее она объяснила, что это значит. У соседей — свой паршивый мирок, а у нас — прекрасный возвышенный мир, и оба мира не соприкасаются. Где-то на вершине культурного мира живут такие люди, как я. Дворне туда даже на цыпочках не дотянуться, как бы ни тужились.
Мамины слова крепко запали мне в душу, и теперь я о них вспомнил. Только человек “не от мира сего” мог сохранять невозмутимость в сумасшедшем доме. Пусть дворня удостоверится — мне нет никакого дела до кугутских печалей.
Постепенно мысли о возвышенном сменились более приземлёнными. Несомненно, дворня устроит разбирательства — как такое могло случиться? Мне не трудно — могу подсказать. Только вряд ли от моих слов им полегчает. Ничего, пусть кусают себя за локти!
Васька сам виноват, фантазировал я, представляя, как мог бы объяснить случившееся. Сколько раз ему говорили, спички детям не игрушка! А мама вдобавок подчёркивала — особенно дурачкам! Она знает, как-никак лучший учитель.
Мне припомнилось, как мама застала его в подъезде с коробком. Васька слюнявил конец спички, тёр о побелку, затем чиркал и бросал в потолок. Подражал Гитлеру. Только у Вовки всегда получалось, а у дурачка — нет. В подъезде потолок и стены напоминали ёжика с кривыми чёрными иглами. Мама пожаловалась родителям Васьки: “Следите за своим ребёнком. Дом спалит, кому отвечать?” Его мамаша окрысилась: “За своим следите!”
Если меня завтра спросят, так и скажу: видел в окно — Васька бегал вокруг машины, чиркал спички. Вот и дочиркался, а ведь мамуля предупреждала!
Но и Вовка хорош! Оставил дурачка одного. Мало ли что могло прийти ему в голову? Хотел меня “Гулливерами” подразнить? Вот и пусть теперь убиваются — нисколечко не жалко!
Мама говорила: “Горбатого могила исправит”. Ха-ха! Дождался Васенька исправления. Жаль, я не посмотрел, как он горел. Такое событие пропустил — когда ещё подобное увидишь? Глянуть, хотя бы одним глазком. Наверно, теперь он весь чёрненький, как уголёк. Мама меня, конечно, на похороны не пустит, а я бы сходил…
Опустив смычок, я замурлыкал себе под нос: “Жёлтые тюльпаны, вестники разлуки…” Мелодия понятная и простая, не то что у Мендельсона. Я бы им спел на поминках: “В том, что разбились мечты, не виноваты цветы. Жёлтые тюльпаны…”
Окна нашей гостиной выходили на другую сторону дома, дверь я плотно закрыл, но всё равно с улицы доносился вой. В два голоса соревновались Галина и Васькина мамаша, самые горластые из кугуток. Одна оплакивала “ласточку”, другая — “идиотика”. Соревнуясь, кто громче, они даже заглушили вой сирен!
Пожалуй, Мендельсона лучше отставить, подумал я и заиграл похоронный марш. Пусть слышат и ценят. Воспитанный мальчик “не от мира сего” сердцем чувствует, какая мелодия лучше всего соответствует ситуации. Был бы я кугутом, как они, пиликал бы, не дожидаясь пьяных поминок, “Жёлтые тюльпаны…”
После трёх прогонов Шопена я вышел на кухню. Всполохи пламени уже перестали плясать в оконном стекле, а шум во дворе поутих. Не зажигая света, я осторожно выглянул. От машины осталась груда безжизненного металла, над которой струился дымок. Метрах в десяти на корточках сидели Вовка и Жорик. Они курили, передавая друг другу сигарету. Старшего трясло, не разобрать — то ли от холода, то ли он плакал. За такой сценой я мог наблюдать хоть до утра, но, к несчастью, меня одолевал сон.
Улёгшись, я свернулся калачиком и укрылся с головой одеялом. Закончился лучший день в моей жизни, но впереди ожидались не менее волнующие события. Я представлял, какой мама закатит праздник, и в груди у меня разливалось тепло. Калейдоскопом мелькали в голове красочные фантазии: Васькины похороны, мамино торжество и пересуды скорбящей дворни. Они ещё долго будут оплакивать свои кугутские потери, а я буду слушать и ликовать, ничем не выдавая своей причастности.
Ваську было немного жаль — над кем мне теперь куражиться? Но его гибель, безусловно, не омрачала общего торжества.
Праздник стал бы ещё более ярким, если бы Жорик в своём гараже наутро повесился. Но ничего, улыбался я сам себе, засыпая, и без того получилось очень даже неплохо!
Поделиться: