— Смотри, здесь, на второй странице обложки книги — целое прозрачно зашифрованное послание. Правда, я не сразу заметил вот эту игру, которая построена на анаграммах, составленных из названия книги. А ведь оно наполнено принципиальным для автора смыслом!
— Если не полениться и все это выписать, получается:
я слово слов
я воли слово
словно яви
вино или олово истин
лов ли снов сон ли слов
сотня слов и слово слов
слово свито и влито внятно
словолитня
— Я стал всматриваться в этот “узор” в книге и думать, что это тут такое? Ведь Расторгуев прежде исповедовал иное. И вот такая игра здесь меня порадовала — это действительно работа со словом. К тому же, если в поэзии начинать делать все только всерьез, она едва ли от этого выиграет.
— Игра тут начинается уже на лицевой стороне книги, где художник Юлия Колинько графически выделила первую букву имени поэта и последнюю в названии: словолитня от А до Я. А потом я открыл третью страницу обложки, и в ее графическом узоре проступило стихотворение “Молчание”: “Я знал молчанье звезд и океана, / молчанье городских умолкших улиц…” То есть здесь и зрительное, и смысловое наполнение. И сначала, с ходу, и меня это обнадежило, но, признаюсь, ожидания, связанные с этой игрой, не подтвердились, потому что эта игра смыслов, букв, звуков больше настраивала на ту поэзию, которая восходит туда — к Хлебникову, к Алексею Крученых. И вот этого-то “изюма” в стихах самой книги мне не хватило.
— А может быть, автор себя специально в неких рамках удерживает, хотя чувствует, как играет в нем словотворящая сила? А он ее сдерживает, чтобы не ослаблять пафос стихов?
— Пожалуй, дают о себе знать две силы: одна — энергия звуковой волны, а другая — склонность к дисциплине стиха. И он, уступая этой другой, смиряет тот потенциал, на который так внятно намекнул и который добавил бы его стихам новые обертоны. Вот борьба этих двух сил и выплеснулась на обложку.
— На ней пообещал, обозначил, а в книге — другое… В ней есть, допустим, равновесие: “Север и Юг”, которое нужно понимать не только географически, а и литературно.
— В книге есть то, что вызывает уважение: Андрей обозначил координаты своего мировосприятия. И что мне у него близко, это его космичность.
— Масштабность.
— Да, и масштабность своеобразная. Вот стихотворение о том, что можно пройтись на руках по траве, а потом все перевернуть, и получается, что ты, как Атлант, держишь земной шар на плечах. А вот в другом стихотворении, про байдарку: “И собой равновесие мира держать, / не склоняясь ни влево, ни вправо…”
— Здесь тоже речь идет о мире, но равновесие, так сказать, локальное.
— И тут же он говорит о том, что озабочен пустотой между надвигающимся с Запада призраком Берлинской стены и Китайской стеной — с Востока, то есть сам-то находится между ними.
— Вот снова тема середины жизни, в “Балладе о безымянном поколении”:
…не последние мы
на степном вековом перекрестке
и не первые мы
в череде поколенных полков…
Вновь здесь проступает представление о своей миссии, о роли сейчас живущих: что такое середина — это стержень, на котором все держится. Или вот образ, родившийся от взгляда на карту России: это же всадник между Западом и Востоком. В этом автор последователен.
— Про него нельзя сказать, что он рациональный или умозрительный, он — сознательный поэт. Такая срединность, нормальность… В ней есть и достоинства, и минусы. С одной стороны, мне, как такому же срединному существу, это, в общем-то, близко. Но от поэта я жду какой-то сумасше-е-едшинки...
— Так есть же она — на обложке.
— Во-от! Он ее чувствует в себе, но не дает ей в себе в полную меру развернуться. Он знает о ее существовании, что она может быть, и в нем это ворочается. Но он все время помнит о границах, которые может раздвигать, сдвигать… Внутренняя дисциплина — это замечательно, но у нее есть и оборотная сторона — такая умеренность, аккуратность…
— А ведь какие здесь есть стихи! Вот стихотворение “Единоличник”.
— Так оно звалось в журнальной публикации, а в книге это “Упрямец”. И впрямь хрестоматийное.
— Когда я подбирал для него иллюстрацию в журнал “Фотография и жизнь”, я выбрал, если помнишь, такую фотографию — в огне догорают поленья, и торчит прямой гвоздь, несгораемый. Это, как мне кажется, символ позиции Андрея. Вот он хочет быть таким гвоздем.
— Подожди, а через несколько страниц вот тот “Гребец”, что в байдарке. Это можно рассматривать как грани одного явления? Или же это оппозиция, контраст?
— Здесь проявляется такая амбивалентность поэзии. С одной стороны, стремление быть правильным, обозначать точную позицию. А с другой стороны, из него-таки рвется “словолитня”. И он вольно или невольно это обозначает в стихах. Стихи — часть души, вынесенная наружу. То, что можно скрыть в прозе, в стихах скрыть невозможно.
— Смотри, как в стихах все время проявляется идея равновесия:
Как будто из живительного сна,
ты чашу бёдер мимо пронесла.
И покачнула — да не расплескала.
И две другие чаши впереди…
— Мы и эротики не чужды, оказывается. Но что дальше:
Ах, если бы Всевышний разрешил,
я б эти чаши разом осушил…
— То есть опять внутренний цензор: если бы получить разрешение свыше…
— Да, да! Даже здесь — правильность, благоразумие. Или вот на соседней странице:
Пускай в разъединяющей дали,
за крепнущей стеною снегопада
нас не загложет поздняя досада,
что мы с тобой черты не перешли.
Он помнит об этих границах, об этой черте!
— Но в этих границах, в этих правилах — а их для себя всегда устанавливает и живущий, и пишущий — он добивается многого.
— Да, он не ограничил себя, а установил себе правила игры. Возьмем такой образ, как колодец. Тот, кто его копал, тоже ведь ограничил себя срубом, но глубина колодца такова, что со дна его днем видны звезды! И Андрей копает глубоко. Мы упомянули “Упрямца”. А попытка, по сути, своей поэзией заполнить ту гипотетическую пустоту, которая иначе позволит здесь, на Урале, сомкнуться призраку Берлинской стены с Китайской, — разве она не заслуживает глубочайшего уважения?
— Любая граница не столько размежевывает, сколько соединяет, обещая контакт. И у него есть эта диалектика. А еще мне кажется, что у него замечательно идет совмещение времен. Вспомни “Невьянскую башню”…
— Кстати, есть такое понятие, как архаика, которое в какой-то степени отдает нафталином. А у Расторгуева не архаика: он чувствует себя просто наследником тех времен. Продолжателем.
— Он в прошлом чувствует себя так же органично, как в настоящем. Скажу аккуратнее, хотел бы себя так чувствовать.
— И не перебарщивает с архаизмами, диалектизмами: что-то вдруг проскальзывает, лексическим намеком. А посмотри, как он разнообразен в строфике…
— Да, ожидаешь новизны на уровне новых слов, окказионализмов, неологизмов. А сей автор иначе работает. Есть у него несколько примеров, когда целое стихотворение держится на одной рифме. Но при этом он всегда дорожит смыслом. Или вот эта расшифровка ИОВ — бюрократического обозначения инвалида Отечественной войны. Меня когда-то так бесили эти ВОВки… А он вдруг увидел в этом — библейского Иова! И аббревиатура мощно наполнилась смыслом.
— Давай вернемся к “Невьянской башне”: чем мне нравятся эти стихи, так это распахнутостью местной конкретики в околоземное пространство:
Но, упираясь в железные плиты,
с края последнего четверика
ты убедишься, что воды разлиты,
люди малы, а земля велика…
— И Невьянская башня предстает символом некоей всеобзорности, доступной поэту, которому не такое уж и высокое сооружение предоставляет возможность на все происходящее в истории, на земле смотреть обобщающе, неприземленно. Но меня в этих стихах больше привлекла предыдущая строфа. Та, где он афористично пишет:
Вечная тяжба ростка и металла,
белой березы и рыжей руды.
Горнозаводская доля Урала —
трата народа, земли и воды.
Какая ёмкая характеристика Урала! Жесткая и честная. Для того, чтобы что-то создать, надо основательно потратиться. А в России всегда тратили без оглядки.
— Но вот тут: “…вторит Невьянской Пизанская башня, /словно старейшая в мире сестра…” Старейшая… Я понимаю, что он хотел совместить времена и части света, но органично ли это произошло?
— Не совсем. Зачем принижать Невьянскую башню? На самом деле они одного уровня. И в архитектурном смысле, да и, пожалуй, в историческом. На первых страницах книги есть еще стихотворение “На Верхотурской колокольне”, где герой хочет, да “не хватает духу зазвонить в колокола”. Это же снова о внутренних границах: что, спрашивается, мешает?
— Мне эти строчки показались любопытными, потому что они честные. Ведь с помощью слова можно себя поднять на котурны.
— А это вопрос: что важнее, искренность или пафосность?
— Я думаю, что в лучших своих стихах он пафосности предпочитает честность.
— В стихах книги сказывается и журналистская сноровка автора, когда нужно выразиться недвусмысленно и доходчиво. Это, кстати, облегчает рецензирование, он сам многое формулирует. Но я бы предпочел, чтобы догадка рождалась во мне, это воздействует сильнее.
— И все же честность у него не просто житейская — поэтическая.
— Да, он не опускается на уровень бытовой. Мы знаем много стихов про то, как, условно говоря, тараканы бегают по коммунальной кухне. А здесь честность человека, который взошел на колокольню. Понимаешь, он не оторвался от земли, но это уже иная точка зрения.
— При этом он помнит про землю:
Жизнь поднимается кверху.
К пафосу и фейерверку,
а отступи от дверей –
все лопухи и пырей.
У него есть осознание и колокольни и почвы, и неба и тверди.
— Давай вспомним такой кинематографический прием: затемнение, а из затемнения выходит совершенно другая сцена. Женщина в поэзии. У него отношение к женщине — бережное. Тактичное.
— Мужское. Хорошее. Андрей — мужик! Хотя и не педалирует свою мужественность.
— Вот мы пеняли ему, что, мол, если бы Всевышний разрешил — а ведь он “должен для любимой сохранить телесную томительную жажду”. Здесь не морализаторство, а нравственная определенность.
— И все же некоторые страницы книги помечены этим самым “моралитэ”. Я понимаю, что он часто формулирует не для меня, читателя, а для самого себя. Но и тогда смущают эти установки: “Давай с тобой черты не перейдем…”, “Смутой душевною небу не вторь…”. Или вот стихотворения начинаются: “Молвою вьюговей не торопи…”, “Не прихорашивайся наскоро, / а просто выгляни в окно…”. Не надо делать то, не надо делать это…
— А с другой стороны, посмотри, насколько крепкие стихи: “Снова солнце льёт горячий мёд, / распалилась гжелевая топка…” Ты представляешь, как выглядит гжельская роспись?
— Это избыток синего цвета!
— Раскаленный синий цвет, но с белым. “Распалилась гжелевая топка…” Ну как перевести эти три слова?
— Это непереводимо, это и есть ощущение поэзии. А послушай, как счастливо сказалось про наше, екатеринбургское:
Посреди мельтешенья мирского
угнездилась ему вопреки
рукавичка пруда городского
на крученой резинке реки.
— Здесь есть еще такой интересный цикл, посвященный поездке в Израиль, “Левантийская лестница” — свое мудрое осмысление… иногда на уровне дерзкой еретичности. Вспомни: “Во храме вправду гроб,/ да вправду ли Господень?” Или: “Но Боже мой — какие молодые / Мария и апостол Иоанн…”
— В тех местах ведь это все и происходило, там это органично, как бы ни оценивать с исторической или религиозной точки зрения.
— А для нас это некая мифология.
— И поэт подобную мифологию осваивает, старается усвоить, сделать своей. Позволяет почувствовать под мифологичностью реальную основу.
— Это не ересь, это свое открытие, прозрение, возникшее именно в тех местах.
— Вообще есть очень смелые образные решения. Вот например: “Который год под громыханье гроз / картошка воскресает, как Христос…” Так себя подает идея возрождения жизни, ее цикличности. И как картошка кормит плоть, так вера кормит дух.
— Давай перейдем к “Сказанию о черном вестнике” и немного поговорим о большой форме в современной поэзии. Как критик, что ты скажешь о том, в каком положении это все сейчас находится?
— Вспомни у Лермонтова: “Умчался век эпических поэм”. Это было написано почти два столетия назад. А в начале XXI века… Есть время писать поэмы, а есть время писать что-то другое. Мне кажется, время поэм, и даже драматических, тут есть своя специфика, оно ушло.
— Но поэту говорят: невозможно, а он говорит: а я попробую.
— Да, вызов, — это замечательно. Вы считаете, что время непоэмное, а я рискну! И любой, кто замахивается на такой жанр, он подсказывает времени: стань достойным поэмы. Я хочу, чтобы таким стало мое время, поскольку другого времени у меня не будет.
— По Маяковскому: “Поэзия — это способ тащить вперед понятое время”. Тогда поэма — это способ поднять время?
— Подсказать времени, куда можно подняться. Но и обращение к истории, естественно. Если современность не дает возможности для эпических обобщений, то приходится заглядывать в прошлое. Как у того же Блока: не случайно до “Двенадцати” он смотрел на поле Куликово.
— Ну, вот мы вслед за автором называем “Сказание” поэмой. Но ведь на самом деле это пьеса в стихах!
— Это драматическая поэма.
— То есть это жанр?
— Да. И еще, драматическая поэма предполагает некую возможность для чтения: драма для чтения. Это не обязательно сценическая постановка, а вот, скажем, вариант для радио.
— Смотри, как вкусно и непреложно у него это написано: “В котле сражений и разгуле пира / что я ищу на побережье мира?
— Я чувствую, что самому автору было радостно, когда у него получались такие строчки.
— Или вот, когда Джучи, сын Чингисхана, говорит о предстоящей охоте:
О, счастье — за летящим табуном
послать вдогонку верного тулпара,
из боевого лука на скаку
навскидку, положась на озаренье,
в трепещущее горло вожаку
стрелу вогнать почти по оперенье…
Но здесь проблема в другом — в композиции. В архитектуре всей вещи. В русской поэзии не так уж много ключевых поэм. Для меня это “Медный всадник”. В ней все есть, все как надо. Оптимум! А здесь слишком экзотический материал. Я все равно читаю это сочинение с некоторым усилием. Сама тема какая-то привозная.
— То есть это некая экзотика?
— Да, экзотика! Хотя я понимаю, откуда она возникает: современность не дает материала.
— Вообще-то тут ведь вечная тема — роль поэта в обществе. Акын, озвучивший черную весть, дерзок. Он не банальный гонец, но человек, создавший художественный образ, и это признал Чингисхан. Мы ворчали тут про структуру-композицию, а ведь написано внятно и убедительно, и главная мысль — не преследуйте поэтов, а слушайте, что они говорят. Через них говорится то, что неугодно слушать.
— Должна быть лира, которая звучит “не взирая”, как говорил сатирик. Пусть даже и “с пафосом”.
— Напоследок обратимся к разделу переводов в этой книге. Перевести стихотворение — это написать новое, на другом языке, передающее что-то главное в оригинале. Автор в этом отношении чрезвычайно разнопланов: Австралия, Франция, Уэльс, США… Как ты считаешь, это смелость или…
— …поэтическая наглость: включить в книгу несколько переводов, географически охватывающих чуть ли не весь земной шар?.. Хотя я понимаю автора, который хочет осознавать себя не в масштабах своего “участка”. Поэт — он ведь представитель не только страны, он — представитель человечества.
— А можно всюду осознавать себя всего лишь представителем своего… района.
— Работа утопичная: совместить себя тутошнего со всеобщим. А для него это важно — найти общий язык с хорошими поэтами мира. Вопрос в том, насколько это необходимо в данной книге?
— Но ведь поэту всегда хочется выразить себя полностью: а я вот еще и перевожу!
— Это хорошо смотрится в собрании сочинений, а здесь это немножко наклёванно, тем более что и языки-то разные — английский, французский… Но вот “Остановка в сумерках” Фроста — по крайней мере, по-русски это стихотворение!
— А вот смотри, какие образы: “коврига луны и пригоршня рассеянной соли”. Я интересовался когда-то китайской поэзией, и там у Ли Бо половинка луны — дословно “половина колеса осени”, считается выдающимся образом в классической поэзии.
— Совмещение локальности и масштабности.
— И Андрей Расторгуев занимается тем же самым.
— Не он сам, а его поэзия. А в переводах — выбранные им авторы.
— Жаль, рамки сборника не позволяют говорить об этом очень серьезно. Человек просто обозначает, что у него есть еще и вот такая стезя самопроявления.
— И мне нравится, что он это сделал, а не замыкается на тараканах на коммунальной кухне.
— Я снова возвращаюсь к обложке, к “словолитне”. Он вроде бы от так обозначенной претензии отмежевался, а именной штампик-то на форзаце поставил: “Это моё!” И в оформлении разделов пробегает такой строкой… “Я слово слов!” Каждый поэт, подобно Творцу, создает некий мир.
— Такая смелость заслуживает поддержки. Слишком много пишущих замыкаются в своей скорлупке. Эта локальная модель мироощущения, которую нам прививают, она и предполагает, что поэт сидит там, в своем мирке, мирочке. А здесь человек не боится и в космос подняться, и осознать некие исторические масштабы. Сопрягает единичное с глобальным, интимное с всеобщим.
— И про “Словолитню” не скажешь автоматически “книжка”. Её содержание, её язык обязывают говорить: “книга”. Она выстроена от начала до конца, ее структура, внешний вид, все это продумано. Так, чтобы традиционное предстало современным. Условно говоря, Андрей Расторгуев вправе сказать: “Вот это может представлять меня в русской поэзии”.
— Согласен. И если подытожить наш разговор, где мы не столько спорили, сколько уточняли друг друга (почему и не стали свои реплики персонализировать), то не каждый поэт способен претендовать на такое очередным своим сборником.
Поделиться: