top-right

2014 №2

Анастасия Малейко



Анастасия Малейко — окончила Челябинский государственный университет, работала редактором, журналистом, радиоведущей. Драматург, пьесы и сценарии публиковались в сборнике «Лучшие пьесы 2012 года» (Москва), журнале «Искусство кино», альманахе «Современная драматургия», входили в шорт-листы престижных международных драматургических конкурсов. Лауреат Международной детской литературной премии имени В.П. Крапивина.

Моя мама любит художника

Повесть


Глава первая
Про клетчатое пальто, ванильное печенье, лисью шапку
и про то, чего не перечислишь

Сегодня второе октября. Мы идем мимо оперного театра с арфами на крыше. Солнечно и ветрено. Словно холодный подвал открыли и запустили туда солнце. Стоишь в янтарной волне, но согреться не получается, только ловишь лицом солнечную пыль, застывшую в зябком воздухе.
На маме клетчатое пальто и красный берет. Она сжимает в руке бумажный пакет с печеньем, пакет приятно шуршит и пахнет ванилью. Мы только что вышли из кулинарии, где мама долго и тщательно выбирала что-то повкуснее. Это «что-то» она несет художнику. Дело в том, что мама любит художника. Может быть, даже больше, чем меня. По крайней мере, мне она не покупает ванильное печенье.
— Ты похожа на студентку, — выдыхаю я в шарф.
— Что? — ее глаза смеются, а щеки розовые, точно персики, которые мы покупаем на рынке у одного грузина. Грузину нравится мама, он всегда накладывает больше, чем нужно, дарит баклажаны и маленькие приторные дыни. Мама вообще многим нравится. Но полгода назад она выбрала художника. А художников, как известно, нужно постоянно удивлять.
Сегодня утром я проснулась от странного звука. Так скрипели ржавые качели у нас во дворе, пока их кто-то не увез к себе на дачу. Оказывается, это стонали дверцы старого бабушкиного шкафа, пока мама вытаскивала клетчатое пальто. Я его помню только по фотографиям, где она, клетчатая и серьезная, словно учительница, стоит рядом с детским велосипедом. Старая история. Мой день рождения, первый велосипед. Меня, пятилетнюю, долго усаживали, уговаривали, а я все равно убежала, и в кадре остались только мама и велик. Пальто провисело в шкафу десять лет, бабушка даже хотела сшить из него что-нибудь полезное. Интересно, если бы пальто все же превратилось в жилетку или в сиденье для табуретки, чем бы мама сегодня удивила своего художника?.. Стащила бы у меня малиновую толстовку?..
В моих вещах она уже рылась, сказала, что у меня серая, депрессивная гамма. Кто бы говорил. У нее тоже все серое. Не безликое, а благородное. И пальто у нее серое, чуть ниже колен, с огромным стоячим воротником. Я видела старые французские фильмы, там все ходят в таких пальто. Сказала ей про это утром, надеялась отговорить от дурацкой клетки, а она засмеялась — просто ты смотрела черно-белое кино, в которых все выглядит серым.

Мы идем по Васильева. Это единственная улица в нашем городе, выложенная булыжниками. Здесь нет машин, только велосипеды, скамейки и большой фонтан. Так уж случилось, что почти все, что у меня есть, находится здесь, на Васильева. Вот наш дом — трехэтажный, столетний, с высокими потолками и скрипучим паркетом. Совсем недавно он был невезучим заморышем, с зеленоватыми подтеками и вмятинами, но потом что-то произошло, вспомнили про архитектурные памятники, приехало телевидение снимать фильм про всех жильцов. Вообще, мне понравилось. Я даже в школу два дня не ходила, а отвечала перед камерой на вопросы серьезной девушки Тани. Знаю ли я мецената Муратова, который жил в этом доме, общаюсь ли с соседями, справляют ли нужду во дворе прохожие? Я отвечала честно — Муратова не знаю, из соседей дружу только с Кирой Сергеевной из соседней квартиры, нужду, конечно, справляют, а где им еще ее справлять? Туалеты только в кафе, а туда просто так не пускают, нужно хотя бы кофе заказать. А кофе стоит шестьдесят рублей, кто же будет столько платить за то, чтобы зайти пописать? Таня внимательно меня слушала и грустно кивала головой. Потом мы с мамой уселись перед телевизором и смотрели передачу про наш дом. Меня было мало, и как будто совсем не то. Бледным и застиранным голосом я бормотала что-то про соседку и ее пианино, а внизу, под моим лицом, была надпись: «Лина Коваль. Родилась в доме купца-мецената Муратова. Учится в 9-м классе школы № 8». Кто бы мог подумать, но из-за этой строчки у меня сразу поднялся рейтинг. Вика Старцева подарила заколку с бабочкой, Катя предложила записаться в школьную группу современного танца, а Степа крикнул из окна своей черной машины: «Эй, Лина Коваль! Видел тебя по телику! Ну, ты даешь!»
И дом стали реставрировать. Из обшарпанного сундука он превратился в розовую праздничную шкатулку, с белой лепниной и цветами на подоконниках. В общем, свадебный торт, а не дом. Горшки с цветами подарили всем восемнадцати жильцам, чтобы прохожие любовались выставленными в окнах настурциями. И запретили деду Ваганову вывешивать на балконе белье. Мама тогда за него заступилась, жалко ей его стало. Мне, честно говоря, тоже — ну, какой кому вред от того, что он раз в две недели повесит белыми парусами свои наволочки? Оказывается, это портит туристический маршрут города.
Мама рассердилась и говорит:
— А почему же в Риме, в доме напротив Колизея, висят наволочки?!
— Какие наволочки? — тетка из администрации явно не ожидала такого напора.
— Такие! Небесно-голубые наволочки! Висят и сушатся! И никому не мешают наслаждаться памятником архитектуры!
— Не знаю, я в Колизее не была. У них, может, и можно. А у нас нельзя.
Так, вопрос с наволочками на балконах был бесповоротно решен. А наш дом сразу после реставрации, телепередачи и цветов на подоконниках стал элитным.
Все время, пока мы идем по нашей улице, а я, уткнувшись в шарф, пишу самую захватывающую книгу на свете, мама улыбается и шуршит ванильным пакетом.
Мы останавливаемся у двухэтажного старинного здания. Здесь на втором этаже — мастерская художника, а на первом — лавка с картинами, кисточками, мольбертами. Мама поправляет мне шарф, вкладывает в ладонь пятьсот рублей и ныряет в стеклянную дверь с колокольчиком. Это означает следующее. Ее не будет часа два, я могу ее подождать, гуляя по Васильева, а если проголодаюсь, можно потратить пятьсот рублей в блинной или в кофейне «Марс».
Вместо этого я спускаюсь в подвал «Second hand». Я здесь часто бываю — ищу, чем бы украсить нашу с мамой жизнь. Выбираю долго и тщательно, как костюмер перед новым спектаклем. Меня знают и оставляют особенные вещи специально для меня. Бархатные перчатки с обрезанными пальцами, разноцветные кеды, странные корсеты на косточках, платья, будто выпрыгнувшие из толпы на концерте группы «Aбба», старые индийские сумки, расшитые бисером… Себе я оставляю только кеды, остальное идет в мой музей, под который я оборудовала кладовку. Мама иногда туда заходит, когда настроение плохое, или дождь целый день, или просто хочется посидеть в тишине среди полок с причудливой английской обувью, среди полосатых платьев и старых, подобранных мною вещей и безделушек.
Она говорит, что мне нужно стать художником по костюмам в кино или в театре, потому что я вижу в вещах больше, чем лежит на поверхности. А я так скажу. В любой вещи, даже самой маленькой, типа пуговицы, есть душа. Просто многие души, как и люди, спят, и только самые смелые все видят и чувствуют. Они окликают нас, причем довольно громко. Я, по крайней мере, всегда слышу. Вот и сегодня протискиваюсь к стойке с джинсами, останавливаюсь. Джинсы молчат, висят потухшим тряпьем на вешалках, а над ними, на полке с сумками, лежит она. Рыжая лисья шапка с чуть облезлыми у основания краями. Такую шапку носила Барбара Брыльска в «Иронии судьбы». Мама всегда смотрит в Новый год этот фильм, хотя все там наизусть знает. Ну, и мне приходится смотреть, и я от скуки изучаю в деталях, кто во что одет. Так вот, говорю точно — второго октября в подвале я купила за триста рублей лисью шапку Барбары Брыльской.
Бегу домой, а шапка в пакете радуется, что-то бормочет и похихикивает, будто проснувшийся утром ребенок. На улице стало еще холоднее, солнце ушло. Я бегу навстречу своему розовому дому, оставляя за собой театр, подвал, кофейни, скамейки, магазин с мольбертами и маму с художником.


Глава вторая
О том, что вдвоем с другом есть бабушкины котлеты
гораздо приятнее

Стою, не сняв сапоги, в комнате и смотрюсь в зеркало. В зеркале — чуть розовый, еще не согревшийся нос, два карих глаза, а на голове свернулся маленький лисенок. Лоб щекочут ворсинки меха, я смотрю на шапку в зеркале и мысленно пишу наш с ней разговор.
— Ну, как тебе жилось до меня?..
— Да так как-то, не особенно…
— Долго тебя носили?
— Долго…
— В Польше?
— В Польше…
— Сейчас будешь жить у меня.
— У тебя…
Звонок в дверь прерывает наш диалог с рыжей шапкой, она замолкает, а я, не снимая ее с головы, распахиваю дверь. На пороге стоит наша соседка и мой лучший друг — Кира Сергеевна из двенадцатой квартиры. Она замирает так, будто Бетховен, который висит у нее над пианино, вдруг ожил и поселился у нас. Я выжидающе молчу.
— Ты купила себе лису? — слышу я наконец закономерный вопрос.
— Это лисенок, — поправляю я и пропускаю Киру Сергеевну с кастрюлькой в руках в прихожую.
— Прекрасный выбор, Линочка, тебе очень идет рыжий цвет! — я знала, что уж кто-кто, а Кира Сергеевна оценит шапку по достоинству.
— Отличный прикид, — парирую я, имея в виду то, что на Кире Сергеевне сегодня мой подарок, джинсовая рубашка из 80-х, вытертая на локтях до белесых овалов. — Бабушка?.. — киваю я на кастрюльку, откуда пахнет куриными котлетами и картошкой.
— Да, она не стала вас ждать, занесла мне. Ты голодная? Мой руки и садись скорее, пока все теплое, — Кира Сергеевна проходит на кухню, а я снимаю шапку и кладу ее в музей, рядом с черной фетровой шляпой. Пусть знакомятся.
Потом мы сидим с Кирой Сергеевной на кухне и едим бабушкины котлеты.
Бабушка живет за три дома от нас и часто заносит нам всякую еду — банки с борщом, котлеты, пирожки. Она волнуется, что, когда ее не станет, мы с мамой умрем с голоду, потому что готовить не хотим и не умеем. Мы, конечно, с ней соглашаемся, чтобы доставить ей удовольствие, но вообще-то у нас к еде философское отношение. Если в холодильнике есть кефир, батон и яйца, значит, все в порядке. Кира Сергеевна считает так же. Мы с ней вообще во многом похожи. Не представляю, как бы я жила без наших разговоров, чаепитий и обсуждений всего на свете.
— Мама у художника, — говорю я сквозь котлету.
— Хорошо, — отвечает Кира Сергеевна и кладет мне под руку салфетку.
— Не понимаю, что хорошего. Вытащила сегодня утром клетчатое пальто. Вырядилась, как студентка. Побежала к нему, понесла ванильное печенье.
Кира Сергеевна улыбается одними глазами.
— Твоя мама счастливая и влюбленная. Это лучшее, что может случиться с человеком. Когда влюбишься, поймешь.
— Но почему художник? Она что, не могла выбрать кого-нибудь другого для счастья?
— А чем тебе не нравится художник? — Кира Сергеевна разливает чай. Все-таки здорово сидит на ней эта рубашка. Она в ней как хиппи, только цветочного венка на голову не хватает.
Честно говоря, у меня нет ответа на вопрос, почему художник мне не нравится. Вообще-то он симпатичный и веселый. И мама с ним постоянно смеется и подпрыгивает, как школьница. Наверное, я просто ревную — раньше она веселилась со мной. Мы ходили на концерты и в кино. Уезжали по воскресеньям в парк с бутербродами и термосом; лежали на траве до вечера, болтая и сочиняя всякие истории. А сейчас у нее художник.
Я говорю все это Кире Сергеевне, мы пьем чай, а за окном темнеет.
— Может, посмотрим кино? — предлагаю я.
— А уроки?
— Два английских, литература и химия. Английский давно сделан.
— А химия с литературой? — спрашивает для порядка Кира, хотя я вижу, что она уже согласилась.
— Не задавали.
Я убираю кастрюлю в холодильник, мою тарелки, и мы уходим в двенадцатую квартиру.


Глава третья
Лучшее место на земле

Моя соседка — пианистка. Точнее, когда-то давно, когда меня еще не было на свете, а мама была маленькой, Кира Сергеевна закончила консерваторию и подавала большие надежды. Ее учитель, известный пианист, которого мы часто слушаем на старых виниловых пластинках, считал ее самой талантливой студенткой. А у Киры кроме музыки был скрипач. Такой же молодой и талантливый, как она сама. Однажды друг скрипача подвозил его домой, был туман, и их машина врезалась в грузовик. Друг погиб, а скрипача увезли в реанимацию. Положение было серьезным, и Кира загадала — если она не будет знаменитой пианисткой, то ее скрипач выживет. И, пока скрипач лежал три месяца в больнице, она бросила готовиться к концертной программе и устроилась работать в музыкальную школу. Скрипач, конечно, выжил. И даже больше — через год после аварии женился на ее подруге, другой талантливой пианистке, и уехал с ней в Германию. Иногда, очень редко, он звонит Кире Сергеевне, и они говорят о музыке и о жизни. Я однажды спросила у мамы — неужели Кира никогда не пожалела, что бросила тогда карьеру пианистки? Мама сказала — конечно, нет. И что у каждого на земле есть выбор, и что это никакая не жертва, а обыкновенная любовь. И что любовь важнее музыки.
У Киры Сергеевны после скрипача было два мужа. Один — архитектор, второй — хирург. Оба приходят с букетами к ней на день рождения и до сих пор ее любят. Еще к ней приходят ученики, садятся за ее черное старинное пианино, играют гаммы и разучивают пьесы. А Кира сидит на венском стуле в одной из своих семи блузок и внимательно слушает. Я тоже сижу у себя дома, подставляю к стене банку и слушаю. Считаю ошибки.
— Сегодня тот, который был в два часа, сбился три раза, — говорю ей при встрече, демонстрируя свой чуткий слух.
— Это не важно, — бросает она.
— А что важно?
— Чувствовать дно клавиши — вот что важно. Музыка — не фигурное катание, это там считают, сколько раз упал.
Вот такая она, моя лучшая подруга. Мы видимся почти каждый день. Захожу к ней и сразу будто заныриваю в другой мир. Обычные квартиры пахнут чем-то съедобным. Бывает — чистым бельем, кошкой, мылом или шубами, которые вытащили из шкафа. А у Киры пахнет необыкновенно — старой мебелью, кофе, корицей и духами «Шанель номер пять».
В ее большом шкафу на плечиках висит семь блузок. Белая в черный горошек, темно-вишневая с бантом, бирюзовая, розовая в мелкий цветочек и две белых, с длинным рядом шелковых пуговиц на манжетах. Я распахиваю тяжелые дубовые дверцы и будто вскрываю древнюю бутылку с тайными письменами. Шкаф такой большой, что, если пригнуться, можно зайти внутрь и почувствовать запах апельсиновой кожуры, которую завернули в фольгу из-под шоколада и спрятали где-то внизу. Никто, конечно, ничего не заворачивал, но запах именно такой. Блузки чуть покачиваются и начинают передо мной тихонько сплетничать и вздыхать. Под ними угрюмо молчит старая швейная машинка и обиженно сопят зимние сапоги.
Рядом со шкафом, у стены, темный угол. Здесь мое любимое кресло, маленький столик и торшер. Если надоест сидеть в темноте, можно щелкнуть пластмассовой кнопкой на проводе — и гофрированный абажур вспыхнет, освещая столик с книгами, стакан с остывшим чаем, вазочку с мятными карамельками.
Как-то раз на столике я обнаружила большую черно-белую фотографию. Красивая женщина с длинными волосами полулежит в пальто, а в руках у нее тарелка с макаронами. Я долго всматривалась в лицо, в серые ворсинки пальто, в вилку с намотанными вермишелинами. На мгновение меня осенила мысль, что это, наверное, та самая подруга Киры Сергеевны, что вышла замуж за скрипача. А потом представила себе маму, поедающую спагетти в мастерской у художника в своем клетчатом пальто.
Сегодня фотография снова лежит сверху.
— Кто это? — спрашиваю, пока Кира роется в ящике с видеокассетами.
— Где? А, это! Стефания Сандрелли, итальянская актриса.
Пальто и спагетти сразу потухли, поскучнели, превратившись в реквизит.
— Клод Лелуш? «Мужчина и женщина»? — Кира прищуривается, она явно хочет поднять мне настроение. Обычно, когда не везет и все валится из рук, мы смотрим этот фильм.
— Что-нибудь цветное. И старое, — я сворачиваюсь в кресле, подминая под себя ноги, выключаю торшер, а заодно с ним и черно-белую фотографию на столе.
— Цветное и старое?.. — ее седые пряди выбиваются из уложенного каре. — Между прочим, у меня есть классный фильм с Джиной Лоллобриджидой. Про твою тезку, Лину Кавальери, оперную певицу.
«Классный фильм» — это сказано для меня. Вообще-то она так не выражается. Но что не сделаешь для друга, особенно когда ему грустно и одиноко.
Кира не признает компьютер, поэтому, когда ее выпускники подарили ей ноутбук, она отдала его мне. Правда, когда ей нужно проверить почту или написать письмо скрипачу в Германию, она приходит к нам, открывает белый ноутбук и задумчиво печатает что-то своими музыкальными пальцами. Интересно, что можно писать человеку, который сорок лет назад совершил гнусное предательство и уехал? Неужели можно вот так всю жизнь кого-то любить? Когда-нибудь обязательно спрошу Киру про это. Наберусь храбрости и, глядя в ее стальные глаза, скажу: «Кира, не пишите больше в Германию. Он мизинца вашего не стоит». А она захлопнет ноутбук, посмотрит в окно и улыбнется. И мы пойдем пить чай с крохотными мятными карамельками. Или отправимся в оперный на какой-нибудь балет. Но все это будет в будущем, неизвестно, через сколько дней или лет, а сейчас мы сидим с моей любимой Кирой на диване и разглядываем костюмы, которые Лина Кавальери, точнее, Джина Лоллобриджида меняет в каждом кадре, — длинные юбки, корсеты, платья с длинными гипюровыми рукавами, накидки с капюшонами.
Мама приходит как раз в тот момент, когда Лина и знаменитый тенор поют на сцене. Садится рядом со мной, на подлокотник дивана, и я почти засыпаю на ее плече. От мамы пахнет духами, кофе и сигаретами. Сквозь дремоту слышу, как Кира говорит ей про бабушку с котлетами и про лисью шапку. Мама тихо смеется и тоже что-то рассказывает. Потом я уже не различаю, чей звучит голос — Киры, мамы или Джины Лоллобриджиды, — проваливаюсь в сон, и мне снится зал с огромными сверкающими люстрами. Это, видимо, бал, потому что женщины в длинных платьях и мужчины во фраках танцуют вальс. Я стою у стены в лисьей шапке и смотрю на вальсирующие пары. Вдруг среди толпы узнаю Киру в синем наряде, танцующую со скрипачом, и маму с художником. Все молодые, счастливые, и никто меня не замечает.


Глава четвертая
В школу ходят все, даже те,
у кого есть в кладовках собственные музеи

Почему утром, если это не воскресенье, все кажется серым и скукоженным? Шторы наглухо задернуты, в комнате темно и холодно, потому что отопление еще не включили. Я зарываюсь под одеяло, оставляя снаружи только нос, и слышу, как мама на кухне наливает воду в чайник и напевает. Тяну последние драгоценные минуты перед тем, чтобы решительно сбросить одеяло, тут же покрыться мурашками от холода, всунуть ноги в тапочки и, натягивая на ходу фланелевую рубаху, заскочить в ванную.
Ну, почему-почему-почему все непременно и без исключения должны ходить в школу? Неужели без этого никак? Я долго об этом думала, и у меня появилась теория. Все дети рождаются счастливыми, и, пока они маленькие, с ними все хорошо, у них мозги чистые, как деревенские колодцы. Они могут болтать с птицами и слышать деревья, смеяться и радоваться просто так, а не из-за чего-то. Но взрослые — обычные взрослые, а не такие, как Кира Сергеевна, — почему-то думают, что человека кроме радости надо еще многому научить. И учат. И тогда мозги становятся не деревенскими колодцами, а водой из-под крана. И птичий язык уже не понимаешь. И дерево для тебя — просто ствол с ветками, а не старая ворчливая старушка Гертруда, растущая у нас во дворе. Вообще-то Гертруда — это дуб, и я ее не слышала, пока в пятом классе меня кто-то не окликнул. С тех пор мы перебрасываемся с ней словечками. Я ей — что-то желудей у тебя в этом году маловато. А она — лучше бы на себя посмотрела, руки в цыпках, а ходишь без перчаток. Я засовываю руки в карманы и прошу ее не ругаться.
— Лина, ты там уснула? Сколько можно торчать в ванной?!
Вот так всегда. Как только додумаешься до чего-то важного, так обязательно тебя отвлекут. Надо еще решить, что сегодня надеть.
Мама в джинсах и длинной красной кофте до колен сидит перед ноутбуком и, не отрываясь от монитора, нарезает сыр для бутербродов.
— Давай скорее, опоздаешь. Чай уже остыл, — будто и сказать больше нечего утром.
— Вообще-то разрешение надо спрашивать, когда берешь вещи из кладовки, — бормочу я в шкаф, из которого поочередно вытаскиваю плечики с рубашками.
— Ты про кофту? Просто захотелось яркого, а у меня, ты же знаешь, ничего такого нет. Вот, зашла в твой музей. По-моему, ничего, а? Как тебе? — она встает и крутится передо мной красным пятном.
— Нормально. Только непривычно. Тебя на работе не узнают.
— А вот и пусть! Между прочим, тебе тоже можно что-то повеселее, — комментирует она мою черную юбку до колен и серую водолазку.
— Не надо веселее, так в самый раз, — оглядываю себя в зеркало, расчесываюсь и выхватываю из ее рук очередной бутерброд. Все-таки хорошо Кире — у нее семь блузок на каждый день недели, ей не надо думать, что надеть.
— Ты опять взяла мои колготки, — она красит губы красной, в тон кофте, помадой.
— Мои все порвались.
— У тебя рвутся каждый день.
— Я не виновата.
Она молчит, смотрит на меня и вздыхает.
— Ты уснула вчера прямо у Киры на диване. Пришлось тебя будить и вести домой, — говорит она грустно.
— Могли и не будить, переночевала бы у Киры.
— Лин, ты к урокам готова? — мама глядит встревоженно. Мне хочется ее утешить, подойти, обнять, но утром такие вещи практически невозможны.
— Готова, готова, — мы сталкиваемся в прихожей, я влезаю в куртку, она — в пальто, смотримся с разных сторон в одно зеркало.
— Ты похожа на Софи Марсо, — говорю я.
— А ты — на Амели, — отвечает она и обнимает меня за плечи. Так и стоим перед зеркалом, прижавшись друг к другу, перед тем как разбежаться до вечера. Я — в школу, чтобы учиться, она — в редакцию, чтобы исправлять ошибки и вставлять пропущенные запятые.


Глава пятая
Про маму

Моя мама — корректор в газете, а корректоры — это такая порода людей, которые даже в самых интересных детективных романах ищут опечатки. И что самое удивительное, находят. Поэтому почти все книги у нас в доме с загнутыми страницами — это мама так отмечает место, где что-то напечатано неправильно. И ничего не может с собой поделать — привычка.
У меня с русским тоже проблем нет, это, видимо, в маму, но некоторые слова мне хочется написать не так, как надо, а по-другому. «Сабака» и «карова», по-моему, звучат гораздо лучше и добрее, чем через «о». Или вот почему нужно писать «Отечество» и «Родина» с большой буквы, а небо и дерево — с маленькой? Я бы с большой писала все, в чем есть душа, — и Кирино Пианино, и наш старый Шкаф, и лисью Шапку, и Воду. Мама говорит, что тогда бы вокруг был беспорядок, потому что если в языке нет строгих правил, то и в жизни все идет наперекосяк. А я считаю, все как раз наоборот.
Мамина газета выходит два раза в неделю. Я ее не читаю — там в основном новости, реклама и интервью с известными людьми. А маме приходится читать все — с первого слова до последнего.
— А если скукотища такая, что зубы сводит? Все равно читаешь? — спрашиваю.
— Конечно.
— И ни разу не заснула?
— Если я засну, то пропущу ошибки, и тогда меня уволят.
— Может, тебе лучше стать журналистом? Пишешь себе и пишешь, а кто-нибудь пусть потом запятые расставляет.
— А может, тете Маше лучше стать актрисой? Играла бы себе в кино, а то сидит целыми днями в кондитерской среди ватрушек.
Я тут же вообразила румяную, круглолицую тетю Машу в кино — и засмеялась. Нет, уж пусть лучше она продает нам ванильное печенье и булочки с корицей. А мама пусть останется корректором. Потому что, если бы она не была корректором, она никогда бы не познакомилась с художником и не стала бы такой счастливой, как сейчас. Дело в том, что художник написал книгу, в которой подробно объяснил, как можно легко и быстро научиться рисовать. Рукопись попала к маме, и ошибок в ней было много. Но, как ни странно, мама не ругалась и не забрасывала ручки под стол, как она обычно делает, когда сердится. Наверное, ей было интересно читать. А потом художник принес ей в подарок свою книжку с подсолнухом на обложке. И мы сели пить чай.
Вообще, я давно замечала — все начинается с чая. Когда идешь или бежишь, разговаривать неудобно, и лица не видишь, только профиль. А чтобы пить чай, сначала нужно сесть за стол. И дуть, пока не остынет. И ложкой долго бренчать, размешивая сахар. То есть можно и в глаза без спешки посмотреть, и поговорить, и помолчать.
Вот люди в кофейне сидят — думаете, они так кофе любят? Нет, им просто поговорить негде и некогда. Поэтому, если разговор долгий, они берут большие кружки с капучино, а если короткий, то — маленькие чашечки с эспрессо.
Мама рассказывала, что в Италии есть совсем крохотные чашки для кофе, на два глотка. Гуляет, к примеру, человек с собакой, и захотелось ему кофе. Заходит в бар и тут же, у стойки, выпивает «чашку-на-два-глотка». А больше ему и не надо, да и собака ждет.
Мама очень любит Италию, хотя ни разу там не была. Раньше, когда интернета не было, она собирала открытки с римскими фонтанами, альбомы с итальянскими художниками, путеводители по Неаполю и Венеции. Сейчас просто сидит перед монитором и любуется итальянскими видами.
— Лин, давай копить деньги на Италию, — иногда говорит мама перед сном.
— Давай.
— Прилетим в Рим и сразу пойдем в Колизей. И к фонтану Треви. Представляешь, там воду пьют прямо из фонтанов. Она чистая-чистая… — мама зевает, поворачивается на правый бок и засыпает.
А я лежу и мечтаю, как мы будем бродить по римским улочкам, есть пиццу и пить из ладоней холодную римскую воду.
Глава шестая
Грибоедов, шарф и Марков из 10-го Б

— Привет, Коваль из дома мецената Муратова! — кричит мне Степа, как только я захожу в школьный гардероб.
Он приходит раньше всех и садится на подоконник. Иногда приносит с собой гитару и бренчит на ней всякую всячину. Вообще, Степа талантливый. Кроме гитары он занимается фигурным катанием и туризмом.
Я его как-то спрашиваю:
— Ну, и что ты там, в туризме, делаешь?
— В лес хожу на несколько дней, — отвечает.
— Подумаешь, в лес. Мы с мамой тоже в парк ходим на целый день. Выходит, и мы — туристы?
— Нет, вы отдыхающие, — и замолкает.
Если честно, я бы и сама не прочь стать туристом и ходить в лес со спальником и палаткой. Но Степа меня ни разу не пригласил. Зато пригласил Вику, а она отказалась. Про это все знают, потому что Вика не умеет хранить секреты. После той передачи про наш дом она догнала меня после школы и предложила зайти в «Марс» съесть по чизкейку.
Я сидела, ковыряла вилкой белую творожную начинку и смотрела на Викины длинные ресницы. У нее все длинное — пальцы с чуть розоватыми ногтями, прямые блестящие волосы, идеальные ноги. Она похожа на ту итальянскую актрису на фотографии, которая ест спагетти.
— У них там целая компания, в этом турклубе. Ходят по шесть человек. Сначала едут на электричке, потом идут пешком, разбивают лагерь.
— Лагерь? — спросила я, чтобы хоть что-то сказать, а не сидеть молча, как истукан, с тающей во рту сладкой массой.
— Ну да, лагерь. Палаточный. По два человека в палатке, — Вика отправила в рот кусок чизкейка и прикрыла глаза от удовольствия. — Варят там суп на костре, кашу. Едят консервы.
Видимо, Степа очень хотел, чтобы Вика пошла с ним в поход, раз он так обстоятельно и подробно рассказал ей про лагерь и про консервы. Если бы я была парнем, я бы, наверное, тоже выбрала для похода Вику.
Сегодня она в черном — гофрированная юбка до колен и обтягивающая футболка с овальным вырезом. Волосы забраны в тугой блестящий пучок на затылке, до которого хочется дотронуться. После уроков Вика идет в хореографическую студию танцевать танго, поэтому она так вырядилась.
Я сижу позади Степы и вижу, как он бросает на соседний ряд бумажный комок. Тонкие длинные пальцы с розовыми ногтями разворачивают листок, замирают на несколько секунд, а затем пишут ответ и кидают его обратно Степе.
— Лина Коваль, повтори, что сейчас рассказала нам о Грибоедове Катя, — слышу я голос Лилии Викторовны, нашей литераторши, и перестаю следить за летающим бумажным комком. — Ты слышишь меня?
Я, конечно, слышу, но тяну время, соображая, что именно бубнила последние пять минут Катька Вершинина. Медленно встаю, чувствую, как жаркая волна поднимается от живота вверх, к шее и щекам, утыкаюсь глазами в надпись на доске «Грибоедов. Жизнь и творчество». Все, как и полагается, смотрят на меня.
И тут Петька сзади, видимо, из жалости прошептал что-то про масонов и дипломатов. Я набираю побольше воздуха и выдыхаю:
— Грибоедов был масоном и дипломатом.
Взрыв хохота. Я тоже улыбаюсь — мне редко удается кого-то по-настоящему рассмешить.
Лилия обреченно обводит всех взглядом.
— А что здесь смешного? По сути, это верно, только очень кратко. Это все, что ты запомнила из доклада Кати о Грибоедове?
Мне ничего не остается, кроме как кивнуть, — не буду же я рассказывать, что следить за перепиской Вики со Степой гораздо интереснее, чем слушать доклад.
Лилия еще обреченнее смотрит на меня и просит Катьку повторить последнее предложение.
— В начале 1817 года, — бодро начинает Вершинина, — Грибоедов стал одним из учредителей масонской ложи. Летом поступил на дипломатическую службу, заняв должность губернского секретаря Коллегии иностранных дел. К этому периоду жизни литератора также относится его знакомство с Пушкиным и Кюхельбекером…
— «Википедию» наизусть выучила! — крикнул с места Степа, и все опять хохочут.
— Сам ты «Википедия»! Я из разных источников! — срывается Катька.
Я сажусь и наблюдаю, как вздрагивают от смеха Викины плечи, как Катька сидит красная и надутая, как все расслабленно разваливаются на стульях. Это я устроила праздник. Хотя Лилию Викторовну жалко. Она же не виновата, что мы такие безалаберные. И Грибоедов не виноват. Неплохой, наверное, был человек, раз Пушкина знал.
Наконец, раздается звонок, и мы вываливаемся из класса в школьный коридор. Литература была последней, можно идти и жить дальше.
В гардеробе Степа выхватывает у меня шарф, обвязывает себе шею и начинает дурачиться:
— Грибоедов! Был масоном и дипломатом! — выкрикивает он, как на митинге.
— «Википедию» сначала выучи, потом говори! — кричит ему Вика и хохочет, застегивая молнию на своей короткой меховой куртке.
— Ковыль, это все, что ты запомнила из Катиного доклада? — говорит Степа высоким голосом, подражая Лилии Викторовне. — Какой ужас, Ковыль!
— Сам ты Ковыль, — я пытаюсь сорвать шарф со Степы, а он уворачивается и забирается с ногами на подоконник.
В гардеробе образуется толпа десятиклассников, все ждут, чем все закончится. Мне тревожно, хочется убежать отсюда, как от своры диких собак, а ноги каменными столбами врастают в пол. Стою, смотрю снизу вверх на Степу, застывшего в проеме окна, и жду.
— Наша Лина Ковыль, — начинает он с подоконника, — живет в доме, которому более ста лет. Она не знает купца Муратова, зато любит ходить в гости к соседке-старушке и играть собачий вальс на соседском рояле.
Все молчат, а я чувствую, как ладони потеют, а щеки начинают предательски пылать.
— А почему Ковыль? Она же Коваль, — послышалось из толпы, я оборачиваюсь и вижу среди собравшихся Маркова из 10-го Б.
— Да потому что Коваль, — не унимается Степа, — произошло от ковыля, многолетнего степного растения.
— С чего ты взял?
— А что, есть другие версии?
Все застыли и смотрели уже не на Степу с моим шарфом на шее, а на Маркова.
— Коваль — украинская фамилия, и произошла она от слова «ковать». А по-русски было бы «Кузнецова», ясно? А теперь слезай оттуда и отдай шарф, — Марков подошел к подоконнику и протянул Степе руку. Я до сих пор не знаю, хотел он взять шарф или помочь Степе спрыгнуть с подоконника. Наверное, и то и другое.
— Кузнецова так Кузнецова, — пробормотал Степа, слезая, и бросил шарф на скамейку.
Потом все разошлись, и в гардеробе остались только я, Марков и двое второклашек.
— Твоя сумка?
— Моя, — ответила я и подумала, что даже не помню, как этого Маркова зовут.
Мы столкнулись с ним в прошлом году на олимпиаде по английскому, где нам выпало разыгрывать диалог про хобби. Тогда я узнала, что Марков любит футбол и фотографировать.
— Как музей? — спрашивает он, когда мы вышли из школы и направились в сторону оперного. — Пополняется?
— Откуда ты знаешь про музей? А, диалог про хобби! — соображаю я, и мы вместе смеемся. — Пополняется. Вчера купила лисью шапку. Как у Барбары Брыльской в «Иронии судьбы».
— Ты что, смотришь этот фильм?
— А ты нет?
— Приходится, — усмехается он. — А чего он привязался к твоей фамилии?
— Степка-то? Да просто так. Хотел подурачиться.
Мы молчим, а потом я неожиданно для себя произношу:
— Вообще-то он прав. Смешная фамилия. Лучше бы я была Кузнецовой.
— Это что же в ней смешного?
— Все. В третьем классе на лето задали читать Юрия Коваля. «Недопесок». Так меня потом весь год дразнили этим недопеском.
— Я не читал.
— Еще бы. У тебя же фамилия не Коваль.
— А про что там?
— Про песца.
— Ясно, — говорит он, хотя я понимаю, что ему ничего не ясно. — Есть еще Чарльз Томас Коваль. Американский астроном. Слышала?
— Не-а.
— Открыл много спутников, астероидов, звезд и комет.
— Ясно, — говорю теперь я, потому что про астрономию я знаю еще меньше, чем Марков про песцов.
— Ну, мне сюда, — он подает мне сумку, и в этот момент я вспоминаю, как его зовут. «Второе место — Анатолий Марков», — прозвенело у меня в голове из прошлогодней олимпиады. Точно.
— Спасибо, Толя, — говорю я и впервые смотрю ему в глаза. Они удивительного цвета — такой оттенок дает бутылка из-под минералки, когда смотришь через нее на солнце.


Глава седьмая
Ветер в ушах и Старик, который все знает

Если на велосипеде здорово разогнаться, слышно, как ветер свистит и бормочет что-то на своем ветреном языке. Я так всегда делаю — сначала кручу педали, поднимаюсь в гору, а потом просто скатываюсь, слушая ветер. Мимо проносятся желтые и бордовые шевелюры кленов, гордые сосны, мамаши с колясками, усатый продавец воздушных шаров и мороженщица со стеклянным сундуком, до отказа забитым эскимо. Я еду дальше, на свою поляну, туда, где никого нет.
Это место мы нашли с мамой три года назад, когда подолгу бродили по парку, кормили белок и болтали. С тех пор я сюда часто приезжаю, чтобы посидеть и помолчать. Можно это, конечно, сделать и в кладовке, среди моих сокровищ, но стоит мне там присесть и вздохнуть, как тут же начинается гам и болтовня, как у нас на уроке географии. Платья возмущаются, старые ковбойские сапоги задирают свои сбитые, поцарапанные носы, с полки, где разложены перчатки, доносится причмокивание и шипение. Сижу и слушаю их галдеж, пока не надоест. Потом выхожу, выключаю свет и плотно закрываю дверь. Все сразу замолкают и успокаиваются.
А деревья редко говорят, в основном молчат и поддакивают. Или дремлют, шурша листвой. Гертруда, правда, у нас во дворе иногда высказывает мне разные замечания, но она — исключение. Скучно одной стоять среди домов, вот и болтает.

Сегодня после всей этой истории со Степой и шарфом я решила ехать в парк. Закинула сумку домой, переоделась в джинсы. Пока спускала со второго этажа велосипед, чуть не столкнула Арсения, Кириного лучшего ученика. Тот поднимался по лестнице и, как всегда, о чем-то размышлял. Наверное, о том, как достать дно клавиши.
Арсению десять лет, он длинный и тощий, будто ничего не ест, кроме Кириных карамелек.
— Осторожно, — сказала я ему, когда колесо почти уткнулось в его папку с нотами.
— А, привет, — сверкнул он мне своими очками и снова впал в задумчивость.
Готова поспорить, что он тут же забыл обо мне и моем велосипеде. Это все потому, что у него талант, а талант, как говорит Кира, требует отрешенности.
В общем, доехала я до своей поляны, а там — невозможная красота. Три дерева с ранетками застыли на фоне сосен. Кажется, что их кто-то нарисовал здесь по ошибке, случайно, а потом оставил. Я аккуратно кладу велик на землю и устраиваюсь на большом пне, под одним из деревьев. Над головой и под ногами шуршат листья, а я сижу и думаю про сегодняшний день.
Странно, я совсем не обижаюсь на Степу. Ясно же, что он старался всех развеселить. Просто иногда получается не так, как хочешь, а совсем наоборот. Вика сейчас танцует танго в хореографической студии, а Степа ждет ее у входа, пинает листья и, конечно, совсем обо мне не думает. А я сижу и, как дура, о нем думаю. Вот зачем все так устроено? Почему выходит, что мне нравится Степа, а Степе нравится Вика? Это же несправедливо и запутано! Тогда нужно сделать все по-другому — раз Степе нравится Вика, значит, мне должен нравиться кто-то другой, тот, кому нравлюсь я. Например, Толя Марков из 10-го Б.
Я поднимаю сухой лист, смотрю сквозь него на солнце и изо все сил стараюсь, чтобы Степа мне разонравился, а Толя, наоборот, понравился. Ничего не получается, только еще хуже на душе. Интересно, а Кира проявляла силу воли, чтобы разлюбить своего скрипача? У нее, конечно, все сложнее и больше, но все-таки…
Я встаю, начинаю ходить по поляне, заныривая кроссовками в толстый слой осенней листвы, и вспоминаю Старика. Вот кто бы мне точно помог. Старик, который все знает.

Дело в том, что прошлым летом я работала в библиотеке для слепых. Переносила стопки с полок и обратно, читала вслух книги и журналы посетителям, в основном бабушкам и дедушкам. Молодых тоже приводили, но они обычно читали сами. Открывали толстые книги с точками вместо букв и водили по странице пальцем. Шрифт Брайля — так это называется. Одна выпуклая точка — «а», две точки, одна под другой, — «б», три треугольником — «о» или «э», смотря в какую сторону. И так весь алфавит. Если ничего не видишь, то шрифт надо знать обязательно, без него никуда.
В библиотеке я со многими подружилась. Света даже подарила мне на прощание платок своей бабушки.
— Для твоего музея, — протянула она бумажный сверток. — Мама говорит, он синий, с красными разводами.
— Красиво…
Света никогда не видела красного и синего. Она родилась слепой и знает только, как выглядит черный. Однажды она дала мне свой прибор для письма с грифелем, чтобы я попробовала выдавить между пластинками какое-нибудь слово. Писать нужно справа налево, потому что потом лист переворачивают и уже слева направо трогают пальцами выпуклые точки. Я написала «яблоко». А Света выдавила «Лина» и «небо».
Когда до закрытия библиотеки оставалось полчаса, я садилась и слушала аудиокниги — Акунина, «Гарри Поттера», Толкиена. И вот однажды Старик, которого все так и называли — Стариком, велел мне поставить диск с книгой «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». Я включила, и мы всю неделю по вечерам вместе сидели и слушали. Молчали.
— Кем хочешь стать? — спросил меня Старик, когда мы дослушали книгу.
— Не знаю пока. Коллекционером, наверное. Буду вещи интересные собирать. Музей открою.
— Хорошо бы еще людей интересных собрать. Это посложнее будет, — сказал он.
Старик всю жизнь проработал учителем в интернате для незрячих. Когда он входил в читальный зал, все замолкали. А библиотекарши часто с ним советовались по сложным жизненным вопросам. Он смотрел куда-то сквозь свои черные очки, внимательно слушал и коротко что-то говорил. Он вообще все любил короткое и ясное, наверное, поэтому и подарил мне темно-зеленую маленькую книжку Басё.
— Японский поэт. Самый мудрый из всех. Читай, когда на душе скверно, — так сказал мне Старик на прощание.
А сегодня как раз скверно, поэтому, приехав домой, я прежде всего схватила с полки темно-зеленую книжку и закрылась с ней в кладовке. Открыла наугад. Сто двадцать третья страница. Читаю сверху:

Все волнения, всю печаль
Своего смятенного сердца
Гибкой иве оставь.

— Лина, может, ты выйдешь, наконец, из кладовки? Я не видела тебя с утра!
— Выхожу! — захлопываю Басё и кладу его на перчатки. Пусть только попробуют возмутиться — сразу отправлю в большой мешок со старыми тряпками.

(Окончание читайте в бумажной версии журнала.)

Поделиться:

Журнал "Урал" в социальных сетях:

LJ
VK
MK
logo-bottom
Государственное бюджетное учреждение культуры "Редакция журнала "Урал".
Учредитель – Правительство Свердловской области.
Свидетельство о регистрации №225 выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР 17 октября 1990 г.

Журнал издаётся с января 1958 года.

Перепечатка любых материалов возможна только с согласия редакции. Ссылка на "Урал" обязательна.
В случае размещения материалов в Интернет ссылка должна быть активной.