Майя Никулина — родилась в Екатеринбурге, окончила филфак УрГУ. Работала библиографом, заместителем главного редактора журнала «Урал». В настоящее время — ведущий преподаватель гуманитарной гимназии «Корифей». Автор многих поэтических сборников, а также книг прозы и исследований, посвященных культуре и истории Урала. Лауреат нескольких литературных премий.
Приснился Бунин.
Сначала берег точно Севастопольский, но вот не Херсонес, не Хрусталика, вернее всего Радиогорка: пляжик небольшой, не песочный — крупная галька — и над ним гора, кустарники и белые тропки наверх. Пусто, утро, но не самое раннее: солнце достаточно уже высоко.
Бунин сидел в шезлонге, очень низко, неудобно, почти на земле, шезлонг полотняный, полосатый: синяя полоса, бурая и светлая, я ещё во сне вспомнила, что белила, охра и лазурь — первые освоенные человеком краски. Я подходила к нему со спины, совершенно спокойно, ничуть не боясь смутить его или ему помешать, это потому, что точно между нами была какая-то связь, вроде романные отношения, с явным моим, в мою пользу преимуществом, ставшим понятным, когда я подошла совсем близко: он был уже очень стар, а я ужасно молода, именно так, как в первые годы моих наездов в Севастополь, — невесомая, быстроногая, живучая, как трава. Да, трость его была воткнута в гальку, и на ней (на трости) была надета его панама, репсовая: такие были живы во времена моего дальнего детства.
Я подошла и сказала, почти прокричала — так радовалась:
— Мама приехала!
— Да ну? И где она?
— А вон она плывёт — и стала показывать рукой: там, там.
И он тут встаёт и смотрит за моей рукой, и я легко понимаю, что маму мою он тоже знает и, более того, равнодушным быть не может, ибо мама моя такая красивая, несравненная, нежная, лёгкая и при том простая, живая — вот она плывёт — нет таких больше на свете.
Вот мы стояли так и радовались, а я так подпрыгивала от радости — ну всё же тут, всё: Севастополь, гора, мама, Бунин.
— Однако становится жарко, — сказал он и надел репсовую панаму, нарочито смешно, криво, и подмигнул мне из-под полей.
А я осталась и стала смотреть, как он идёт — ну Бунин же, Бунин! — по большой белой дороге, поворачивает и поднимается в гору — ну, точно это Радиогорка, но наверху стоит наш — из далёкого северного детства двухэтажный сарай, обведённый сквозными галерейками — этакий деревянный замок, Вавилон. И я побежала к этому замку, но не вслед за Буниным, не по главной белой дороге, а по тропинке через кустарник, и вышла к нему по давней детской географии со стороны деревяшек — отдельного городка из двухэтажных деревянных нарядных домов, припадающих к нашему — новому, большому и пятиэтажному — с восточной, утренней стороны.
Лестница на второй этаж сарая была сильно разрушена, и я ещё подумала: «Как же он поднялся?» — и сама взлетела, как в детстве, единым духом. Галерейка огибала сарай с восточной и с южной сторон, и я нашла его — Бунина — уже на южной. Доски качались, перил на галерейке не было, и сама она оказалась много уже, чем в детстве, и Бунин лежал, занимая всю её ширину, так что локоть свешивался с доски. Лежал он прямо на спине, вытянув вдоль тела загорелые руки, закрыв глаза: тёмное лицо, нос с высокой косточкой, выпуклые веки, впалые щёки.
Я остановилась в головах у него — потому что пройти дальше уже не было возможности, доски дрожали под ногами, в щелях стоял свет.
— Какой ты красивый, Бунин, — сказала я, — прямо великий государь.
У него даже веки не дрогнули.
— Но тебе-то всё боги нужны… — Я начала было объяснять, но тут же спуталась и замолчала: говорить было нечего, и он, явно довольный, важно произнёс: — Вот в том-то и дело… — И палец — назидательно, как перед детьми, — поднял и, смеясь, погрозил пальцем.
Я боялась сесть, даже нагнуться, и стояла совершенно неподвижно и говорила всё чаще и тише: «Вставай, Бунин, вставай, вставай…» и более всего боялась, что он, поднимаясь, обопрётся на локоть и что доски сломаются. Но он встал, как молодой, легко и разом, и я, уже громко и горячо, стала рассказывать ему, как давно, страстно, счастливо любила это место: сарай, лестницы, галерейки, особенно любила чердаки с выходами на тесовую крышу.
Это был тысячелетней давности любовный разговор, где говорить можно о чём угодно — о сараях, кораблях, виноградниках — какая разница, главное, стоять рядом, дышать в такт и во всём друг с другом соглашаться.
Когда мы спустились, на месте бывших деревяшек опять было море, моя прекрасная мама, тоже совсем молодая, стояла у самой воды, выжимала длинные — ниже колен — золотые волосы. Но вот нашего старого двора, который, согласно давней географии, должен бы обступать сарай с запада и с юга, его уже не было. И тут я, желая удержать при себе своего Бунина и хотя бы кусок моря и мамку на берегу, придумала ехать в Бахчисарай: он-то в горах, в скрыне, в каменном кармане, — что ему сделается, и сказала:
— Давай уедем в Бахчисарай.
И он стоял передо мной, — и я его видела лучше, чем в жизни мы видим друг друга: возле старой лестницы, на слежавшихся в кору крупных серых опилках — ведь сарай же рядом, — босой, в подвёрнутых брюках, в рубашке с расстёгнутым воротом, старый, седой, красивый, живой — Господи, Бунин, какое счастье…
— В Бахчисарай не поедем. Нет там уже ничего.
— Есть, — кричала я, — всё там есть! — и трясла его за руку, твёрдо уверенная в том, что уговорю его и мы поедем.
Он не соглашался, но руку не отнимал.
Два дня я ходила счастливая и уверяла себя в том, что всё равно уломала бы его, если бы захотела; на третий уехала одна. Шофёр, подрядившийся возить меня куда угодно, оказался человеком малоразговорчивым и не мешал мне наслаждаться ожиданием всегда неожиданного явления Бахчисарая.
В отличие от других крымских твердынь, таких, как Мангуп или Чуфут-Кале, расположенных на вершинах гор, над землёй, Бахчисарай весь в горе, и увидеть его издали, тем более снизу, просто невозможно. В силу обстоятельств географических и более всего, ландшафтных он, спрятанный в каменной щели, огороженный горами, укрытый в тесном надёжном месте, обречён быть неизменным — расти некуда, — и, поднявшись вверх по любой кривой, безлюдной улице до того уровня, где улица сама собой кончается и дома стоят только так, как разрешает гора, можно увидеть весь Бахчисарай — мутная зелень садов, белые стены, минареты, земляничные крыши — втиснутый в каменную чашу и ни единой крышей не выступающий за её кромки.
Ханский дворец стоит на самом дне этой чаши, на самом низком — возле речки — достаточно широком и ровном месте, на главной улице и на большой дороге, а