Середина—конец семидесятых годов двадцатого века (звучит не архаически, а как-то по-другому: будто, испытывая сильнейшее давление времени — в грудь, в плечи, в лицо, — ты, не попятившись, наваливаешься спиной на прошлое, уплотняя его и отодвигая к веку девятнадцатому) — в те времена я пережил тройное явление Майи. Первое: Борис Марьев, поэт, певец социальной части бытия и преподаватель антички на филфаке, а также руководитель литобъединения Уральского университета (того УрГУ, которого уже нет), — пригласил на очередное занятие Майю Никулину. Помню Майю на фоне высокого окна, вжатого в вечереющее небо. Второе явление: Майя читает стихи на филфаке. В небольшой аудитории. И я вдруг понимаю: вот она — поэзия в чистом виде, как таковая, — в своем женско-человеческом и пронзительном, голосовом, музыкальном, дыхательном и прекрасном (от «прекрасное») звучании. Майя опять стоит рядом с окном, высоким и, как мне казалось тогда и вспоминается теперь, узким — такая нестерпимо яркая и мощная вертикаль света… Третье явление Майи — фотографическое: мы в Тагиле, Майя Никулина говорит стихи на фоне окна (вертикаль) и батареи парового отопления (горизонталь). Уже восьмидесятые. Но Майя — прежняя: хрупкая с виду, красивая, сильная, с глубоким грудным голосом, очень подвижным — от низких, почти басовых нот — до высоких, до звуковых просветов фальцета, юного, вечно детского, почти озорного и простодушного-прямого, как взгляд ее зеленоватых глаз.
Когда я слышу говорение стихами, я прежде всего воспринимаю музыку — музыку голоса, вибрацию тела говорящего, интонацию, запутывающуюся в клубок или распускающуюся в замысловатые узоры с узелками и полутонами, — интонацию с акцентами, или провисающую, или хлещущую слух, или давящую на грудь, на горло, на душу. Я слышу просодию стихотворения — просодию очеловеченную и одновременно отекстовленную, оязыченную: ритм, паузы (ладонь Майи постукивает по столешнице или поглаживает ее), анжамбеманы, фразовые ударения и обрывы, облака строф, выдыхаемые говорящим и вдыхаемые слушающим. Я чувствую слова, но уже не только их оболочку, а усиленные стихотворением и горлом поэта смыслы. Я ощущаю сушу, твердь и хляби смыслового, эмоционального, концептуального наполнения сосуда стихотворения. Я воспринимаю дрожь предмета, познаваемого поэтом, — и эта вибрация передается мне: я теперь сам — и говорящий, и слушающий одновременно. Я предощущаю любовь, вечную любовь в жизни и смерти поэзии, которая совершается сей же час в стихотворении, в речи. В боли моей — сладкой и горькой. В доле моей неизжитой. В печали и радости — неупиваемых.
Поэзия — это Майя.
Остыли тяжелые страсти,
остались простые слова…
О чем ты печалишься, мастер,
в часы своего торжества?
Недолгие светлые клены,
раскрытая на ночь тетрадь…
Замрешь ли ты снова, влюбленный,
увидя все это опять,
сочтешь ли, что тайно обманут,
зачем ты за каждой строкой
струной легковерной натянут
и скручен пружиной тугой?
Замучен, заласкан, согласен
на славу, молву и беду…
Ты снова сбываешься, мастер,
имея все это в виду.
За то, что в слезах, хорошея,
ликует, звенит и поет
бездомное чудо, Психея,
почтившая слово твое,
твое полуночное знанье,
рискнувшее вдруг побороть
почти родовые страданья
души, обретающей плоть.
Майя сбылась, и это — чудо, тайна и мука мученическая — любить. Любить поэзию. Любить Майю. Любить волю и холодные шахты, колодцы и шурфы глубокого бытования и неубывания музыки и смысла. Поэзия Майи — это вселенная, родственная астрономической, первопричинной.
…Взошли мои плеяды…
Сафо
Он трудно отходил.
И, говорят,
в последний час за муками своими
не мог припомнить царственное имя
седьмой сестры в созвездии Плеяд.
Познавшего тщету земных трудов,
готового к забвению и свету,
зачем его тревожили приметы
других печалей и других миров?
Ужель душа, спаленная дотла,
последней волей память напрягая,
заботилась, чтоб правда нежилая
желанным словом названа была?
О чем он перед смертью тосковал?
Великий Цезарь, брата провожая,
седьмое имя — Майя, Майя, Майя —
зачем ему вдогонку не назвал?
(Из «Катулла», № 5)
Майя — сестра земли, воздуха, огня и воздуха; седьмая сестра-звезда в созвездии Плеяд.
Загадка, тайна — Майя. Ее стихи для меня больше, чем чудо: когда знаешь человека, женщину, поэта много лет, когда не только думаешь о ней, когда не просто думаешь о ней — но думаешь ее, живешь ее, любишь ее, страдаешь ее и счастливишь ее, — ты начинаешь ощущать, нет — предощущать не только содержание тайны, загадки и чуда, не только истоки энигматического и чудесного существования такой женщины и такой поэзии, — но и становишься частью этой тайны, этого чуда, — частью, которой позволено быть и которой можно понять, нет — ощутить хотя бы лучик Майиной высоты и глубины, хотя бы краешек ее поэтической вселенной.
Когда устала страсть
от сладости и боли,
когда судьба сбылась
помимо нашей воли,
печальна и проста,
как заговор негласный,
вечерняя звезда
скатилась и погасла.
И нежный звездный прах,
нашедший наши лица,
стал солью на губах
и пылью на ресницах,
травой взошел вослед,
и люди стали выше
и различили свет,
пылающий над крышей.
Свободны и легки
от тяжести заплечной…
И плакал каждый встречный
от счастья и тоски.
Страсть устает, и судьба сбывается, а любовь — неупиваема и неустанна, неиссякаема — остается всегда любовью недосбывшейся. Неизбывная и недосбывшаяся любовь. Главное здесь то, что мы «стали выше и различили свет, пылающий над крышей».
Главное в Майе и в Майиных стихах — гармония. Все виды и формы гармонии, все ее качественно-содержательные ответвления и отростки. Базовая гармония в стихах (древнегреческое представление) — это слаженная и одновременная работа всех частей, форм, единиц и проч. квантов поэтического текста. Но: гармония — это не категория, не явление и не единица. Гармония — феномен. Феномен, имеющий множественную и разноприродную сущность. Базовая гармония укрепляется, разрастается и распространяется за счет работы иных видов ее. Во-первых, это гармония антропологического, психосоматического, психолого-эмоционального, душевного и духовного, рационального и интеллектуального характера — одним словом, гармония человека. Майя, несомненно, человек гармоничный в этом отношении. Во-вторых, гармония полисубъектной (начиная с бисубъектности: человек ↔ поэт) структуры текстотворца. Здесь у Майи — полная гармония: человек, женщина и творец (многоодаренный) составляют в ее личности единое целое. В-третьих, гармония человека-творца и человека познающего: Майе есть что сказать, предметами ее художественного познания стали генеральные объекты бытия: жизнь, смерть, любовь, история, время, пространство, вечность. В-четвертых, гармония познающего и познаваемого: здесь у Майи абсолютная адекватность слова и предмета — так сказать, полная любовь. В-пятых, гармония творца (автора, художника, поэта) и текста. Все тексты Майи — и художественные, и иные — суть ее творческие (не очень люблю это слово, но «креативный» — еще хуже) портреты бытия, пейзажи истории и мифа и, наконец, автопортреты. В-шестых, гармония художественных сфер деятельности поэта, или единство реального и трансгрессивного (по М. Фуко) пространства поэтического познания. В-седьмых, гармония художественного и реального миров на основе синтеза физической, метафизической и интерфизической природы осмысляемого и ословляемого. В-восьмых, гармония разноприродных систем языковой, речевой и текстовой личности, а также личности культуры в полной парадигме личностных структур Майи: здесь очевидны высокое качество и огромный объем культуры мышления, речи, текста, поэзии и познания поэта, писателя, историка и мыслителя М.П. Никулиной. В-девятых, синтез всех видов, типов и вариантов гармонии в тексте. Причем гармония здесь понимается и как связь, и как цельность, и как содержательность, и как этико-эстетичность, и как функциональность.
Гармония стихотворений Майи (а также и прозы — художественной и филологической, философской и др.) представляет собой полносистемное образование, которое в процессе функционирования дает уникальный в поэтическом отношении результат.
Темна душа. Но истина проста —
сядь на траву, дыши ребенку в темя,
и свяжется разорванное время,
и вещи встанут на свои места.
И ты поймешь тоску оленьих глаз
и горечь осенеющей долины…
Но зрячий виноград так долго смотрит в спину,
что точно видит все вокруг и после нас.
Взгляды всего существующего — в наших и в иных мирах — сходятся и сливаются, срастаются в один общий взгляд, не только воспринимающий бытие, но и дающий зрение всему, что слепо. Гармония есть основа такого взгляда, такого зрения и такой слепоты, ждущей своего прозревания, чреватого вызреванием, мужанием, жизнью.
Майю нельзя не любить: красота, дар, мудрость — щедры, и они, как песня, входят, врастают во всех и во всё, что уже способно любить. Камень, цветок, плоды, птицы, огонь, воды, земля, деревья, небо, время — человеческое и вечное всегда ждут такого творца. Мудрость Майи — явление не только ментальное, социальное и онтологическое: мудрость Майи — природная, рожденная жизнью, любовью (а значит, и смертью), недрами Земли и Космосом. В такой мудрости есть и до-мудрость (детскость, открытость миру, прямоговорение и прямопознание мира), и после-мудрость (тайна, загадка, чудо, пророчество, антиципация [по Гете], то есть предвосхищение и — открытие, бесконечно длящаяся эвристичность). Мы знакомы не сорок лет, а куда больше — и куда меньше. О Майе думается каждый день — это потому, что она всегда думала и думает о тебе.
Сохнет на камне соль.
Море о берег бьет.
В сердце такая боль,
будто уходит флот.
Парусный, молодой,
яростный, как тоска,
выпростав над водой
белые облака.
Просто глядеть вперед
с легкого корабля.
Он — еще весь полет,
мы — уже вся земля.
Нами уже стократ
вычерпаны до дна
суть и цена утрат.
Только теперь догнал
юный несмертный грех —
все мы в урочный час
недолюбили тех,
что провожали нас.
Познакомились мы почти сразу после моего флота (еще и тельняшечка надевалась мной под рубаху — на удачу). Стихи — про меня. Любой может считать стихи Майи — про себя. Каждое стихотворение Майи про нас. И это — чудо.
Поэзия Майи — географична. Вернее, географически точна. Майя — и уральская, и античная, и европейская, и мировая. И — вселенская (повторюсь). Поэтический хронотоп Майи одновременно устойчив и безмерен, безграничен:
…Вон посмотри — весь в пене и росе,
густой толпой, горланящей и пестрой,
седой отяжелевший Одиссей
несет непросыхающие весла…
(«Севастополь», № 1)
Это Майя сказала, что русские — единственный народ на Земле, добровольно пошедший на север и северо-восток, в холод, в снега, в дебри таежные и равнины тундры, в горы поднебесные и к рекам-озерам великим. Нести непросыхающие весла — дар особый: познавательный компонент (не лишенный завоевательства, но без завоевательской доминанты, как у англичан, например), притяжение просторов — черта русского характера и менталитета.
Поэтическое время Майи многомерно. Рациональное в нем соединилось с мифологическим (Майя: «Сознание всегда мифологично»), предметное — с духовным, живое — с умершим и с еще не рожденным. Даже стихи о любви производят на свет не эмоцию, не чувство — но метаэмоцию жизнисмертилюбви в глобальном представлении и воплощении.
Обшарил и земли, и воды,
лихую судьбу покорил,
пришел — засмеялся у входа
и солнце собой заслонил.
Над маленькой ночью поднялся
и крикнул в ночное жилье:
— Я жизни когда-то боялся,
а ты не страшнее ее.
Ответить тебе не успела.
Ушла и оставила дверь
открытой в иные пределы —
иди, разбирайся теперь.
Майя открыла и распахивает до сих пор двери — и времени, и пространства: любимый ею Крым — роднее места нет. Но — родственны ей и иные края, где цивилизация, отжив свое, погружается в вечность: Египет, Иордания, Вавилон — весь ближний к вечности Восток. Майя вся — во времени культуры. Время жизни, смерти, любви и истории, мифологизируясь в нашем сознании, преображается и становится временем культуры, или — вечности.
Гудит под мостами весна.
Бесстрашная после попойки,
орет в подворотнях шпана,
и с форума тянет помойкой.
Не в силах дожить и доспать,
встревоженный Цезарь в румянах
нарочно под рваные раны
затеял плащи примерять.
Да время еще не дошло.
Уже до начального срока
поэты высокого слога
забыли свое ремесло.
На варварском севере снег,
как парус, натянут и светел.
Подтаял незыблемый век,
и медленный северный ветер
привычные звезды задул.
И, завтрашней кровью томимый,
запел протрезвевший Катулл —
любовник последнего Рима.
(Из «Катулла», № 3)
Перед Майей не стоит вопрос: петь — для чего? Не поэт выбирает песню, а она — его. Песня поет поэта. Она создает его, чтобы жил — всегда.
Майя — хозяйка, ведунья, травница. Кто не пробовал ее кушаний и питья, тот не поймет. Майя — дочь своей земли, и земля это знает, понимает и отвечает ей — добром.
И, право, не только столица сыта в Рождество,
в любую нору загляните — все пиво да брашно.
Живите на Вые, на Лае — а все ничего,
в Судогде, в Чернотичах, в Потьме — и тоже не страшно.
Хозяйка сойдет в закрома и в положенный срок
отсыплет пшеницы и ржицы на брагу и тесто,
нарубит начинок, спечет ритуальный пирог,
залетного гостя усадит на лучшее место
и память подвинет, как кашу к бараньей ноге,
как хрен к поросенку:
— Мы раньше-то слаще едали,
какое зверье жировало в тогдашней тайге,
а птицы какие, и сами в силки попадали…
И топится печь, и возносится дым над трубой,
и масляный шепот крадется над снежной равниной:
— А щей с потрохами, а супу с лосиной губой,
а репы с грибами, а шанег, а чаю с малиной?..
Майя — в жизни. Она — внутренне, душевно — очень похожа на Бунина. Трезвость ума, божественная логика (без границ) и глуби́ны души — всё это позволяет художнику, отрицая эзотерику и заумь («Заумное — есть глупость», — И. А. Бунин), превращать иррациональное — в реальное.
Бабки мои, повитухи и пряхи,
все вы кормили меня и поили,
всем обласкали и всем одарили,
с первой пеленки до смертной рубахи.
Няньки мои, поломойки и прачки,
вы мне кусок отдавали последний —
только бы выжила я в лихолетье
и богатела на вдовьей заначке.
Мамки мои, водоноски и жницы,
долгие пчелы над миром грядущим,
как наклонились над полем кормящим,
так до сих пор не смогли распрямиться,
чтобы, пока еще живы и в силах,
детям хватило и мертвым осталось,
чтобы теплей и спокойней лежалось
всем неоплаканным в братских могилах.
Со смертью не поссоришься, не поспоришь, и рядом с ней и с ней в обнимку горе и беда становятся прозрачными, и сквозь них начинает проглядывать свет. И между смертью и смертью (а живем-то мы как раз от смерти до смерти, успевая любить быть вечными) — жизнь.
Зимний воздух. Йодистый, аптечный
запах моря. Катерный маршрут.
На задах шашлычных-чебуречных
злые чайки ящики клюют.
Это тоже юг. И, может статься,
он еще вернее оттого,
что глаза не в силах обольщаться
праздничными светами его.
Только самым голым, самым белым,
самым синим и еще синей
страшно полыхает за пределом
бедной географией твоей.
От пустой автобусной стоянки
до пустого неба и воды
длятся невозможные изнанки
сбывшейся несбыточной мечты.
И, вдыхая воздух отбеленный,
попирая первобытный мел,
ты не знаешь, заново рожденный,
точно ли ты этого хотел.
Стихотворение Майи (любое) — это музыкально-ритмическая, образно-смысловая, культурно-мифологическая матрица бытия. Жизни. Смерти. Любви. Временивечности. Метапространства. Души. Речь Майи (вне стихов) — это целая система интонационно-смысловых единиц (по Бахтину, речевых жанров) с любимыми словечками-словами «товарищи», «безумно (такой-то, здесь эпитет)», «на мой ум». На мой ум — значит: согласно душе моей, разуму и сердцу…
Майя — светлая, звездная и земная. Небесно-земная. Мы выходим с ней из подъезда на улицу, прощаемся — и она быстро, почти стремительно уходит прочь… Сердце сжимается от радости, тоски и любви: она идет, почти бежит по снегу: в шубке, и снег везде — сверху и с боков протоптанной дорожки. Майя идет — и время идет в ней, и она поспешает во времени.
Судьбу не пытаю. Любви не прошу.
Уже до всего допросилась.
Легко свое бедное тело ношу —
до чистой души обносилась.
До кухонной голой беды дожила.
Тугое поющее горло
огнем опалила, тоской извела,
до чистого голоса стерла.
Судьба поэта — в его стихах. У Майи — счастливая судьба. Судьба быть поэтом и седьмой сестрой в созвездии Плеяд.
***
Редакция поздравляет с высоким юбилеем многолетнего автора журнала «Урал», замечательного поэта, писателя и просветителя Майю Петровну Никулину!
Поделиться: