Анатолий Новиков (1943–2018) — родился в Норильске. Окончил Вологодский техникум железнодорожного транспорта и факультет журналистики Уральского госуниверситета. Издал несколько книг прозы и очерков, две из них: «Календарные дни» и «Пейзаж с фиалками» — в Москве, остальные — в местных издательствах. Был постоянным автором журнала «Урал». Жил в Екатеринбурге.
Но мы ребята без печали…
Среди заботливых купцов…
У них свои бывали сходки,
Они за чашею вина,
Они за рюмкой русской водки…
А.С. Пушкин. Евгений Онегин, гл. 9, 10
В городе стояла жара за сорок в тени. Словно залез в финскую баню в разжар тепла и в волчьей глухой шубе. Ну, и жара, на ощупь добредешь до гладких стен, до глубины, до пива, как отмечал неизвестный поэт. Пока добирался от вокзала до гостиницы, истекал потом, желчью, злобой, не освежали никакие лимонады, соки, ауторазмягчения и заклинания.
В отстойнике перед амбразурой администраторов томился покладистый терпеливый народ — лохорат с необузданным сосуществованием в гадюшниках со скверной и пьянью и мечтами о покое. «Местов нет!» — было намалевано на баннере (извините) над париковой головой мадам с целлюлитом тела во все стороны света. «Нет же местов! — крикнула Левану парниковая сочная белесая, наливаясь кровью, как милый анатолийский клоп. — По-русски же начертано!»
Леван протянул паспорт, следом — с печальным лицом — разрешение на вселение по броне обкома родной, одной тогда партии.
— Это — паспорт?! — заорала администратор так, будто иглу сапожника скушала, показывая любознательным документ гражданина СССР. Дескать, полюбуйтесь на гада.
— Да, — не отказался Леван смиренно. — Паспорт мой.
— Новый?! — белесая в парике проглотила вторую большую иглу.
— В точку, совсем новый, — еще смиреннее и печальнее утвердил Леван. — Только мы с ним нырнули в один переплет, потом еле отстирались и отгладились вместе с документом.
Было дело. Год назад схватился с русскими богобоязненными как бы ребятишками со свастикой или спайдером на рубахах. Пауконосцы отметелили встречного в кровь и сопли и ни за что — из захолустного любопытства и дружелюбия и за ништяк: не глянулся носатый на лицо и разговоры. И от драки один с семерыми не отлынил, скотина. Смельчака побили всласть и от всего сердца.
Было больно и грязно, но девчушки из ближайшего ресторана, милые его подружки, коим несть числа, прогнали его платье с документами и деньгами в посудомоечном агрегате. Оттуда и расплывчатость подписей документа.
В номере люкс, как в одиночной камере изолятора, было душно, неуютно и скверно. Леван спустился к амбразурам, но не к блондинке, а к ярко-рыжей, как вызревший початок кукурузы кукурузного штата кукурузного США, Айова штат, или, зримее, как вредитель — вишневый слоник.
— Золотая моя, — попросил он безо всякого телесного намека. — Золотая моя, мне бы номер помноголюдней, на двоих. А люкс пошлите дедушке генералу — это ж в каких капстранах ихние генералы толпятся в цепи за место на панцирной койке?
Лохорат завидовал полководцу, но по обычаю безмолвствовал. Генерал одарил Левана доброй субординационной улыбкой и боевым рукопожатием.
— Спаси бог, сынок, — выговорил он полное, а не укороченное выражение благодарности и еще раз больно встряхнул руку Левана. — Хорошая смена растет и развивается, нам, старикам, на подмогу и борение с врагами.
Слова были услышаны многими, и по гостиничному предвертепью прошелестел одобрительный звукоряд. Тут «вертеп» — не кукольный театр соседнего, братского по крови и свиноводству народа, другое, реалистичнее. Для гостиницы.
— Рад стараться, товарищ краском, — чуть не козырнул по давней армейской натаске Леван, — но я свои три года уже отстрадовал, отсменил, и надеюсь, больше войн не случится и меня снова не призовут.
Леван жестоко ошибался потому, что совсем не читал газет и, придурок, не слушал русское радио, через год началось такое побоище — сначала внешнее, в стране гор, перевалов, героина и каракуля, потом внутреннее, не гаснущее до сих пор, — такая заваруха, что не дай Создатель!
— Уж будь уверен, сынка, — доложил военачальник с носом очень свекольного раскраса и седоватыми кудлами. — Генералитет наш и доблестный корпус прапорщиков сдержат натиски. У нас один старший прапорщик, будущий, как понимаю, министр обороны страны, товарищ Сердюков-Сердючка чего стоит. Схватит врага за причинное ядовитое место, и заламывает, и заламывает вражину беспощадно и неограниченно. Одним плох: к деньгам прилипчив и неотвратим, особо — к государственным, к чужим то есть.
С этого момента, как Леван стукнул в новый номер, и началась азиатская аскея (автор затрудняется прояснить значение и смысл этого понятия, как, кстати, и многие азиаты полагают, что это восточная смысловая галлюцинация, мозговая поллюция, недержание чувств и эмоций и их проявы, но все это — предположительно). Толкнулся в дверь, оказалось — не заперта. В комнате вальсировал мужчина с крепкой веревкой с известным всем крепким узлом в крепких же руках. Томный взгляд его искал что-то в водотрубах и гардинах под самым потолком. Левану показалось даже, что взор незнакомца был не только прицельным, но излучал нежность и телесное/бестелесное томление. Все, как показалось Левану, было решено и готово к непокаянному самоудовлетворению, к исторжению из этого окаянного бытия и сознания в сладостное небытие, в безвозвратную несознанку. Мгновенно Леван бросился на предотвращение трагедии, сцапал не менее мощной своей рукой другой конец вервия, или, по старинке и ближе к смыслу и действию Иудинову, — ужища, к петле то есть.
— Не спешите с выводами, — предупредил Леван. — Это всегда успеется и ненавязчиво. Ведь впереди у нас еще тысячи обманов, обид и прыжков в бездну. Дергаться по каждому случаю — петель не напасешься.
— Да ты, паренек, не на то подумал, — посмеялся мужчина с добрым лицом и не менее щедрой улыбкой. — До такого казуса я никогда не доспею. Ведь я человек православный, нам этого не разрешается. Присматриваю, как и где белье на высушку занавесить. А ты — что захлестнуть себя удумал я? Не дождетесь, хотя причина для вздерга есть, и крутая. А вообще-то, между нами мужиками, я туда особо и не тороплюсь.
Так и познакомились на бегу и с веревкой. Гостиничного сокамерника звали Александром Акедонским, и он сразу предупредил, чтобы Леван не вздумал импровизировать с его родовым. Это мне, добавил, еще в моем родном Тошкенте сверх меры всякой.
Посуху знакомиться было зазорно. Александр Платонович расстелил цветную рекламную афишу вместо самобранки, откупорил бутылку отличного узбекского вина. На афише два толстых мужика при ведре вина и игре «шеш-пеш», нарды — по-славянски, делали ходы. На первом плане яркая девка в полубикини (ибо верхней перевязи не было), и грядки выпирали толстыми пожарными гидрантами в полной боевой готовности, тоже сосала из горла какой-то шербет.
— В чем проблема и беспокойство? — как бы между прочим и второй и третьей рюмкой поинтересовался Леван. — Отчего такая юношеская паника и стирка белья в жарищу?
— Ручная стирка в чужом городе поутру здорово успокаивает нервы — это еще Матвей Яковлевич Мудров, первый российский врач-профилактик, первый составитель скорбных листов, историй болезни по-советски, первая жертва холеры из докторов, а ведь в тот год Пушкину было 32, и он уже добил «Онегина», написал «Клеветникам России», «Был и я среди донцов, гнал и я османов шайку…», «Мы рождены, мой брат названный», «Шо в имени тебе моем?» — извини за малоросское шоптание, иногда вырывается, ведь я родом из тех земельных клиньев и территорий, очень люблю Александра Сергеевича, кажется, со дня своего рождения, не иначе…
На девятой внушительной рюмке поплыл Акедонский в неведомое и загадочное, разговорился, но и тайну стирки открыл собеседнику. Гламурный ящик просто открывался.
Русская сказка, как обычно, с волшебными отворотами и припарками, началась еще в хлебном городе Тошкенте (на советских картах тиражируется неправильно — Ташкент). Сашок арендовал и отправил вагон с дорогим десертным узбекским вином «Ширин» и прочими напитками на далекую прикамскую станцию Соликамск. Наивный, как Поль Гоген или тифлисский чувак и кенто Пиросмани, он предполагал, что жители старинного городка числом в 200 тысяч душ обоего пола высосут и выжрут сладкое в два счета, а горожане большей частью вкушали по утрам одеколоны: «Тройной», «Сиреневый туман над ПРО и тает», «Цветочный дурман», стеклоочистительные и аналогичные (последовавшей после выпивона дури) жидкости и аэрозоли, не гнушались и пиненом, но эту амброзию хлебали только знатоки и ценители — столяры, плотники, безенчуки — изготовители домовин, художники профи и дилетанты-пейзажисты, последние особо, а гурманы — те вообще клонировали дракуловые комбинации из багульника на водке-палёнке, настойки барбариса сибирского, боярышника кроваво-красного, валерианы-маун (даун предстанет позднее вместе с «белочкой»), водяного перца, кровохлебки, левзеи сафлоровидной, которую селянин, не получивший высшего халявного советского образования и по тугоухости, звал просто «моральный корень», путая его с маральим. И пили не жеманными глоточками, как на аглицких файв-о-клоках, то есть по времени перед еврейской шестеркой — шмоном, а заливали в гортань полулитровыми воронками из подручных материалов. Уфф! Длинная сложилась афиша! А про словечко «шмон», метки лагерной, сейчас, по госстатистике, каждый пятый знает из взрослых — бывали-с, кантовались-с, вперед не загадываем-с.
Пока алкоголь узбекистанский рассредоточивали по поселковым и разъездным объектам, пока винная пауза смыкалась, пока рубли стискивали в комки тугие и антисанитарные, — время шло, Александр затосковал и принялся за частую стирку. Он уже крепко верил, что уральские парни «кинули» его по полной, как нынче переимчивые вольные и отсиденты уголовного имиджа обозначают облом и лжу, безранжировку и нагльство.
Тут Леван искренне посочувствовал новому товарищу, а что более он мог, кроме соболезнования, представить. На том, после двадцатой чаши, заснули.
А через пару дней, как в концовках русских народных сказок, баек и галлюцинаций, Акедонский влетел в номер лучистый и радостный, как накормленный до икоты грудник.
— Мир и дружба! — крикнул он. — Не грабительский для России, как при Брестском согласии с кайзеровскими подписантами генералиссимусами, вернули копейка в нее же. Сознаюсь, что уже засомневался в честности и порядочности, по ихним торговым меркам, людей и в справедливость нашего политического каре и общественного построения.
— А ведь хотел, хотя скрываешь, в небеса ломануться, в заоблачное, — дружелюбно клюнул Леван. — Даже завещания не составил, в отличие от небезызвестного Ильича, тот не удержался, завещал.
Акедонский ловким жестом шулера кинул на стол полный джутовый мешок.
— Не сочти за наглость, но нужна твоя помощь, одному с этим ребусом никак. Тут калькуляций на сотни тысяч.
Считали деньги долго и пачками: десять тысяч, пятьдесят, сто, триста, пятьсот тысяч… Если в пачке было не ровно, Леван, ничтоже сумнящеся, укладывал перебор в свои карманы. Нечетного было много, карманы наполнялись быстро. Александр хищения не замечал будто бы, еле успевал губами и окологубьем шевелить, как поедающий корм кролик.
Леван вдруг почуял смущенной душой недостойное, не то.
— Извини, но я деньги нечетные все откладывал в свой карман сгоряча и ненароком.
— Брось, не бери в голову, — успокоил Александр. — Деньги за вино тащили из разных углов и закоулков, по-разному и паковали. Не везде тысячами ровно.
Леван покраснел и начал опрастывать карманы, карманчики, пистончики.
— Еще чего, — тормознул Акедонский. — Пустим на зачистку наших тел и успокоенных теперь душ. Лады? Тогда — в ресторан, отметим это дело праздником, байрамом по-узбекски.
Чудак-человек Акедонский, хотя по виду — собранный спецназовец в атаке. Все пачки затолкал в огромную старинную авоську, предварительно обмотав партийными газетами центра и местной «Звездой». В вестибюле вертепа пытался утолкать груз в отсек камеры хранения. Не входило.
— Не заставляй нервничать, — останавливал Леван. — Такие сейфы кнопкой вскрывают, а у тебя миллионы.
— Потому-то и авоська, и газеты, — отвечал миллионер. — Не догадаются сволочи, не тот кроссворд.
Леван оказался упрямее. Пошли в банк, закрыли сокровища мамоновы. На обратном пути завернули в ближайшую потребиловку. Кафе было на дистанции вытянутой руки от пересыльного узища, потому и название имело близкородственное: «Заточка». «Да, — пробурчал Александр, — Россия — это не Тошкент». Заказали ледяного сухого. И надо же такому случиться, что за соседними столами примостилась нетрезвая, невоздержанная на образные матерные выражения община. Слово за слово, и, как во всех почти без исключения советских соцреалистических фильмах и афроамериканских, с душком-с, кино (от 50-х до убойных 90–2000-х и далее в том же измерении), явилась не запылилась драка. Такой антураж нынешней молоди известен, описывать скучно и тошнотно. «Но мы ребята без печали и взросли не на панике», — отметил Леван, он когда-то занимался физической культурой и дорос до мастера спорта СССР по боксу, у него имелся оригинальный удар «в торец со сносом», что он и продемонстрировал немедленно и изящно на первом же наезжателе, который под кулак отметился и открылся. И завязалась известная пересортица, как капусту перебрасывать на складе. Леван попутно отметил, что спарринг-партнер по несчастью оконтуривался или в ОМОНе, или в спецназе, или в аналогичных по профилю бренчах и подразделениях, что впоследствии и подтвердилось. Да община была многолюднее и многорукая, как индийский Шива, и через несколько минут вышибла приезжих вон. Отряхнулись, заглотили побольше воздуха бойцы, а теперь и друзья, ведь на Руси братались в битвах, неважно, какого масштаба, вломились в заведение для продолжения рукотворного диалога и кино. Тут же в дело пошли инвентарь и галантерея, декорации и гарнитуры. Завязалась свара не плоше полтавской схватки, правда, масштаб 1:100000 — мелковат.
— Оборони, Творец, и сохрани! — отчеканил, отдуваясь и бледнея от уменьшения адреналина, Акедонский. — Страна и котлопункты при ней — ни поесть с аппетитом, ни прожевать тщательно — обязательно заварушка и разборка. Айда, Леван, обратно в номера, завершим процесс и благополучное разрешение винного вопроса.
— Эх, ты, Виринея вирилизная, — ласково пожурил он пожилого усатого швейцара, посылая тому тысячную банкноту. — Не умеешь красиво дверь отворить перед генералами конвойных войск.
В номере теснее сдружились, разговорились, как побратимы, не показавшие в стычке тыловицы свои врагам, чувствуя, может, не красоту, но симпатию обоюдную, не разбавленную лестью, не педрильную.
И тут начались повествования. Акедонский наконец раскололся, что в Тошкенте, потом в столице Союза закончил вышую школу, потом спецкурсы боевиков и «контактных», после попал в отборную сотню душехранителей первых личин республики, тогда были такие вакансии для русских людей (особенно трудно давалось подводное ориентирование с оружием в руках и без маски, поведал он, а Леван не понимал, на кой черт водное дело в стране гор и пустынь, а потом дошло, что всякое формирование стремится к расширению границ, то бишь к морям и океанам), а раз так, то авансировали и учили боевиков морской натаске и водным процедурам с холодным оружием и автоматом. А когда нерушимое Согласие вон и вдребезги и все бывшие республики отделились и засуверенились по землям и порталам (извините еще раз, не удержался щегольнуть модным), полковник Акедонский очнулся без содержания, без чина, без работы, семьи и штанов, как моряк из «Острова сокровищ», имея лишь смуглого партнера Пятницу по всем делам и желаниям, основным и прочим инстинктам. Оклемался от этого экономического и политического экстаза и стал заниматься тем, чем в то время промышляли десятки тысяч комсомольцев и комсомолок и тысячи их бывших партбугров и вождил, — продажей, перепродажей, переперепродажей стали, масла, нефти и всего того, чего в СССР было навалом и почти бесхозно. «Челнокизм» по его прежнему статусу был западло и не по сердцу, даже противоестественен — занялся перегоном душистых узбекских десертных вин по северным глухим, заброшенным точкам и запятым русским, коми-пермяцким и ханты-мансийским.
— Ну, а ты, товарищ, не расскажешь ли что-нибудь из своего детского, неразумного и маловразумительного, если уместно и безнаказанно, — запросил Александр, разверстывая очередную полусухую ледяную. — Мне известно, что детские — самые надежные, искренние, обнаженные впечатления и гравюры с картинками.
— Расскажу, — не сразу, но согласился Леван, потягиваясь и поводя плечами, как заядлый ушуист или старый хрыч, цыган Илья в пляске. — Ты мне одну аскею, я ответную, и так до упора. Ведь все они когда-нибудь кончаются, как это вино.
Левану было что поведать, но не очень хотелось. Были новые приятели почти земляками. Город Чимкент (ныне Шимкент), где он родился и налег на жизнь, отстоял от Тошкента всего на пятьсот верст. Несколько часов дороги, если, конечно, попадется нормальный шофер, а не генно-модифицированный козел от знаменитой овцы Долли с похмельными выхлопами да в придачу пожиратель вонючего толстого польского бигуса свинячьего с обильным чесноком.
— Мне любопытно, как ты в восточных персонажах ориентировался, — удивлялся Акедонский, приступая к емкости ледяного. — Кочевал и окормлялся в тюркских землях малым и неразвитым, а ведь они там все одинаковые, люди восточных уклонов: узкоглазые, плосколицые, в цветных глухих одеяниях, с гепатитного окраса кожным покровом…
— Да не по запаху же кожи и ее оттенкам, — согласился Леван. — Наши азиатские братья, среди которых обретал и выпестовывался, отличаются, к примеру, одеждой и шлейфами к ней, гарнитурой. Разные по одеяниям и в торжества, и в будни. Я хорошо отследил и усвоил их прикиды. Восточные мужики — джигиты и батыры, как один, в парадной форме приталены к середке, затянуты до перехвата дыхания: одни — кушаками, другие — кожаным узорным ремнем, третьи — пояском, по-казахски — кемером, иные шарфом или платком, то еще чем-то подгонным к празднику. Хоть узбек с алтайцем, хоть кыргыз — этот предпочитает приталенный камзол — с черкесом, хоть таджик с большеглазым ингушом, хоть аварец с якутом, — посередине перехвачены, как микояновские сардельки, красивой бечевой. Так я их и запечатлел навсегда — восточные приталенные парни.
Восточные же девочки, девушки и женщины, напротив, — облачены в широкие ниспадающие (для любимых и любовников) яркие одежды, платья, а под ними — шальвары шаловливые, игривые.
Лишь одна мысль девушек и девочек восточного облика тревожит, даже истязает перманентно (Троцкий, прости еще раз) — не слишком ли туга, нерастяжима, крепка и несдергиваема стяжка на цветных зазывных шальварах в области талии или много ниже пупка. Если поясок надежен и нерасторжим — трагедия для девчонки, печаль неснашиваемая для женского податливого на ласку сердца. Про эти дела персидские и таджикские хваты — джохи на фарси, корифеи газелей (не парнокопытные особи), рубайев, бейтов, касыгов и притч — Джами, Камол, известные Рудаки, Саади, Омар Хайям, даже доктор медицины и астрономии Ибн-Сина был в написании виршей уличен и прославлен, которые сами, — не при детях будет оповещено, прекрасных, с черными локонами, алыми губами, нежными персиковыми ягодицами девочек айвазили вдоль и поперек на мраморных или кожаных диванах и не менее роскошных дам старшего возраста гуриялили на той же мебели, набанготившись отлетным в никуда бангом, слагали песни для нас, увековечивали в письменах, которые мы теперь декламируем в небрежном вольном переводе дилетантов:
— Отчего, милая доченька, у тебя шальвары изодраны, измяты?
— Оттого, комбат батяня, дорогой ата, что в цветущем саду выгуливалась и на кокосовый шершавый шип напоролась, шип торчком, как сабля твоя, как член гнутый, слаще инжира головка его.
— Ведомы мне шипы эти, дочка, после тычков его девичий девственный живот вдруг начинает пузыриться и округляться, яко бубен, коза ты шаловливая и порочная.
— Не знала о том, ата родной, комбат батяня, но не загонишь же меня в абортарий чертов, шуралийский выгреб. Смилуйся, отец!
— Не пошлю туда, но заделаю тебе, дочечка паскудная, секим башка, и будет тебе полный и окончательный кердык по-русски, кантемир — по-молдаванеску, крутой вассалам по-тюркски, писец по-цыгански, а по-кыргызскому выстону — гоп пюттю полный и беспощадный.
Вот где ужас и страшилка восточная, творческая, беспредельная до желудочного всплеска. А по настоящему факту — это народное полуэротическое переводное произведение Василия Андреевича Жуковского (какого, к черту, революционера, скорее консерватора и отчасти реформатора), в его жемчужных россыпях и окладах милый сонет:
Девочка — маленькая, малюсенькая, крохотная,
Скажи о том правду, а не то побью тебя палкою,
Пораню тебя, измучаю тебя:
Кто разорвал твои шаровары?
Не бей меня палкой, не мучь меня, —
Я скажу о том правду:
Пошла я в шахский сад к служителям,
Погулять и посмотреть,
Шаровары мои разорвал шип,
Разорвал в темную ночь.
Милый стишок, почти детский, вовсе не эротический, а почти вегетарианский. И объяснение девицы не по протоколу, объяснение, правда, лукавое и уклончивое. Но стерпим лжу, ведь мы отзывчивы на женские слезы.
Так вот о восточных приталенных мужчинах. Я жил тогда в Таразе. Вернее, город тогда назывался Джамбул (акын Джамбул Джабаев, который спустился с гор, не пьет кумыс он, а пьет кагор), а до того — Мирзояном (член компартии, депутат Верховного Совета), которого чекисты замочили по разнарядке и очереди, а до того — Аулие-Ата, а в средние века — Талас (з).
Итак, я рос тогда близ Джамбула. И это была еще та азиатская местность и степениарий (от степи) предгорная, цветущая кое-как.
Тем днем стояла ортаазийская жара. Уже с утра полупрозрачное, глинистого отсвета небо выцвело напрочь. Окрýга раскалилась огненным тандыром, штуковиной для производства лепешек и тапанчи: сплюнешь — и влага не достигает земли, мигом испарится. А плюет и харкает в зевак и смешливых, которые задирают бедное животное, — харкает смачно в любознательных озлобленный бактриан, скот двугорбый, труженик пустыни и степи, батрак утомительных переходов, кормилец юртовых насельников, подвижников джайляу и отгонного скотоводства и других степных, пустынных (не пустынников, отшельников православных) и полупустынных.
А на местных рельефах — буйство красок и запахов, гула и гудежа, девичьи лукавые и строгие женские наряды и головные уборы, тягучие, однообразные для славянина, вепса или другого какого грека и прибалта домбровые наигрыши улыбчивых музыкантов под хорошим кайфом, в то время не гонимом сильно, бульканье глиняных свистулек, зазывы камышовых и ивовых дудочек, ароматы базарной снеди и готовки с пыла и жара, зелени, сена, просовых снопов и веников, свежего навоза и старого дизентерийного кала, стуки плоских барабанов и бубнов, многовековая пыль, истертая в нежный оренбургский козий пух (Гумберлиновский район Оренбуржья). Пыль везде: под ногами, в воздухе, в глазах и горле. На чахлых, выцветших кустах акаций, джидды, сирени, на серых, точно траченных молью, баркаринских тополях и таласских березах, на всей этой флоре — ошметки конского выгруза, козьей чечевицы, обертки от сладостей, смятые папиросные и сигаретные пачки с отпечатанными на них туристом, паломником или бродягой на памирских горах, голубые кроки Беломоро-Балтийского канала с населенными пунктами и речками — гордостью вождя и привождилах («Один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин, а кругом летали соколята стаей»). Но хищники косяками не резвятся. Шлягер условно рабочего киевского завода «Динамо», а точнее — верно, прохвоста из многотиражки, песня про папашу, отца народов и орла, чаще — горного, про того, о ком писали былины и сказания Исаковский, Матусовский, Тарковский, Тарловский, Островский, Антокольский, Пеньковский (не генерал-шпион), Оратовский, Безыменский, Бродский (не нобелевский лауреат, но не факт, что фигурант не просвиристелил бы хоть гексой, хоть хорейным наворотом восторженный гимняк Отцу и Орлу. Время было такое могучее и разом убогое: для стойких — подъемное, для убогих — убогое, угодливое для песенников и куплетистов, особенно для кузнецов своего, своего, своего счастья, и примкнувший к этим бардам и шансонеткам малоизвестный, но крутой и востребованный Зосима Плутокарпович Гаджет-заде, сложивший нелепую байку о марийской девушке-колхознице Марфе, которая напекла и норовила передать в руки главного кремлевского бурмистра баклажку комам-мельна, проще — слоеных блинчиков. По сленгу молоди — не срослось, денег недостало добраться до столицы, пришлось самой с соседками готовку схрумкать.
Валялись пачки табачные с выразительным силуэтом горского джигита в бурке и без папахи на галопирующей лошади — немудрено шапку потерять при скачке стремглав, чем при привычной иноходи.
Да-с, отвлекся, забыл про сор на местности, занесло аж до причудливой всхолменности Казбека.
Над гомонящим человеческим скоплением, суетливым, невразумительным, легко и стремительно стригли небо стрижи и ласточки, грузные, грязные, оплывшие от немереной сытости вороны и прочая пернатая челядь. Чертили занятную каббалаглиптику то тучею, то врассыпную, как мчались когда-то лавы тачанок непредсказуемого красного орденоносца Махно, по нынешнему обозначению — маргинала.
В гуще толпы, в поддержку преданиям, обычаям и заветам, а не в отметку красного дня календаря, — большой тюркский праздник Ураза-Байрам, а по завершении — сгусток азарта и веселья — кокпар, жуткий для славянина козлодрай или козлодрайв. Но тáска и тащиловка мелкожующего — к вечеру, тут — биение торжества.
Покуда народ мельтешит, пробирается промеж себя и других, хохочет, орет скопом и индивидуально. С европейской цивилизованной стороны глянуть — полный ортаазийский дурдом, полная Кзыл-Орда (не Тагил), если спуститься по водам мутной Сырдарьи из нашего райцентра к этому областному поселению, то очутишься в главной тогдашней психоцитадели республики. Дураков хватало.
Высоко, в небесах почти, на тонких гибких струнах пляшут акробаты-канатоходцы в изумрудных и красных революционных штанах, передвигаются на медленных ходулях сосредоточенные люди, заставляя население расступаться, раскрыв насвайные рты в удивлении и восторге. На площадках (нынче молвят — порталах) кукольных театров, или позорищах, как говаривали в XVIII веке, шустрят скоморохи, сказочные персоны, злодейки, хохотуны, дивы, анашистые добряки с мутными зрачками, а главная марионетка — разбитной бес, хитротыльный Алдар-Косе с его неразлучным брендом, пожилым ишаком, партнером по кочевым проделкам, застольям, розыгрышам, по всей ихней бродяжьей связке, мудрый чувак и чудак — гром и молния для погрязших в грехах и разврате баев, мулл, разного пошиба начальства, всенародный укор лентяям, разбойникам, глупцам и особистам, ворам-министрам, губернаторам, халифам, депутатам, партийным подтанцовкам и шнырялам, скромным и великим грызунам державного бюджета. На вподбежку сколоченных помостах и трибунах геббельсирует не по торжеству какой-то мнудило, краснобай от властей, предлагает сплотиться (плотью? сексуальное?), увеличить выработку, агитирует за веселье и призывает дурачиться от всей души, которую начальство не признавало даже виртуально, или принимало, но подпольно, с оглядкой, ибо отличалось неистощимой и многогранной бздиловатостью. Впрочем, этим качеством отличались все бугры соцлагеря. Знаем. Видели-с. Очень даже знакомы-с.
Большого, конечно, веселья и кайфа в день негосударственного гульбища не состоялось из-за зноя и пыли, да и праздник — обычная разрешенка, уступка начальства, смилостивились и допустили шумную народную вакханалию, избегая трений и озлобления. Можно также смекнуть, что и боярам социализма райцентра и ближних кишлаков и аулов не западло было бы повеселиться и поручкаться с черным людом, пусть сдержанно, напоказ, да смех у ВИЧ-деятелей особо не приветствовался. Ведь хохочущие бугры-начальники — нонсенс в обществе равноправных. Не знаю, как по-тюркски, скорее всего, тоже нонсенс, у восточных словарный запас иностранных слов скромнее.
Пока шел, сверху капнуло свежо. Ах эти птицы. Над селением, зелеными и сарыокрестностями — косяками и тучами кроят острыми и сглаженными крылами небеса вдоль и поперек, диагонально и витражно. Особенно — ласточки, воробьи, голуби и вороны. Так тральщиками бороздят и процеживают голубые высоты.
Народ празднует всякий, разношерстный, разноликий, нововавилонский, так сказать. Пассивные на вид и движения (в хорошем смысле этого многогранного слова), точно ориентированные на житие в окрестностях городов и поселков, дунгане, когда-то рванувшие из негостеприимного Китая; добродушный на догляд желтозубый китайский элемент, бывший хунхуз и торговец дурью, а ныне работник прилавка, метлы и тачки; сердобольный, но задроченный ночными визитами и ссылками со сроком, озлобленный слегка фигурами выживания в совсреде славянин, чаще — русак; мягкий на стлание, но жесткий на спанье хохол, где каждый из них, особенно женщины, — певчий, солист или гэкачепист (пардон, гопакочепист); юркий вразброс цыган Бодулай Абрамович с необозримой и малообузданной семьей, свободный и открытый для случайных непредохранительных связей; сдержанный лепешколикий кыргыз, горный и степной; угрюмый начхой, кукурузофил и несвиноед, в связке с улыбчивым большеглазым ингушом, говорливый, как пулемет «гочкинс» в бою, смешивающий и перевирающий русские суффиксы германец; тароватый и жуликоватый грек, втянувший всех евразийцев в фараонову игру, карты Таро; ссыльный неуслужливый особо, но пластичный по надобности полусемит, кристально кошерный семит; любитель народных игр и фокусов с каракулем и каракульчой бухарский еврей, говоривший любезности на местном, русском, иврите и идише, уже полузабытых; незамысловатый татарин с паролем: «Покупаю старые вещи, точу все режущее и колющее». До кучи шныряли, не очень желающие себя обнаружить, щипачи, кидалы карточные, гипнотизеры, гармонисты, нищие, попрошайки, водоносы, арбакеши, слепоглухонемые с лукавым прищуром зияющих глазниц, дервиши, ротозеи, спекулянты, отсиденты-мусаватисты, немки, полячки, гречанки, прибалтки — верные и неверные жены ссыльных и отсидевших уже элементов, миквархаровцы (все народы: «А я люблю тебя», а эти: «Ты! Мною!! Любима, то бишь» миквархар», с некоторой надменностью к девушке, хотя, может быть, это только на славянский слух — гордыня); раскованные инвалиды на сиплых тележках или просто на обрубленных кожаных конечностях, диалог: «Ну, ты, калека, погадай мне на молодость и щасье (женщина молодая, вся в шелках и золоте, протягивает полсотни). — Если на жопе нет волос — меньше тридцати, если есть — больше, у тебя явно больше, — отвечает фронтовик, бросая под ноги деньги. — Сука крепдешиновая!»
Согнутые в бараний (архарий) рог и круче бредущие тенями бывшие «белые», помещики, вредители, купцы, однодворцы, казаки без кубанок и другой форменной бижутерии, кулаки с друганами-подкулачниками, унтера и офицеры, случались и вольноотпущенные генералы, сдернутые с теплых и доходных партгнезд бывшие ответственные услуженцы — шариковы, швондеры, фердыщенки, швабрины, боровикиане, сванидзеисты, ивановы, петровы, сидоровы, «убийцы в белых халатах», космополиты, едрит твою в конечности, блюхеровцы, мелкая, как снеток или анчоусы, базарная сволочь, полуналетчики, растратчики социалистической на ощупь и по виду собственности, растлители, опальные выдвиженцы и творческие людишки — весь широкоформатный уголовный набор, как добрая песня великорусской державы, добры молодцы и гомота, доносчики, сексоты, паскуды, нравственные отморозки — все мелькало и имело место быть на этих сухих горячих рельефах, все кишмя кишело, радовалось, скорбело, рвалось, молилось в надеждах, вере, любви. Фф-ууу! Отжало и отлегло от аорты.
Всеобщее понурое, с оглядкой, веселие. Пьют, балдеют, правоверным ни-ни, да куда денешься от неверных хмельных объятий «старшего брата», у которого по каждому случаю свой магарыч и ставка.
Как не ликовать! Не советский, а сугубо исламский праздник Ураза-Байрам. Население смеется, обнимается, кланяется, кроет сакральными и явными словами союзную и местную власть, вождей и привождистов, погоду, неурожаи, афганскую саранчу, друг друга и весь род людской.
Самое волнующее и оживленное повыше скопища, на выгоревших типчаковых дастарханах, где холмы приваливаются, приволакиваются друг к другу, пристыковываются бактриановыми горбами, даже склоны и откосы здесь мозолистые, верблюжьи. Полный байрам. Здесь затевают кокпар. Азамат-джигитовщина. Конная армада станет раздирать, выхватывая друг у друга куски мяса, по-научному, то есть по-мясницки, — отруба туши, будет с азиатской злобой и свирепостью вырывать у соперника живого козла, пребывающего в тот момент в шоке, глубоком недоумении и состоянии всепрощения, кромсать на составные — кто за что ухватит жертвенную скотину, открыжит мясцо с шерстью и — вперед, к призам и победе (а чем культурнее и причесаннее цивилизацией бои быков у романских народов, когда сотни тысяч мавродиевцев, властилинцев и прочих сторонников и легионеров массового опъепа и нахлобучивания приветствуют мавродиедора, тьфу ты, тореадора, разинув на всю амплитуду один коллективный, в криковом испражнении, рот? Чем благовоннее и пристойнее?).
Но это побоище с трупом полорогого позднее, когда утишится зной и захочется скверненького, насвежак, или дешево стоящего, но за душу берущего — наслаждения плотского.
Люди бродят, задираются, мирятся, кажется, не говорят, а поют хором, хор базара, хор рынка (хор не есть молодой самец северного дружелюбного застенчивого оленя), зверь-пробник, всегда готовый к сладкой битве с важенкой, самкой, как учует течку где-нибудь на почти социалистическом Таймыре или в Канадах, так, перескакивая через километровые торосы и наледи, перемахнув через весь Ледовитый океан, через всю уже загаженную человеком по окраинам державы (путешественник Ю.С. Борисихин свидетель и обвинитель) тысячеверстую — едрит твою в Айсберга — Арктику, мигом достигает капиталистическую северную Канаду и уже мнет, мнет, мнет в какой-нибудь фактории или У-фактории балдеющую олениху, даже пропустив одну фазу ихнего секса — обнимательную, сразу — скакательный кульбит на нежный девичий круп важенки. Люди перемежаются, перемешиваются, чинятся друг перед другом, враг перед вражиной, спесивятся или, напротив, смиряются «не паче гордости». На промытых ишаках веселят толпу персонажи восточных легенд и баек — Алдары-Косе, Ходжи Насреддины, Манасы, Опанасы и прочие правозащитники племен. Громче всех орут точильщики инструментов и чего угодно, орут так, что, кажется, не дашь заточить — тут же тебя и зарежут.
На холмиках, на выгоревших дотла солнцем ассоциациях типчаковых и верблюжьих колючках, джантаках, во всю ивановскую поджаривали баранину и овечье мясо хохотливые юноши, уже хлебнувшие пшеничную или ячменную араку, закадычили ихней кумышки и бузы, а то и русского пива «Жигулевское», ихние местечковые коньяки и полупортвейны. Выпили и сошлись, сгрудились. Захватили друг друга за потные, вонючие бока, за плечи, за кушаки и пояса, со стороны — вылитая арахна, лидийская девица, перестарок, превращенная в паука, мохнатая, многочленная, как бы отплясывали непотребное. Для бледнолицых и чернокожих — стыдобуха откровенная. Ни полутени стыдливости ортаазийской, субтильной, хотя бы внешней варварской. Топчутся, скачут взбудораженными лошаками — когда лары глядят в другую сторону, и жеребец на безрыбье и в яростной истоме покрывает подвернувшуюся ослицу, если она пустует, в течке, совокупляется с ней страстно, по-донжуански, скачут, степуют мелко-мелко, с напрягом, свингуют, как хмельные младотурки, младоскауты или раскрасневшиеся (понятно отчего) комсомолки и рослые безвозрастные пионерки после сборов и слетов за политику, дисциплину или успеваемость (во все места, а не за учебу). Тьфу ты, гадость!
Внизу нарастало буйство. Малый со сталинским оспенным лицом заглатывал и выплескивал в население огненные языки и пламена, его созрелищник с гладким целлулоидным забралом заправским проглотом нанизывал в себя и глубже блестящие шпаги, шампуры, ятаганы, изогнутые в истоме тюркские сабли и кинжалы, а следом — трепещущих кекликов, перепелок и кур. Бился в экстазе, джазовых нынешних потугах и конвульсиях, удалой беловласяной бабай, терзая двухструнный комуз, накинув свой тарбаганий малахай на трехметровую ферулу зонтичную. Словом, артисты и фокусники всех конфессий манихействовали напропалую и пуще, забывая, что тут — не уйгуроленд. Кстати, о джазе они, восточные то есть, были наслышаны больше, ибо среднеазиатские пространства «глушилки» комитетов всеобщей государственной и обязательной безопасности терзали менее среднерусских территорий и общежития. Так везде в мире: не нужное тебе, так хоть лаптем хлебай вволю и в неволю (не путать с неволей, зоной, этого у нас всегда через край… ванны типа).
Имеющий зрачки и уши да проникнет и разумеет.
Птицы, опять же, все небо иззудили обязательными и холостыми летами и касаниями, будь оно хоть чуточку одушевленнее, исчесалось бы, как от блошиных укусов.
Мой тогдашний приятель, юный пионер Карлук Ашо, с трудом пробирался к свободным точкам праздника. На какой-то стрелке (современное) мы и столкнулись — ашо в ашо, как я всегда поддразнивал его. Ашо, потный, простиранный встречными-поперечными ветрами, ухватил мою руку плотно, как тонущий — шею спасателя. От него исходил неблагорастворимый оральный и туловищный запах, скорее — скорбная вонь, как от вечно разувающегося при тебе усталого потного пахаря.
— Дак бежим же быстрее, пичужка моя (он нарекал меня то пичужкой, то синегалочкой, в зависимости от настроя, я противился), — торопил Ашо. — Подобного не видел, клянусь всеми мачехами на свете: мифическое, сакраментальное, римское, лобное! Веспасианское, Нероново! Калигульское!
Это пугало и не настраивало на просмотр, но от него н