Юлия Белозубкина — сценарист, драматург, кинокритик. Окончила филологический факультет МГГУ им. М.А. Шолохова и сценарно-киноведческий факультет ВГИКа им. С.А. Герасимова. Печаталась в журналах «Искусство кино», «Наше кино», «Мир ТВ и кино», «Аэрофлот» и др. Автор сценариев фильмов и сериалов. Финалист сценарной лаборатории «Культбюро», участник и ассистент ежегодных семинаров молодых писателей СП Москвы (секция кинодраматургии). Сценарии входили в шорт-листы конкурсов «Главпитчинг», «Питчинг дебютантов», «В начале было слово» и др., а также в лонг-лист литературной премии «Дебют». Член Союза писателей Москвы и Союза кинематографистов РФ. Родилась и живет в Москве. В «Урале» печатается впервые.
Из дневника Толи
1 июня
Опять поставили на стол эту чертову вазу. Вся какая-то нелепая — позолоченная, с бордовой каемочкой и пузатым основанием, она всегда внушала мне что-то вроде брезгливости. Прошелестела юбкой графиня Клевская. «Где же, интересно, граф?» — думалось мне. Собственно, графиней я ее прозвал из-за мужа — старик был высокий, худой, как потертая лыжная палка. В Павле Егоровиче не было ни грамма спеси или высокомерия — просто привычка держаться прямо сохранилась на всю жизнь. Когда я его видел, мне представлялся сердитый гувернер в парике, нещадно лупивший его в детстве палкой между лопаток всякий раз, когда он сутулился. Где сейчас этот гувернер, да и был ли он вообще — одному богу известно…
— Толенька, я налью вам киселя? — надо мной склонилась графиня Клевская.
Боже мой, лучше бы она этого не делала, — я отшатнулся — внутренне отшатнулся, конечно.
От стариков всегда веет какой-то неотвратимостью — это даже не запах смерти или старения, а скорей напоминание о том, что они уже перешли некую черту, за которой люди отключаются от земного мельтешения и бессмысленной суеты и начинают готовиться к тому, чего не миновать.
— Нет, спасибо, — стараюсь отвечать как можно спокойней. Я предельно вежлив и максимально корректен, ведь день только начинается.
— А может, все-таки…
— Спасибо, нет, — говорю я уже с нажимом.
Графиня пятится к двери — при этом на ее лице застывает гримаса насмерть перепуганной гимназистки. Когда она выходит, пытаюсь нашарить на тумбочке плеер, но он упорно не попадается мне под руку. Приподнимаюсь на локте: не видно. Куда же, куда же, черт побери, Тося его положила? В коридоре слышны шаги. О, боже, только бы не вошли… Запереться бы изнутри, просто тихонько задвинуть щеколду... Когда-то мы с Тосей только успевали задвигать эту скрипящую железяку. Я обнимал ее, прижимал к стене — она обмякала у меня в руках, становилась податливой, как растекающийся по блюдечку воск, — боже, как я любил эти мгновения. Лучшие наши мгновения… И когда ее обессиленная рука тянулась к щеколде, я опережал ее и с грохотом загонял стальной стержень в лузу…
Потом прибегал Марс — суетливо огляделся по сторонам, клацнул зубами и вильнул старым облезлым хвостом. Все здесь было из прошлой жизни — даже этот семнадцатилетний пудель с грязно-серой, словно поношенной шерстью. Марс… Ничего нелепей придумать было нельзя. Про себя я звал его Сникерсом и даже немного любил. Как-никак, второе домашнее животное. После меня.
Тося пришла к ужину. Милая, прозрачная моя девочка, — досталось же тебе счастьице! Тося носила конский хвост — так уже давно никто не забирал волосы, а ей шло. Парни на футбольной площадке, завидев ее воздушный профиль, били мимо ворот — благо вратари не меньше их сворачивали шеи… Помнится, я чуть было не сломал нос их бомбардиру. Тот слишком рьяно отстаивал свои права на нее. Как же, я уводил девчонку с их двора! Потом долго не отставал от Тоси: та твердила, что даже имени его не знает, и беззвучно смеялась, глядя на мое бессильное бешенство.
Их было много — тех безымянных, что не решались подойти… Собственно, почему не решались — понять было сложно: в Тосе не было ни грамма высокомерия. А простоты и открытости хватило бы на десяток добродушных уродин — из тех, которые уже и «не надеются». Тося была тем самым гением чистой красоты, но не на миг, как какая-нибудь Керн, а на всю жизнь.
Интересно, долго она еще будет меня терпеть? Духовный подвиг — это конечно… Но есть ли смысл и дальше ворочать мои кости — точнее, сколько еще времени это будет иметь для нее смысл?
5 июня
Вспоминал детство. Бескрайний луг, я бегу, хохочу о чем-то своем — мама говорила: заливисто, как колокольчик. Она любила колокольчики, звала их цветики степные. А я любил маму — тогда еще до умопомрачения любил, до дрожи в коленках. Казалось, случится с ней что — я и дня не проживу. Однако живу — как видите — сейчас и не вспоминаю о тех диких порывах.
Графиня приперла старый проигрыватель — хотела побаловать меня пластинками. Узнала откуда-то о моей слабости: концерте Райониса № 7, где-то его достала и завела. Сама отошла в сторонку, типа чтобы мне не мешать: решила понаблюдать за моей реакцией.
Я не смотрел на нее, но прекрасно все себе представлял. Вот она стоит надо мной — почти физически ощущаю занятое ей пространство. Должно быть, она прикладывает пальцы к вискам или картинно вздыхает — бесшумно, как все, что она делает… Но это ладно: пусть бы себе стояла, наслаждалась музыкой. Хуже всего то, что она через эти пластиночки, киселечки, задушевные разговорчики пытается вползти ко мне душу. С головой. Она за мной наблюдает, она меня исследует, она уже изучила мои слабости и привязанности — благо это не трудно. Привязанность у меня одна: Тося. Больше меня с этим чертовым домом не связывает ничего.
А графиня все стоит и стоит над душой — я ее не вижу, но чувствую кожей. Проигрыватель заботливо придвинут ко мне, чтобы я мог сделать потише — погромче, вырубить совсем. Музыка звучит все напряженней… Я цепенею и понимаю, что не могу слушать это вместе с ней. Это все равно что орать «мама» на русском в немецком роддоме, как это делала радистка Кэт. Я дотягиваюсь до проигрывателя и, словно нечаянно, двигаю по нему локтем — жалобно скрипнув, он летит на пол. Сконструировав на физиономии видимость раскаяния и сочувствия, оборачиваюсь назад: графини нет. Параноик чертов: она давно вышла! Стоило бить проигрыватель! Соскользнувший на пол Районис со своим концертом № 7 одиноко чернеет на полу…
6 июня
Вчерашняя выходка мне ровным счетом ничего не стоила. Прибегал граф и суетливо поднимал эту допотопную бандуру, приговаривая что-то типа: «Толенька, вы только не волнуйтесь, мы все починим…» Графиня Клевская поправляла мне подушки и тихонько приговаривала: «Бедный, бедный мальчик!» Потом они о чем-то вполголоса совещались на кухне: слов я не расслышал, но по сочувственному тону понял, что они снова меня жалеют. От их жалости хотелось расколотить еще десяток таких же проигрывателей.
По всем законам мне должно было стать стыдно… Однако за время пребывания здесь у меня в голове сложилась новая система моральных норм, усугубленная их всепрощением, доходящим до идиотизма. Порой казалось, что старики соревнуются друг с другом в умении подставить вторую щеку. Меня же их пример не вдохновлял, а только еще больше распалял — я ждал ответного удара, а они со смирением и пониманием прощали все мои выкрутасы. Замена увесистой оплеухи очередным пряником доводила меня до бешенства. Понять же, что заставляет их все это терпеть, было выше моих сил.
Приходил Коляй — чинить разбитое окно. К слову сказать, он же его и расколотил неделю назад... Пряча свои коровьи глаза, он поинтересовался, не возражаю ли я против цветного стекла, и кивнул на четыре прямоугольника — синего, красного и желтого цвета. Коляй при всей масштабности своей фигуры (он протискивался в нашу дверь, только низко пригнув голову) был порой совершеннейшим ребенком. Я пожал плечами — Тося была не в курсе, но, знаю, затея должна ей понравиться. Наша комната была угловой и с улицы напоминала квадратную беседку, пристроенную к основному зданию. Особенности местной архитектуры давно уже перестали меня удивлять, хотя могли бы. Одна башенка на крыше — аккурат над комнатой графини — чего стоила. Это я к тому, что цветное стекло едва ли могло погубить дело.
Получив мое недоуменное согласие, Коляй принялся за работу. Им трудно было не залюбоваться: смуглый мускулистый парень с льняными волосами напоминал былинного богатыря, которого не пойми каким ветром занесло из прошлой жизни — всякие там рэмбо и тарзаны отдыхали. Коляй обернулся, мельком глянул на меня — в этом взгляде сквозила знакомая мне досада и какая-то отшлифованная временем тоска. Так смотрит дикий вепрь из надежно сколоченного вольера. Коляевским вольером стал этот дом…
Все было бы хорошо в жизни этого простого парня, если бы лет семь назад он не подрался с лучшим другом. Друг был настолько хорош, что, разбив ему физиономию, скрылся в неизвестном направлении. Уж не знаю, каким он был, — может, у них в деревне все такие здоровые, только Коляй, подобно подкошенному снопу, остался лежать в густой луговой осоке. Вечерело, и постанывающего паренька было не видно и не слышно в этих зарослях, до которых не доходили руки местных скотовладельцев. Здесь-то его и обнаружила Тося, припозднившаяся после очередного экзамена. Как она дотащила этого бугая до дома — одному богу известно. Коляй бредил, вырывался и норовил затеять новую драку, принимая ее за того самого лучшего друга. Тося была страшно напугана, но, словно завороженная этим страхом, волочила по траве незнакомого парня, с ужасом глядя на темно-малиновый след, расплывавшийся по осоке. Графиня любит вспоминать, как, очнувшись, он оглядел комнату своими коровьими глазами и басом попросил сообщить маме, что все, мол, нормально. Такой Илья Муромец — и вдруг — маме.
Впрочем, эта самая мама, узнав о случившемся, лишь сдвинула в кучу мутные стаканы, стоявшие на столе, и тем же, видимо, фамильным басом поинтересовалась, сколько Коляй еще там проваляется. Коляй «провалялся» несколько дней. А через неделю пришел в аккуратно отглаженном костюме и, поставив на стол свежекупленную поллитру, хриплым от смущения голосом попросил позвать Тосю…
Не знаю, в каких там выражениях он делал ей предложение, однако оно было отклонено. Коляй же с упорством своих далеких предков, штурмовавших города, продолжал осаждать Тосю, которая и не собиралась сдаваться на милость победителя. С годами осада стала носить условный характер: Коляй, сам того не замечая, стал жить нашей жизнью и нашими проблемами, то решая, то усугубляя их. Все странным образом смешалось, и уже было не понять, как следует вести себя в данной ситуации. Так что не только я, бесившийся от бессмысленного мельтешения Коляя, привык к нему, но и он, похоже, стал воспринимать меня как неотъемлемую часть Тоси.
Существо столь же преданное, сколь дикое и непредсказуемое, Коляй напоминал семейного ангела-хранителя с топором в руках. На кого обрушится этот топор в следующую минуту — на врагов, друзей или на самого хранимого, — кажется, было неизвестно даже самому Коляю. Месяц назад он в ночи ловил машину, чтобы отвезти задыхающегося Павла Егоровича в больницу. А спустя три недели по пьяни раскокал стекло… На что его переклинит завтра — кто ж его знает…
9 июня
Я стал понемногу забывать детдом. Раньше мне часто снились его угрюмые, обшарпанные стены, от одного вида которых хотелось родиться обратно. Ежедневный подъем и отбой, как в тюряге, одинаковые пижамы грязно-синего цвета, суп, в котором неизвестно какой повар какие ноги мыл, психопаты воспитатели, вымещавшие на нас свои нереализованные амбиции… Я так и не смог к этому привыкнуть, потому, наверное, что успел вкусить другой жизни, с мамой-папой… А та жизнь даже пахла иначе: мятными пряниками по вечерам, влажной папиной щекой, к которой я любил прижиматься после купания, мамиными руками — мягкими и теплыми, как податливый мякиш горячей булки; кожаным мячом для регби, по которому мы лупили, как по боксерской груше, и особой беззаботностью, пропитавшей все мое детство, готовое, казалось, длиться бесконечно…
Жестокость детдомовских отличалась какой-то изощренной продуманностью. С рождения варившиеся в одном котле, они успели пропитаться злым отчаянием, граничащим с желанием утопить всякого, кто пытался из этого котла высунуться. Я с первого дня держался особняком, и вовсе не потому, что обладал какой-то недюжинной силой воли или нездоровым снобизмом. Просто меня настолько ужаснула новая жизнь, показавшаяся беспросветной, что я инстинктивно, всеми своими слабыми четырьмя лапами пытался оттолкнуть то неизбежное, что собиралось сожрать меня с потрохами.
Чистеньким остаться не удалось. Я очень быстро это понял — буквально через неделю, когда мной, как половой тряпкой, мыли туалет, играючи пиная друг другу ногами по загаженному кафелю. Как только я пытался подняться, в лицо мне пихали швабру, и я снова утыкался носом в пол… Я не кричал и не плакал, хотя было и больно, и обидно, — только закрывал лицо руками, обнаружив в себе способность рычать.
Что меня поразило тогда — так это голодное любопытство моих новых товарищей, для которых происходящее было своеобразным представлением — ярким, запоминающимся событием в череде серых будней. Так лишенные праздников звереныши по-своему заполняли жизненную пустоту… Их изощренность заключалась даже не в этой — дикой и унизительной – сцене. Сплоченные единым сиротством, они решили отомстить мне, сироте наполовину, за то, что в чем-то мне повезло больше. Хотя везение это было, прямо скажем, весьма сомнительное…
Когда я, давясь слезами, отмокал в полузаросшем пруду, в бессильной ярости ныряя на самое дно и утыкаясь лицом в махровые водоросли, в кустах появился белобрысый паренек. Это был Степка — он не принимал участия в моей «обработке», а стоял на «шухере». Подумав, что парень решил наверстать упущенное, я сжал под водой кулаки. Однако на Степкином лице не было злости — скорей уже известное мне любопытство. Глядя на меня сверху вниз, как на какую-нибудь копошащуюся в пруду водомерку, и ковыряя палочкой землю, он сказал, чеканя каждое слово:
— А в детдом тебя мамка велела сдать!
— Врешь, гад! — я как ошпаренный выскочил из пруда, упиваясь тем, что я сейчас разотру эту белобрысую дрянь по земле.
— Пожалуйста, — подобно фокуснику, он вытащил из кармана сложенную вчетверо бумажку.
Я ни на секунду не поверил в то, что он сказал. Более того, жизнь здесь казалась мне не более чем неудачным сном. Даже сидя в пруду, я представлял, как расскажу обо всем маме, когда она придет меня забирать. А в том, что она придет, я не сомневался…
И вот — добившие меня строчки, написанные аккуратным маминым почерком: «Я, нижеподписавшаяся, отдаю сына, Русанова Анатолия Леонидовича, на попечение в детский дом № 123 имени А.С. Макаренко…»
Степка оказался самым изощренным из местных иезуитов: он прекрасно понимал, чего стоит эта бумажка, аккуратно скопированная им на казенном ксероксе. Его тщательно спланированный удар оказался сильней всех предыдущих и последующих, вместе взятых.
Это потом уже я узнаю, что после смерти отца мама, любившая его больше жизни, так и не смогла оправиться от удара. Это потом я буду скитаться по психиатрическим клиникам в надежде ее разыскать, а найдя, ужаснусь, не узнав в состарившейся раньше времени женщине с серым, как подошва, лицом и тусклыми неживыми глазами ту, что беззаботно смеялась мне с фотографий, которые я всюду таскал с собой…
Тогда же я воспринял это как страшное предательство, пронзившее меня, словно булавка — бабочку, отловленную для коллекции. Степка же — мой коллекционер — очень скоро понял, что перестарался. Я не набросился на него с кулаками, даже не порвал бумажку, а молча вложил ее в Степкину ладонь, вспотевшую от возбуждения. После этого я разбежался и сиганул в пруд, с тем чтобы уже никогда из него не выплыть.
Потом мы долго и отчаянно боролись в воде — Степка бросился следом и пытался вытащить меня на берег, а я упрямо нырял на дно. Он что-то кричал мне, а может, грязно, по-детдомовски ругался. Я отталкивал его от себя, бил в тщедушную воробьиную грудь, однако он, только что чуть не утопивший меня горькой новостью, вдруг решил во что бы то ни стало спасти. Изгибы человеческого сознания воистину неисповедимы! Наконец я слегка придушил его и с тупым равнодушием наблюдал, как его спина скрывается под водой. В этот момент я понял, что так просто с этой жизнью не разделаешься, и нырнул за Степкой…
Потом мы, обессиленные, лежали на берегу, пустыми глазами глядя в серенькую пустоту, и даже свалившийся с неба дождь не мог согнать нас с пустынного берега… В тот вечер мы подружились со Степкой, и уже сильно позже я узнал, сколь велика его нечеловеческая тоска по матери. Он искал ее всю жизнь: все, что удалось узнать, — это то, что у нее была толстая смоляная коса и простая русская фамилия — его единственное сиротское наследство. Степкины отчаянные поиски разрешились тем, что он женился на женщине вдвое старше себя с некрасивым, но добрым, словно смеющимся лицом и длинными волосами, которые она иногда заплетала в косу… Степка привязался к ее детям — таким же некрасивым, но добродушным девочкам-двойняшкам — и заменил им их непутевого, рано спившегося отца.
Над ухом зазвонил телефон — я был один, поэтому аппарат поставили на тумбочку рядом с моей кроватью. Я тупо смотрел на него и соображал: вдруг они? Графиня обожала интересоваться, как дела. Вот и сейчас, воображаю себе, звонит из гостей и беспокойным голосом приговаривает: «Почему он не берет трубку? Я волнуюсь, бедный мальчик!» В общем-то, ее трудно обвинить в лицедействе: волнуется она совершенно искренне. Не менее искренне графиня закатывает глаза, у нее подскакивает давление, становится порывистым дыхание — и как заключительный акт трагедии — ее уже не держат ноги. Способности графини завести окружающих воистину безграничны. Она будет слабым голосом причитать, давить на нервы, шуршать упаковками корвалола и бесцельно ходить из угла в угол, нависать над тобой живым укором и в сотый раз листать телефонный справочник в поисках «еще каких-нибудь знакомых», где он (она) могли бы быть.
Беру трубку и буквально задыхаюсь: Тося! Все-таки я идиот с перевернутыми мозгами… Каждый вечер я, как собака, жду ее прихода и, едва заслышав знакомые шорохи в коридоре, внутренне визжу от восторга. Тося наделена какой-то небесной легкостью, которая сквозит во всем: в ее движениях, в нежном, словно умиленном взгляде, в манере общаться с людьми. Даже не представляю, чтобы она с кем-нибудь поссорилась, настолько она мягкий, бесконфликтный, будто воздушный человек. Такое впечатление, что она лечит одним своим присутствием: когда она рядом, я люблю даже графиню… А ведь были вечера, когда я не знал ее. Пустое, промозглое, удушающее своей бесцельностью время — без Тоси…
12 июня
В молодости графиня была красивой. Семейное предание гласит, что граф увел ее прямо со свадьбы. Глядя на него, никогда этого не скажешь. Застенчивый, как мальчик, и чистый как слеза, он меньше всего напоминает того, кто может решиться на такое. Однако надо отдать ему должное, уводил он ее не зря: до сих пор они живут, как опьяненные нежностью подростки.
Тосин отец очень быстро разбежался с ее мамой и обзаводился уже четвертой семьей, однако, по какому-то странному стечению обстоятельств, детей у него больше не было. Впрочем, и единственной дочерью он не шибко интересовался — это была не его стихия. Высокий, бесшабашного нрава, с лукавыми цыганскими глазами, Виктор не переставал нравиться женщинам даже сейчас, когда ему было под шестьдесят, и, по-моему, искренне упивался этим обстоятельством. Графиня досадливо морщила и без того морщинистое лицо, незадачливый зять целовал ее на прощанье в щечку, и по его смеющемуся взгляду было очевидно: у горбатого больше шансов исправиться, чем у него, — такого даже могила не проймет. Мне всегда представлялось, как на похоронах в качестве последнего слова будет зачитан его донжуанский список.
Зоя, единственная дочь графини и Тосина мама, была не менее привлекательной и с не меньшим упорством устраивала личную жизнь: в данный момент она растила пятилетнего Никитоса и периодически припахивала Тосю, когда ей надо было где-то скоротать вечер. Коротала она его, как правило, в баре «Портленд», где бацал по струнам молодой отец ребенка, не спешивший связать себя узами брака. Однажды я видел его: худосочный юнец с жиденькими волосами и плечами, покрытыми какими-то дьявольскими татуировками, не снимал черных очков и говорил, чуть отклячив нижнюю губу. Вид у него был расслаблено-утомленный, словно он целыми днями разгружал вагоны.
Маленький Никитос частенько появлялся у нас. Этот кудрявый, избалованный в соплю шалопай купил меня своей обезоруживающей улыбкой, а также изощренным умением довести графиню до истерики.
15 июня
Тося уехала на две недели по работе, а я остался… Вечером началась гроза, да такая сильная, что я не мог сдержаться... Очнулся весь в слезах — видимо, поколобродил я прилично — перепуганное лицо графини и дрожащие пальцы Павла Егоровича говорили сами за себя.
— Толя, Толенька, успокойтесь, — графиня гладила меня по волосам и прижимала к себе, как ребенка. Я долго не мог прийти в себя и только удивлялся, как это за все время, что я живу у них, гроза впервые застала меня врасплох.
Я забыл о неприязни и смотрел на них как на родных — славные добрые старики, и за что они меня так любят? Графиня пробыла в моей комнате, пока я не заснул, а я вспоминал, вспоминал, мучая себя неизживаемым прошлым.
В то лето мы жили на даче у дяди Сережи, друга отца. Это было какое-то богом забытое — тем и прекрасное место, с полуразрушенной мельницей, на которой еще мололи зерно, с заливными лугами и алыми, словно разлитыми по всему небу закатами. Мы с отцом рыбачили, парились до одурения в пропитанной березой баньке, а потом ныряли с разбега в кофейную речку с мягким песчаным дном. И кто мог подумать тогда, что страстное желание отца — стопроцентного городского жителя — научиться косить обернется трагедией. И хотя мне было девять лет, я как сейчас помню, с какой настойчивостью он просил дяди-Сережиного деда помочь ему освоить эту премудрость. Дед сопротивлялся недолго и в момент научил отца орудовать косой. Тот же так увлекся, что каждый вечер стал ходить вместе с деревенскими на покос. Это было какое-то тихое помешательство, над которым даже неловко было подшучивать — настолько счастливым был отец, скидывающий мокрую от пота рубаху и вытирающий локтем прилипшую ко лбу траву.
В тот вечер он тоже ушел косить. Мы же с мамой помогали дяде Сереже разбираться на чердаке. Задохнувшись от восторга, я раскручивал старый спиннинг, которому был подписан смертный приговор. За окном начинал накрапывать дождик, потом послышались громовые раскаты, и все это вылилось в страшную грозу. Я сидел у мамы на коленях и тихонько поскуливал — комнату то и дело озаряла молния, и казалось, что это затемненная мастерская фотографа, который врубал вспышку.
Потом, когда дождь стих и синюшное небо покрылось разорванными облачками, в дом буквально ворвался Дёма — один из мужиков, с которыми отец ходил на покос. Увидев его трясущиеся губы и искривленный рот, мама не стала ничего слушать, а опрометью выскочила из избы… Однако изменить уже было ничего нельзя: отец словно шел навстречу своей страшной судьбе…
Когда начался дождь, мужики бросились в домик лесника, что стоял на краю леса. Там же вышла какая-то глупая ссора — то ли лесник перебрал с вечера, то ли мужики хотели его поддеть, — так или иначе, только он вытолкал их под дождь. Впрочем, и дождя-то уже почти не было — так, моросил слегка, и гроза почти стихала; они шли по дороге к дому и, смеясь, костерили вздорного старика, который не дал им переждать непогоду до конца. Их было четверо — и четыре косы, заброшенные за плечи, блестели под дождем. Сверкнула едва ли не последняя молния, она-то и попала в отцовскую косу — словно кто-то свыше пометил его невидимым крестиком. Дёма говорил, что отец упал, как будто его ударили наотмашь, — все трое бессмысленно суетились вокруг него, однако сделать было уже ничего нельзя: он был мертв.
Помню голые ноги отца, свисавшие со скамьи, на которую его положили, мамин придушенный крик и холодный, липкий ужас, словно прилипший к моим ладоням, когда я пытался погладить его, надеясь, что он сейчас проснется…
Следующая гроза застала меня в детдоме, и моя истерика расшевелила даже равнодушных ко всему и видавших виды воспитателей. Я катался по полу и орал как помешанный, разогнав всех вокруг этим животным криком. Не побоялся подойти ко мне только Степка, опередивший нашего завхоза, который собирался отхлестать меня ремнем. Степка навалился на меня всем телом, прижал к полу и начал шептать на ухо какие-то бессвязные молитвы, которые, как ни странно, и привели меня в чувство. После приступа я стал шелковым, как прирученный шакал, которого можно было пускать без намордника к маленьким детям. Степка увел меня на чердак, где мы и проторчали до самого вечера. Психиатр, к которому меня потащили на следующий же день, признал мою полную вменяемость, назвав все произошедшее индивидуальными особенностями. Воспитатели, истолковав его вердикт по-своему, обещали придушить меня, если такое еще раз повторится.
Из дневника Тоси
15 июня
Как надоели эти командировки — меня уже от них трясет! Любимое дело божьей милостью… А ведь когда-то был предел мечтаний — добраться до Ангары, подышать кедрами…
Если бы приходилось общаться только с кедрами… Вот идет по гостиничному двору Святозаров — мне из окна видно, как его шатает из стороны в сторону. Хорошо хоть сегодня погода нелетная — не придется с ним отбирать пробы, а то ведь опять перебьет пол-лаборатории. Это прямо второй Коляй, только после аспирантуры. Эдакий кандидатский минимум. Суперминимум. Сейчас ведь не защищается только ленивый — прямо конвейер какой-то. Аспирантура — это как затянувшееся детство, способ продлить бурную студенческую молодость. Ковчег для гениев, неудачников и восторженных идиоток типа меня, не представляющих себя без того, что давно стало анахронизмом.
Девчонки Святозарова жалеют: хромая, мол, судьба… А по мне, так не судьба хромая, а сам он весь какой-то шиворот-навыворот. Ну, не может мужчина себе позволить быть слабым, а если уж позволил, то не обессудь… Со слабого хоть и спроса никакого, но и жизни ему нет. Женился он на девушке из институтской столовой. Вскоре у них родился ребенок. Началась головная боль: Святозаров стал приходить на работу всклокоченным и говорить всем и каждому (разумеется, по большому секрету), что их брак — мезальянс.
Тогда жена моментально родила ему второго, так сказать, чтобы развеять сомнения. Не знаю, развеялись ли сомнения, но теперь Святозаров пьет, а по выходным ходит в церковь. Жена не в восторге не только от первого, но и от второго. Она вообще ни от чего не в восторге. Говорят, по выходным она швыряет Святозарову перчатки и, показав на него детям, всякий раз провозглашает: «Смотрите, наш сволочь папочка в церковь пошел!»…
Женька умчалась пережидать нелетную погоду к своему летчику — соблазняла и меня весело провести время. Без Женьки скучно, с Женькой — тошно. Счастливейший тип женщины — «я подумаю об этом завтра»… Впрочем, Женька и завтра думать не будет — на то есть послезавтра. А на каждое послезавтра, разумеется, найдется свое послепослезавтра. Так она и откладывает это скучное занятие — очевидно, если она о чем и подумает, то явно не в этой жизни.
Дома у нее мама, маленький Генка — ровесник Никитоса и периодически появляющийся Шариков на роликах — так она называет отца своего ребенка. Этот самый Леша Шаров был, как мне кажется, единственной Женькиной любовью. Теперь она никого не любит — только увлекается. Зато и ни в ком не разочаровывается. Как говорится, везде есть свои плюсы.
С Лешей Шаровым они вместе катались на роликах. И докатались до Генки. Когда Женька поняла, что ребенку — быть, она, по ее словам, очень обрадовалась («Потому что дурой была» — так она комментирует это сейчас). Потенциальный отец, узнав об этом, нервно улыбнулся, снял ролики вместе с носками и пошел по асфальту босиком. Так он дошел бы до дома, но Женька, почуяв неладное, догнала его и остановила. Перекошенное лицо Леши было абсолютно белым. «Как сахарной пудрой посыпали», — вспоминает Женька. Не глядя будущей маме в глаза, он сказал куда-то в сторону:
— А может, он не мой?
— Кто немой? — не поняла Женька.
— Ну, ребенок… не от меня…
До Женьки начало доходить.
— Конечно, не от тебя! — зло сказала она ему. — От таких козлов даже кошки не родятся.
С тех пор он стал для нее Шариковым. Женька поставила в известность маму, внимательно выслушала все, что полагается в таких случаях, но аборт делать не стала и через семь месяцев родила. Шариков одумался, регулярно пытался исправить ситуацию, однако ни до, ни после рождения Генки успеха не добился.
Теперь у него другая семья, но дорогу к Женьке он никак не забудет. За эти годы Шариков стал ей до такой степени безразличен, что она даже иногда разрешает ему забирать Генку из садика. По дороге домой ребенок, усвоивший правила иезуитской взрослой игры, обычно рассказывает папе об очередном мамином кавалере. Так что Женьке и выпроваживать Шарикова не приходится: передав ей Генку, он в бешенстве бьет ладонью по кнопке лифта, обещая себе, что больше никогда… ни ногой. И недели через две, поостыв, возвращается обратно. Впрочем, отдавая дань справедливости, делает он это он все реже и реже...
Зная Женьку, уверена, что из неё вышла бы прекрасная жена. Вместо этого получилось что получилось. Главное, что она чувствует себя победительницей, даже не догадываясь о том, насколько все проиграла.
16 июня
Вчера вечером в наш номер зарулил Святозаров.
— Тось, а где Женька? — спросил он в лоб.
В этот момент я присоединилась к общественному мнению: мне тоже стало жалко Святозарова. Он стоял такой потерянный и такой открытый. Прекрасно он знал, где Женька, и пришел сюда, чтобы я вселила в него надежду.
— Как где? В библиотеке, — отозвалась я с первозданным энтузиазмом.
— А-а-а, — Святозаров еще больше поник, — все шутишь…
Он походил по комнате, тоскливо посмотрел на Женькин халат, небрежно брошенный на спинку кровати, и вышел из номера.
Буквально через пять минут вернулась Женька — вялая, разбитая, озлобленная. Видеть ее такой мне еще не приходилось. На моё сообщение о визите Святозарова она только равнодушно кивнула и, вытряхнув из тумбочки пару мятых футболок, отправилась их стирать. Дверь в ванну осталась приоткрытой, и я сначала услышала, с каким остервенением она их трёт, потом раздался грохот упавшего на пол таза, сменившийся Женькиной истерикой.
Я трясла её за плечи. Пыталась влить в неё валерьянку, но всё было тщетно. Я даже успела испугаться, как вдруг Женька смолкла и замерла. Боясь спугнуть, я осторожно обняла её за плечи и повела в комнату:
— Ну, вот и ладненько, ну, вот и хорошо… Сейчас мы ляжем, поспим, — подталкивала я её к кровати.
Женька послушно шла за мной, кивала головой. Потом села на кровать, поджала под себя ноги и, заметив оставленную Святозаровым свечку, взвизгнула:
— Идиот! Прямо мания какая-то!
Женька распахнула тумбочку и выгребла штук десять свечек самой разной конфигурации и тематики: от тающего на блюдечке мороженого до зайца с люминесцентной морковкой. Меланхолично глядя на это богатство, она усмехнулась и абсолютно спокойным голосом констатировала:
— У Шарикова родился Шариков-младший.
Из дневника Толи
17 июня
Тот день выдался морозным. Я на удивление помню его до мельчайших подробностей. Нервно переминаясь с ноги на ногу, я ждал автобуса. Таких, как я, окоченевших и продрогших на ветру, было немало: на перекрестке перед остановкой была мощная пробка, в результате которой потоки машин заблокировали друг друга. Изредка просачивалось по нескольку машин, которые тут же осаждала толпа страждущих — водители пользовались людским ажиотажем и заламывали дикие суммы.
Поначалу я внутренне возмущался, но через полчаса уже дошел до кондиции: был готов уже на что угодно, за какую угодно цену — только бы дорваться до тепла. Вступив в диалог с очередным «бомбилой», я задохнулся от непомерной цены, понимая, что обладаю указанной суммой процентов на 40… И в этот самый миг подъехала нужная мне маршрутка. Толпа бросилась на нее, как на кусок мяса, и мгновенно заполнила все места. Я втиснулся последним и буквально растворился в блаженном тепле.
За поворотом, когда шофер притормозил, чтобы выпустить мужчину, в маршрутку буквально вломились трое. Женщина заняла единственное место, а молодой человек и старушка с трясущейся челюстью остались стоять, прислонившись к входной двери. Паренек растирал пылающее лицо окоченевшими ладонями и улыбался замороженной улыбкой.
— Послушайте, здесь вам не автобус, в конце-то концов! — воскликнула элегантная женщина в дорогой шубке. — В маршрутке нельзя стоять!
Я засмотрелся на ее шубу, уж очень она была необычной и элегантной: ярко-рыжие пластины сочетались с черными и белоснежными, образуя оригинальный и неповторимый узор.
Тем временем женщина не унималась:
— Водитель! Вы посмотрите, что у вас в салоне делается, — сейчас перевернемся все! Вы о технике безопасности что-нибудь слышали?
Водитель молча затормозил и, обернувшись, коротко бросил стоящим:
— Выходите давайте! Мне проблем не надо!
Стоящие смотрели себе под ноги. Молодой человек нервно сжимал в руке рюкзак — старушка жевала губы.
Водитель заглушил мотор:
— Дальше не поедем, пока не выйдете!
В создавшейся тишине молодой человек послушно вышел, старушка еще сильней вжалась в стеклянную дверцу — казалось, что она сидит на ступеньках.
Водитель, глянув через плечо, посмотрел на старушку, съежившуюся и ставшую еще меньше, махнул рукой и включил зажигание.
Маршрутка тронулась с места — пассажиры молчали, стараясь не смотреть на старушку.
— Вы нехороший, гадкий человек! — вдруг убежденно сказала женщина в очках и с кожаным портфелем в руках, глядя на женщину в шубке.
— Ну, конечно! Нет, и все, главное, молчат! — воскликнула первая. — Вы что, перевернуться хотите?
Пассажиры смотрели себе под ноги.
— На улице мороз вообще-то, — несмело начал молодой человек в спортивной куртке, — холодно, транспорт плохо ходит. — И, покраснев, поднялся с места: — Садитесь, бабушка!
Старушка, потрясывая головой, села — молодой человек занял ее место около двери.
— Вы нехороший, гадкий человек! — упрямо продолжала женщина в очках. — К вам это вернется, вот увидите! Жизнь вас не била.
— Да у меня все прекрасно, чтоб у вас так же было! У меня двое детей, и я хочу их вырастить. Я не виновата, что все места заняты.
Старушка, освоившаяся на новом месте, вдруг начала быстро-быстро говорить истерическим шепотом, растягивая слова:
— Да ты су-ука, шку-ура подзаборная! Ее место я, вишь ли, занима-аю! Мы войну выигрывали, чтобы ты, подсти-илка воню-учая, мне тыкала, где мое место? Да это ты, тва-арь, на моем месте сидишь!
Слегка прибалдевшая от столь бурной реакции «подзащитной» женщина в очках тронула ее за локоть:
— Ну, не надо так, не надо! Она этого не стоит.
Первая передёрнула плечами и ничего не ответила.
Старушка продолжила на одном дыхании:
— Это тебя, скоти-ина, надо выкинуть отсюда, чтобы пешком замерзала! Сво-олочь! Такие цацы в тылу отсиживались и под наших мужиков подкла-адывались!
— Ну, хватит, может? — поморщился мужчина в красном пуховике. — Все уже поняли вашу позицию — слушать тошно.
Старушка замолчала так же непредсказуемо, как и начала говорить.
— Не стоит она того, — снова начала женщина в очках. — А жизнь выправит — она всех выправляет.
— Я с дураками не разговариваю! — резко сказала первая, вынимая из сумки звонящий мобильник. — Да, ну, хорошо, встречайте, — проговорила она уже в трубку невозмутимым голосом, — через пять минут подъеду!
Я отвернулся к окну: было и правда тошно.
— За поворотом остановите! — сказала возмутительница спокойствия, приготовившись выходить.
— Тва-арь подколодна-ая! — оживилась старушка. — Ползи-ползи!
— Чтоб ты сдохла в этом году! — невозмутимо парировала женщина.
На этой радостной ноте все кончилось — маршрутку тряхануло, и все полетели вниз. Последнее, что я услышал, был истеричный хохот женщины в элегантной шубке.
…Наш случай о перевернувшейся маршрутке попал в газеты, став еще одним в длинной череде себе подобных. Погибших было трое: водитель, паренек, уступивший место и ставший невольной причиной аварии, и женщина в очках, умиравшая в реанимации долго и тяжело.
Со мной вместе лежал мужчина — обладатель красного пуховика. Ему повезло больше — травма не имела серьезных последствий. Он ко мне очень привязался — главным образом за то, что я мог часами слушать его бесконечные истории из жизни и при этом не засыпать.
***
Когда меня выписывали, было уже совсем тепло: обезоруживающе било в лицо солнце, птичий гомон перекрывал все иные шумы. Меня медленно вывезли на улицу, и я на мгновения оглох и ослеп от столь явной и безоговорочной капитуляции перед наступившей весной. Я буквально задохнулся от повсеместного торжества жизни, а также от того, что все это отныне меня не касалось. Я начинал двигаться по своей — параллельной – траектории, кривой, нелепой и жалкой, которую было даже как-то странно сравнивать с жизнью.
На больничном дворе я увидел женщину с обезображенным лицом, которую вели под руки два мальчика-подростка. Я горько усмехнулся тому, что моя кривая не единственная в своем роде. В руках одного из ребят была женская шуба — я загляделся на причудливый узор и с ужасом понял, что это наша попутчица — та самая элегантная женщина, которую всем было так стыдно слушать. Узнать ее было невозможно: она ступала тяжело, шла ссутулившись, как сломанный стебелек. Очевидно, она еще не успела привыкнуть к своей новой, ужасающей внешности, а потому не прятала лицо, а смотрела прямо перед собой, не замечая сочувственных взглядов, не видя людей.
О судьбе остальных мне неизвестно. Знаю только, что несколько человек отделались легким испугом — в их числе была достопочтенная старушка, которой, как говорили, не потребовалась даже первая помощь.
19 июня
Графиня обожала приводить врачей — это было одним из ее излюбленных способов давить мне на нервы. Мой диагноз внушал всем какой-то безграничный оптимизм: оживленно обсуждались методы лечения, мои шансы на успех — только что ставки не делались. Хотя это было бы новое слово в индустрии развлечений: играем на тотализаторе — встанет или не встанет, пойдет или не пойдет. Проигравшие перечисляют деньги на лечение больного…
Однако результаты врачебных манипуляций лишний раз доказывали: у утопленника больше шансов воскреснуть, чем у меня — покинуть мое прокрустово ложе. Но графиня не унималась: ей обязательно надо было кого-то притащить, старательно сымитировав деятельность, заботу и милосердие.
Особенно запомнился мне один психотерапевт: большой, неповоротливый, в сером костюме из крупного вельвета, он напомнил гофрированного слона. Заняв собой полкомнаты и внимательно изучив меня своим цепким, проникновенным взглядом, он тихим голосом поинтересовался, можем ли мы поговорить с ним по душам. Перед разговором он дал мне стакан какой-то мутной жидкости. Живо представив, как после этого пойла у меня вырастут ослиные уши или копыта, я все же сделал несколько глотков. Души захотелось? Извольте…
Вопросы он задавал быстро и отрывисто, а я старался по возможности не снижать темпа, тем более эта дрянь, которой он меня напоил, скоренько развязала мне язык и напрочь отключила систему контроля за происходящим.
В общем, я наговорил на три моральных каторги с пожизненным поселением в колонии строго режима. Кажется, главной мыслью внутреннего монолога, который этот слоновий доктор выудил из меня, было утверждение о том, что насилие добром должно караться по закону. И будь моя воля, я бы привязал графиню к кровати и насильно кормил мёдом до скончания дней, чтобы получить на выходе сахарного человека, приятного во всех отношениях. Сахарного не только духовно, но и физически, если он понимает, о чём я.
Впрочем, полностью развернуть свою мысль я не успел. На самом интересном месте у него из кармана выпал плоский предмет, при ближайшем рассмотрении оказавшийся диктофоном. Этого обстоятельства хватило мне на вполне полноценную истерику с показательным уничтожением кассеты и воплями типа: вон из моего дома, сволочь!
Конечно, сказать, что все эти мероприятия проводились для галочки, — означало погрешить против истины: графиня вполне искренне мне сочувствовала. Однако ее безмерная активность напоминала заботу о варежках для безрукого или контактных линзах для слепого. Что до меня, так я в чудеса не верил — это не по адресу. Гораздо легче было смириться с реальностью, чем тратить время на сказки. Жить на облаке, безусловно, приятно, однако падать я предпочитал с пола. После случая с психотерапевтом я клятвенно пообещал графине проломить голову всякому, кому она решит меня показать.
23 июня
Графиня решила устроить мне день рождения. Все мои категоричные «нет» действия не возымели: терпеть не могу этот день, а уж отмечать его с ними — сами понимаете. Однако что получилось — то получилось…
Весь день накануне она суетилась на кухне: пекла свои фирменные кренделя, делала салаты; с утра запахло печеной индейкой… Я лежал и думал, что еще я должен сделать, чтобы они поняли, насколько мне все это не в жилу. Есть такая форма насилия — добром. И вроде бы бредово обвинять людей в том, что они регулярно делают что-то хорошее для тебя и терпят все твои выходки. Заботливо укутывают твои ноги и взбивают подушку, чтобы тебе было хорошо спать, волнуются о твоем здоровье и подкладывают лучший кусок… Заискивающе смотрят тебе в рот и ловят каждое слово. Все замечательно, кроме того, что оно тебе не надо. Жирный кусок торта с нежнейшим кремом едва ли способен порадовать любителя колбасы, не терпящего сладкого.
К двум часам я почуял неладное: судя по тому, что графиня, неумело скрываясь, поглядывала на часы, кого-то ждали. Я нервно заворочался и замер, когда раздался звонок в дверь. Графиня побежала открывать, и через несколько минут в комнату влетел молодой мужчина со смеющимися глазами и, протянув мне руку, коротко бросил: «Стив!» При этом на лице его было приклеено такое сногсшибательное счастье, словно он собирался посвятить мне лучшие годы своей жизни.
Я занервничал — следом за Стивом в комнату проскользнула Зоя.
— Толя, — сказала она торжественно, обнимая его за плечи, — Стив многим помог, и я подумала…
Я посмотрел на цветущую Зою, которую по незнанию можно было назвать моей ровесницей, на ладно скроенного загорелого Стива, стоящего рядом, и подумал, что они из другого мира, где все о’кей. Мира, который благополучно избавился от меня, переведя в разряд думающих растений, требующих ежедневного ухода и абсолютно бесполезных.
В общем, я не стал пробивать Стиву голову — с этого дня он поселился у нас, как он сказал, до полного моего исцеления.
Из дневника Тоси
30 июня
Вернувшись, я обнаружила, что мама нашла для Толи мануальщика, который, по ее расчетам, поможет ему подняться. По-моему, этот Стив — идиот. Жизнерадостный и самовлюбленный. Он ходит вокруг Толиной кровати, сверкает «дироловской» белозубостью и, потирая руки, беспрестанно повторяет: «No problem!» Типа, и не таких поднимали.
Моя ловкая мама устроила все таким образом, что в качестве платы за Толино лечение мы будем сдавать Стиву угол. А ещё она собиралась подтянуть свой английский, находящийся в глубоком пассиве. Мама всегда любила комплексный подход.
Что до меня, так я не умею верить в чудо, кажущееся кому-то возможным. Время на протест против неизбежности я трачу на попытку примирения с ней. Надеюсь, Толя не прочитает этих строк: я не верю в то, что он встанет. Это бабушка может верить да дед — поддакивать ей, а я… Кто-то же должен в этой семье ходить по земле.
1 июля
Коляй возник на пороге как черт из табакерки. Однако по трясущимся рукам и бледному, словно меловому, лицу было очевидно: случилось что-то из ряда вон… Собственно, это «из ряда вон» было мало применимо к Коляю: с самого его появления в нашей жизни с ним все было не слава богу. Не подрался, так напился, не напился, так разбил машину, не машину, так свою физиономию, не свою, так чужую, не физиономию, так наши окна или ящик водки, который нес на чужую свадьбу... День без события объявлялся пропавшим. То, что Коляй был настоящим человеком-аварией, давно перестало считаться новостью, однако таким мы его еще не видели.
Быстрее всех сориентировался дед: еще никто не успел ничего понять, а он уже отковыривал доски, чтобы спрятать Коляя в погребе. Сделано это было весьма своевременно, потому что буквально через несколько минут раздался резкий и остервенелый стук в дверь. Стучать и снимать дверь с петель стали почти одновременно; все растерялись — мне вообще показалось, что меня выдавливают по капле… Бабушка бессмысленно кричала: «Что вам нужно?», дед стелил на погреб половик и волочил кресло, чтобы поставить сверху. Толя схватил табуретку и вцепился в нее побелевшими пальцами — что он еще, бедный, мог сделать.
И тогда Стив сел за фортепиано и пробежался левой рукой по клавишам. Боже мой, как же он играл! Ожесточенно и в то же время легко, артистично и безумно; казалось, пианино сейчас забьется в истерике от того, что он с ним вытворял. Дверь пала очень быстро, и, когда те трое вломились в наш дом, они замерли, потрясенные тем, что их старания могли оставить кого-то равнодушным. Откинув голову назад, полностью отдаваясь жизни и музыке, Стив играл Моцарта так, словно это не в нашу дверь ломились, а он в данный момент развлекал дам на каком-нибудь приеме в посольстве.
Те трое были хороши. Один в ядовито-зеленом пальто с грязными, полуотодранными полами, двое других запаяны в одинаковые кожанки, словно в них родились и с тех пор стриглись у одного парикмахера, причем наголо.
— Где этот козё-ол? — напирая на последний слог, проревел Зеленый.
— Молодой человек, — начала было бабушка, но ее, разумеется, никто не брал в расчет.
Зеленый кивнул «близнецам» на Стива, словно определив в нем главного. Те двинули к нему и склонились над инструментом, заинтригованные столь странной реакцией на их визит. Стив же играл столь самозабвенно, словно не подозревал, что эти два дуболома натренированы только на две команды — «рядом!» и «фас!», а в Моцарте смыслили не больше, чем соседский поросенок Борька — в апельсинах.
Непонятная ситуация ввергла «близнецов» в ступор, тогда за дело принялся Зеленый. Подлетев к Стиву, он попытался захлопнуть крышку пианино, но Стив не дал отбить свои музыкальные пальцы и вовремя выдернул руки. После этого пружинисто вскочил с места и, заломив Зеленому руку за спину, стал методично ее ломать. Тот взвыл от боли так, что Близнецов, кинувшихся было на помощь, отбросило этим воплем назад. В этот момент Стив вытряс из Зеленого пистолет и приставил его к виску. После чего он заговорил на своем чистейшем английском с той же интонацией, с какой Зеленый орал на русском: угрожал, ругался, бешено жестикулировал... Те трое смотрели на него, словно в них засыпали горячих углей и заставляли их проглотить. Произведя нужное впечатление, Стив спросил уже на чистейшем русском:
— Не понимаете?
Все трое поспешно замотали головами.
— Вот и я вас не понял, — подытожил он, растирая Зеленого по стене. После этого, волоча за собой нелегкую добычу, он подошел к телефону и, набрав номер, сообщил: — Разбойное нападение, улица Морская, дом 14…
Положив трубку, он с сожалением посмотрел на разбитого в кровь Зеленого и швырнул его на пол со словами:
— Go away!
Горячие поклонники американского кино, все трое поняли его с полуслова и молча потянулись к выломанной двери…
Прибывшие милиционеры тоже ни черта не понимали в Моцарте и, увидев музицирующего Стива, подумали, что над ними издеваются… Извлеченный из подпола Коляй долго и путано объяснял, что те трое от него хотели, но мы так до конца и не поняли. Какая-то машина, какой-то долг — вникать во все это было невозможно… Впрочем, Стив слушал все очень внимательно и, когда Коляй закончил, съездил своему подзащитному по физиономии, посоветовав решать свои проблемы где-нибудь в другом месте.
Коляй насупился, долго и ожесточенно чинил дверь, а потом ушел, не попрощавшись.
4 июля
Стив среднего роста, однако когда он стремительно влетает в комнату, чуть откинув назад голову, то кажется выше любого собеседника. Делами он занимается играючи — словно легонько щелкает их костяшками пальцев, — и они разлетаются, не оставив следа. Он парит над суетой, облетая проблемы стороной, срывая лучшие цветы, даже не сомневаясь в том, что они принадлежат ему по праву.
Случайно увидела его в кафе с девушкой. Он слегка обнимал ее, улыбался, не замечая ее измученного грустного взгляда, и нетерпеливо покачивал остроносым ботинком. Девушка смотрела на него с изумлением и печалью — так смотрят на редкую птицу, которая неминуемо улетит в теплые края. Я подумала, что Стив и есть та южная птица, обжигающая своими солнечными крыльями, завораживающая неземным говором и нездешним умением наслаждаться жизнью.
Потом его спутница заплакала, беспомощно утопив лицо в пушистом шарфе. Стив тряхнул головой — такие зрелища были не для него. Он встал, потрепал ее по спутанным волосам и, бросив на стол несколько бумажек для официанта, стремительно пошел к выходу. Когда Стив выбегал из кафе, я успела увидеть, как он ловко щелкнул зажигалкой и с наслаждением затянулся.
Из дневника Толи
7 июля
Принеся с собой последний французский аромат — цветущих лугов с лимоном, на краешек кровати опустилась Зоя. Она была изящна, как всегда, и зла, как никогда…
Мне порой казалось, что графине подменили в роддоме дочь, настолько бесцеремонная и равнодушная ко всему Зоя не вязалась с интеллигентной щепетильностью этой семьи. Она могла неделями не появляться на горизонте, а внезапно возникнув, только вяло прощебетать про соус бешамель, который чудно готовят в ресторанчике на Солянке. То, что все это время мы сидели на пшенной каше с гренками, Никитос, сброшенный нам по случаю, пропорол до кости ногу, а Тосе третий месяц не платят зарплату, никак не оседало в ее мутном сознании. Что именно там оседало — остается загадкой, во всяком случае, ей давно уже не звонили по поводу очередного происшествия. Как-то глупо было тратить время на бессмысленное мычание и дежурное: «Ну, вы там держитесь!», что в переводе означало: «Сами, сами…».
Сейчас же случилось страшное… У Зои не было секретов от коллектива — раскалывалась она мгновенно, едва начав говорить. Выяснилось, что она застукала отца Никитоса с какой-то девицей. Точней, не с какой-то — она сама же и порекомендовала её в бар — сделала, называется, доброе дело…
Когда с Зоей случалось что-то подобное, она не ждала милости от природы и не уходила в себя. К чему тратиться на психотерапевтов, если скорую помощь можно получить быстро и бесплатно? К тому же, если рассказать всем, — её (помощи) будет много. Сегодня мне особенно повезло: я был первым. А это означало, что, пока не вернутся граф с графиней и Зоя не переключится на них, мне предстояло терпеливо слушать и деликатно поддакивать… или не очень деликатно.
Вместо стариков заявился Стив. Глядя, как он весело болтает с Зоей, я снова подумал: откуда он вообще взялся? Странная помесь ковбоя с интеллектуальным фантомасом, скучающим по своему кошмару.
Словно почувствовав мой интерес, Стив развернул бурную деятельность и вместе с Зоей вынес меня во двор. Посмотреть, очевидно, как легко он крутит «солнышко» на турнике под очередную порцию Зоиных причитаний. С работы вернулась Тося, и я снова перехватил этот её взгляд… После случая с Коляем я заметил, что Тося стала по-другому смотреть на Стива — с растерянностью и недоумением ребёнка, наблюдающего за полётом хрустальной вазы, выпавшей из серванта. Того самого, в который он со всей дури влетел на своём трёхколёсном велике…
Кое-что о Стиве
Стив не мыслил себя без приключений — «дышал и ими жил», они же, не иначе как в знак благодарности, сами его находили. Подобный сомнительный бартер по всем законам должен был закончиться казенным домом, однако Стив был счастливчиком, баловнем судьбы, которая не ловила его в свои сети, а бездумно выпускала на волю. Обаяние его было несомненно, и судьба, будучи женского рода, демонстрировала в отношении него двойную мораль.
Пташка божья, он порхал по жизни, оставляя после себя не только радость, но и разоренные гнезда.
Их дом стоял на берегу океана, и Стив, навсегда завороженный его бушующей синевой, казалось, пропитался бурями, соленым прибоем и обжигающей клочковатой пеной. Он, как и все мальчишки в их краях, великолепно плавал и нырял.
Его отец был известным ловеласом: играючи соблазнял женщин, легко заметал следы, легко расставался с ними. Джейк не терпел двух вещей — женских слез и молитв, считая все это ложным и вздорным.
Жена устало выслушивала очередную версию его вечернего времяпровождения и, опустив и без того потухшие глаза, говорила без всякого выражения что-то вроде того, что ужин на столе, а свежая рубашка — в шкафу. Чистота в доме была ее маленьким пунктиком, за которым скрывалась странная манера самозащиты от его измен. Все в доме сверкало в ожидании хозяина: сахарные раковины и блестящие ручки кранов, натертый паркет и накрахмаленные сорочки, отдающие голубизной.
Все было в полном порядке в этом доме. Все, кроме главного. Он привык не отказывать себе в маленьких слабостях, она — однажды оглушенная его предательством, так и не смогла оправиться и объяснить самой себе, как это могло произойти с их семьей. Она предпочла делать вид, что все о’кей, дополняя свою добровольную слепоту внешним сиянием чистоты. Пыль оседлала на тряпке, а грязь, которую муж регулярно приносил в дом, — на дне ее сердца. Стив запомнил мать с небольшим пластиковым ведром в руке, озабоченно трущей и без того чистый пол. Она не помешалась: фанатичное стремление к чистоте трактовалось как вариант нормы.
Первым не выдержал отец. Однажды, придя домой, он поймал себя на том, что боится сломанной улыбки собственной жены. Присмотревшись повнимательней, он увидел то, что не замечал раньше. Ужасающую своей безукоризненностью чистоту, бьющую в глаза, как ослепительный мартовский снег. Он стал приглядываться: проходили недели, а чистота оставалась первозданной. Он украдкой проводил рукой по полкам в надежде обнаружить хоть слабый след пыли и не находил ее. Брошенные в прихожей ботинки, заляпанные глиной, уже после ужина переливались бархатной матовостью. Однажды, проснувшись среди ночи, он, осененный идеей, помчался на балкон, провел рукой по краешку и тихонько застонал, обнаружив ее абсолютно белой. В коридоре мелькнула полоска света — он увидел тень жены и поспешил уйти балкона, но не успел: она медленно шла ему навстречу.
В этот момент он поймал себя на мысли: если она прямо сейчас ткнет его чем-нибудь острым, это будет понятно. Однако она пришла к нему с пустыми руками — просто молча смотрела и улыбалась исподлобья. Он отвел рукой ее волосы и привлек к себе — она тихонько ткнулась лицом в его плечо, продолжая молчать. Тогда он понял, что их брак окончательно себя исчерпал. Точнее, ему было удобней так думать.
Впоследствии, вороша прошлое, Джейк думал, что Наташа, появившаяся в их доме именно в это время, играла невольную роль завершающего штриха. Худенькая русская девочка, насмерть перепуганная заграницей, смертью матери и странными манерами вертлявого отчима, заглядывающегося на молодых барменов, отчаянно искала в этой жизни хоть какой-то опоры. Она возникла на пороге их дома во время завтрака — тихо и внезапно, как сама судьба.
— Простите, вам не нужна домработница? — несмотря на московскую спецшколу, английским она владела препаршиво. И, зардевшись, добавила: – Или няня?
Услышав про няню, Стив, порядком уставший от мертвенного родительского безмолвия, в восторге закивал: йес, йес, бэбиситтер — это то, что им как раз необходимо…
Джейк не менее радостно ухватился за идею завести домработницу («Дорогая, мы вполне можем себе это позволить»). Детский инфантилизм всегда был ему свойственен и был способен умилить самого прожженного циника, однако здесь он превзошел самого себя. Он искренне думал, что, освободив жену от уборки, он сможет одним махом исправить свои ошибки и вернуть в их дом былую теплоту.
Ее трудно было назвать красивой, но в ее угловатой неловкости и патологической застенчивости читалась какая-то трогательная беззащитность. Она была из тех, кого хотелось оберегать.
Наташа осталась у них работать. А когда в один прекрасный день отец заявил, что уходит к ней, никто особенно не удивился, хотя для того не было никаких предпосылок. Еще вчера она тихой тенью скользила по кухне, выбрасывала картофельную кожуру и туго перевязывала черный пластиковый пакет, чтобы оттащить его к контейнеру с мусором. А сегодня сидела в машине Джейка, облокотившись на свой потрепанный чемодан, и с оттенком неприязни разглядывала набегающие на берег волны: она с детства страдала водобоязнью.
Отношения Стива с отцом не претерпели никаких изменений, благо мать никоим образом не пыталась на них повлиять. Со стороны казалось, что она восприняла эту новость с облегчением, как Аленушка, вынырнувшая со дна реки, где провела лучшие годы жизни, придавленная тяжелым камнем. Освобожденная от самообмана, она избавилась и от навязчивого стремления к чистоте, ударившись в другую крайность. Приходя домой, Стив нередко вынужден был брать в руки веник или отскребать недельный запас тарелок, погрязших в средстве для мытья посуды. Стив ни разу ничего не сказал матери, а молча наводил чистоту, каким бы уставшим ни был. При этом мать сидела у окна и, глядя на все эти манипуляции, равнодушно улыбалась.
Стив частенько бывал у отца — тот снимал небольшую квартиру. Наташа не страдала особой любовью к домашним делам — оставалось только догадываться, как это она проработала у них домохозяйкой почти полгода. Однако Джейк, которого чистота в последнее время скорей пугала, чем радовала, казалось, не замечал ни мутных стекол, ни засаленной скатерти, ни мятых кухонных полотенец. А может, дело было в том, что он обожал свою молодую жену, испытывая неизвестное ему до этого чувство восторга просто оттого, что она была рядом. Более того, его перестало тянуть к другим женщинам, он торопился домой, и цветочница из магазина на углу уже заранее готовила ему букет самых свежих цветов, зная, что он даст щедрые чаевые.
Однажды, придя к ним чуть раньше отца, Стив столкнулся в дверях с Наташей, которая с плохо скрываемой брезгливостью несла завядшие букеты к мусоропроводу. Она оказалась не готовой к столь буйному помешательству и никак не могла взять в толк, зачем покупать цветы каждый день, тем более что их уже некуда ставить, а на новые вазы у них нет денег.
Дитя любви — их маленький Коля — еще не умел ползать, но уже вовсю переворачивался и совершенно уморительно щурился от солнца. Стива он чрезвычайно забавлял: не имевший ни братьев, ни сестер, он едва ли не впервые видел столь крошечное существо и с удовольствием делал ему козу и тихонько гремел над ухом малыша погремушкой.
Однако вся эта лирика была не в духе Стива, и отец, знавший сына как облупленного, поначалу был слегка насторожен его заботой о брате. Но очень скоро устыдился собственной подозрительности и стал дышать свалившимся на него счастьем полной грудью — тем более что новую семью надо было кормить, а средства, как известно, были почти промотаны в прошлой — не столь, как ему казалось, счастливой – жизни. Глядя, как Стив валяется на траве в обнимку с гукающим Колей, Джейк почувствовал, что сейчас заплачет. Ослабив узел галстука, он уткнулся в мягкое, пахнущее корицей Наташино плечо и закрыл глаза. Режущая глаз зелень травы, колющиеся лучи солнца и она — теплая, нежная, своя-я-я… С каждым днем он все больше и больше растворялся в ней и не замечал, как она смотрит куда-то мимо него и даже мимо Коли. И уж тем более не замечал, что ее взгляд упирается в Стива…
…Стив бегал по корту как заведенный, как здесь бегали все. Бросив тенниску на скамейку, он бросался на мяч с пластикой барса — ловкого, изящного, не знающего промахов. Он не ведал ни переживаний, ни отчаяния, ни метаний. Он знал только удачу, ни на секунду не сомневаясь в ее покровительстве. К ней тянулось все его существо, он чуял ее расположение даже влажной от пота спиной.
И когда за прутьями корта появилась Наташа, он ничуть не удивился, зная наверняка, зачем она сюда пришла.
И когда шел к ней, привычно перекинув через плечо белоснежное полотенце, подчеркивающее шоколадный глянец его кожи, уже знал, как все будет, и скучал в душе от преступной легкости добычи. Он не здоровался с ней, просто молча смотрел — не новый способ психологической атаки безотказно действовал на тех, кто уже был у него на крючке, и вербовал новых несчастных.
Потом был какой-то отель — первый попавшийся под руку. Ее сбивчивые слова, восторг вперемешку со слезами… Зашторенные окна, поджарый официант, доставивший в номер бутылку легкого и уже никому не нужного вина… Корешки сигарет, раздавленные им о краешек пепельницы. Ее затравленный взгляд, выдающий несчастный тип женщин, не умеющих и не бывающих счастливыми. Долгое, убивающее своей натянутостью молчание… Бессмысленные для постороннего движения тел — священные для нее и ничего не значащие для него…
Выходя из номера, он вскользь окинул ее взглядом и с размаху нарвался на жадно-влажные, вконец измученные зрачки. И его на миг тронула ее беззащитная жалкость. Но лишь на миг — как все в круговерти его стремительных будней.
Вернувшись домой, Стив, подражая любимым героям, крутанул глобус и ткнул пальцем. Наугад. А попал в Россию. Впрочем, промахнуться было сложно: одна шестая часть суши как-никак…
Из дневника Толи
10 июля
Зоя решила устроить маленький семейный праздник. Столь странным способом она обычно зализывала раны. Организовывала веселье, с разбегу вламывалась в него — и выныривала уже другой. Точнее, прежней — жизнерадостной пофигисткой. Довольно распространённый вампирский приёмчик. Я бы тоже хотел научиться так перепрограммировать себя, но не всем дано…
Стив тоже приобщился к сабантую, а заодно устроил мне сеанс шоковой терапии. Не всё же ему руками работать — надо мимоходом прогуляться и по моим нервам. Посреди застолья он включил магнитолу и начал на моих глазах танцевать с Тосей. Они двигались так красиво — моя воздушная девочка и этот нагловатый гладкий тип в кофейной рубашке, распахнутой на груди, что я кожей почувствовал, как он к ней прикасается.
До появления Стива я успел основательно расхотеть встать на ноги: не верил, смирился, а может, просто щадил сам себя, стараясь не вспоминать, что когда-то был человеком, а не говорящим овощем. Теперь же, когда кто-то обнимал мою женщину, я понял, что хочу стать прежним. Научиться танцевать, чтобы вести ее так же красиво и легко, как делает этот легконогий бестия. И хотя Тося прятала взгляд и не смотрела на Стива, я прекрасно понимал, что происходит и в чем она еще долго (долго ли?) не признается сама себе…
Из дневника Тоси
13 июля
Столкнувшись со Стивом в коридоре, была слегка удивлена его грустной сосредоточенности. Стив не видел меня — его темные глаза были влажными и серьезными, — он напоминал актера перед выходом с замершим от ужаса сердцем, не ведающим, что его ждет, — успех или фиаско. Обнаружив же меня в дверном проеме, он моментально натянул привычную белозубость и, как если бы раскланивался партеру, тряхнул головой в знак приветствия.
Из дневника Толи
13 июля
Я всё-таки не без способностей. Моё горизонтальное положение довело до истерики даже Стива. Пройдясь сегодня в очередной раз по моей спине и не дождавшись чуда, он неожиданно впал в отчаяние.
— Я не понимаю, почему ты не ходишь, черт побери! — Стив с досадой шваркнул ребром ладони по столу. — По всем законам ты должен. Надо сконцентрироваться… Возможно, какое-то сильное потрясение заставит твои ноги работать.
Я предложил ему оттащить меня в лес и там оставить. Возможно, этого потрясения будет достаточно для того, чтобы доползти к дому. Стив вымученно улыбнулся: юмор он понимал и ценил. Однако здесь был полный пат.
15 июля
Случайно услышал разговор Тоси с матерью. Смешно получилось: Никитос забыл у меня свою рацию, а вторую оставил в комнате Зои. В детстве мне рассказывали, что подслушивать нехорошо, но когда я услышал их голоса, то прибавил звук…
— Я же вижу, как вы друг на друга смотрите.
— У тебя галлюцинации, мам…
— Возможно. Тем более жаль.
— Ты специально его сюда притащила, да?
— О чём ты?
— Я о приятном с полезным. Ты всегда недолюбливала Толю и теперь решила отыграться, да? Конечно, кто же устоит перед таким Стивом…
— Ну, как выяснилось, ты.
— Я не понимаю одного — тебе-то это зачем?
— Я твоя мать…
— Неужели?
— Прекрати… Тося, жизнь шире, чем этот деревенский вольер, в который ты сама себя загнала.
— Мама, меня всё устраивает.
— Устраивает… Хорошо — ты так всю жизнь собираешься?
— Как?
— Тося, я всё понимаю. Толя — хороший парень, ему просто не повезло…
— Поэтому давай его просто выкинем на помойку? Мам, твоя забота меня пугает. Лучше вообще без неё. Толя — часть меня, понимаешь?
— Понимаю, что ты скоро начнёшь хромать, а потом и ходить разучишься. Чтобы как он. Ты удираешь в свои экспедиции, потому что тебе страшно. Ты ведь тоже думаешь: что дальше? А дальше ничего — пустота. Ни детей, ни радости, ни жизни… Ты же видишь — лучше не становится!
— Что ты всё время каркаешь! Толя встанет! Обязательно.
— Сама-то в это веришь? Тося, куда ты? Подожди…
Хлопнула дверь, и Зоя выругалась уже в пустоту.
Когда Тося пришла, я едва успел вырубить рацию. Мы долго лежали молча, и в этом молчании каждый впервые был сам по себе — со своим знанием, пониманием и смирением.
Из дневника Тоси
17 июля
Вечером мыла посуду на улице и наткнулась на взгляд Стива — он, улыбаясь, смотрел на меня. Потом подошел, молча взял у меня из рук вымытые тарелки и стал ими жонглировать. Мы стояли очень близко — настолько близко, насколько это позволяли летающие тарелки. Стив смотрел на меня в упор — очень серьезно и грустно, продолжая молчать. Это было, должно быть, красиво — белые круги, мелькающие в засыпающей темноте.
В тишине сада вдруг раздался надрывный и жалобный птичий крик — от неожиданности Стив упустил тарелку, за ней полетели и разбились вдребезги все остальные. Я наклонилась, чтобы собрать осколки, осторожно взяла в руки кусок тарелки и даже немного залюбовалась его искореженной неровностью. Потом подняла второй, третий осколок… и почувствовала на своей руке ладонь Стива.
Я резко встала и пошла в дом. На крыльце столкнулась с дедом. Он ничего не сказал, но как-то странно посмотрел на меня. Я даже сжалась от его взгляда и поторопилась проскользнуть в дом. Когда я ссыпала осколки в мусорное ведро, дед не выдержал и сказал мне негромко:
— Себя не разбей…
Я с остервенением грохнула крышкой: как будто без него непонятно…
Толя притворялся спящим, но я чувствовала, что он не спит. Здесь же слышен каждый шорох, а уж тем более звон битой посуды.
18 июля
Почему Стив? Я же не заперта в четырёх стенах и в командировках всегда чувствовала пристальное внимание к себе. Но всё мимо: у меня был Толя. Как аксиома, как вавилонский столб, как дважды два. И я даже не задумывалась о том, что смогу думать о ком-то ещё.
После той аварии ничего не изменилось. И даже наоборот: он стал мне ближе, родней. Я осталась за главную. Но только сейчас понимаю, насколько я не умею этой главной быть. Я делала вид, что всё нормально, это просто жизнь, которая продолжается, я всё сделаю, я должна, я обязана, мы одной крови. И никому-никому, даже самой себе не признавалась в том, как же мне на самом деле страшно. Дико страшно, нечеловечески. Как будто мне под кожу вшили капсулу с личным кошмаром, а он взял и разбился, расплескался по организму, растворился в нём, заразив меня этим скользким ужасом. Вторгся в моё сознание, пустил корни и медленно подбирался к самому горлу.
Толя полностью погружен в себя. Я понимаю, он чувствует себя заложником, ему тяжелей во сто крат. Он мечется, он задыхается, как дикий зверь, загнанный в клетку, которая ему не по размеру. Он тоже в аду. И когда он сорвался с якоря и заметался, я потеряла ориентиры, оказавшись в не меньшем кошмаре.
А от Стива веяло такой теплотой, такой спокойной уверенностью. Мне казалось, его улыбкой можно кормить детей, как рыбьим жиром: выздоровеют все. Я поймала себя на том, что стала невольно пристраиваться — бочком-бочком, пыталась ловить эти солнечные лучи, столь редкие в вечной, казалось бы, мерзлоте этого дома.
Я думала, что смогу немного согреться и соскочить. Но нет, это утопия. Я, как героиновый наркоман, подсела на Стива. Мама всегда добивалась своего…
19 июля
Сегодня все слетели с катушек. Толя ни с того ни с сего наорал на деда, на месте которого, очевидно, должна была быть я. А потом долго и мучительно вглядывался в дырку на потолке, тихонько постанывая, как раскаявшийся преступник, осудивший сам себя. Я знаю, Толя варится в перманентном и неиссякаемом чувстве вины перед моими стариками, как невольный заложник, лишённый выбора.
Бабушка поругалась с мамой, а Коляй подрался со Стивом. Вот уж никогда бы не подумала, что ему присуща столь высокоразвитая интуиция. Они катались по полу, и Коляй хрипел, что, если этот недобитый америкашка сегодня же не свинтит отсюда, он его зарубит. Национальная идея вдруг прорезалась. Какое-то время Стив не сопротивлялся, покорно позволяя себя валять. А потом у него что-то щёлкнуло, он легко отбросил Коляя в сторону и вскочил на ноги. Бешено глянул на бабушку, пребывавшую в лёгкой прострации, и поинтересовался: она как — о том же мечтает?
Бедная бабушка, не умевшая никому и ничего сказать прямо, мяла в руках фартук и прятала взгляд. За это время Коляй успел подняться, чтобы пойти на Стива врукопашную. Но тот так же легко отшвырнул его в противоположный угол кухни и молча выжидающе смотрел на меня. Сквозь прутья решётки билось моё живое пульсирующее счастье. Казалось бы — протяни руку, и оно опутает тебя тёплым коконом, унесёт за тридевять земель…
Но я скорей дала бы отрубить себе голову, чем протянула руку. Очевидно, наше молчание было столь красноречиво, что даже поднявшийся на ноги Коляй не решился его спугнуть. Неизвестно, сколько длилась бы эта немая сцена, если бы не прибежал всклокоченный полубезумный дед. Вид у него был такой, словно сгорел уже весь посёлок, а наш дом охвачен пламенем. Однако новость оказалась радостной: Толя начал шевелить ногами.
Стив выдохнул и слабо улыбнулся: его методика работала. И теперь ни у кого не хватило бы духу указать ему на дверь. Все ждали показательного чуда.
25 июля
Сбежала в командировку, но лучше не стало. Женька говорит, что я хожу, как опоенная, и вообще где-то не здесь. А где мне быть и как мне быть — вот бы кто подсказал.
Я не знаю, что делать. Оказывается, пошлые истории случаются не только с соседкой, которая к ним привыкла. Но и с тобой, совершенно к ним не готовой.
Завтра летим на нижнее озеро — отбирать пробы. Женька закрутила с очередным вертолётчиком, и Святозаров не просыхает. Когда-нибудь она его доконает.
Из дневника Толи
25 октября
У меня две новости: одна хорошая, другая плохая. Я начал ходить. А ещё я умер. Случилось то самое потрясение, о котором грезил наяву Стив.
Собственно, встал я только с одной целью: добраться до реанимации, где, опутанный трубками, лежал этот обдолбанный урод, из-за которого Тося… Но, в общем, дойти до него всё равно бы не успел: в тот момент, когда я встал, он, словно почуяв неладное, отключился навеки.
Тося рассказывала мне о нём. Комический кретин, которого все не любили, а жалели. И дожалелись… Я заметил, что всё самое плохое происходит по воле несчастненьких. Если бы эти парни собрались со всей земли, то легко бы взорвали мир. Чисто походя. Как старушка из моей маршрутки.
И кому сейчас важно, что этот самый Святозаров мучился от несчастной любви, которой ему по жизни недодали. Если верить протоколу, находясь в своём привычном состоянии — алкогольного опьянения, он пошёл разбираться с пилотом, с которым была счастлива его несостоявшаяся девушка. Результат — разбившийся вертолёт, потерявший управление. Кроме этого урода и его невольных заложников в нём была моя Тося…
После похорон я вернулся в город. Моя мечта — обрести вольную и никогда больше не видеть стариков — сбылась. Только теперь свобода моя не имела никакого смысла.
Я не то чтобы нарывался, но неделю назад разыскал Стива: добрые люди скинули адресок. Зачем? Я и сам не очень понимал. Наверное, хотел разглядеть на нём отпечатки Тосиного дыхания.
Узнать его было невозможно. Стив и здесь выпендрился: глядя на его русые волосы, и предположить было нельзя, что борода будет чёрной.
Но главная перемена была даже не в этом. Обычно подтянутый и молодцеватый, он выглядел каким-то съежившимся и помятым, его темные блестящие глаза казались черными дырами, в которых не отражался свет. Жалкая, состарившаяся пародия на Стива, но никак не сам Стив…
— Проходи, — безразлично кивнул мне мой доктор, чья методика сработала столь диким образом. Ценой Тоси.
Я сразу свернул на кухню. Ни слова не говоря, Стив поставил на стол два стакана и равнодушно плеснул в оба водки. Похоже, адаптировался он у нас навеки. Мы молча выпили, я скользнул взглядом по сторонам и увидел небольшую фотографию Тоси, стоящую на столе. Перехватив мой взгляд, Стив болезненно поморщился.
Мы не подрались, хотя, наверное, были должны. Просто не было сил. Мы тупо пили, думая об одном. Потом так же тихо разошлись. И я снова не знал, куда мне себя деть.
Идти уже было некуда: все, что можно, я исходил. Парк, наш маленький дворик, кладбище, ночные улицы, ослепшие от рекламных огней, дорогу к двадцатичетырехчасовому ларьку, снова кладбище… Я никак не мог остановиться в своих бессмысленных хождениях. Видимо, потому, что понимал: дома снова нет — Тося унесла его с собой. Я даже не мог спать на нашей кровати: лежал рядом на полу, словно это был памятник моему счастью. Мне казалось, что, если я прижмусь к подушке и почувствую Тосин запах, сойду с ума.
«Ну, ты держись», — хрипела телефонная трубка, меняя то тембр, то громкость, то тональность… Кто-то еще говорил: молись… Не знаю, какое там держись или молись, когда из тебя выпустили воздух. Даже на голову не встанешь, а будешь валяться на земле, как гоголевская ветошка…
Последние дни я вдруг засуетился: меня начало что-то сверлить изнутри, не давая покоя. И это что-то не было той тупой безысходностью, в которой я варился все это время. До моего потрясенного сознания начало доходить: это я что-то недоделал, отчего Тосе там неуютно и беспокойно. И не надо было быть психоаналитиком, чтобы понять что…
Когда я приплелся к ним со своим старым чемоданом, в который забил столько вещей, сколько влезло, было уже поздно, порядочные люди в это время спали.
Однако я знал, я был уверен, что графиня полуночничает: бессонница не отпускала ее до трех-четырех утра. Однако свет не горел, и, когда я поднялся по темным от времени ступенькам, мне никто не открыл. Я тупо стучал в дверь, которую столько времени мысленно хотел разнести, и не было мне ответа.
Таксист нетерпеливо хлопал меня по плечу: поеду ли я обратно? Но я чуть не вырубил его. Орал, что это мой дом и больше идти мне некуда. Что эти старики — последнее, что у меня осталось. А теперь похоже на то, что не осталось и их.
Мужик, конечно, по-быстрому свинтил: не спорить же с сумасшедшим. А я только в этот момент почувствовал, что устал так, словно проживаю не первую, а двадцать пятую свою жизнь, и тяжело опустился на скамейку при входе. Скажи мне кто-то полгода назад, что я приду к ним сам и по доброй воле, я бы рассмеялся тому в лицо. Я приполз к тем, от кого так стремился сбежать, я ждал тех, с кем даже не хотел не то что быть, а дышать одним воздухом...
Я проснулся оттого, что кто-то осторожно трогал меня за плечо, словно боясь потревожить. Я открыл глаза: всё было залито светом холодного осеннего солнца. И сквозь этот свет на меня изумлённо смотрели испуганные старики. Граф и графиня Клевские. Перебивая друг друга, они что-то мне говорили про Зою и про то, что, если бы знали, что я приеду, не остались бы ночевать… Я смотрел на них — постаревших, но озарённых какой-то нечеловеческой радостью, и не мог ничего сказать. Только кивал головой, как болван, как будто на этот раз у меня парализовало язык. А потом меня прорвало, и я вместо того, чтобы заговорить, зарыдал. Горько, навзрыд, как подстреленный, но недобитый подранок. Так, как не позволял себе даже в тот день, когда хоронили Тосю…
Поделиться: